ПОЗДНО

У матери был сын. Жили они вдвоем в новом районе. Город стоял по обе стороны большой сибирской реки, в нем жило много умных людей, но ее сын, по ее представлению, был самым умным.

Если судить о нем по внешности, то сутулость, низколобость и мрачность наводили на мысль, что это средней руки мастеровой, склонный к болезням. Впалые желтые щеки по самые глазницы отливали синевой, как у язвенников-брюнетов. Но мирскими болезнями он не болел.

Звали сына Петром. С утра, поев вареной мойвы, он садился за письменный стол, отделанный под дуб. Петр любил этот стол: дверцы его не скрипели; ни один ящик не заедало в пазах; зеленое сукно было зеленым, как и тридцать лет назад, когда стол списали с баланса конторы, где мама Петра работала уборщицей.

По мнению закаменских девушек, Петр в юности был красна и похож на Раджа Капура. Но едва завязавшиеся знакомства мигом кончались: простых и добрых женщин Петр отпугивал чудовищной кичливостью, величавостью речей и жестов, которыми прикрывал безудержную стыдливость. А смелые женщины из кругов, почитаемых Петром за высшие, полюбопытствуют, бывало, — и в сторону. Панически, без оглядки. Так и не вкусив от плотской любви, он защитился от нее уходом в бессистемное чтение, в разговоры с почитателями — читателей не было, в ниспровержение земных ценностей. Что-то было в нем от схимника. Он сказал себе — земная слава бренна. Однако по ночам ему снились женщины, он просыпался взбешенным, а вскоре брал ручку и сочинял стихотворения.

…не прячь глаза при свете лампионов…

как маков цвет твоих припухлых губ…

…луна закралась в заросли пионов…

…и шелестит под тяжестью муссонов…

…старинный парк на темном берегу…

Он плакал от восторга, нервно ходил по комнате из угла в угол, шепча:

— Ч-черт! И почему я такой талантливый?.. — и смеялся беззвучно, чтобы не разбудить мать.

Если бы он не сумел убедить себя в собственной гениальности, то не вынес бы отчаяния.

«…моя душа уже пришла в движенье, она не спит в бесстрастии дневном… Забудь меня! Я проиграл сраженье. В воде лишь звезд зеленое броженье. В душе лишь ты, умершая давно…»

— Это ты про Валю? — елейно спросила мать, сев в кровати и натянув до подбородка одеяло. Она благоговела перед величьем Петра и его непреклонностью. Но все же очень хотела, чтобы сын женился.

— Что? — сурово и пренебрежительно спросил Петр. — Какая, дьявол, Валя? Это из «Одесского цикла»… Цикл… Цикламены… Циклоп! Циклоп — человек, сочиняющий циклы! А ног! Я превышу все пределы человеческие!

В противоположном конце города Петр имел свою жилплощадь, то есть являлся ответственным квартиросъемщиком. Но платить за квартиру и свет ему было нечем: он уже несколько лет, как потерял интерес ко всякого рода производственной деятельности. Сын плотника, выпускник техникума, он портил все, к чему прикасались его неумелые руки, а техникумовский диплом спрятал куда-то. При всеобщей нехватке жилья ого квартира стояла пустой, если не считать десятка гвоздей, которые Петр с удовольствием вбил в стены. Стоял в кухне старенький холодильник, где, по словам Петра, повесилась с голоду мышь, а ручку от молотка изгрызли тараканы.

Кто внушил Петру эту страсть к искусству? Отец, который бросил доходную работу на стройке и пошел в оперный театр монтировщиком декораций? Или, может быть, руководитель техникумовского литобъединения, который на заре туманной юности Петра напечатал подборку его стихов в областной молодежной газете? Тогда Петр почувствовал на вкус медок славы и отработал жест: он ронял чуб на лоб, движением головы вбок и назад укладывал черно-синие волосы на место, взбивая их легонько рукой. Он хотел казаться умным и значительным. От своих просто душевных и певучих стихов он сразу отказался… Процесс учебы вместе со всеми раздражал и угнетал его. Хотелось отдельной и огромной славы. Он верил в себя.

