ИГРА В ЛОТО

Такие дома строили у железнодорожных станций, в речных портах. Двухэтажные из серых и черных шпал, с окнами в суриковой обналичке. Летом во дворах этих домов пахнет помойкой, и если бы не повсеместная кленовая, тополевая, бузиновая зелень, если бы не цветущие палисадники, то пахло бы еще дезинфекцией.

Во дворе дома, о котором я хочу рассказать, стоят вкопанные в землю столики, и, как только с ближайших заводов — бетонного, асфальтного и щебеночного — пойдет по домам первая смена, за столиком появляется зубастый и до голубизны выбритый старик, который зимой ходит со скребком, ломиком и метлой. Его зовут Графином, и зимой этот знающий себе цену человек чистит общественные уборные, летом же читает книги и играет в лото.

Выходя из подъезда с вечно поломанной дверью он несет с собой три мешочка. В одном из них трубочный табак или махорка, желательно Моршанской табачной фабрики; в другом — карты и кубики для игры в лото, а в третьем жареные семечки для женщин и детей. Графин курит так много, что если он идет по улице с подветренной стороны и еще не видно его лица, то не надо быть сыскной собакой, чтоб понять: Графин идет. Говорят, по этому запаху в молодости его всегда находила жена, где бы он ни искал уединения. Пальцы у него короткие и мощные, кулак сжимается в гирьку желто-коричневого цвета, когда он кладет руки на столешницу.

Примерно в это же время на балкон дома напротив вывозят в кресле-коляске начальника одного из цехов бетонного завода Глебова, у которого весной разыгрался страшнейший ревматизм. Человек он веселый, хоть и немолодой, любит петь народные песни. При его красивом баритоне можно было бы иметь сольные концерты, а Глебов все пытается создать при заводе хор. Однако на репетиции редко приходят люди, имеющие голос, и Глебов в такие вечера бывает особенно грустен. Болезнь развила в нем давнюю страсть к рисованию: он ставит на балконе сконструированный им мольберт, больше напоминающий пюпитр, и с удовольствием рисует, отвечая на приветствия даже не кивком головы, а только улыбкой.

Выждав некоторое время после выхода Графина, во двор барыней выплывает Александра Григорьевна, бывшая бухгалтерша, женщина фронтовая, курящая папиросы. Она седая, терпеливая в разговоре, но не мрачная. Скорей спокойно-загадочная. Что-то киношное, столичное в ее милом наряде — она любит сиреневые и лиловые тона, тоскует о крепдешине и какой-то броши, утерянной несколько лет назад при пожаре в этом доме. В этом сезоне ее платье украшает лиловая розочка, похоже, из камня.

Графин и Александра Григорьевна здороваются. При этом Графин спокоен, а Александра Григорьевна часто поправляет в седых волосах скобу гребенки.

— Чо, Григорьевна? — говорит Графин.

— А что вас интересует? — деликатно осведомляется та.

— Сыграем? Метал колоду банкомет, и пот по лысине струился!

Александра Григорьевна дает поуговаривать себя, ссылаясь на то, что и народу мало, и деньги надо менять в магазине. Графин вытаскивает из кармана галифе полную горсть медных денег.

— Сколь тебе разменять?

— Слушайте! — зачарованно говорит Александра Григорьевна. — А они в самом деле у вас в кубышках хранятся?

— У меня в подвале монетный двор, — хитрованом рассыпается Графин.

Александра Григорьевна уходит за кошельком, где, по ее словам, остатки пенсии. Графин кладет на стол горсть новеньких монет. Они отражают солнце и уровень его благосостояния.

В одном из окон второго этажа появляется голый по пояс Федя Костенкин. Он растирается полотенцем, весело оглядывает двор и кричит:

— Графин, выходить, что ли? Давай мешай получше, я тебя нынче раскулачу!

Графин молчит, пускает клубы дыма. В трубке и груди его булькает, похрипывает.

Вскоре принялись за игру.

Порывы теплого ветра стремятся сбросить карты со стола, скрипят эмалированной чашкой фонаря на ближайшем столбе.

