Ее звали Аня Арентова. Когда она явила себя городу, ей было почти восемнадцать.
Город не подавил ее своей огромностью: все это она видела в кино, а жизни совсем не боялась. Сельцо, где жили Анины родители и брат, сохло в бескрайней зоне степей и наводило ее на раздумья о красивом зеленом мире, в котором ходят парни с гитарами и шутят с девушками.
В приемной комиссии одного из институтов города лежали ее документы, но она знала, что не поступит. А иначе кто отпустил бы ее из дому, если мать называла ее только солнышком, а отец — певуньей.
Дома ее хорошо проводили в новую жизнь. Мать заплакала, отец прикрикнул на мать, а брат попросил присылать жевательную резинку, но тут же передумал и сказал ей на ухо, что хочет живого попугая.
Потом она ехала к железной дороге на агрономовском «газике», который шофер называл пылесосом. Пыли на дороге действительно лежало много, и когда они обогнали одинокого мотоциклиста, он грозил кулаком вслед «газику», захлестнутый штормовой волной пыли.
Аню везли через деревни.
Деревенские дети сидели у своих домов в бочках с водой и с интересом смотрели на проезжающих: едут!.. Куда и зачем едут взрослые чужие люди? — было написано на их лицах, подвяленных степными морозами и суховеями лета. «Еду…» — жалея их отчего-то, думала Аня. Она клонила на грудь голову. Лицо укутано было платком по самые глаза, ее долил сон, и казалось, что в поезде у вагонного окна позвякивают бутылки с прохладной колючей газировкой. Так было в детстве, когда отец возил ее в Трускавец. Сейчас звякали ключи под шоферским сиденьем, но Аня уже спала в прохладе.
Она села в поезд, и старый шофер пожалел, что из села уезжает самая красивая девушка. Он знал, что в городе таких много.
В городе у троюродной бабушки Пинджуковой дверь походила изнутри на стенд какого-то музея замков. Она много лет вдовствовала и боялась грабежей. Бабушка курила, поставив ногу на специальную скамеечку и упершись локтем в колено.
— Эх, Анька, Анька! — говорила она. — Нет бы, чтоб за землицу-то крепче держаться… Туда же — в институт наладилась! Говорила я тебе: не поступишь, вот по-моему и вышло. — Она пускала дым колечком. — Или бы на БАМ уехала… Там и замуж можно устроиться, и деньги будут. Что вот ты думаешь своей головой?
— Я, бабушка…
— Ты не бабушка… Тебе до бабушки еще ой-ой-ой… Вот пока не бабушка-то, и поезжай. Романтики хватанешь. Я-то в твои годы… А ну тебя! — и махала рукой.
Аня знала, что в ее годы бабушка была замужем за полковником артиллерии, смотрела бабушке в передник и думала о своем. О том, что нужно найти работу и вечерами ходить в музыкальную школу для взрослых.
Она не боялась жизни отчасти потому, что не представляла себе реальных ее опасностей, а еще потому, что была не из трусливых, и ей хотелось событий, где она была бы центральной фигурой. Например, она могла бы попасть в массовку на киносъемках, потом режиссер заметил бы ее и… Или можно заняться фигурным плаванием. То есть не фигурным, а синхронным. Потом интересные поездки и, может быть, заграничные. Это жизнь. А что БАМ? Чем он отличается от ее деревеньки по составу людей? Она об этом-то и думать не могла всерьез.
К осени бабушка стала совсем простой в обращении с Аней. Однажды она сказала:
— Ну что, Анька? Погостила ты у меня хорошо, пора и домой…
Аня уже успела полюбить этот дом, полный старинных книг, и никуда отсюда идти не хотелось.
Когда Аня устроилась работать дворничихой в окраинном районе города, ей дали комнату в двухэтажке из шпал, но она стала чувствовать неприязнь толстой домоуправши по прозванию Дюймовочка. Аня была терпелива, уважая прошлое Дюймовочки, в котором та была спортсменкой, и, когда она обращалась к ней не иначе как «красавица», Аня говорила: «Вера Игнатьевна». По утрам весело чистила снег, не отвечая на заигрывания прохожих, а на уроках музыки замечала, что преподаватель слишком уж нежно прижимает ее пальцы к струнам на грифе.
