Пересекли Каспийское море, промчались в окрашенных белой краской вагонах через знойную Каракумскую пустыню, амударьинский мост, Самарканд и очутились в сердце тогдашнего Туркестанского генерал-губернаторства — Ташкенте, в гостинице «Франция», на Пушкинской улице.
Хорошее чувство переживали мы, попав в далекий экзотический край, где нам предстояло «работать, мыслить, жить». Молодость, взаимное доверие, жажда знаний и интерес к жизни, острая любознательность и вера в свои силы — все это принадлежало нам, все это украшало наше существование. Приятно волновало сознание, что начинается самостоятельная работа, которая мне представлялась многогранной, научно-интересной и общественно полезной. Мечталось о том, что здесь, в малоизученном крае, я повседневно буду натыкаться на новые факты, смогу наблюдать и изучать новые явления, сумею сочетать практическую работу с научной, буду не только врачом, но и исследователем. Профиль моей будущей специальности к тому времени еще не выкристаллизовался. Моя миссия представлялась мне так: я обязан быть прежде всего натуралистом, который все регистрирует, описывает, накапливает материал, содействуя тем самым развитию науки. Ученым, в настоящем высоком понимании этого слова, я себя не мнил. Накапливать научный материал, изучать его и описывать, а что не в силах сделать самому — передать для разработки серьезным ученым, живущим в центрах и работающих в лабораториях, служить промежуточным звеном между практикой и наукой — вот к чему я тогда стремился. И эту линию я проводил все шесть лет работы в Средней Азии.
Туркестанское генерал-губернаторство подразделялось 5 административных единиц: Закаспийскую, Самарканд-скую, Сырдарьинскую, Ферганскую и Семиреченскую области и включало два среднеазиатских ханства — Хиву и Бухару.
Одновременно с этим Ташкент был главным городом Сыр-дарьинской области, которой, как и прочими областями Туркестанского края, управлял военный губернатор. Сыр-дарьинская область занимала огромную территорию: на севере она граничила с Тургайской и Семипалатинской областями, включая Казалинск, на востоке выходила за границу крупного селения Мерке, находившегося на Ташкентско-Верненском грунтовом тракте, на юге граничила с Ферганой, а на западе — с Хивинским ханством и включала в свой состав низовья Амударьи, современную Каракалпакию.
Сырдарьинская область была разбита на несколько уездов. Площадь каждого из них превышала во много раз губернии средней полосы России. И если учесть, что в каждом уезде, как правило, имелось всего лишь по одному уездному и одному пунктовому ветврачу, то картина обеспечения населения ветеринарной помощью станет достаточно ясной. В те времена Туркестанский край, в частности Сырдарьинская область и особенно Семиречье, часто страдал от чумы крупного рогатого скота. Это заставляло министерство внутренних дел периодически командировать значительное число молодых врачей в Туркестанский край «на борьбу с эпизоотиями». Под эпизоотией разумелась главным образом чума крупного рогатого скота, а потому и ветеринарные врачи, прикомандированные для этой цели, называли себя «чумогонами».
Организация ветеринарного дела в Туркестанском крае носила в то время двойственный характер. Лечебно-профилактическая работа, имевшая чрезвычайно скромный масштаб, лежала на так называемых уездных ветврачах, которые были военными и подчинялись военному губернатору. Все областные ветеринарные инспекторы в свою очередь подчинялись инспектору Туркестанского военного округа, который состоял при генерал-губернаторе.
Параллельно с военно-ветеринарной организацией при генерал-губернаторе состояло «Управление ветеринарной частью гражданского ведомства в Туркестанском крае», подчиненное непосредственно Центральному ветеринарному управлению министерства внутренних дел. Это управление, с одной стороны, ведало всеми мероприятиями по борьбе с эпизоотиями, особенно чумой крупного рогатого скота; с другой стороны, в его руках находилась вся транспортная ветеринария, ведавшая благополучием животных продуктов, направляемых по грунтовым дорогам и другим видам транспорта. Гражданская ветеринария отвечала и за промышленный скот, приводимый на базары для продажи.
Одна часть гражданских ветеринарных врачей вела оседлый образ жизни, занимая должность пунктовых врачей, с резиденцией в областных или уездных городах или крупных селениях. Другая, и притом большая часть врачей, составляла контингент «командированных по борьбе с эпизоотиями». Они вели кочевой образ жизни, меняя место жительства в зависимости от динамики эпизоотий.
В первых числах августа 1905 года я прибыл в Ташкент в распоряжение управляющего ветеринарной частью гражданского ведомства. От него я должен был получить назначение либо в какой-нибудь городок на пункт, либо в Семиречье на чуму.
Ташкент нам с Лизой очень понравился. В городе жило около 200 тысяч человек, главным образом узбеки, называвшиеся в то время сартами. Они составляли 75 процентов городского населения и жили в так называемой туземной части.
Фотографически точно описывал эту часть города один из знатоков Туркестана, Масальский, в своей книге «Туркестанский край»: «Огромное пространство, занятое туземным Ташкентом, представляет по внешнему виду массу желтовато-серых, большей частью одноэтажных глинобитных домов и построек (свыше 21 тыс. жилых домов), то тесно скученных и изрезанных лабиринтом узких немощеных улиц и проходов, то разделенных, в особенности по окраинам, обширными садами, огородами и даже полями. Узкие улицы извиваются среди глиняных стен домов без окон и заборов; на них почти нет арыков, так как все сады и насаждения скрыты за высокими стенами глиняных домов и дувалов (заборов).
Почти на каждой улице встречаются невзрачные приходские мечети с невысокими колоннами минаретов, на которых вьют гнезда аисты, заброшенные кладбища и отдельные могилы, нередко со знаменами и бунчуками, указывающими на то, что здесь похоронен святой или именитый туземец. Лишь отдельные старинные мечети, медресе и мазары особо чтимых святых выделяются своими размерами и архитектурой на этом фоне и невольно привлекают взор путешественника, утомленного прогулкой по душным и пыльным улицам туземного города. Центр города занимает обширный базар, состоящий из системы улиц (частью крытых) и рядов со множеством (4500) лавок чайных, харчевен, мастерских и караван-сараев, переполненных туземной толпой. В базарные дни улицы, ведущие к базару, и сам базар заполнялся народом, местным и пришлым, стадами овец, караванами верблюдов, всадниками и арбами до такой степени, что движение становилось крайне затруднительным. Гул толпы, крики разносчиков снеди и лакомств, возгласы нищих, завывание странствующих дервишей, рев верблюдов и ослов сливаются в гвалт, который разносится далеко во все стороны от базара. В обыкновенные дни улицы, в особенности вдали от базара, тихи и пустынны; проскрипит арба с огромным коробом самана, протрусит маленький ослик, изнемогающий под тяжестью сарта в пестром халате и огромной белой чалме; прошмыгнет, прижимаясь к стене, мрачная фигура сартянки в темно-синем халате с завешанным черной волосяной сеткой лицом, и улица вновь засыпает под палящими лучами солнца».
