Песенка без припева

* *

*

Странно. Вроде сам ты не больше песчинки,

а грехи твои — паче песка морского.

Сходил в гастроном. Часы принес из починки.

Прилег на диван. Перечитал Лескова.

Запечатленный ангел. Очарованный странник.

Точка без измерений в степи без конца и края.

Самовар. Икона. Тульский печатный пряник.

Алконост и Сирин на ветвях за оградой Рая.

Хорошо жить народу на облаке, на воздусех,

в сретенье Господу, тако всегда со Господом будем.

Хорошо девицам ходить в сарафанах, стеклянных бусах,

продавать мед и млеко ангелам, бесам и людям.

Да и тут живут, и мы проживем, похоже.

Закипает чайник. Потешимся разговором.

Холодно в доме. Странно — мороз по коже

вроде мурашек. А по стеклу — узором.

* *

*

Иногда хочется лечь на скамью вниз лицом

на главной аллее в центральном сквере,

пусть думают, что происходит, умер — и дело с концом,

болен или просто выпил, по меньшей мере.

А тут ни то, ни другое, ни третье, просто так,

неподвижное тело всегда загадка

для тела движущегося, подпевающего в такт

своим шагам, вдыхающего без остатка

весь кислород, выдыхающего весь углекислый газ,

на радость зеленым листьям справа и слева.

А ты лежишь, и пища для слуха и глаз —

лушпайки, окурки, да песенка без припева.

И кто-то толкает тебя, ладонь положив

между твоих лопаток: приятель, подвинься малость…

Все хорошо. Ты трезв, здоров и, главное, жив.

Жаль, что ждать больше нечего. Времени не осталось.

* *

*

Хочешь согреться? Ладони лодочкой — и дыши.

Вот и пальцы начали двигаться. Сжимай-разжимай кулачки.

Между коленок зажат портфель. Там цветные карандаши,

готовальня, тетрадка, дневник, треснутые очки.

Четырехглазый придурок, опять задевал куда-

то варежки, нужно было пришить, как в детском саду,

к ленточке, пропустить через рукава, невелика беда,

посмеются, зато не замерзнешь. Глядишь на гряду

облаков в морозном небе. Балкон и карниз.

Искрятся сосульки на солнце. Стоят на своих местах

Атланты. Когда теплеет, лед срывается вниз.

Нельзя под стенкой ходить. А хочется именно так,

тишком, под стенкой, вот так, как пойдешь теперь,

сейчас мороз, безопасно, сожмись снаружи и изнутри.

Кое-как доплетешься домой, постучишься в дверь —

до звонка не дотянешься. Бабушка, разотри

мне руки! Конечно, она подышит и разотрет,

и в чайнике — слышно — уже закипает вода.

И на великих просторах великой страны великий народ

тоже топчется, дышит в ладони, чтоб пережить холода.

* *

*

Образ размыт, но остается голос

в телефонной трубке, потом — в памяти, а потом

где-то там, возле совести, заполняя полость

в запустевающем мире, вернее — почти пустом.

Ты опять поступил не так. Успокойся, все будет в порядке.

Сколько раз тебе говорить. А ну, повтори мне то,

что я сейчас сказала. Не слушал. На брюках складки.

Двойные. Кто их разгладит? Знаю сама, что никто.

Утюгом допотопным, через мокрую тряпку, сильнее,

прижал — отпустил. Шипение. Поднимается пар.

Сколько раз повторять! Впрочем, тебе виднее.

Вымахал, сгорбился, состарился и пропал.

* *

*

Серый день на ватине,

как пальто начала шестидесятых.

Подложены плечики, ремешок на плече,

сумка под мышкой.

Старушка-подружка с короткой стрижкой.

Времени больше, чем нас, всех вместе взятых.

Хорошая сумка, коричневая, из давленой кожи.

Старушки-подружки всегда друг на друга похожи.

Никелированный замочек, фетровая шляпка.

