«Ведомо им, что в чужих краях крестьяне в рабстве пребывают, и посему боятся они подпасть оному, ибо рождены людьми вольными».
Усадьба Сведьегорд поставлена по солнцу — одним боком дом глядит на восток, другим — на запад. С восточной стороны над коньком кровли на добрый локоть возвышается резная мотыга. Это родовой знак дома[1] Сведье.
Два утра кряду, отворяя дверь, матушка Сигга видела, что на коньке у мотыги сидит большая черная птица. Скот в усадьбе не резали давным-давно, так что не запах убоины приманил хищника.
— Ворон! — крикнула матушка Сигга, назвав птицу ее настоящим именем[2], и швырнула на крышу горсть льняного семени, чтобы спугнуть непрошеного гостя.
Но птица сидела, не шелохнувшись, задрав кверху кривой клюв. Так сидел ворон долгое время, а потом с карканьем полетел к лесу. Матушка Сигга ни словом не обмолвилась об этом сыну. Но когда ворон и в третье утро появился на коньке кровли, она рассказала об увиденном. Рагнар Сведье ничего ей на это не ответил.
В тот день им нужно было бороздить пашню под рожь. Добрые приметы к севу появились нынче очень поздно, лишь в первую неделю июня. Только теперь на лугу показались побеги черемухи, крепкий весенний дух пошел от земли, облетела пыльца с можжевельника. Но орешник так и не оделся листвой; он не зазеленеет нынешним летом, потому что почки ободрали на мякинный хлеб.
После трапезы матушка Сигга шла по пахоте, ведя в ярме необученного молодого вола. Рагнар Сведье правой рукой направлял соху, а в левой держал длинную березовую вицу. Волы в ярме были не под пару. Бороздинный вол был крупный, в тринадцать четвертей, а подручный — двухгодовалый бычок — всего лишь в одиннадцать четвертей. Правый покорно шел в ярме и вел борозду прямо, а левый то останавливался как вкопанный, то срывался с места и начинал бодать землю, точно лесной козел. Матушка Сигга вела неприрученного вола на лыковой веревке, но из-за его дикого норова упряжка то и дело сбивалась с борозды.
— А, чтоб тебя, чертово отродье! — Молодой Сведье чертыхался и сыпал бранью в досаде на вола, портившего борозду. В сердцах он даже прикрикнул на мать: — Да уймите вы этого проклятого вола!
— Ори поменьше, тогда борозда ровней пойдет, — ответила она, бросив на сына суровый взгляд.
Матушке Сигге в день святого Олафа[3] сравняется шестьдесят лет. Волосы, спрятанные под платком, побелели, а кожа на лице потемнела и задубела, точно сосновая кора. Это невысокая изможденная женщина. Руки, держащие веревку, до того исхудали и высохли, что от них остались одни жилы, но хватка не ослабела. Сломай хоть палец, а то и два — рука не разожмется. Воля матери тверда, как сталь топора. Это не пугливая овечка, которая может оробеть от окрика мужчины. А уж меньше всего оробела бы она перед тем, кого вскормила своим молоком, кто когда-то лежал у ее груди.
Сын раскаялся в своих словах.
Медленно поднимали волы копыта, делали шаг, а потом опять погружали их в землю. Сведье бороздил поле по кругу, чтобы не сворачивать у межи, и вел борозду посолонь, ибо как солнце ходит по небу, так надо и землю возделывать. Когда Сведье останавливал упряжку на отдых, бока у волов вздымались, точно кузнечные меха.
На камне лежала куча высохшего пырея, надерганного в поле с прошлой осени. Матушка Сигга набрала полный передник высохших корней и снесла их на межу. Она собирала пырей, чтобы потом смолоть его и примешать к хлебу.