Но что же делать, если заберут за неуплату жилище, которое он получил как взрослый член семьи, когда снесли отцовский дом? Что? И Петр пустил в нее приятеля своего техникумовского приятеля Толю Прищепова с женой Шурой, женщиной молодой, красивой и бодрой.

Случилось так, что жена этого самого Толи стала сниться Петру по ночам, вытеснив из снов всех знакомых по старым снам. Сидят будто бы он и Шура на берегу маслянистого пруда ночью. Светит луна, и между густо-зеленых вершин пирамидальных тополей мерцает огонек хаты с соломенной крышей. Такая картина, маслом на клеенке, висела над Петровой кроватью в детстве и называлась ковром. Позже ее свернули в рулон и выбросили в сарай. Ковер был чем-то мил Петру, и, когда однажды по весне сарай загорелся, он бросился в огонь и спас сначала картину, а потом уже поросенка. На солнечном дворе лица кавалера и барышни показались ему носатыми, глупыми. Они были покрыты трещинками, как сетью мелких морщин. Петр засмеялся своему детству и бросил картину в огонь.

Теперь в снах эти три милых существа: он, ковер и Шура — объединились. А снам не прикажешь. Просыпаясь, Петр ненавидел ее мужа потому, что незаметно для себя стал ненавидеть все, что было ему не дано: певцов и песни, летчиков и небо, спортсменов и крепкие мускулы. Он усмехался сочувственно вслед свадебным кортежам, когда бывал не один. А в одиночестве распалял воображение картинами желаемого будущего. «Еще не поздно», — думал он.

Плату с квартирантов он взял за год вперед. Денежки он любил. Но, скучая по дому, ехал туда на электричке и глядел на Шуру таясь, исподлобья и коротко.

В одну из зимних ночей Петр, как обыкновенно, проснулся, подброшенный идеей. Включил настольную лампу и в полынье чистого окна увидел свое отражение. Он вгляделся в себя, словно собирался побриться.

— В Европе уже давно, а у нас только-только… — мучительно произнес он.

Кашлянула мать, прикрывая глаза от света иссохшей ладошкой.

— Ты о чем, Петя?

— Да так, мать… — Он дернулся и забегал по комнате, прихватывая себя за подбородок, наступая на края простыни, в которую был завернут.

Мать виновато сказала:

— Мойва кончается, Петя. Ты бы съездил к фатерантам, к Толику-то? А я бы постряпала чего-ничего… Пусть бы и вперед за месяц уплатили.

— Жизнь в простоте, мать, мысль на просторе!

— Дак…

— Деньги я, положим, возьму. Но с условием: ты на них себе зубы, мать, вставь! — великодушно решил Петр.

Мать отмахнулась:

— A-а… Мойву, Петя, и так жевать можно… Она мягонькая…

— Мы с тобой, мать, еще все Швейцарии объездим! Я превышу все человеческие пределы…

— Петр, Петр… — восхищенно всплакнула мать, зашевели паев на кровати, поднялась: —Пойду состирну твои носки… — Она выразительно поморщилась.

— Поэты не пахнут, — быстро решил Петр и легко уснул.

А на следующий день к вечеру поехал за деньгами.

Мать села у окна и стала глядеть во двор, где бегала девочка с пластмассовым пулеметом. Двор был бел от снега, а стол, за которым сидела мать, — от чистого листа ватмана с кнопочками по углам. На белом лежали лист чистой бумаги и ручка сына.

Мать очень хотела, чтобы к доверчивому Петру не ходили люди с тощими лицами, не сочувствовали ему и не разжигали в нем злобу против родины и людей. Она чувствовала, это эти люди врут, но уличить их не могла, знала мало слов. А если б гнала, то сказала бы, что они погубили сына своим зазнайством, иронией по всякому поводу и нытьем.


Электричек Петр не любил, как не любил реальной жизни. Он боялся выйти из домашних снов: попробуй-ка из комнатных шлепанцев да босиком по снегу… Он боялся удара кулаком в область сердца, хотя иногда вдруг лез «вдарить» кого-то, а обидчиками казались все. Он был завистливым трусом. Трусость и тщеславие мешали ему не только жениться, но и ходить по издательствам со своими стихами. Он боялся показаться смешным, считая себя великим.