Молодуха Рязанова одной рукой качает коляску с ребенком, а другой двигает камешки по карте. Александра Григорьевна старательно сдерживает волнение: она курит и нарочито равнодушно смотрит на предвечернее солнце или поглаживает дворового пса Жулика, который, улыбаясь, положил к ней на колени многострадальную голову. Разомлев от ласки, он вприщур глядит, как чья-то хозяйка снимает белье с веревок, натянутых во дворе между столбами. Вдруг взлаивает и бросается к подошедшему к столу Гане Лихачеву. Все обращают на Ганю внимание, потому что знают: Ганя должен находиться в больнице.

— Ты, Ганимед, откуда в наших здоровых краях? — не отрываясь от игры, спрашивает Федя. — Отпустили, что ли? Режим нарушил?

— Сбежал я из больницы, — хрипит Ганя. Его почти не слышно.

— Что, что? — переспрашивает Федя, сморщив лицо.

— А! — машет рукой Ганя, горестно покачивает головой и удаляется к себе на второй этаж в комнату на подселении.

Возле стола все время крутится подросток Ермолаев по прозвищу Ермолай. Он нервно улыбается, почесывает то голову, то рукой руку, то подбежит к графиновским картам, то к рязановским, то крикнет:

— У вас же есть! Чо не закрываете? Александра Григорьевна, закройте бычий глаз!

— Десять?

— Ну да, десять — бычий глаз!

А Графин продолжает выкрикивать:

— Каря-баря! Смерть поэта!

— Что за каря-баря? — расстроенно спрашивает Александра Григорьевна, бегая взглядом по картам. Графин вежливо отвечает:

— Туда-сюда, как свиньи спят…

— Шиисят девять, — радостно поясняет Ермолаев и восхищенно следит за руками Графина.

— Ты кричи по-человечески, хрыч! — сердится Рязанова. — Надоело в кубики заглядывать!

— Сороковка-луковка!

— А смерть поэта? Смерть поэта-то что? — совсем расстроилась Александра Григорьевна.

— Фу ты, беда! — Графин недовольно опускает руки с мешочком: — Смерть поэта — тридцать семь!

— Ты вот что, Графин, — говорит Федя Костенкин, — ты не выдумывай!.. Вчера говорил на тридцать семь, что это вдова погибшего матроса, позавчера — до войны четыре года, в пятницу — еще как-то пыхтел!..

— В пятницу он говорил: даешь больничный!

— Как? — не понимает Александра Григорьевна.

— Ну повышенная температура! — поясняет Ермолаев, п улыбка растягивает его лицо от уха до уха.

— Все равно, Графин, не по-людски кричишь! — успокоение говорит Федя.

— А ты соображай, в институте учишься, — вступается за Графина Ермолаев и получает от Феди легкий подзатыльник, но лишь мимолетной тенью отражается это на его улыбке. Он, кажется, только развлек его. Но чтоб немного помолчать, Ермолаев находит в кармане гайку «на пятнадцать» и мусолит ее во рту.

Слышится песня: «…Там под солнцем юга ширь безбреж-ная-а… Ждет меня подруга чуть-чуть нежная-а-а…» — и к столу подъезжает на велосипеде Митяшка Бабаенок, маленького роста человек, который, напиваясь с получки, закапывает заначку под каким-нибудь столбом во дворе, а утром ищет, и если даже находит тот столб, то не находит заначки. На это есть Ермолаев — молодой санитар пригородного двора. Правая штанина старомодных Митяшинских брюк перехвачена у манжетов прищепкой, чтоб не затянуло штанину в цепь велосипеда. Митяшу трудно понимать новому человеку: он не может произносить шипящие.

— Вдорово, мувыки! — говорит он и развалистой походкой моремана подходит по очереди к представителям мужского пола, широко размахивается и жмет приветственно руки, а Ермолаеву говорит: —Уди, урод парфывый, бандит нефоверфеинолетний… Проныра…

Потом звенит в кармане мелочью:

— Фыграем?

— Жди низа, — говорит ему Графин и кричит: —Венские стульчики!.. Молодая!..