Она клала в тесто всякий корень, всякую травинку, если только они не вызывали рези в кишках или кровавого поноса. Голодно было нынешней весной и людям, и скотине. В лето тысяча шестьсот сорок девятое матушка Сигга сняла такой скудный урожай, какого за всю жизнь не видывала. Хлеб подгнил на корню из-за сильного паводка. В Сведьегорде собрали лишь четверть того, что обычно родила земля. В хорошие годы покос на заливном лугу давал восемь десятков плотно утоптанных стогов; ныне их было только два десятка. Остальное сено унесло водой в озеро Ростокшён. Оттого-то у волов были теперь опавшие бока, а на бедрах выпирали кости. Правду говорят: коли сена мало, так и зима долга. Еще задолго до того, как оттаяла земля, опустели амбары и закрома. А весна никак не шла на поля. Земля была немилосердна, сердце ее было покрыто ледяной корой, через которую даже в апреле не мог пробиться ни один зеленый росток. Давно наступил май, а на лесных проталинах все еще лежали сугробы. А когда прилетела наконец кукушка, то пришлось ей куковать на голых ветках. Стояли ясные майские дни, а люди дули на озябшие пальцы, и кусты никак не хотели зеленеть. То был голодный год, год нищих. Отовсюду приходили странники с нищенской сумой. Иные — с подорожными грамотами от пастора, а иные — и без них. Далеко не все были родом из здешних мест, из прихода Альгутсбуда. Таких и половины не набралось бы. Просить Христа ради приходили бедняки и с запада, из Экеберги; и с севера, из Хеллеберга; и с востока, из Мадешё; и с юга, из Виссефьерды и Лонгашё. Приходили убогие вдовы ратников, сгинувших без вести в немецкую войну[4], приходили увечные, вернувшиеся из Неметчины после замирения. Никогда еще столько нищей братии не переступало порог Сведьегорда, Матушка Сигга подавала кусок хлеба каждому, покуда могла урвать что-то от себя. Всю зиму она пекла хлеб пополам с мякиной. В тесто шли кора, почки орешника и вереска. Теперь ей нечего было больше подавать; впору было самим не умереть с голоду.
В эту студеную весну не зеленели кусты, а у людей были бледные щеки и жадные, голодные глаза.
Пастор Альгутсбуды, господни Петрус Магни, говорил в своей проповеди, что эта голодная година ниспослана людям свыше, что пришел час кары божьей. Страна обрела мир, но людям не дано вкусить его сладость, ибо многие ведут жизнь неправедную. Господа из дворянского сословия погрязли в роскоши и распутстве и чиже юную королеву склонили к утехам и забавам, принятым в чужих землях, И, подобно тому как народу в земле египетской суждено было принять муки фараоновых грехов ради, люди низкого звания в королевстве ныне должны претерпеть по вине господ своих.
Но в старину, до владычества помещиков, крестьянам в деревнях жилось привольно. В те времена, когда матушка Сигга была совсем молодой, мука в закромах не переводилась и по весне побеги на орешнике оставались целы. В ту пору у людей были здоровые, румяные лица и ясный взор. Свиньи чуть ли не сотнями паслись в дубовых рощах и жирели от желудей, а жирные куски свинины красовались на блюде вперемешку с вареной капустой. А теперь уж и тот был рад, кому удавалось выкормить за зиму хотя бы одного боровка. С великим трудом и лишениями выходила матушка Сигга этой весной подсвинка, но он был тощий, что твоя доска.
И если бог не благословит нынешней весной посевы, то ни людям, ни скоту не выжить.
Но тяжки грехи господ, а весна стоит поздняя и холодная. И приметы недобрые: вороны прилетают из леса и садятся на конек кровли.
Со своего поля Рагнар Сведье мог видеть дворы деревни Брендеболь, со всех сторон окруженные полосками пашен. В деревне было двенадцать крестьянских дворов, которые все вместе составляли три податных хозяйства[5]. Серые дворовые постройки возведены были широким кольцом, опоясывающим яблоневые сады, хмельники, гороховища, капустные гряды, грядки с кореньями. Посредине, высоко над кровлями домов, поднимался журавль деревенского колодца; он был устремлен ввысь, точно перст, указующий на небо. Дома сгрудились, будто хотели теснее прижаться друг к другу. Иной раз расстояние от стены до стены было не больше двух-трех саженей. Они стояли сплошным заслоном, отгораживающим деревню от прочего мира; а она и впрямь нуждалась в защите. С трех боков деревню окружали густые леса, таившие в себе опасность, так что оно и лучше было, если путь от соседа к соседу педолог.
Усадьба Сведьегорд стояла на западном краю деревни, близ озера Ростокшён. Дальше начинались соседние деревни — Хумлебек и Гриммайерде. На восток и на юг, до самого озера Мадешё и до кальмарской границы[6], тянулись бескрайние нехоженые леса. В этом направлении, насколько видел глаз, простиралась дикая лесная чащоба; но глаз мог охватить лишь малую часть ее.
В этих общинных лесах малолетним подпаском бегал Рагнар Сведье. Лесные прогалины и буреломы походили здесь друг на друга, точно борозды на пашне, и Рагнар нередко плутал по лесу. По лесным тропкам мчался он со всех ног вызволять скотину от волка. Он научился распознавать эти тропки, научился находить дорогу а лесной глухомани.
Стоя на своем поле, Рагнар глядел на три стороны. В четвертую сторону он не глядел. Не глядел он на север. Там, на севере, на другом берегу озера Ростокшён, находилось господское поместье Убеторп.