Воротник-чернобурка, болтается лисья лапка.

Стоишь в гастрономе, потом на кухне хлопочешь,

идешь, ничего не знаешь,

знать не знаешь и знать не хочешь.

Пусть творят что хотят,

нам-то какое дело.

Ох, передавят нас, как котят.

Устала от беспредела.

Вечером крутят кино во дворце культуры.

Подумаешь — Господи, Твоя воля,

какие мы были дуры!

Старушка-подружка стоит на углу, машет рукою.

Странно, она такая, а я помню ее такою.

* *

*

Говорят, двери Ада запираются изнутри,

ты стоишь на площадке, давишь пальцем звонок,

не отпирают, нет никого, слезы утри,

ленту расправь, к стене прислони венок.

Но вот за дверью шаги, поворачивается замок.

Не молись за Ирода. Богородица не велит.

Не клянись крестом, мяса не ешь постом,

не стой под грузом, живи здесь и теперь.

Трехглавый Кербер припадает к земле, скулит,

стелется, взвизгивает, виляет змеиным хвостом,

подпрыгивает, в щеку лижет, значит, узнал, зверь!

Ты входишь внутрь, за собой запирая дверь.

Памяти Николая Гумилева

Все, что народец умел делать неплохо, —

это рубить и сушить головы иноплеменных.

Туземцев нельзя винить — была такая эпоха.

Никто не помышлял о гуманизме и переменах.

Беленые хаты стояли в зарослях чертополоха.

Сушеные головы висели внутри на стенах.

Никого нельзя осуждать — обстоятельства времени, места,

племенные традиции, социальные противоречия, мать их.

Играли свадьбы, на каменный фаллос невеста

садилась у всех на виду, успокаиваясь в объятьях

местного идола. Хищный тотем с полосатой

шкурой смотрел на потомков. Воду в ступах

толкли старухи. Огромных каменных статуй

больше, чем населения. Об обезглавленных трупах

не принято говорить, а головы — это дело.

Украшение жизни воина. Средство от сглаза.

Приложишь трубку к губам. Что-то легко просвистело.

Торчит из горла стрела. Сделано с первого раза.

Головы сжались в комки, лишенные влаги,

а длина волос не изменилась при этом.

Красиво. Прекрасней, чем пестрые флаги

бледнолицых братьев над Старым Светом.

Там города, окруженные каменными стенами,

высоко торчат шпили ратуши и собора.

Пушки между зубцами. Но, говоря между нами,

все города исчезнут. И это случится скоро.

* *

*

Что за утро! В конце декабря нелегко светает,

и шепот, как будто худшая часть души над лучшей читает

псалтирь, как будто лучшая часть души не умерла,

но лежит, спелената саваном, и, холодея,

высвобождает бессмертный Imago Dei,

и Imago Dei стоит над нею, скрестив крыла.

И бессмертный Давид в золотой короне

за столом сидит на стуле, а не на троне,

за дубовым, покрытым зеленой бумагой столом,

за спиною книжные полки, а губы шепчут: блаженны

непорочные в путь, будьте же совершенны,

и что б ни случилось с вами, все поделом.

И бессмертная речь распирает грудь, и рыданья

сотрясают основы смертного мирозданья,

и спешат на службу граждане, и таксомотор,

замедляя ход, жмется к бортику тротуара,

и внешний хлад не остужает сердечного жара,

и худшая часть души с лучшей вступает в спор.

Херсон­ский Бо­рис Григорье­вич родил­ся в 1950 году. Окон­чил Одес­ский медицин­ский инсти­тут. За­ведует кафед­рой кли­ничес­кой пси­хологии Одес­ско­го нацио­нального уни­вер­ситета. Ав­тор несколь­ких книг сти­хов (в том чис­ле переложений биб­лей­ских тек­с­тов). Ак­тив­но пуб­ликуется в жур­нальной и сетевой перио­дике. Жи­вет в Одес­се.

Загрузка...