За глинобитными дувалами скрывалась безрадостная жизнь узбекского народа. Здесь, рождаясь и умирая, сменялось одно поколение за другим. Здесь, возле мутного арыка, изнывали под тяжестью труда и от беспросветности жизни узбекские женщины, которых адат нарядил в душную черную паранджу.
Четвертую часть населения Ташкента составляли чиновники и купцы. Жили они в более культурном, так называемом русском городе. Широкие улицы утопали в пышных деревьях, растущих вдоль арыков, в которых приятно журчала прохладная вода. Могучие пирамидальные тополя бросали огромные тени на улицы, залитые горячим солнцем.
Вокруг города расстилались безбрежные фруктовые сады, виноградники, бахчи, хлопчатниковые и люцерновые плантации.
Прожив в Ташкенте несколько хороших, светлых дней, мы с Лизой двинулись на подводе по тракту в Чимкент, куда я получил назначение.
Мы прожили в Чимкенте два года. В те времена это был уездный городок с 12 тысячами жителей. Для многих туркестанцев Чимкент был своеобразным курортом. Расположенный в живописной местности, он весь утопал в зелени, летом здесь была сравнительно умеренная температура и имелась прекрасная ключевая вода.
Через Чимкент проходил Ташкентско-Верненский тракт — крупнейшая артерия Туркестана; от города ответвлялся и второй тракт — к станции Кабул-сай Оренбурго-Ташкентской железной дороги.
Все грузы, идущие из Центральной России и Южного Туркестана в Семиречье, не могли миновать Чимкент. В городе необходимо было организовать ветеринарный пункт, так как через Чимкент проходили огромные гурты скота.
До моего приезда во всем огромном Чимкентском уезде был единственный ветеринарный врач — Ивлев; он и лечил скот, и был профилактиком, и эпизоотологом, и санитарным врачом.
Прибыв в Чимкент, я организовал ветеринарный пункт. Мы разделили обязанности. Ивлев обслуживал местное животноводство, а я — гуртовый скот, промышленный, передвигающийся по территории края.
Примерно в 10 километрах от Чимкента располагалось крупное торговое узбекское селение Сайрам. На месте Сайрама, по преданию, некогда находился старинный город Исфиджаб, развалины которого относят к X веку. Сайрам я обязан был посещать еженедельно, поскольку каждую субботу сюда приводили на базар огромные гурты крупного рогатого скота и овец для продажи и для ветеринарно-санитарного осмотра.
Приезжал я в Сайрам ранним утром к началу базара, а покидал базар последним, после окончания всех торговых сделок. Обычно я ездил туда верхом в сопровождении переводчика Уразбая и ветфельдшера Бакланова. Когда со мной на целый день уезжала Лиза, мы нанимали извозчика. В течение первых нескольких месяцев ветеринарный пункт в Сай-раме не имел никакого помещения. Мы работали под открытым небом, в тени больших деревьев. Вскоре были отпущены грошовые средства для постройки на базаре каркасной будки ветеринарного надзора, с длинными коновязами для измерения температуры у животных. В этой будке мы и спасались от зноя.
Жили мы в Чимкенте в маленьком глинобитном «особняке», который стоял на перекрестке двух улиц, представлявших собой зеленые площадки, поскольку никто по ним не ездил и мало кто ходил. Платили мы за него 15 рублей в месяц. В этом домике протекала наша хотя и несложная, но все же относительно культурная жизнь. Мы были молоды, жизнерадостны, приветливы, мы любили людей; а эти качества в свою очередь, заставляли и других к нам хорошо относиться! Мы выписывали газеты, журналы, ветеринарные издания, следили за новинками литературы; каждый вечер с карандашом в руках мы от корки до корки прочитывали «Русские ведомости», подчеркивая все наиболее интересное.
Нас окружало разнокалиберное общество — весь чиновный мир Чимкентского уезда, с которым мне приходилось вступать в те или иные служебные отношения. Однако постепенно начался отсев тех, с кем мы не имели ничего общего. В результате мы стали поддерживать знакомство с небольшим, но наиболее культурным кругом чимкентских жителей. Это был молодой лесничий Трубицын, питомец Петербургского лесного института, который рассказывал много интересного о своих работах в саксаульных зарослях Кызылкумской пустыни. Это были врачи Елкин и Герценштейн, с ними мне приходилось постоянно обсуждать вопросы медицины и общей патологии; Комаров, немножко этнограф, отчасти ирригатор, с огненно-рыжей лохматой шевелюрой, вечно недовольный, мятущийся искатель. Он пользовался авторитетом среди узбеков и защищал их интересы как в судебных учреждениях, так по мере возможности и в туркестанской периодической прессе, за что слыл политически неблагонадежным.
Наши друзья любили навещать нашу маленькую семью, у нас всем было спокойно и уютно.
В 1906 году началась моя литературно-научная деятельность. Я наблюдал и собирал факты, касающиеся различных вопросов ветеринарии. «Вестник общественной ветеринарии», орган Российского ветеринарного общества, издававшийся в Петербурге под редакцией профессора Н. П. Савваитова, чутко отнесся к моим первым заметкам. Первая из них — «Дивертикул Меккеля у курицы» — появилась в № 2–3 «Вестника общественной ветеринарии» за 1907 год. Меня на первых порах чрезвычайно увлекали тератологические [3] вопросы; я весьма кустарно и примитивно «дерзал» объяснить встречавшиеся в моей практике аномалии либо явлениями атавизма, либо задержкой эмбрионального развития того или иного органа. Помню, как меня поразили случаи «волчьей пасти» и «заячьей губы» у утенка; эти явления я попытался описать по возможности детально, сопоставить эту аномалию птицы с подобными случаями у человека.
В № 1 «Вестника общественной ветеринарии» за 1908 год была опубликована моя первая гельминтологическая заметка под заглавием «Круглые глисты в мышечном желудке курицы». В ней я отметил резкое отклонение от нормы желудка курицы под влиянием одной патогенной нематоды[4], однако определить этого паразита я, конечно, в то время не имел возможности и из-за отсутствия литературы и незнания методики гельминтологической работы.
Так и текли дни, недели, месяцы. Я делил время между работой, статьями и семьей. Тем более что семья наша выросла. В июне 1906 года родился первенец. Мы назвали его Николаем. Теперь наш маленький домик стал нам тесен, и мы переселились в более просторный дом, принадлежавший узбеку Телебаеву. Дом этот был расположен у самого восточного края города, на пыльном Ташкентско-Верненском тракте.