Со стороны он действительно был смешон: нелепая фигура со вздернутыми плечами, толстая нижняя губа, шмыганье носом… И все это было завернуто в обшарпанное демисезонное пальто, в шапчонку детского размера, в разбитые двенадцатирублевые ботинки со шнурками в узлах. Он походил на нахохленную зябнущую птицу и постоянно смотрел себе под ноги.

Падал снег. Ровно, как по отвесу, ложился на детскую шапку Петра, на желтую от фонарей платформу.

В добром настроении глянул он на окна своей квартиры, подумал, как лучше попросить хотя бы пятнадцать рублей в долг.

«Здравствуй, Шура», — скажет он.

«Здравствуй, — ответит она. — Что это ты весь в снегу? Опять снег идет?»

«Снег. Прямо течет, иначе не скажешь…»

«Ну, снимай пальто…»

«А хозяин дома?» — снисходительно польстит Петр.

«Нет…»

Или: да? Ну, допустим, нет.

«Тогда я подожду. Мне с ним надо переговорить по делу».

«Милости прошу».

Петр разувается.

«Шторы-то не купили еще?»

«Шторы? Да зачем они нам? Была бы своя квартира. А так: по морям, по волнам…»

«Жми на мужика, — скажет Петр, — пусть крутится».

Шура вздохнет:

«У него одни гулянки на уме…»

«Ну? Значит не нагулялся еще…»

Что будет дальше между ним и Шурой, он додумывать не стал. Так спокойней. А если Анатолий дома? Тогда:

«Привет, Шура… Толик — привет… — и сразу пальто на вешалку. Нужны быстрота и натиск. — Ну, как? Что шторы-то не купите? Мало получаете или мало кому должны?.. Да… Деньги, деньги…»

Пока снимает ботинки, самое трудное это развязать узлы на шнурках. Поэтому лучше не разуваться, чтобы избежать колючих реплик Анатолия. Например:

«Вы, люди, не смотрите, что мы плохо одеты, у нас и дома ничего нет…»

Или скажет:

«Ладно, не надо разуваться, а то натопчешь!»

А может, и попросту:

«Ты до Нового года плату взял? Взял. Вот и приходи в срок. Не было тебя почти год — и хорошо…»

Тогда Петр скажет:

«Мне не деньги нужны. Я пришел сообщить вам пренеприятное известие: женюсь и даю вам месяц на сборы и поиски квартиры. А ты, муха, — это Анатолию, — ищи другого дурака…»

«Что ты? — закрутится Анатолий. — Ведь гений и злодейство несовместимы! Куда ж нам деваться? Ты уж стар, ты уж сед…

А я молодой, зеленый, как трояк: брось меня в траву — потеряюсь! Дай зиму-то пережить, нахал!»

«Деньги на стол, муха!» — скажет Петр, прищурится и усмехнется, закусив в уголке рта папиросу.

И все, что ли?

Петр доел снежок, дуя на него, как на горячий пельмень. Снежок был с привкусом сажи. Вытерев покрасневшие руки о подкладку карманов, Петр подошел к дому походкой премьера, сходящего по трапу самолета.

Лампочки в подъезде не было. Или была, да не светила. Петр долго чиркал отсыревшими спичками, зажег наконец одну о панель, поднес ее к двери в поисках звонка — звонок оборван. Он опустил спичку ниже, чтоб рассмотреть номер квартиры, и увидел, что дверь опечатана. На двери был старый номер, который он, Петр, пристроил три года назад, родной номер. Спичка погасла, и он потрогал руками то место дверной коробки, где отчетливо осязалась полоска бумаги с какой-то подписью на ней и сургучной блямбой.

— Дьявол! — растерялся Петр. Замер, глядя в темноту под ногами, потер подбородок. — Дьявол…

Позвонил в соседскую дверь, там жил сварщик Володя из домоуправления.

— Кто? — послышался вопрос из-за двери.

— Это я, Володя, Петр…

— Какой Петр? У нас все дома… — но уже загремели засовчики, щеколды, цепочки. — Ты, что ли, Петяшка? Как снег на лысину! Какими ветрами? Заходи, заходи…

— Чего ты на сто запоров запираешься? Машину, что ли, выиграл? Стук-бряк! Как в госбанке… — Петр желал попасть в тон. — Здорово!