— Вдать так довдеффа, — громко говорит Митяша и всем поочередно заглядывает в глаза, — довдеффа тут… Фкоро ффем надо на юг подаватфа…

— Ой, на юг! — ехидничает Рязанова. — Тебя только на юге не видели… Может, еще в Италию захочешь или в Ниццу… Мало тебе тут Нелька морду-то царапает, а то как раз на юг…

Графин кричит попроще, когда начинается посторонний разговор. Внимание Митяше — любят его треп.

— Это он кота вчера сушиться вешал на бельевую веревку, — Федя Костенкин двинул фишку по карте. — Он его своей велосипедной прищепкой, а тот не будь дурак — да когтями…

— Пип, — кричит Графин, ни разу не улыбнувшись.

Рязанова закрывает цифру пятнадцать и продолжает разговор с Митяшей:

— На юг ему захотелось… Там и столбов-то таких нет, где деньги будешь прятать?

— Дура, — говорит Митяша. — Бевать отфюда надо: один ход — в дымоход! Ффем!

— Ох, дуроплет, — хохочет добродушный Федя. — Ох, не мешай, я сейчас середку кончу!

Митяша послушно замолкает, и снова все погружаются в игру.

Тактик от лото, Графин, желая выиграть, начинает шифроваться:

— Тронь-ка!

— Три! — переводит Ермолаев.

— Пора любви…

— Восемьдесят девять! — ухахатывается мальчишка.

— Парашютист…

— Шестерка! — Ермолаев чуть не плачет от восторга.

— Стой! Что за парашютист? — Федя встает из-за стола. — Это почему: шестерка — парашютист?

— Гений! — говорит Ермолаев. — Это шутка гения!

— Если шестерка, то я кончил середку! — говорит Федя. — Проверяйте.

Графин начинает проверять, называя числа их обычными именами. Но распахивается окно Ганиной комнаты, и женщина в бигудях кричит:

— Лю-у-уди-и! Скорей! Ганька повесился-a-al У-у! Гаврилуш-ка-а! Скорей-й! Лю-у-уди-и! — и из комнаты слышится ее топот, грохот посуды.

Сидящие за столом словно оцепенели. На крики из дворового сарая-углярки выскочил второгодник Николаев и встал в проеме двери, а за его спиной, то подныривая под мышку, то возникая над плечом, мелькало белое в кудряшках лицо.

— Глядите! — срывающимся в смехе голосом закричал Ермолаев. — Николай с Федоровой уроки учут!

И сразу все пришло в движение: все бегут, вынимают Ганю из петли, отхаживают, поят водой. Ганя лежит на тахте, и, когда открывает черные от зрачков глаза, из-под ресниц его выбегают две оживленные слезинки. Рязанова упала на крутом лестничном марше и разбила белое колено. Александра Григорьевна, обняв себя за локти, стоит, прислонившись спиной к простенку меж окнами, жует мундштук. Ганина жена убирает следы погрома нл кухне общего пользования.

— Фе, Ганя? — тихо спрашивает Митяша. — Фе плафеф? Больно? Я ведь думал, друг, фто ты в больнитфе…

Графин протягивает Гане трубку:

— На курни, Таврило, да выходи в лото играть, пока на больничном…

Ганя шепчет, осторожно поматывая головой:

— Нет мне жизни без голоса… Не шутки это… Вот так вота…

Жулик пытается лизнуть его в рот.

— Опять он про свой голос! — слезливо говорит Ганина жена и, швыряя на пол мокрую тряпку, тыльной стороной ладони чешет нос: — Опять про голос! Да какой там голос-то был? Тоненький, как у комарика, а? Смотрите, люди, ведь как на рыбалке весной голос потерял, так с ума мужик сошел! Не могу, грит, не петь! — Между делом она дает пинка Жулику, и тот понятливо покидает жилплощадь. — Одна, мол, радость была: голос, грит, как, грит, запоешь, где захочешь! — продолжает она. — Ну не дурак ли?

— Мне без голоса не жить, — едва слышно твердит свое Ганя.