С апреля 1906 года на меня была возложена организация ветеринарного надзора в селе Карабулак, находящемся в 21 версте от Чимкента. Приходилось два раза в неделю выезжать из дому на целый день и возвращаться поздним вечером.
С каким удовольствием, усталый от напряженной работы, возвращался я домой, где меня поджидала жена с малюткой на руках. Сколько радости доставлял нам наш сын, сколько волнения и огорчений приносило его малейшее недомогание.
Немало забот доставляла мне научная работа. Кроме статей по ветеринарии, меня, как натуралиста, увлекали и другие проблемы. Я собирал тлей и посылал их в Зоологический музей Академии наук для профессора Мордвилко, коллекционировал грибковые (микотические) поражения растений и направлял их в Ботанический сад в Петербург профессору Ячевскому, фотографировал некоторые степные участей, поросшие какими-либо казавшимися мне интересными растениями, и посылал их в столицу профессору Федченко.
Увлекали меня и этнографические сюжеты: я с интересом всматривался в быт узбеков и казахов, посещал базары, народные праздники, «тамашу» [5]; осматривал старинные мечети, склепы и по возможности запечатлевал все виденное на фотопластинку.
Поразил меня до чрезвычайности один эпизод в Сайраме. Упитанный казах, оказавшийся знахарем, «лечил» женщин-узбечек и казашек от бесплодия таким «методом»: казашки лежали на земле, а он перешагивал через них и каждую трижды бил нагайкой. Познакомившись с этим «сокуч» (что означает «бьющий») и выпив с ним за компанию в чайхане изрядную дозу чая, я после длительных уговоров получил согласие на фотосъемку. Соответственная статья с приложением фотоснимка была мной опубликована в «Вестнике общественной ветеринарии».
В этом отдаленном крае нам некогда было скучать, глушь нас не задавила, нам было интересно жить. Интересно потому, что увлекала работа, я видел ее плоды, видел, как она нужна обществу, увлекала творческая работа над статьями, в которых я обобщал свои наблюдения. Интересно было местное общество. Жили мы открыто, у нас бывало много народу.
Мы с Лизой полюбили этот край, нам нравилось его своеобразие и красочность. В летний вечер, когда спадала жара и я на верховой лошади возвращался домой, я любил останавливаться на возвышенности и смотреть в безбрежную степь, исчерченную узкими пыльными тропинками, расходящимися веером от Сайрама к отдаленным кишлакам. Погоняемые чабанами, двигались по пыльным тропам отары овец, тщедушные ослики тащили на себе дюжих седоков, жестикулирующих и оживленно обсуждающих результаты базарной сделки. Точь-в-точь, как это изображено на картине Верещагина.
Вот гарцует казах, на руке которого балансирует беркут, а вот верхом на коне передвигается целое семейство: он, она и ребенок разместились на общем седле и ритмически покачиваются в такт бега лошади. Вечерняя степь полна своеобразного шума: слышен скрип арб, мычание коров, крик гуртоправов, истерический плач ишаков и гортанный рев верблюдов…
Степь очаровывала меня, и я подолгу прислушивался к ее многоголосому шуму. И только тогда, когда вечерние сумерки заволакивали горизонт, я приезжал домой, где меня ждала Лиза, где я находил уют и семейное счастье.
С первых дней работы я убедился, что необходимо поднять общественный престиж ветеринарного врача. Надо было бороться с недооценкой ветеринарного дела, с непониманием значения ветеринарии в народном хозяйстве, в санитарном переустройстве труда и быта.
Мне всегда казалось, что для этого прежде всего нужно привлечь в ветеринарные институты хороших, способных людей, создать кадры, преданные своей специальности. Мне хотелось, чтобы молодежь шла в ветеринарию не по принуждению, не потому, что одному как семинаристу, а другому по каким-либо другим причинам деваться некуда, а по призванию.
Наблюдая окружающее, вспоминая терзания своих товарищей, которые после окончания средней школы не всегда сразу находили себе путь в жизнь, не всегда отчетливо представляли, какую выбрать профессию, я пришел к выводу, что нам не хватает хорошей книги, в которой кратко, но ярко были бы обрисованы объем, содержание и целевая значимость каждой профессии. Мне казалось остро необходимым, чтобы коллектив крупных специалистов приступил к созданию такой книги. Я считал, что ветеринария в таком сборнике должна быть обрисована во всей своей теоретической глубине и практической широте, что соответственная статья о ветеринарии повернет лучших представителей молодежи к этой непопулярной специальности.
Я написал статью «Вниманию оканчивающей среднюю школу молодежи», в которой поставил на обсуждение волновавший меня вопрос. Статья была опубликована во втором номере журнала «Вестник знания» за 1907 год. Идею свою я высказал и теперь не без трепета ожидал, какая же последует ответная реакция. Очередной номер «Вестника знания» я перелистывал с надеждой встретить отклик. Действительно, появились две заметки, в которых было выражено одобрение выдвинутому мною вопросу, а потом все заглохло…
Такое издание, не осуществленное в те времена было бы не поздно осуществить и сейчас, поскольку потребность в нём ощущает и наша советская молодёжь.
Вторая половина 1907 года была для нас тяжёлой. В июле родилась и вскоре погибла от сепсиса наша дочь Ася. После родов тяжело болела Лиза и в это время Николушка заболел энтеритом. Медицинское обслуживание в те времена было очень плохим, особенно на окраинах. Положение сына было опасным, и я вместе с ним и няней выехал в Ташкент к видному педиатру доктору Броверману.
Дорога была очень тяжелой. Мы ехали сотни верст на перекладных в жару по пыльным, раскаленным дорогам. Сын угасал на моих глазах, и о тех душевных муках, которые я переживал тогда, рассказать трудно.
В Ташкенте Николушка начал поправляться, и через некоторое время я смог уже послать Лизе успокаивающую телеграмму. Я оставил ее еще очень слабой и, как только врач разрешил, немедленно отправился с нашим первенцем и няней обратно в Чимкент.
В Чимкенте у сына вскоре произошел рецидив, и в октябре 1907 года он скончался. На чимкентском кладбище так нелепо и неожиданно выросли маленькие могилки Николая и Ксении Скрябиных…
Снова мы с Лизой остались одни, потрясенные случившимся. Чимкент потерял теперь для нас интерес и всякую значимость; ум говорил о необходимости покинуть этот город, переменить обстановку, а сердце тяготело к этой земле, где были похоронены наши дети.