Убеторп было имение его милости господина обер-майора Бартольда Клевена. Там руками барщинных крестьян возводился теперь роскошный господский дом со многими покоями. В прошлом году помещик Клевен купил у казны право на сбор податей с деревни Брендеболь. Отныне оброк со Сведьегорда шел помещику в Убеторп — оттого-то Рагнар Сведье и не глядел на север, в сторону поместья.
Убеторп и Брендеболь — это помещичьи владения и тягловая земля, это господская усадьба и крестьянский двор, и мира меж ними быть не может. Помещик и крестьянин — точно разные стороны света, их нельзя свести воедино.
Этот помещик Клевен взял под свое начало многие деревни, лежащие вокруг его имения, в пределах свободной мили[7]. Он купил у казны право на сбор податей с этих деревень и объявил себя их господином. А теперь жадные господские руки дотянулись и до Брендеболя. Земля здесь была добрая, плодородная.
Отныне все поборы — подорожная пошлина, налог на корма, на рожь, на селитру — собирались с крестьян фохтом господина Клевена. Отныне в Убеторп шел и оброк натурой, который крестьяне прежде отдавали казне и церкви, — зерно, хмель, яйца, масло, сыры, свиные и бараньи туши, молочные телята, льняная пряжа, холсты.
Но в нынешнем году случился недород, и тут уж крестьянин ничего не мог поделать, потому что не в его власти было заставить землю родить. Когда же оказалось, что из-за неурожая крестьянину нечем платить оброк, помещик прислал в деревню фохта и наказал ему силой взыскать недоимку.
Этой весной крестьяне в Брендеболе высохли, точно скелеты, от голода подводило живот, руки и ноги тряслись, Не под силу им было платить поземельную подать. Ларс Борре, фохт господина Клевеиа, нагрянул в деревню; он совал нос во все углы, грозил и бранился. Он винил крестьян в том, что они припрятали хлеб и свинину. Явившись в Сведьегорд, он стал вымогать семенное зерно. Сведье сберег на посев несколько бочек зерна, и теперь Борре требовал у него половину. Он принес с собою меру, но Рагнару показалось, что она слишком велика, и он сравнил ее со своей клейменой мерой. Вышло, что фохтова мера вмещает целых восемь четвертей зерна. Она была неладная. Не зря шла молва, что помещики, собирая подати, не желают блюсти вес и меру, установленные законом. И локоть у них, и пуд — какие им вздумается. Когда Сведье платил подать казне, в меру входило шесть четвертей зерна, и он не хотел отдавать господину Клевену восемь.
— Ваша мера неправильная, Ларс Борре!
Тебе и такая сгодится, холоп!
— Она больше казенной!
— До казенной меры тебе теперь нет дела. Ты платишь оброк господину обер-майору.
— Не стану я хлеб сыпать в такую меру! Мерить — так по совести, а то и единого зерна не получите!
Борре ругался на чем свет стоит, шарил по всем закромам и клетям, но семенное зерно лежало в потаенном месте, надежно закопанное под грудой камней за хлевом. Так и пришлось помещичьему фохту повернуть от ворот ни с чем.
Помещику, а не казне платил теперь подати Сведье. Отныне фунт масла стал тяжелее, локоть холста длиннее, мера зерна больше, а Сведье хотел платить по закону, так, как записано в поземельных книгах, Его отец, который был рейтаром в немецкую воину и сгинул на чужбине, без устали твердил сыну: «Стой на своем праве и никогда не поступайся им». Отец лежал в земле, но слова его жили.
Помещик прислал с фохтом неправильную меру. И оттого бонд[8] из Брендеболя не глядел теперь на север, не глядел в сторону имения, Господское поместье и крестьянский двор — близкие соседи, но лада меж ними быть не может.
Волы отдохнули, и упряжка медленно потащилась по пашне, круг за кругом, слева направо, с востока на запад. Ибо лишь тот, кто держит путь по солнцу, движется путем праведным, и ему всегда бывает удача.
Шея старого вола истерлась, распухла и задубела под ярмом, а у молодого она все еще была покрыта густой шерстью и оставалась узкой и мягкой. Вдруг огромный слепень закружился над упряжкой и впился молодому волу в самую репицу. Вол вскинулся в ярости и рывком повернул обратно; морда оказалась сзади, хвост — спереди. При этом матушка Сигга упала, и ее проволокло по земле.
Сведье рванул за вожжи и с большим трудом повернул назад упиравшегося вола. Матушка Сигга молча поднялась и стряхнула с юбки налипшую землю. Падая, она не выпустила из рук веревки. Но когда она разжала ладони, по ним, словно узор по тканью, шли красные полосы. Веревка содрала кожу и врезалась в самое мясо. Из разодранных ладоней капала кровь.