Однажды у водосточной трубы на наледи упал старичок из кооперативного дома и сломал руку. Гнев домоуправши обрушился на Аню. Она кричала, что нужно или работать, или на гитаре балбесничать, или чистить помойки, или мужиков с панталыку сбивать, и многое совсем несправедливое. Аня и сама хотела оставить гитару: научилась брать три аккорда — хватит. К тому же преподаватель стал прижимать ее пальцы к грифу все больнее и ожесточенней.
После разговора с Дюймовочкой Аня плакала и долбила наледь под водосточной трубой. Она смотрела на красные лапки голубей, что грелись на крышке колодца теплоцентрали, и они казались ей похожими на красную степную траву, которая растет по местам, где гуртуется скот. Тут к ней подошел маленький мальчик, он вел за собой танк на веревочке. Мальчик сел на корточки, снизу посмотрел на Аню:
— А я знаю, как тебя зовут!
— Как? — не поверила Аня.
— Аня, — спокойно и точно сказал мальчик.
— Правильно! — удивилась Аня. — А ты откуда знаешь?
— Там, где мы раньше жили, тоже Аня была дворница.
Аня огорчилась отчего-то, но не захотела, чтоб малыш это понял. Она спросила:
— А где вы раньше жили?
— Под Нарвой, — с грустью ответил мальчик. Его танк стоял, уткнувшись стволом в ледышку.
— Скучаешь?
— Нет, — и малыш отрицательно покачал головой, отчего кроличья его шапка съехала на лоб.
Аня поправила ему шапку и сказала:
— А жевательную резинку ты любишь?
— Да! — сурово ответил он и повел танк дальше.
Тогда Аня впервые остро ощутила свою оторванность от старого дома, ей захотелось заплакать, но она уже знала: чтоб не плакать, нужно работать. «Проклятый лед! — думала она. — Выучилась! Бедный ты мой папка… Дура твоя дочь! Дурища!»
Теми же днями к Ане подошел чернобровый парень с обагренными румянцем щеками. Он был красив, высок и самоуверен, вечерами разгуливал по проспекту с разными девушками, а летом Аня видела его в форме морского пехотинца. Только такого Аня и могла полюбить, сдерживая страх.
— Трудно жить красивой? — спросил он с широчайшей улыбкой.
— Проживем, — Аня не прекратила работы, только стала делать ее бестолковей.
— Дай-ка мне топор…
— Это не топор, а пешня…
— Дай! — сказал он и неумело, сильно стал долбить. Но вскоре устал и полез в кожан за папиросами, говоря: — А почему это у тебя по ночам свет горит? Ты же комсомолка, а за экономию электроэнергии не борешься…
— Читаю, — ответила Аня, отгоняя от лица клубы дыма и уже не в первый раз удивляясь людской осведомленности.
— Нет, — сказал парень, — неправда. В той комнате до тебя жил старик, он умер летом. Так? И ты боишься темноты… — И он так здорово расхохотался, что Аня не смогла рассердиться, а поразилась: умный такой и красивый. Тогда она тоже задала вопрос:
— А почему ты в форме летом расхаживал?
— Перед демобилизацией приезжал сдавать вступительные, да ума не хватило, — серьезно говорил парень. — Неспособный я к паукам. Дефективный. — Он с горечью затоптал окурок, потом глянул на Аню, подобрал окурок и спрятал его в спичечный коробок. Она ответила ему теплым взглядом.
— Я по два года в каждом классе сидел. Как и ты…
— Я? — Аня погрустнела. — Я хорошо училась.
— Так и я хорошо! — горячо заговорил парень. — Меня Слава зовут… Но выскочки кругом: руки тянут! И мне хороших отметок не хватало. Не могут же их всем ставить, правда?..