Истекал срок моей работы в Туркестанском крае, и я имел право на отпуск. Мы решили побывать в Юрьеве, где жила моя мама, с которой Лиза еще не была знакома, и навестить Петербург, где работала Маруся. Кроме того, Лиза хотела побыть у своего отца в Закавказье.
Мое ветеринарное начальство, будучи заинтересовано в том, чтобы я остался в Туркестане, предложило мне штатную должность пунктового ветеринарного врача в городе Аулие-Ата Сырдарьинской области. Туркестан мы за это время успели полюбить. Поэтому приняли и второе решение: после отпуска возвратиться из России уже не в Чимкент, а в Аулие-Ата.
Итак, в октябре 1907 года едем первый раз по Оренбургско-Ташкентской дороге. Пересекаем безграничные просторы туркестанских и тургайских степей, любуемся Аральским морем и, перешагнув Мугоджарский перевал, попадаем в Россию.
Перенесенное горе сблизило нас еще больше. Мы понимали друг друга без слов и безгранично доверяли друг другу, нам казалось, что, пока мы вместе, вдвоем, нас не сломят никакие житейские невзгоды, мы сумеем их стоически пережить — лишь бы быть вместе.
В Юрьеве я с удовольствием зашел в свою альма-матер — ветеринарный институт, обошел клиники, лаборатории, повидался со своими учителями: Кундзиным, Вальдманом, Пуч-ковским.
Простившись со своей удивительно доброй и умной мамой, которую мы все, пятеро детей, не только любили, но и глубоко уважали, мы с Лизой выехали в Петербург, к Марусе. Разве мог я предполагать, что это была моя последняя встреча с мамой?.. Ровно через год она умерла от воспаления легких в возрасте 56 лет.
Маруся жила в Петербурге, работала в Управлении по сооружению Сибирской железной дороги. Основной свой заработок она посылала в Юрьев маме. Я тоже из получаемого 100-рублевого жалованья 40 рублей посылал маме, оставляя нам на прожитие 60 рублей в месяц.
Здесь, в Петербурге, я познакомился с редактором «Вестника общественной ветеринарии» профессором Н. П. Савваитовым. Первая встреча произвела на меня исключительное впечатление: худощавый, нервный, с блеском беспокойных, глубоко запавших глаз, он сразу приковывал к себе внимание. Особенно мне понравился его фанатический «ветеринарный патриотизм». Ветеринарию он любил, ценил, за нее страдал, успехам ее радовался. Беседуя со мной, молодым провинциальным ветврачом, профессор, магистр ветеринарных наук, редактор общественного журнала проявил чуткость, такт, уважение и высказал неподдельную заинтересованность моей работой. Это было совершенно непохоже на поведение многих маститых ученых того времени. У нас установились очень хорошие взаимоотношения. Особенно они окрепли после 1914 года, когда я вернулся из заграничной научной командировки…
В Петербурге мы пробыли недолго, поскольку заканчивался срок отпуска. Побывав в музеях и театрах, взяв слово с Маруси, что она приедет погостить к нам в Туркестан, мы с Лизой в декабре 1907 года двинулись на юг, но в разных направлениях: я — в Ташкент, чтобы оттуда отправиться на работу в Аулие-Ата, а Лиза — на Кавказ.
Аулие-Ата — типичный для того времени туркестанский город, был центром торговли скотом. Как и Чимкент, стоял город на Ташкентско-Верненском тракте. До железной дороги — 360 верст. Жило тогда в Аулие-Ата 15 тысяч человек.
Меня приветливо встретили будущие сослуживцы: двое санитаров и ветеринарный фельдшер Иван Иванович Анохин, человек умный, с хитрецой, вышколенный моим предшественником пунктовым ветеринарным врачом Баранским.
В начале марта с Кавказа приехала Лиза, и жизнь потекла по-старому. В Аулие-Ата мы прожили с ней 4 года. Приехал я сюда ветеринарным врачом, с уклоном в орнитопатологию и тератологию; уехал гельминтологом, интересующимся и другими разделами паразитологии. Здесь я приобрел вкус к гельминтологической науке, начал разрабатывать методику полных гельминтологических вскрытий, сделал первое свое научное открытие — установил наличие нового гельминтоза — шистозоматоза, возбудитель которого паразитирует в кровеносных сосудах крупного рогатого скота. Гельминтологические коллекции, собранные в Аулие-Ата, послужили материалом для моей будущей магистерской диссертации и явились в дальнейшем основой Центрального гельминтологического музея Всесоюзного института гельминтологии.
Здесь, в Аулие-Ата, помимо пунктового, я стал городским ветеринарным врачом, что заставило меня заниматься вопросами санитарного строительства. В результате я с удовольствием приступил к проектированию и постройке новой каменной бойни, обучал своих помощников методике осмотра мясных продуктов.
Аулие-Ата, современный город Джамбул, должен считаться местом рождения в нашей стране гельминтологической науки, которая после Великой Октябрьской революции выросла в советскую гельминтологическую школу и стала активным участником великого социалистического строительства.
…Позади нашего двора расстилалось клеверное поле, обсаженное пирамидальными тополями. На этих деревьях гнездились разнообразные птицы — от грачей и черных ворон до золотистой иволги, сюда залетали хохлатые удоды и пестрые сизоворонки. Это позволяло мне, не выходя за пределы арендованной площади, производить отстрел различных птиц. Все мои охотничьи трофеи я подвергал гельминтологическим вскрытиям. Так было положено начало гельминтологическому музею. С интересом и азартом вскрывал я птиц и отыскивал в их органах различнейших гельминтов.
Обилие и разнообразие гельминтологического материала, полученного в результате первых же вскрытий, заставили меня расширить диапазон моих изысканий и обратиться к исследованию гельминтов различных охотничьих и промысловых птиц. Я начал интересоваться охотой; хотя хорошего стрелка из меня не получилось, все же я отстреливал чибисов, стрепетов, куликов, дупелей и диких уток. Не пропускал я и хищных птиц, а при случае покупал и исследовал горных куропаток и перепелов. Совершил я несколько поездок на озеро Куль-Кайнар, где удалось добыть диких гусей, серых цапель и колпицу-лопатень. Гельминтологический музей обогащался ценными экспонатами, гельминтами, определить которые я не имел возможности, так как не был научно образованным гельминтологом. У меня не было ни гельминтологической эрудиции, ни специальной литературы. Единственно, чем я был богат, — это безграничным интересом к естествознанию вообще и к гельминтологии в частности.
Наша жизнь в Аулие-Ата была не очень богата внешними событиями. В марте 1908 года возвратилась с Кавказа Лиза. В июле у нас родился Сережа, над здоровьем которого мы дрожали ежечасно. И это было понятно…
К концу 1909 года приехали к нам погостить мои сестры: Маруся, Нюся и Женя. Брата Колю я после смерти матери перевел из юрьевской в ташкентскую гимназию, взял на свое иждивение.