— Ты чо, Магомаев? — воспитывает Рязанова. — А, Гань? Эго тому голос потерять — куска хлеба лишиться, а ты-то: крановой! Зачем же так переживать-то, Га-аня!

А Ганя свое:

— То ведь как запою, запою!.. А теперь?

— Ты, Гань, глупый… — говорит Митяша. — Уфеные фкоро придумают лекарфтво — попьеф — и пой!

— Ага! — щурится Рязанова. — По рупь семнадцать, что ли? Так ты и с одеколона, Митяша, поешь…

— Не, — возражает Митяша, — с одеколофки я фтрелять рвуфя! А наука-то ффяф — ого! Видал по телевифору покафывали, как одному мувыку от ноги палетф отмякали, а к руке — прифобатфили! А? Ого!

— Ну, я пошел, — говорит Графин, выждав паузу. — Пошли, Федор, слышь? Кепка-то с деньгами там, на столе…

— Да я побуду! — ответил Федор. — Теперь уж поздно…

Ганя ковыряет ворс ковра на стене:

— Эх, ребята-ребятешь! Эх, в армию бы, братчики, уйти, что ли? В армии как хорошо-то, братцы…

— Чо ковер-то ковыряешь? — все так же слезно, но уже зло говорит жена. — А нынче чуть телевизор не разбил! Чо он ему, телевизор-то, сделал, а? — поворачивается она к Графину.

— У телевизора и спрашивай, — холодно отвечает Графин и медленно направляется к двери.

— Господи, господи! — слезоточит Ганина жена. — Хорошо, хоть соседей дома нет…

— Да, — говорит Александра Григорьевна, — пожалуй, и я пойду. Выздоравливайте, Гавриил… простите, отчества не знаю… Что же вы? Голос к вам вернется… у нас на фронте воевал лейтенантик Коля Болтавин — так рисовал! Бесподобно! А впрочем, что это я?.. Ну, вот. Главное, все в порядке! Счастливо! — Она комкает носовой платок из тонкой ткани и выходит на цыпочках.

— Мувык, а плафеф, как… дите, — говорит Митяша, — выходи играть…

Все уходят. Ганя остается один и украдкой от жены сморкается в подол своей длинной алой майки.


Солнце скраснело и стыдливо пошло прятаться за березняк. Цугуноцка сходила домой и обула стеганые бурки. Рязанова отвезла домой ребенка. Удивленно оглядев спущенные шины велосипеда, Митяша покатил его в сторону магазина.

— Что-то сегодня народу… маловато, — зевнув, не открывая рта, сказал Федя. — Восьмой час уже… Эй! Глебов! Поиграть не хотите?

— Во-он за сараями Кит с Ромкой Голубевым идут! — говорит им из коляски Глебов. — Им все равно: страдать иль наслаждаться, а я поработаю!

Графин сказал Ромке:

— Садись, брат-кондрат, составь партию… А ты, — сказал он Киту, — постой полюбопытствуй…

— С чего это? — возмутился Кит и подбоченился.

— С того, что с грызунами не играю. — Графин мешал кубики в мешке. Никто не прерывал, слушали, зная, что Графина с толку не собьешь.

— С какими грызунами? Мы что, грызуны? Нам по двадцать три года!

— А вот с теми грызунами, которые до тридцати лет с мамкиной шеи кору грызут, — ответил Графин, сдавая карты. — У тебя морда как у нищего сума, а работать не хочешь. Ишь, пришел выиграть! У меня выиграешь!

— Ха-ха! — наигранно усмехнулся Кит. — У тебя-то? У суслика пузатого?

— Я пузо на свои отъел, а если твою поганую копейку возьму, так потом руки, чем отмывать — соляркой?

— Ну давай я сяду! И выиграю!

— Раньше сядешь, раньше выйдешь, — говорит Графин.

— А чо эт меня посадят? Я чо, ворую?

— Может, и воруешь, — говорит Графин, считая банк в кепке. — Кто у бабки Цугуноцки мешок бутылок из сарайки умыкнул?

— А я?

— Ты и твои сателлиты: Ромка и Джоя… Все поставили?

— Все.