Аня увидела возле противоположного угла дома домоуправ-шу, испугалась, потянула к себе пешню:
— Уходи скорей! Дюймовочка меня съест!..
— Як тебе вечером в гости приду, — пообещал Слава.
Она ждала его всегда, а он приходил редко. Занятно говорил о любви и верности. Все у него было просто и легко.
Аня набралась смелости и спросила однажды:
— Скажи: зачем ты ко мне ходишь? Хочешь исковеркать мою жизнь?
— Да разве это жизнь? — хохотал он, делаясь еще красивей.
Аня рассердилась:
— Уходи. Я больше не буду тебя пускать.
Слава обиделся и ушел среди ночи. Она же не спала до утра, ревновала и боялась, что на него нападут хулиганы, испортят лицо.
Он не приходил с неделю. Потом пришел мрачный. Долго молча перебирал гитарные струны, пел песни без слов, пока не сообщил, что пришел попрощаться перед отъездом на БАМ.
— На БАМ? — Аня обрадовалась, что он заговорил, и огорчилась, вспомнив бабушку Пинджукову. — А зачем?..
— А зачем вот вы в города летите, как бабочки на мед? — зло спросил Слава. — Чего вот ты хочешь достичь?..
— Мухи, а не бабочки, — растерянно поправила Аня.
— Тем паче, — поморщился он. — Летите из своих деревень, глупые… А как выжить-то, не знаете. Вот тебе мой новый адрес — приезжай. Будем строить магистраль и совместную жизнь.
В эту ночь он остался в комнате подавленной Ани.
В эту ночь дом загорелся.
В двери Ани стучались соседи по квартире, звали ее, а она плакала, думая: увидят его, увидят!..
Все стояли и смотрели, как ухнула в небытие половина двухэтажки, как суетятся молодцы-пожарные, как Слава, поливаемый водой из шлангов, бегает в огонь и вытаскивает на улицу Анин скарб, как он стоит рядом с ней и смеется, зажав под мышкой медную чеканку. На его пальто звенели ледяные медальки. И Аня решила доказать этим ротозеям, следившим за ее личной жизнью: нате, смотрите. Она попросила Славу:
— Дай мне сигарету! Все пялятся, как…
Он дал сигарету и, не прощаясь, ушел во тьму декабрьского утра.
Погорельцев временно разместили в частных домах. Два дня Аня ждала, но он не пришел. На третий день Аня пошла к бабушке Пинджуковой и все ей поведала. Та повертела в пергаментных руках записку с адресом:
— Эх, Анька, Анька! Думаешь, ты одна такая дура? Собирайся, дуреха, поезжай и найди его и выйди за него замуж! Там, на БАМе, жизнь, там школа. А дворником комсомолке — срамотища! Э-эх, дура.
И напекла пирожков Ане на дорогу, но дорога оказалась не такой скорой, как предполагала бабушка. Нужно было рассчитаться с домоуправлением, сдать инвентарь, получить расчет. И пирожки были съедены на месте.
Потом Аня Арентова ехала в поезде Москва — Владивосток по указанному Славой адресу. И если бы ее спросили, зачем она едет на БАМ, то она ответила бы, что за Славой.
Поселок, куда приехала Аня, находился почти в ста километрах от столицы Центрального участка БАМа. Магистраль ушла далеко вперед, а пристанционный поселок еще строился, омолаживался. Огромные автомобили возили песок к растворному узлу, но того, кого искала Аня, среди шоферов не нашлось. Аня съездила на речку, где черпал песок «драглайн», но там машинистом был пожилой Слава.
Заведующая почтой ушла в декретный отпуск, и Аня временно оформилась на ее место. Она надеялась, что от Славы придет какая-то весть, в тощих пачках писем мелькнут его имя и фамилия.
Днем Аня сортировала и разносила письма, оформляла заказы на междугородные переговоры, штемпелевала бандероли, а вечерами в своей комнатке тут же, при почте, читала свежие газеты, чувствуя себя причастной к огромной стройке.