В конце 1909 года предполагалось открытие в Москве двух Всероссийских научных съездов, меня чрезвычайно интересовавших: XII съезда естествоиспытателей и врачей и II съезда ветеринарных врачей. Само собою разумеется, мне очень хотелось на них присутствовать, а на ветеринарном съезде — выступить с докладом и подготовить к нему ряд экспонатов для организуемой выставки. Началась подготовительная работа. Я познакомился с неким энтомологом Фишером, жившим в одном из селений Аулие-Атинского уезда и собиравшим коллекцию жуков. Его многолетние сборы, тщательно монтированные, заполнявшие несколько огромных шкафов, произвели на меня большое впечатление. О Фишере ходила слава как об искусном оформителе, умеющем монтировать различные зоологические коллекции.
Я пригласил его, и Фишер оформил мне 8 таблиц.
18 декабря 1909 года я получил месячный отпуск, и мы отправились в Москву, нагруженные гельминтологическими экспонатами. Я подготовил также три доклада, на которые сделал заявку II Всероссийскому съезду ветеринарных врачей.
Полуторагодовалого Сережу мы оставили на попечение сестер, в надежных руках Маруси.
Эта поездка в Москву осталась яркой страницей в нашей жизни. Я работал в далекой глуши, где не с кем было поделиться сомнениями и находками, посоветоваться по тем многим теоретическим и практическим вопросам, которые интересовали и волновали городского ветврача.
На XII съезде естествоиспытателей и врачей я слушал доклады и выступления корифеев науки. Помню на трибуне съезда А. И. Северцова, находившегося в ореоле славы. Мензбир, Кожевников, Насонов, Берг, Шимкевич, старик Догель, Книпович, Ливанов, Елпатьевский, Щелкановцев, П. Ю. Шмидт — каждого из них я знал заочно, по литературе, и теперь жадно, с восторгом слушал.
С восхищением смотрел я на зоолога А. К. Мордвилко, который привез из Беловежской пущи сборы гельминтов от зубров, на профессора Н. М. Кулагина, еще сравнительно молодого человека, так многого достигшего в своей работе. Я был глубоко тронут интересом и вниманием ко мне, рядовому провинциальному работнику.
На II съезде ветеринарных врачей я выступил с тремя докладами, один из которых был посвящен чисто гельминтологической теме: «Кишечно-глистная болезнь цыплят, вызванная нематодой рода аскаридия».
Но Москва взволновала меня не только тем, что я был участником интересного съезда. Она заставила нас с Лизой по-новому взглянуть на нашу общественную жизнь, раздвинула рамки наших интересов, всколыхнула нас.
Как изголодавшийся человек жадно набрасывается на хлеб, так и мы с Лизой набросились на культурные ценности Москвы. Мы были неутомимы: ходили в Третьяковскую галерею, в оперу, театр… Нас взволновал Художественный театр, взволновал не только изумительной игрой актеров, но больше всего идейной устремленностью спектаклей, его духом.
Мы увидели в Художественном театре «Трех сестер». Мы очень любили Чехова и с нетерпением ждали этого спектакля. Но мы не ожидали того огромного впечатления, которое он произведет. Пьеса настолько была актуальной, что заставила нас посмотреть как бы со стороны на нашу собственную жизнь, на то общество, в котором мы вращались, оглянуться на жизнь всей России.
…Занавес открывался, и мы сразу попадали в мир света и солнца, мир чистых девичьих мечтаний и устремленности в будущее. Майский день был переполнен радостью и теплом. Это день именин младшей сестры Ирины. С каким волнением мы слушали ее слова: «Скажите мне, отчего я сегодня так счастлива? Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо и носятся большие белые птицы. Отчего это? Отчего?»
Мы ощущали радость и счастье Ирины, но тут же возникало чувство непрочности и этой радости, и этого счастья. Почему? Вот этот вопрос — почему Ирина и ее сестры не могли быть счастливы — мы не один день обсуждали с Лизой после спектакля. Это был очень серьезный вопрос для того времени, он влек за собой массу важнейших проблем, касавшихся всей общественной жизни.
Душевное богатство Маши, Ольги и Ирины, их стремление ко всему светлому, высокому покоряло нас. Страстная жажда осмысленной жизни, озаренной высокими идеалами, наполненной действенным трудом, была нам понятна и близка. Мечты сестер, их тоска будоражили и волновали интеллигенцию, которая задыхалась в тисках реакции, лишившей ее общественной и политической жизни.
Грубая, жестокая действительность губила мечты и жизнь сестер. Мещанство, пошлость и самоуверенная тупость шаг за шагом вытесняли их из жизни. И страх за счастье Ирины и остальных сестер перерастал в ощущение неблагополучия жизни всей русской интеллигенции.
Почему сестры, эти милые, чудесные люди, мечтающие о труде и счастье, отступили перед темной грубой силой? Да потому, отвечала пьеса, что они способны только мечтать о прекрасном будущем и совершенно не способны бороться и действовать. Пока они мечтают о Москве, их брат проигрывает в карты их состояние, закладывает в банке дом, и этими деньгами завладевает Наташа. Незаметно для них самих сестры становятся нищими, и их мечты о Москве разбиваются в прах. Они теряют и Андрея, полностью покорившегося Наташе.
Последний акт. Прощание. Уходит Вершинин с бригадой, нелепо погибает Тузенбах, должна уехать Ирина. Все овеяно осенней грустью. Сестры все потеряли, но самое важное, самое главное они не утратили: веру в хорошее, светлое, веру в жизнь, в будущее.
Жадно слушал весь зрительный зал слова Ирины: «Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить… надо работать, только работать! Завтра я поеду одна, буду учить в школе и всю свою жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна… Я буду работать, буду работать»…
В зрительном зале стояла гробовая тишина и звонкий, юный девичий голос повторял: «Буду работать… буду работать»… — это было как призыв, как зов…
А Ольга, обняв сестер и как бы подавшись вперед, навстречу неизвестному, говорила: «О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем… Если бы знать, если бы знать!».
А мы с Лизой впервые за последние годы слышали такие, для того времени смелые слова, на спектакле мы будто глотнули свежего воздуха.
Мы восприняли трагедию сестер, как призыв покончить с безволием, призыв к борьбе. И не только мы так воспринимали в то время пьесу. Выходя из зала, мы услышали за спиной разговор. Кто-то взволнованно говорил:
— В пьесе три черта. К черту уныние! К черту слабость! К черту бездействие!