Но упряжка снова двинулась по кругу, и матушка Сигга опять повела на веревке строптивого вола. Она думала: «Путный вол в ярме — дар божий». Осенью в Сведьегорд перейдет от деревенского старосты Йона Стонге добрый рабочий вол, и его можно будет поставить в ярмо подручным. Нынешним рождеством Рагнар высватал за себя дочь старосты Ботиллу. После осеннего солнцеворота, когда управятся с жатвой и хлеб будет свезен в закрома, сыграют свадьбу, и Ботилла приведет в приданое доброго, откормленного вола.
Матушка Сигга не отпускала веревку. Она слизывала и глотала кровь, капавшую из пораненных ладоней. Незачем крови пропадать зря.
Вдруг из деревни донесся резкий, пронзительный звук. Матушка Сигга обернулась, обернулся и Рагнар Сведье. Упряжка остановилась.
Что это? Может, кто с пастбища скотину кличет? Или заливается плачем побитый ребенок? Нет, ни то, ни другое. Не человеческий это голос.
Матушка Сигга сказала:
— Староста в рог трубит.
Она распознала этот звук прежде сына, потому что за свою жизнь слышала его куда чаще, чем он.
— Вроде так оно и есть. Вы угадала, матушка.
Теперь Сведье видел, что Йон Стонге, его будущий тесть, стоит на камне перед своим домом. Теперь он и сам ясно слышал звук деревенского рога.
Староста сзывает общину на сход. В чем дело?
Молодой бонд выпустил рукоять сохи и огляделся.
В последний раз деревенский рог трубил в день святого Урбана[9], когда в Брендеболе праздновали встречу лета и выборы старосты. Тогда Йон Стонге, новый староста, сзывал всех на пир. Только навряд ли он сегодня собирается пировать.
Что же могло случиться?
Может, в деревне пожар? Но Сведье не видел огня и не слышал запаха гари. Может, лес горит? Но время пожог еще не наступило. Может, на войну призывают? Но датчанина недавно разбили на его же земле.[10] А может статься, что и на облаву скликают народ. То ли волк утащил скотину из стада, то ли вор объявился в округе. На троицу лесной вор Угге из Блесмолы украл что-то в Хумлсбеке.
Эхом разносился по окрестностям звук деревенского рога. Общину сзывали на сход. Сведье спросил:
— Что такое приключилось?
Матушка Сигга, крепко стояла, крепко сжав губы, и, прищурившись, глядела в сторону деревни. В уголке рта у нее застыла капелька крови, которую она слизывала с пораненных ладоней.
— Кто его знает! — ответила она.
Она видела, что сын задумчиво нахмурил лоб. Почему староста сзывает общину на сход? Она могла бы догадаться, если бы хотела. Несколько минут назад она видела то, что глаза ее сына не приметили.
По дороге проскакал незнакомый всадник. Он въехал в Брендеболь и спешился перед домом старосты. Была ли при нем сабля, были ли обшиты позументом его кафтан и шляпа — этого матушка Сигга не заметила. Но она видела его коня. Крестьянские лошади были тощие и изможденные, господские — сытые и холеные. По откормленной лошади всадника она сразу смекнула, кто он таков.
А что надо в крестьянском доме помещикам и их челядинцам? С подношениями они приходят? С подарками, привязанными к седлу? С приглашениями на пир?
Матушке Сигге нетрудно было догадаться, какую весть принес всадник из господского поместья: не зря черная птица три утра кряду сидела на коньке кровли.
Верховой прискакал из господской усадьбы в деревню Брендеболь.
Вечером крестьяне Брендсболя собрались у деревенского колодца. Староста Йон Стонге сидел на стиральных мостках, зажав в руках ясеневую дубинку — знак власти. Перед ним сидели односельчане. Они сидели в ряд на перевернутой колоде — толстом выдолбленном дубовом стволе, из которого зимой поили скотину. Одиннадцать человек сидело на колоде, а двенадцатый на мостках — староста. Родом новый староста был из Стонгесмолы.
Вечер был теплый. Наступила пора молодой зелени и весенних цветов. Земля вокруг колодца была влажная от воды, пролитой из бадей, и в траве рдели яркие цветы. От только что вскопанных огородов и капустных гряд поднимался сладкий и крепкий дух весенней земли. Даже в эту злосчастную весну зелень распустилась пышно. Только орешник на лугу стоял голый и разоренный. Не будет на нем листьев нынче летом!
Двенадцать человек было в общине Брендеболя. Клас Бокк, оружейник, был самым старым из них. В молодых годах он участвовал в кальмарской усобице[11] и помнил то время, когда датские рейтары устроили конюшню в церкви Мадешё, а немощные старцы, дети и женщины искали прибежища в лесах.