Три раза в неделю регулярно ходила в клуб на репетиции, где играла на гитаре и пела туристские песни. С появлением Ани клуб стали навещать молодые парни и старались превзойти один другого в озорстве и одаренности. Когда один из них попытался въехать на высокое крыльцо клуба на кобылице, запряженной в кошеву, Аня отхлестала лихача его же кнутовищем. Здесь она чувствовала себя уверенно. Здесь начиналась ее новая взрослая жизнь. Жизнь нужного человека.
Вот приходит на почту бабушка Тая. Когда-то белая береста ее лица к старости стала коричневой корой, но, глядя в ее ясные глаза, Аня легко представляла ее молодой. Эти глаза словно омыты утренней росой. Аня знает, что бабушка Тая ждет известий от своего бывшего квартиранта Сереги Шапкина, но делает вид, что не за тем пришла, да обмолвилась. Тянет бабушку к домику почты, как курильщика к табаку. Серега жил у нее три года, уехал жениться и пропал. А она привязалась к Сереге, ждала внуков: квартирант был сиротой, но сиротой веселым и задиристым. А бабушка Тая веселье в людях любила.
— Что пришла, бабушка? — спрашивает Аня из-за стойки, а руки продолжают сортировать стопочки писем.
Согбенная старушка поздоровается со всеми и выложит:
— Да лезешь к ему, к счетчику-то етому, лезешь… Пишешь километры-то ети, пишешь…
— Киловатты… — поправляет машинально учительница начальных классов Федосья Петровна. — А впрочем…
— Киловатты ли… Кто их знает? Вот был Сережка-то, губошлеп-то кучерявый — вот и жись была…
Пока бабушка Тая ищет в карманах плюшевой жакетки расчетные книжки, ее собака обнюхивает людские ноги. Их обычно пары две-три. Тут и унты Григория Куликова, ехидного старика. Он говорит:
— Ты, Таисья Ивановна, колдунша старая, смотри!.. Ежели твоя булька щас возьмет, пра, да меня за лытку — кусь — я на тебя в товарищеский суд петицию подам!
— Она у меня в нашейнике, — миролюбиво оглядывая присутствующих, отвечает бабушка Тая. — Пошто ей погано-то мясо кусать? — и мелконько смеется.
Неизвестно почему радуется Федосья Петровна и спрашивает учительским голосом:
— А при чем здесь ошейник? Намордник надо собаке!
— Собаке и так муторно живется, — снова смеется бабушка Тая. — А меня, пенсионерку, кто защитит? — Она берет варежки в зубы, а двумя руками несет к стойке свои бумаги. Кладет все на стойку и продолжает: —Пенсионерки никому не нужны. Сама-то теперь уж не отлаюсь — собака нужна на такого, как вон Гришка Куликов.
Григорий мужественно, мудро глотает обиду:
— Ага… Ну, сказать, и черти эти девки зареченские: еле одна от пятерых отбрехалась! — и орлом глядит на учительницу.
Аня смотрит расчетные книжки и выясняет, что у бабушки трижды уплачено за январь месяц.
— У тебя, баб, еще остаток по деньгам! — говорит она.
— Ну, — сдержанно радуется та. — Я помню: две пензии не платила, а потома-ка сразу денежку и отдала…
И Аня вдруг говорит:
— Я к вам буду приходить в конце месяца и снимать показания счетчика. Хорошо? Не прогоните?
— Уедешь скоро… — внимательно поглядев на Аню, говорит старая. — А приходить — приходи. Квасом напою. Женишонка-то не нашла тут, стало быть, уедешь скоренько…
— Не уеду, — отвечает Аня с верой в свои слова.
Бабушка идет к выходу, оборачивается в дверях и говорит Ане:
— Переходила бы, девка-матушка, с почты ко мне… У меня, хоть и прохудилась крыша, а не каплет. Я и сварю, я и сказку скажу… Не бойсь, Аннушка, чужедворкой не будешь… Подумай…
Григорий Куликов откашливается, чтоб съязвить, но Аня говорит назло ему:
— Хорошо, я подумаю.