Мы оглянулись. Сзади нас шли студенты. Видя, что мы оглянулись, они извинились за слишком громкий разговор.
— Что ж, Костя, — засмеялась Лиза, — эти три черта не посещают нашу семью. Но какое счастье, — уже серьезно проговорила она, — что ты имеешь любимое дело. А если бы его не было? Чем бы мы жили в этой глуши? Страшно подумать.
Я полностью согласился с Лизой. Работа наполняет нашу жизнь глубоким смыслом, делает ее содержательной и нужной. И мне захотелось сделать мою работу более творческой.
Из Москвы мы возвращались в Аулие-Ата бодрыми и радостными, с яростным желанием жить и творить. Мы привезли с собой томики Чехова и часто поздними вечерами вслух перечитывали пьесу «Три сестры»…
И вот снова Туркестанский край. Снова неуютные почтовые станции по Кабулсай-Верненскому тракту, снова тот же уклад жизни. В 5 часов утра на своей лошадке, запряженной в «казанскую» тележку, еду на край города — на бойню.
Оттуда на часок — домой, из дому — на службу, на базарный ветеринарный пункт.
Остановился, не дойдя до города чумацкий обоз, везущий из Семиречья в Ташкент сырье: кожи, шерсть. Еду туда на осмотр, термометрию, делаю необходимые распоряжения.
В одном из хозяйств начался ящур. Протекал он тяжело, было много случаев падежа скота. Пришлось работать день и ночь, чтобы остановить дальнейшее распространение болезни. Всех погибших животных я вскрывал и, к своему большому удивлению, заметил поражение передних разделов желудка язвами и некротическим распадом ткани. Пересмотрел специальную литературу и пришел к выводу, что обнаружил редчайший случай злокачественного беспустулезного ящура.
Я законсервировал пораженные органы, добился хороших фотоснимков, детально изучил клинику и подробно описал течение болезни. В конечном счете у меня получилась статья «Паталого-анатомические изменения пищеварительных органов при злокачественной форме ящура» с иллюстративным материалом.
Теперь встал вопрос: где напечатать эту работу? Имелась единственная возможность: в наиболее серьезном журнале «Архив ветеринарных наук». Его возглавлял магистр ветеринарных наук Г. П. Светлов. Берет сомнение, а примет ли редакция работу рядового ветеринарного врача? Преодолев робость, посылаю работу в этот журнал и получаю вскоре ответ, что статья принята к печати. Переживаю неописуемую радость, когда получаю десятый номер «Архива ветеринарных наук» за 1908 год с опубликованной статьей.
В процессе работы продолжаю собирать материал и описывать тератологическую казуистику; одновременно растет интерес к гельминтологии. Я чувствовал себя биологом и очень жалел о том, что ветеринарные врачи, как правило, слабо эрудированы в вопросах биологии.
В 1909 году исполнилось 100 лет со дня рождения Дарвина. Опасаясь, что даже прогрессивный орган ветеринарной прессы, такой, как «Вестник общественной ветеринарии», может эту дату не отметить, я пишу статью «Чарлз Роберт Дарвин» и посылаю ее Савваитову в Петербург. Она была, к моему удивлению, опубликована.
От высшего начальства пришло распоряжение, чтобы бойнями ведали не фельдшера, а ветеринарные врачи. И в середине 1909 года мне было поручено заведование Аулие-атинской бойней.
Бойня представляла собой ультраантисанитарное учреждение, состоящее из открытого камышового навеса, поддерживаемого несколькими столбами, и изношенного асфальтированного пола с канавой для стока крови. Водопровода, конечно, не было, не было даже простого стола для осмотра органов, умывальника для мытья рук.
Из расспросов выяснилось, что мой предшественник, ветфельдшер Кравченко, регистрировал, как правило, только два заболевания — «фарингит» и «эхинококк» и лишь изредка «туберкулез». Когда я попросил продемонстрировать мне «фарингит», фельдшер смущенно заявил, что он раньше попадался чаще, а теперь его что-то незаметно; когда же я проанализировал его диагноз «эхинококк», то оказалось, что он различал две разновидности этой болезни: крупную — это был эхиноккоз печени и легких и мелкую, которую он обнаруживал в мышцах и которая оказалась финнозом! О роли собак в распространении эхиноккоза он ничего не знал, а когда я в популярной форме разъяснил ему цикл развития этого паразита, он мне не поверил. Оказывается, в течение ряда лет все эхинококкозные легкие и печени, конфискованные на бойне, Кравченко раздавал местному населению как раз для кормления собак!
На второй или третий день своего заведования поехал я на бойню позже обычного. Хотелось посмотреть, все ли подготовлено фельдшером к осмотру. По дороге встретил одного из членов городского хозяйственного управления, экипаж которого был завален мешками. Почуяв недоброе, я остановился, подхожу к нему и спрашиваю: «Откуда вы так рано едете?» Он отвечает: «Да вот, заехал на бойню, Иона Григорьевич любезно мне дал бракованные органы — для собак». В доказательство своих слов он открывает мешок, и я вижу печени и легкие, насыщенные пузырями эхинококка. «Вы не бойтесь, господин доктор: ни я, ни моя семья этого кушать не будем, это ведь взято только для собак». На мой вопрос, часто ли получает он эти отбросы, слышу: «Да, спасибо Ионе Григорьевичу, вот уже года два, как он мне помогает». К сожалению, он не понимал, что эти органы вызывают заражение собак эхинококком, которые в свою очередь послужат источником заражения его семьи!
Я взялся за реорганизацию всей работы бойни. Помню, с каким удивлением арендатор бойни отнесся к моим категорическим требованиям, чтобы был устроен умывальник как для ветеринарного надзора, так и для рабочих, закуплены мыло и полотенца, поставлены столы для осмотра пораженных органов. Все это казалось капризом, самодурством врача, создавало неприязненное отношение к ветеринарному надзору.
Бойня стала моей патолого-анатомической и гельминтологической лабораторией. Я подолгу изучал конфискованные органы, проводил жесткий бракераж[6], организовывал систематический учет гельминтозных поражений. Был и курьезный случай. В течение нескольких дней подряд забивались овцы, почти на 100 процентов пораженные интенсивным фасциолезом[7]; печени животных мною выбраковывались и не поступали на базар. Через два дня в разгар моей работы приезжают на бойню два солдата и говорят мне: «Так что, господин доктор, мы пришли от их высокоблагородия воинского начальника узнать, почему на базар не выпускаются печенки, так как его высокоблагородие печенку очень уважают»…
Среди торгашей, мясников стало накапливаться недовольство: «Не было врача — все было хорошо; появился врач — пошли новые порядки; нам сплошной убыток, да и печенки исчезли из продажи». Однако находились в городском хозяйственном управлении и культурные работники, которые поддерживали мои санитарно-ветеринарные реформы. В конечном итоге удалось добиться того, что в 1910 году была построена новая каменная бойня, оборудованная столами и кабинетом врача.