И по сей день носил Клас Бокк на шее отметину от датского меча: коричневатый, точно змея-медянка, рубец, извиваясь, скрывался за левым ухом. Но в прошлом году оружейник взял за себя молодую жену, и теперь в Боккагорде день и ночь горел в очаге огонь, потому что в люльке лежал новорожденный, еще не крещенный младенец. Бёрье Хенрикссон и Симон Сиббессон также были согбенные старики. Самым младшим в общине был Рагнар Сведье. Чуть постарше его — Матс Эллинг, новый житель деревни, что нынешней осенью переехал к ним из Лонгашё.
Что приключилось? Зачем созвали сход?
Все ждали ответа от старосты. У Йона Стонге было круглое лицо, утопавшее, точно во мху, в густой золотистой бороде. Прямые пряди волос, чуть потемнее, падали на лоб. Ответ старосты глухо прозвучал из обросших бородою губ:
— Нарочный прискакал из Убеторпа в Брендеболь с наказом и повелением от его милости господина Клевена: завтра с восходом солнца все крестьяне должны явиться в поместье на барщину — строить господский дом.
Барщина — вот оно, слово, которое обожгло всех! Наказ явиться на барщину! Этот помещик Клевен велит им явиться на барщину в Убеторп! Барщина! Слово пронзило людей, будто острие копья. Барщина в чужой усадьбе… Приказывать им, свободным тягловым крестьянам Брендеболя!..
Точно пчелиный рой, загудели люди на водопойной колоде:
— Барщина в господской усадьбе!
Один за другим послышались негодующие выкрики:
— Мы не торпари господину Клевену!
— Мы вольные бонды!
— В Брендеболе нет барщинных холопов!
— Не станем мы строить господский дом!
Люди в латаных кожаных штанах и сермягах подзадоривали друг друга выкриками, напоминали друг другу, что они сидят на своих наделах, что они сами себе хозяева. Холщовые рубахи на них тысячи раз намокали от пота, но этот пот был пролит, когда они свою землю пахали, свой урожай собирали! И вот теперь им велят завтра, с восходом солнца, идти на барщину в господскую усадьбу. Помещик хочет, чтобы они ради него проливали пот, чтобы на него трудились их руки! Торпаря, батрака можно погнать на барщину, но не вольного бонда из Брендеболя, потому что нет над ним никаких господ!
Гневно и запальчиво звучали голоса. У колодца слышался многоголосый гомон, который разносился по всей деревне. Женщины и дети приотворяли двери, боязливо прислушивались. Рассерженные, вспугнутые шумом пчелы роем носились вокруг ульев. А в остальном июньский вечер был все так же тих и безмятежен. Как ни бушевали люди у колодца, по-прежнему спокойны были неподвижные сверкающие воды озера Ростокшён и не шелохнулся на ветках яблоневый цвет. А высоко над головами людей возвышался длинный колодезный журавль, который уходил ввысь, в ясное вечернее небо, точно голая макушка дерева.
Многоголосый ропот утих. Йон Стонге ерошил волосы и задумчиво вертел в руках ясеневую дубинку. Господин Клевен думает, озабоченно говорил он односельчанам, что раз королева пожаловала ему грамоту с печатью на сбор податей с деревни, то, стало быть, теперь их господин он, а не королева. Клевен считает, что отныне он их помещик и потому вправе требовать от них барщинной повинности.
— Господин Клевен может купить наше тягло, но воли нашей ему не купить!
— Нет такого права у казны — продавать нас помещикам, точно скот!
— Мы не псы — кидаться со всех ног, как только помещик свистнет!
Крестьяне снова зашумели, а голос Класа Бокка, старшего из них, перекрывал всех. Шрам на его шее налился кровью.
— Не бывать тому, чтобы помещик строил себе хоромы и возделывал свои земли нашими руками! — кричал он.
Односельчане поддержали его. Община держала совет, и все сошлись на одном. Они высказали все, что думают насчет барщины в господском поместье. Во всяком деле, что решает сход, они вольны сказать «да» или «нет». Они говорят «нет»!
Но Йон Стонге нерешительно теребил двумя пальцами бороду. Видно было, что он не знает, как ему быть. Он и всегда-то слыл тугодумом, но таким растерянным его редко когда видели.
— Еще что скажешь нам, староста?
— Мы ведь все сошлись на одном! Или не так?
Тут выступил вперед Матс Эллинг. Щуплый и низкорослый, он выпрямился, точно хотел казаться выше. Община порешила ослушаться наказа из Убеторпа, сказал он, но, если они не пойдут на барщину по доброй воле, господин Клевен силой потащит их в Убеторп. Помещики знают, как заставить крестьян слушаться. Что, если господин Клевен прибегнет к силе? Что они тогда станут делать?
У колодца наступила тишина. Замолкли выкрики, утих гомон, и женщины, успокоившись, закрыли двери домов.