— Здорово! — Володя с любопытством сорокалетнего выжиги оглядывал Петра. — Ну, снимай спецовку…

— Я ненадолго. Скажи, Володя, что случилось? — начал он, но Володя и сам уже кивал головой, улыбался, похлопывал Петра по плечу: сейчас, сейчас… Он позвал: — Катя! Катерина!

Из дальней комнаты вышла маленькая с круглым носиком его жена и подозрительно уставилась на Петра.

— Не признала? — спросил Петр якобы по-народному. — Богатым стану…

— Николай, что ли? — отчужденно глянула на него Катерина, но сделала два шага вперед.

Тогда муж пояснил, восторженно глядя на эту сцепу:

— Петька же это! Сосед наш из горелой квартиры.

— Какой, какой? — заинтересовался Петр. — Ка… Какой, какой квартиры?

— А-а… — отчуждения на лице Катерины как не бывало. Его сменило выражение родственной жалости, соболезнования. — Петя! Как не узнать — Петя…

— Горелой, — попросту повторил Володя. — У тебя ж хата-то выгорела…

Петр замахал руками:

— Постой, постой: давай по порядку! Что значит «выгорела»? Когда? Где квартиранты?

— Короче! — Володя показал руками «стоп». — Под полом у тебя загорелась электропроводка. Это было… это было… Когда? — рявкнул на жену.

— После Октябрьских!

— Да… А дым-то по пустоткам к нам потянуло! Тяга! Окна на кухне открыть не могли…

— Дым! Газ! Бабушка на четвертом этаже…

— Короче? Орлы в противогазах прибыли и что? Вен, — Володя взял Петра за рукав и потянул на кухню, — видишь свежую краску? Так они сначала у меня три доски из пола вырвали! Топориками — хрясь, хрясь! А плинтус попробуй найди. Попробуй найди плинтус!

Петр желчно смеялся.

— Подь ты с плинтусом! — сказала жена и легонько ударила Володю кулачком по плечу. — У человека беда, а он: плин…

— Короче! Дошло до них, что у тебя горит, доехало! Понял? Ну — бзынь на звонок, бзынь — а кому? Деду Фому? Квартиранты твои с полгода как в Минусинск — ф-р-р-р! Тю-тю! Ломай, ребята, двери! Бум! Нету замка! Дверь — чпок! — открылась! А там: бой в Крыму, все в дыму, ничего не видно… Они думали, огонь, и давай эту пену-то гнать: не жалко!.. Казенная!

— Короче, — сказала Катерина, — пол в большой комнате весь — долой, на кухне доски две-три — долой! А тут, говорят, как на полигоне: пусто, спасать, мол, нечего…

— Да, короче! — отмахнулся от нее Володя. — Опечатали тебя. Домоуправша Машка давно на эту хату зуб точила… Говорит: райисполком заберет площадь. За нее годами не плачено, какие-то люди без прописки живут: зы-зы-зы-зы. Понял, Петяшка? Ну ты дурак! Доверчивый-то почему такой? Тебе ж сколько: сорок — сорок пять? Ну? Мек-мек-мек…


— Ну, люди! — негодовал Петр, топая по тропинке к станции. — Ну, люди! Это ж надо так придумать! Мухи! Мухи! Дьявол…

Его одолевала черная обида на людей, живущих по непонятным ему законам, мало мучающихся своими ошибками и мало радующихся удачам. Они копошатся в гигантских городах на тропинках от дома до работы с сумками, с детскими колясками, с ранними огурцами или поздними цветами. Он не знал, как жить дальше, и боялся сознаться себе в этом. Он знал, что не будет бороться за квартиру, и даже чувствовал облегчение оттого, что теперь может сосредоточиться только на столе в материнском закутке, где он будет окружен всегда новой лестью своих старых почитателей. Он не считал их ущербными.

— Он был молчальником искусства! — оборачиваясь к своему бывшему дому, звонко и зло сказал Петр, втянул голову в панцирь пальто и зашагал навстречу дню своего рождения.

У него была мать. И только потому не умирала, превысив все пределы человеческой усталости, что не на кого было оставить дитя.

Загрузка...