— Значит, боишься меня в игру брать? — насмешливо щурится Кит, доставая бумажник и высыпая возле себя горку мелочи. Графин же изобразил всем своим видом сомнение.

— Ну так и быть, садись, — сказал он. — Поживем — увидим…

— Только кричать ясно, без фокусов, — поставил условие Кит. — По кругу, по количеству карт… А то: как хочу, так и схвачу! — и подмигивает Графину.

— Проверим, зачем на твоих плечах этот безобразный чан с ушами, — говорит Графин и начинает выкрикивать номера кубиков: — Семью семь, футболист.». Девятью девять… Без шестнадцати двадцать… Четыре в кубе — ваших нет…

— Стоп!

— …Сады Семирамиды… Новобранец…

— Стоп, Графин Графиныч!

— Шишки-пышки — торговые излишки… И один в поле — двое.

Кит, заискивающе хохоча, встает из-за стола:

— Скажи, что за шишки-пышки, и мы пошли!

Вышедший из дома с куском халвы Ермолаев сразу пояснил:

— Пуд — торговые излишки! Шестнадцать!

Графин прекратил кричать и многозначительно пыхтел трубкой. Александра Григорьевна поощрительно поглядывала на его физиономию, выныривающую из дымного облака. Кит говорит:

— Пошли, Ромка, от этого… афериста…


Игра заканчивается в сумерках. Голуби гокозятся на коньках крыш ко сну. Вышла на балкон мать инженер Глебова и увезла его в квартиру, потом унесла мольберт. Это значит, что по телевизору начинается продолжение многосерийного фильма. Из окон Рязановой слышится голос ее мужа, и она уходит, потирая вымазанную зеленкой коленку и позванивая мелочью.

— Ну все, — собирает свои мешочки Графин. — По домам…

Александра Григорьевна послушно кивает головой: да, пора по домам. Ермолаев с Жуликом удаляются в сторону сараев. Цугуноцка облегченно-судорожно вздыхает, освободившись от добровольной повинности, и тоже уходит, упираясь рукой в поясницу. Передний край подола ее платья из цветастой фланельки едва не волочится по земле.

Остаются Графин и Александра Григорьевна. Некоторое время молчат, смотрят на столешницу, избитую костяшками домино, изрезанную именами влюбленных. Неловкое молчание нарушает Графин:

— У тебя, Александра Григорьевна, лампочки на сто пятьдесят свечей нету? — спрашивает Графин деловито. — У меня есть, да слабенькая…

— Не знаю, — отвечает Александра Григорьевна, поднимая к нему лицо, — я в этом слабо понимаю… А зачем вам?

— Да ввернуть бы в фонарь-то на столбе. И по вечерам молено бы играть, правда?

— Ой, не знаю! У меня уж и так голова болит…

Разговор их ровен, неспешен: они не торопятся каждый к своему одиночеству.

— Болит голова оттого, что ты не выигрываешь, Александра Григорьевна, волнуешься…

— Как же играть, чтоб не волноваться? Для того и игра, наверное.

— Это точно, — соглашается Графин, — не ради копеек — общества ради. С этими телевизорами-то, как здороваются люди, позабудешь. Кто хозяин в доме? Телевизор… Ишь как Ганича баба сегодня взвилась из-за телевизора!

— Что это с Гавриилом-то сегодня? — Ее тянет к Графину, к разговорам в летние вечера, да поздно менять эту соседскую дружбу на непривычную семейную жизнь.