Вечер догорал. По сход еще не кончился. Матс из Эллингсгорда бросил в лицо односельчанам вопрос: что они станут делать, если господин Клевен силой заставит их идти на барщину?
Призадумались крестьяне. Размышляли, взвешивали и прикидывали. Если помещик заставит их? Тогда, глядишь, и шкура не уцелеет! Помещик знает, как заставить крестьян слушаться, сказал Матс Эллинг. Может, они своей строптивостью навлекут беду на себя и своих домочадцев? Может, стоит поразмыслить, прежде чем идти наперекор господину обер-майору Клевену? Бог его ведает, какого он нрава, этот самый помещик! Они ведь его еще и в глаза-то не видели.
Они и так уж не поладили с господином Клевеном из-за податей, тихо и вкрадчиво продолжал Матс Эллинг, а если еще и теперь станут перечить ему, то непременно его разгневают. Если они ослушаются наказа, то между ними и помещиком, которому они платят тягло, выйдет разлад, И тогда он будет притеснять их еще немилосерднее. Так не лучше ли пойти на уступки по доброй воле? Ведь это будет им только на пользу. Уступят они какую малость помещику, поладят с ним миром — глядишь, и он сделает им послабление при сборе недоимки. Он требует, чтобы завтра поутру в имение явились все двенадцать. А может, им послать только четверых? И тогда им не придется своим отказом вводить помещика во гнев.
— Вот мой совет, — заключил Матс, — кинем жребий и пошлем каждого третьего.
Выслушав Матса, крестьяне долго сидели в молчании. Ясное дело, Матс говорит как трус. Но он слывет человеком ловким и изворотливым. Он из тех, кто умеет приноровиться и к хорошим, и к худым временам и потому всегда благоденствует.
Кучка крестьян в серых армяках весенним вечером сидела у колодца в смущенном молчании. Люди потирали широкие заскорузлые ладони и обменивались нерешительными, вопрошающими взглядами. Их мучила неуверенность, каждый хотел выведать, что у другого на уме. Что для них будет лучше? Смириться перед помещиком или дать ему отпор? Уступить малую часть в надежде сохранить большую или не идти ни на какие уступки? Так, в молчаливом обмене мыслями проходил этот деревенский сход.
— Поди ты к дьяволу с твоими советами, Матс Эллинг! — Выкрик упал в тишину, точно раскаленный уголь, выроненный из обожженных ладоней. Люди на колоде сидели понурившись — теперь они вскинули головы.
Слова эти швырнул в тишину Рагнар Сведье. Молодой бонд гневно вскочил и встал перед сходом, выпрямившись всем своим статным, ладным телом. Рагнар Сведье был человек горячего нрава; он всегда рывком поднимался с места, подобно тому как выскакивает лезвие складного ножа.
— Вы одно забыли: закон за нас! Ежели смиримся и пойдем на барщину, стало быть, поступимся своими правами!
Поднялись головы мужицкие, напряглись жилы — односельчане слушали слова Сведье:
— Двор за двором берет под свое начало этот помещик Клевен. Стало быть, он наш исконный недруг, а с недругами в ладу не живут. Закон на нашей стороне, и мы не дадим ему чинить над нами беззаконие!
Слова Сведье падали, точно удары топора. Седые старцы слушали его, позабыв, что Сведьебонд — младший в общине и не подобает младшему держать речь, покуда не спросят.
— Чем больше станем уступать, тем больше будет требовать помещик. Нынче пошлем на барщину четверых — завтра придется идти восьмерым. А мы не барщинные! На родовых наделах сидим, на тягловой земле. У казны нет права продавать нас, точно торпарей. Закон за нас!
Легко стало на сердце у крестьян. Своими словами Сведьебонд точно снял с их души огромную тяжесть. Закон за них! А они-то чуть было не позабыли об этом. Они своим правом не поступятся! Нерушимо сидят они на своей земле и помещику не подвластны. Тут и толковать не о чем. Они ведь знают, что правда на их стороне.
Клас Бокк, старшин в общине, не раз прежде избиравшийся старостой, поднялся с места и выкрикнул:
— Верно Сведье говорит! Силой нас не принудят идти против правды!
Теперь они знали, что делать. Но тут снова поднялся Матс Эллинг; на этот раз голос его звучал еще тише:
— А если господин Клевен силой погонит нас на барщину? Если пошлет сюда своих челядинцев?
— Тогда будем обороняться! — Таков был ответ Сведье.
— Нам не одолеть холопов Клевсна!
— А оружие у нас на что? Ведь оружие наше при нас!
— Силы у нас неравные.
— Сил меньше — зато смелости больше.
— Да и нас самих много ли?
— А хоть бы и меньше было — права своего мы никому не уступим.