Упорядочению и других сторон ветеринарно-санитарного дела я старался уделять больше внимания. Дело у меня было поставлено так, что о каждом случае смерти животного я получал срочное уведомление, давал распоряжение о вывозе трупа на зоокладбище, где к определенному часу подготавливалась могила. Когда все было организовано, приезжал я с фельдшером и санитарами и производил вскрытие.
Одно из вскрытий чуть было не закончилось для меня трагически: работая без перчаток, я случайно оцарапал левую руку и заразился карбункулезной формой сибирской язвы. Три дня болезни носили весьма тревожный характер: высокая температура, тяжелое самочувствие, появление признаков цианоза вызывали сомнение в возможности выздоровления. Противоязвенной сыворотки в Аулие-Ата не было, а до Ташкента — 360 верст колесного пути. И я начал лечиться домашними средствами — прижигал пораженный участок раскаленным железом до обугливания ткани. Эту процедуру пришлось провести два раза. После второго прижигания дело пошло на поправку, только рана длительное время не зарубцевывалась, и я долго ходил с повязкой.
Работа городского ветеринарного врача доставляла мне гораздо больше удовлетворения, чем пунктового, где было много канцелярщины, ведь на пунктового врача возлагалась работа, не имеющая отношения к ветеринарии, — взимание процентного сбора с гуртового скота.
Успехи в организационной деятельности, хорошее отношение населения и ощущение полезности своей работы — все это влияло на меня благотворно, удесятеряло мою энергию.
Летом 1910 года, подражая многим русским, давно осевшим в Туркестане, мы купили небольшой домик, слепили своими руками глиняный дувал, выровняли дворик, посадили вишневые кусты и небольшую грушевую аллею.
У нас сложилась дружная, хорошая компания. Квартиру Скрябиных, одна из комнат которой была моим кабинетом с солидной библиотекой и довольно хорошим музеем, знали не только местные жители. Нередки были случаи, когда тройка почтовых, запряженная в тарантас, звеня бубенчиками, останавливалась у наших ворот и незнакомые люди, спросив: «Здесь ли квартира ветеринарного врача Скрябина?» — вылезали из повозки, входили в дом, знакомились и находили у нас радушное гостеприимство. Мы всегда были рады приезжим. Из разговора выяснялось, что это либо геологи, либо работники земельной управы, либо члены очередной научной экспедиции, направлявшиеся в Семиречье и заехавшие по пути к нам. Обычно разгоралась оживленная беседа. Приезжие рассказывали новости о тех местах, откуда они прибыли, мы — о жизни, которую вело наше общество и наш край.
Самыми частыми гостями были ветеринарные врачи. Смело могу сказать, что во время нашей жизни в Аулие-Ата все ветеринарные врачи, проезжавшие в ту или иную сторону по Кабулсай-Верненскому тракту, заезжали к нам, не будучи с нами знакомыми.
Наш домишко стоял на Бурульской улице, как раз напротив почтовой конторы. Почта, которую привозили на лошадях, поступала в Аулие-Ата первое время 3 раза в неделю, а затем — ежедневно. Окно почтовой конторы, возле которого почтальон сортировал корреспонденцию, нам было видно отлично. Мы этим пользовались и получали свежие газеты и журналы без промедления.
Как я уже говорил, мы получали большое количество газет, художественной и научной литературы. Мы стремились быть в курсе событий общественной жизни, и это, безусловно, притягивало к нам аулие-атинское общество.
Нередко по вечерам собирались у нас знакомые: судья, врачи, лесничий, работники городского управления. Уютно шумел самовар на круглом столе; Лиза разливала душистый чай, и шла оживленная беседа, перерастающая подчас в горячий идейный спор.
Это были 1909–1910 годы, глухие годы, по выражению поэта. От скуки, от отсутствия общественных интересов часть интеллигенции города опустилась, разочаровалась, ни во что не верила, пила горькую. И вполне понятно, что частой темой нашего спора была тема о смысле и цели жизни, о назначении человека, о труде, о счастье.
В то время был популярен Леонид Андреев. Его рассказы «Большой шлем», «Жизнь Василия Фивейского», «Ангелочек», «Тьма», «Мысль» и другие читались и перечитывались. Пессимизм писателя, его неверие в силу и разум человека были мне чужды. Но многим они импонировали. И словесные баталии на эту тему то затихали, то разгорались. Рьяным моим противником в спорах был работник городского управления Инзов[8]. За участие в студенческой забастовке Инзов был исключен из университета и выслан из Петербурга. В Аулие-Ата он жил уже давно. Жизнь задавила его. Некогда он мечтал вернуться в Петербург, кончить университет, заняться научной работой. Но разрешение на въезд в Петербург ему никак не давали. Потом женился на девушке из мещанской семьи, пошли дети, вырваться в Петербург было уже невозможно, и он влачил жалкое существование чиновника глухой провинции. Озлобился, был твердо убежден в том, что нет ничего светлого и хорошего. Любил говорить о хрупкости счастья, о беззащитности людей перед законом, властью и смертью. Высокий, худой, с горящими глазами, он обычно нервно ходил по комнате и бросал фразы:
— Вся жизнь — это призрак.
— Жизнь человека — горькая обида и ненависть.
— Счастье недостижимо, мечты неосуществимы, красота недосягаема.
Инзов увлекался Андреевым, утверждал, что именно Андреев постиг истину, что смысла в жизни нет, что люди ничто перед необъяснимыми силами, которые вырывают людей из небытия и вновь ввергают в небытие.
Мы отчаянно спорили с Инзовым, говорили о счастье творческого труда, о служении прекрасному будущему, которое обязательно наступит, о красоте жизни, красоте человеческих взаимоотношений.
Вернувшись из Москвы, мы увлеченно рассказывали своим знакомым о съездах, о новых картинах в Третьяковской галерее, о театрах и, конечно, о спектакле «Три сестры». В один из вечеров Лиза читала вслух эту пьесу, и затем завязался долгий разговор.
Особенно потряс слушателей образ Чебутыкина, человека, дошедшего до полного безразличия ко всему на свете, не верящего ни во что. «Думают, что я доктор, — говорит Чебутыкин, — умею лечить всякие болезни, а я не знаю решительно ничего, все позабыл, что знал, ничего не помню, решительно ничего… Кое-что я знал лет двадцать пять назад, а теперь ничего не помню. Ничего».