— Он, Ганька, сердечен уж больно… — Графин, будто стесняясь своих слов, поднял с земли щепку и поскоблил ею подошву туфли. — Экую срамоту производят с хорошей кожи… Кожа-то натуральная! — подумал и, решившись, продолжил: — Сердечный человечек, прямо дурачок не дурачок, а умным назвать язык не повернется. Вот после войны сразу, когда завод этот бетонный-то строили, тут ведь и лес рядом стоял… Про нас говорили: под лесом, мол, живут, ага. Коров, овечек, свиней люди держали. Ну и пастушок тут один был, Санька ли, Гришка ли Кропотов… Выстругал он себе раз в лесу палку из молодой сосенки, фонариками это ее украсил, узорами изукрасил. Вот гонит вечером стадо по поселку, а шантрапа в чику играет возле почты. Увидали палочку-то эту, навалились всем гамузом — и ну колотушку отымать. Тот кряхтит, стонет горюн, плачет, а палку не отдает. Да… Тут — я в окошко глядел — выскакивает Ганя, а было ему лет, однако, пять-шесть. Смотрю: он давай этих обидчиков пастушковых кулачонками колошматить, давай их за волосья таскать! Суразенок суразенком: какая-то на нем майка зеленущая до пят, голова ступеньками стрижена, а ишь, жалостливый какой! Кто-то ему раз да два — он с ног. Встал — воет, а сам все за пастушонка заступается, за слабого, стало быть… Таким людям надо большими вырастать, а он, видишь, какой вырос? В чем душа вмещается? В песне, Александра ты моя Григорьевна… Как весна, бывало, помойки оттают, завалинки подсохнут, так Ганька уже сидит на крылечке барака и чешет на гармошке! Старухи его подхваливают, а он и расстараться радехонек-рад… Всех парнишка осчастливить хотел. Ан нет, товарищ ты мой! На Любке вот женился — пожалел. Не все, дескать, такие подлецы, как те, с кем ты гуляла. При тебе уж женился-то, сама знаешь. Связался младенец с чертом… Так-то, брат-кондрат, я понимаю… Эхма, да не дома, дома, да не на печке, на печке, да не моя, — заключил Графин, уперев руки в колени и глядя в редкую мураву двора затуманенным растерянностью взглядом.

Александра Григорьевна вынула гребенку из волос, задумчиво погрызла ее уголок, расфокусированными зрачками поглядела, как Графин выколачивает трубку о лавочку, и сказала:

— Эх, Графин, Графин! Курили бы вы поменьше! Вы на войне начали?

— Я? — переспросил, окутываясь дымом, ее собеседник. — Мне от курения польза теперь одна, голимая… Помирать не хочу, а брось я курить, как Гриша Клюквин, и что? Да и на оркестр денег нету… А курить начал еще, когда у хозяина жил! Давненько и отсюда не видать, Александра Григорьевна… — Графин встал, поправил за поясом рубашку, повел широкими плечами. — Приказываю, — сказал он, не умея шутить, — тебе, Александра Григорьевна, идти искать лампочку в загашниках! А я пойду погляжу у сараев лестницу.

— Нет, — ответила она, — я, наверно, кино пойду смотреть. Кино про войну. Может, увижу кого из своих! — Извинительно улыбнувшись, оправдывая свой шаг неясной улыбкой, она встала, поежилась.

— Колю Болтавина? — пробулькал Графин ревниво.

— Ах, — вздохнула Александра Григорьевна, тронув бронь на груди, — Коля Болтавин, Коля Болтавин…

— Ну, вольному воля, прощенному — рай, — без обиды уже хохотнул Графин, и они разошлись по домам.


Стемнело. Светятся окна, мелькают тени людей и кошек, собак и летучих мышей, слышатся девчоночьи взвизги и разбойничьи посвисты малолетних любителей огородов, сиплые, одушевленные ночью гудки заводского мотовоза. Кто-то бегает по крышам дровяников. Ближе к полуночи в уже освещенный заботами старого Графина двор дела привели Митяшу. Он подошел к столбу с фонарем и стал разгребать щебенку под ним. Вырыл ямку, достал из кармана мелочь и несколько смятых бумажек малого достоинства, положил все это в ямку и стал закапывать, прихлопывая землицу, как ребенок, который строит домик из влажного песка. Из сараев слышался сдерживаемый смех. Невдалеке от Митяшиного тайника выросли силуэты мальчика и собаки.

— Эх, пофмотрите, Иваны, как гуляют тфыганы, — закричал Митяша, проходя под Ганиным окном: — Гавря-а! Гавря-а-а! — уже слабей прокричал он, вяло махнул рукой и стал уходить в темноту между домами, бормоча: — Только ферти полофаты попадаютфа одне…

К заветному столбу подбежал Жулик.

Загрузка...