Сведьебонд повернулся к односельчанам, сидевшим на дубовом стволе, и сказал:
— Я буду оборонять себя и свой дом. А вы? Что станете делать вы?
И снова в тот вечер раздались выкрики у деревенского колодца:
— Оборонять себя и свой дом!
Голоса прорезали вечернюю тишину, разнеслись по всей деревне и далеко за околицей. Снова отворились двери, и женщины в страхе стали прислушиваться: неужто там, у колодца, дело дошло до кровопролития? Неужто мужчины на сходе так и не столкуются?
Но теперь все были единодушны. «Обороняться!» — этот клич был ответом на вопрос Сведье. Он шел из самой глубины сердец и нес с собою освобождение. «Обороняться!»— вот совет, которому они последуют. Крестьяне не забыли, что они люди вольные, что оружие их не ржавеет без пользы на стене, что они всегда носят при себе свои мушкеты и топоры. На что у них оружие? Им обороняют свою жизнь, свое добро.
У людей в латаных кожаных штанах и серых армяках полегчало на душе, точно они вдоволь хватили хмельного. Что делать крестьянину из Брендеболя, если помещик посягнет на его свободу?
— Обороняться! Мы все будем обороняться!
Под конец и Матс Эллинг примкнул к остальным, сказал, что и он будет обороняться, если все другие в общине стоят на том.
Теперь решение было принято всем миром. Йон Стонге протянул руку своему нареченному зятю и тем подтвердил, что совет Рагнара принят общиной. Оставалось только скрепить уговор, к которому они пришли в этот вечер на сходе. Односельчане поднялись и окружили старосту, готовые дать клятву. Никто не пошел против общины.
Затем люди единодушно протянули руки и поклялись:
— Крестьяне Брендеболя дают клятву и обещают друг другу, что все они, как один человек, дадут отпор каждому, кто силой, хитростью или посулами станет понуждать их к барщине на господской земле.
Они стояли под колодезным журавлем, который высился над головами людей, точно перст, указующий путь к небу, где вышний судия, как вечный и беспристрастный свидетель, внимал их клятве.
Матушка Сигга и Сведье сидели за вечерней трапезой. Они размачивали мякинный хлеб в пивной похлебке. Они жевали медленно, с усилием и после каждого куска, который насилу проходил в глотку, отхлебывали воды из кружки. Воду для питья они брали из ручья на лугу. Там она была чище и прозрачнее, чем в деревенском колодце. С водой пища легче проходила в желудок. Матушка Сигга упрямо пережевывала хлеб беззубыми деснами, и, пока она проглатывала кусок, сын успевал проглотить два.
В эту пору можно было ужинать, не зажигая лучины. Дневной свет просачивался через отверстие в крыше под стропилами и слуховые оконца. Светло было и от очага, в котором, чадя, догорало несколько поленьев. Огонь освещал южную скамью и середину горницы, но в углах было темно. В черном углу у дверей стояла, точно настороже, метла, встречая всякого входящего. На стенах в полутьме поблескивала сталь топоров. Над почетной скамьей висел мушкет с пороховницей по одну сторону и кисой для пуль — по другую.
Трижды три месяца в году по вечерам светила со стен лучина, а в очаге полыхал огонь. А треть года можно было ужинать и при дневном свете.
В черном углу лежала куча березовых веток, и по всей горнице распространялся крепкий, пряный запах свежей листвы. Покончив с едой, матушка Сигга принялась сдирать с веток кору и мастерить мутовки, чтобы было чем мешать кашу в котле.
Тут сын стал рассказывать ей о том, что было на сходе. Мать слушала, крепко сжав губы. Когда Сведье умолк, она сказала:
— Мы не барщинные, и никто над нами не властен.
— Разве не хозяева мы нашему наделу испокон веку? — спросил сын.
— Сам знаешь!
Жилистая рука матушки Сигги крепко стиснула пучок березовых веток. Она понимала, что сын хоть и спрашивает, но знает об этом не хуже ее.
— Ведомо тебе, кто такой Четиль?
— Дед Сведье? Тот самый, что вырезал наш родовой знак?
— Да, тот, кто первый стал тут валить лес и поднимать новину.
— Как же мне не знать про него!
Молодой бонд не раз слышал рассказы отца. Слышал он и рассказы деревенских стариков. Теплыми летними вечерами старики сидели на завалинках перед домами. У них давно уже не было волос и зубов, руки и ноги их утратили былую силу, а спины сгорбились, но их дрожащие пальцы все еще сновали в работе. Они вязали метелки, щепали лучину или обтесывали топорища. Дряхлыми и слабыми были деревенские старики. На их глазах, теперь уже погасших и потускневших, поднялся из молодой поросли могучий строевой лес. Но языками они еще работали, им ведомы были дела минувших времен, и они рассказали Рагнару о Четиле, первом из рода Сведье.