Потом учительница листает толстый справочник городских индексов, а Куликов смотрит в окно. Оба они пенсионеры, им скучно в домах, а почта для них как клуб.
А зима идет к концу неделя за неделей. И вроде бы эта жизнь ничем не отличается от той, степной: тут поселок — там село. Тут простые люди и простой говор — и там. Молодость ее искала крупных перемен и больших сравнений, умом она сопротивлялась этой своей нынешней жизни, а душой чувствовала, как взрослеет. Менялись ожидания, ей уже нравилась тайга, близкие гудки рабочих поездов, и она писала домой нечастые, но длинные и нежные письма. Лицо Славы затерялось в памяти, стерлось, и она уже не знала: так ли хочется слова видеть его, как прежде.
В первый понедельник апреля появился Слава и по-деловому, не давая себе удивиться, спросил:
— Ты что, уже здесь?
— Здесь, — подтвердила Аня, не представляя: что же нужно делать.
— Даешь, подружка, — слегка озадачился он. — Ну? И куда я с тобой? У меня ни кола ни двора. Вот, — он достал прищепку из кармана кожанки, — только прищепка! Как она ко мне попала — не знаю…
— А ты меня ни с кем не путаешь? — В Ане росло сопротивление силе, которая снова и мощно врывалась в ее новую жизнь. — Похоже, путаешь…
Он пощелкал прищепкой:
— Брось ты!
— Что: брось?
— Не надо. Будьте проще с коллективом. Ты ведь Аня?
— Кто это тебе сказал? Читай. — И она повернула к нему табличку с фамилией своей предшественницы. Он помолчал, покосил глазом на табличку и отчего-то покраснел. Потом сказал:
— Виноват… И все же я не верю, что…
— Надо верить, — увещевательно посоветовала Аня. — Надо.
— Да? — Он смялся, будто налетел на свое отражение в зеркале, потер лоб и купил три авиаконверта. А ушел не обернувшись, как тогда, после пожара.
Что удержало Аню от оклика? Наверное, гордость существа, осознавшего себя человеком. Срочно, срочно нужно занять себя. Сию же минуту. В окне двигалась, уменьшаясь в размерах, фигура Славы. Хотелось броситься вслед. «Но это невозможно, — думала Аня, — если захочет, придет еще. С другими словами. Подожду, как бабушка Тая. И она вспомнила бабушку и квартиранта Шапкина. По телефону через справочное Новосибирска она нашла его адрес и вызвала на переговоры вечером следующего дня.
В этот вечер взбунтовалась зима, показала свою силу метелица. Она выла в печных трубах, сдувала звезды с неба, рвала линии улиц и превращала их в пунктиры. Аня боялась, что связи с Новосибирском не будет. Но Шапкин отозвался.
— Ты кто? — спросил он.
— Я звоню тебе, чтобы узнать: приедешь ты к бабушке Тае Сомовой или нет? — Аня пыталась представить себе этого Шапкина.
— А ты кто? — На линии ежесекундно возникали помехи, приходилось кричать, будто от этого станет лучше слышно. И Аня кричала, делая ладошку рупором:
— Я — начальник почты, слышишь? А-рен-то-ва!
— Ну и фамилия: Арентова! А сколько тебе годков? Я тебя не помню!
— Ответьте! Меня интересует только один вопрос: приедете или нет? Вас ждут! Понимаете? Ждут! — волнуясь, Аня перешла с ним на «вы».
— Вот что, Арентова: скажите бабе Тае, что у меня тут были дела с пропиской у жены! У же-ны! Женился я, понимаете? Приедем в июне! Слышишь, Арентова? В и-ю-не! Года на три денег зашибить! Пусть бабушка пока никого не пускает — рассчитаемся за все! А? Что? Говорите вы или молчите?
— Я молчу, — сказала Аня. — Молчу!..
Собираясь к бабушке Тае с радостной вестью, она не позволяла своей душе ликовать. Она не знала, но чувствовала, что добру не свойственны бурные радости. Оно тихо и могуче, как шум тайги за окнами почты.