В давние-давние времена, когда в Швеции обитали еще нехристи и безбожники, он явился в эти места с юга и осел здесь. В ту пору в Альгутсбуде были лишь пастбища, загоны для скота на выгонах да несколько жалких наделов посреди леса. А Четиль стал сплошняком валить лес, жечь пожоги и поднимать новь — пядь за пядью, сажень за саженью, гак за гаком. Он жил в землянке, на взгорке, там, где теперь стоит хлев. На третий год он срубил дом из самых толстых лесин, из самых могучих сосен, какие только можно было найти в лесу. Четиль стал первым крестьянином в Брендеболе, и его прозвали Сведье, потому что он выжигал под пашню лес, сеял на пожогах рожь, собирая с новин богатые урожаи[12]. Усадьба его получила название Сведьегорд, а его родовым знаком стала мотыга для корчевания, которая и по сей день красуется на резном коньке кровли. Это был знак земледельца, знак покорителя леса. Летом Четиль день и ночь пропадал в лесу, возился со своими огнищами и росчистями. Он всегда ходил чумазый, черный от дыма и копоти, и потому получил он прозвище Дед Сведье, хотя умер во цвете лет. Его сыновья, оставленные однажды ночью караулить огнище, заснули в дозоре, и пламя перекинулось в лес. Четиль, который спал тут же, стал тушить пожар, но был окружен огнем и задохнулся в дыму. Тело его нашли почернелым, обугленным и так и похоронили. Но Четиль Сведье был истинным христианином, и потому его покрытое копотью тело будет омыто кровью Христовой. В день страшного суда восстанет он из гроба чист и незапятнан, в белоснежных одеждах.
Так рассказывали древнне старики о Четиле, основавшем Сведьегорд. Мотыга стала его родовым знаком; она и теперь высится над кровлей дома, напоминая всякому о том, кто первым вспахал тут целину. Земля эта навечно принадлежит роду Сведье. Надел Сведьегорда добыт честным трудом. Сведьегорд поставлен посолонь.
— Чего же надо от нас помещику?
— Он хочет закабалить нас.
— Помещик приехал к нам из немецкой стороны.
Сын кивнул. В здешних краях прежде о господине Клевене и слыхом не слыхали. Говорят, он явился из Неметчины. Этот немецкий дворянин задумал завести тут такие же порядки, как у себя на родине. Слышно, в южных и восточных землях помещики держат крестьян в рабстве. Они тиранят простой люд, как им только вздумается. И потому надо быть настороже, а не то дворяне, явившиеся оттуда, наденут ярмо и на них.
Этот господин Клевен хочет, чтобы и тут было так, как в южных и восточных землях. Но у него нет никаких прав на крестьян, которые исстари сидят на этих землях. Сведьегорд поставлен посолонь.
— Прежде никакого помещика не было меж королем и крестьянином, — сказала матушка Сигга. — Король обещал быть нашим заступником и защищать нас от всякой неправды.
— У нас нет больше короля. Зато господ много.
— У нас есть королева.
— Она продала наши права.
— Королева Черстин[13] молодая, ее легко сбить с толку, — примирительно сказала матушка Сигга.
— Говорят, она не лучше любой потаскухи, — сказал Сведье.
Йенс-звонарь, продолжал он, недавно рассказывал про королеву, что она предается блуду с молодыми дворянами и раздаривает им земли и владения короны. Крестьяне ей все равно что вши или короста. Она прислушивается только к сладким речам, которые нашептывают ей знатные господа. Они стараются ублажить ее и склонить к легкомысленным утехам, чтобы тем временем чинить произвол над крестьянами. Дворяне не хотят посадить на престол справедливого короля, им больше по нраву королева, которая попустительствует им в их черных делах. Сведье поднялся и подошел к почетной скамье.
— Нет у нас больше короля. Мы теперь сами себе защита. — Он снял со стены мушкет и стал осматривать затвор. — Я сам буду защищать свои права, коли помещик посягает на них.
Матушка Сигга ничего не ответила, но была довольна сыном. Она могла прикрикнуть на него по праву старшей, но бранила она его всегда лишь за его горячий, крутой нрав. Укоризна слетала с языка, а в душе она гордилась сыном. Она много раз испытывала его, как испытывают только что отточенный топор, и видела, что лезвие заострено в самый раз. Мальчик, который когда-то сосал ее грудь, вырос человеком прямодушным. Он не посрамит рода Сведье. Мать была горда, что ее молоком вскормлен этот неустрашимый удалец.
Сведье взглянул на мать:
— Так, стало быть, ворон прилетал три утра кряду?
Матушка Сигга кивнула. Три утра кряду сидел ворон на резном коньке крыши, на родовом знаке дома Сведье.