Лиза читала проникновенно, вдумчиво, в комнате было тихо-тихо…
«Может быть, — говорил Чебутыкин, — я и не человек, а только вот делаю вид, что у меня и руки, и ноги, и голова; может быть, я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю… (Плачет.) О, если бы не существовать!»
В этом месте Инзов вскочил с кресла и бросился к двери.
— Это возмутительно! — крикнул он и выбежал из комнаты.
Два дня он не показывался у нас, на третий день пришел усталый и молчаливый.
Лиза была к нему особенно внимательна, и он, промолчав весь вечер, разговорился с ней, когда все ушли. Было совсем поздно, а Инзов, позабыв о времени, говорил о том, что Чехов будто заглянул к нему в душу, прочел его мысли, узнал его мучения.
— Революцию разгромили, интеллигенции наплевали в душу, растоптали мечты и надежды. Чем жить? Разве я виноват, что опустился и стал чиновником и в душе и в делах своих, что я не живу, а существую?! А вы дайте мне идею, выведите меня из стен моей квартирки, я хочу участвовать в общественной и политической жизни. Не можете этого мне дать? Тогда не критикуйте меня. А Чехов с таких, как я, портрет пишет. Зачем?
Ушел он от нас далеко за полночь, и мы ничем не могли развеять его тяжелое настроение…
В городе у нас не было театра (о кино тогда никто и не слыхал). Но был клуб, и Лиза как-то предложила устроить в этом клубе спектакль, а деньги, собранные от вечера, передать малообеспеченной учащейся молодежи нашего города. Идея всем понравилась, и началось обсуждение репертуара.
Теперь, приезжая с работы, я часто заставал у нас друзей, готовящихся к первому концерту. Тихонько, чтобы не мешать, я входил в гостиную, садился в кресло и с интересом наблюдал за нашими «артистами». Вот жена доктора, красивая женщина, увлекающаяся новомодной литературой, читает:
Я на землю смотрю с голубой высоты.
Я люблю эдельвейс, неземные цветы,
Что растут далеко от обычных оков.
Как застенчивый сон заповедных стихов.
Она держится просто, читает хорошо и оставляет приятное впечатление.
Инзов сидит тут же. Он ходит аккуратно на репетиции, угрюмо сидит в углу и за весь вечер не произносит ни одного слова.
Дальше мы слушаем другого чтеца. Он читает с пафосом, особо выделяя самые скорбные слова, как-то: «полумертвые», «проклятая стезя» и т. д.
Спите, полумертвые, увядшие цветы,
Так и не узнавшие расцвета красоты.
Близ путей заезженных, взращенные творцом,
Смятые не видевшим, тяжелым колесом.
В час, когда все празднуют рождение весны,
В час, когда сбываются несбыточные сны,
Всем дано безумствовать, лишь вам одним нельзя,
Возле вас раскинулась проклятая стезя…
Мне не нравилось ни стихотворение, ни как его читали, но многие из присутствующих были иного мнения, и чтецу хлопали, поздравляли с успехом. Я молчал. Лиза меня понимала, это я видел по беглому взгляду, что бросила она в мою сторону.
В клуб на представление собралось так много народу, что были забиты все коридоры. Концерт публике нравился, выступавшим преподнесли много цветов.
Вдохновленные успехом, «артисты» решают теперь ставить пьесу. Весть эта облетает весь город. Он жаждет увидеть пьесу, ждет ее. Но какую выбрать? После долгих споров останавливаются на «Норе» Ибсена. Всю пьесу артистам не поднять. Решили поставить отдельные отрывки. Нору играет Лиза. Играет хорошо. Она, безусловно, талантлива, это утверждают все. Пьеса прошла с огромным успехом, и энтузиасты берутся за новый спектакль.
У Лизы теперь нет ни одной свободной минуты. Кроме репетиций и выступлений, в клубе она занимается с детьми. Лиза увлеклась преподаванием. Дети ее очень любят. Оба мы трудимся увлеченно. Интересуемся работой друг друга; мне близки дела Лизы, ей — мои.
…У меня была собрана уже довольно большая гельминтологическая коллекция, и я, чувствуя себя беспомощным в смысле ее разработки, решил организовать рассылку отдельных экспонатов специалистам для определения. Довольно большую партию нематод от птиц я направил профессору Н. А. Холодковскому, от которого вскоре пришло письмо. Н. А. Холодковский извещал меня, что он не специалист по нематодам, а потому за определение их взяться не может. Пробирку с трематодами из печени врановых птиц я послал доктору П. Ф. Соловьеву, работавшему в Зоологическом кабинете Варшавского университета.
Прошло несколько месяцев, и я, к своей неописуемой радости, получаю от Соловьева оттиск его работы с описанием этой трематоды, оказавшейся новым видом, названным к тому же моим именем — «дикроцелиум скрябини». Мне трудно сейчас воспроизвести и сотую долю того ребяческого восторга и искренней радости, которые обуревали меня в день, когда я получил этот подарок.
В ответ на любезность я послал Соловьеву целую группу гельминтов для определения. Статью «Паразитические черви птиц Туркестана» Соловьев опубликовал в 1912 году, причем она содержала описание нового рода нематод — эхинурия из опухоли желудка уток.
Не могу пройти еще мимо одного факта, который сильно меня взволновал. Редактор «Вестника общественной ветеринарии» профессор Савваитов задумал реализовать интересную идею: выпустить биографические очерки деятелей ветеринарии. С этой целью он регулярно печатал в своем журнале небольшие статьи о жизни и деятельности ветеринарных работников. С большим волнением и радостью — не скрою — увидел я в одном из номеров этого журнала свою биографию с полным перечнем моих опубликованных работ и фотоснимком.
Наступил 1911 год. Пять лет нашей туркестанской жизни остались позади. Мысль о перемене места, о выезде из Туркестана в другие, более культурные места становилась прямо-таки навязчивой. Я стал отчетливо понимать, что если первые годы пребывания в Туркестанском крае шли мне на пользу, то теперь жизнь здесь задерживала мой рост как специалиста. Я не имел нужного мне научного руководства, да и вообще не имел абсолютно никаких условий для специализации. Так же считал и мой отец, который жил теперь в нашей семье.
В конце 1910 года благодаря настойчивости и энергии Маруси удалось разыскать нашего отца, прожившего 11 лет в Маньчжурии, где он работал на Восточно-Китайской железной дороге. Ему было в то время 61 год. Утомленный перипетиями жизни, он нуждался в отдыхе, в покое, в обществе близких.
Ранней весной 1911 года отец приехал к нам в Аулие-Ата. Почувствовав хорошее к себе отношение, остался жить с нами. Отец всей душой полюбил свою невестку и трехлетнего внука и старался, чем только мог, быть нам полезным. В это время двор нашего дома представлял собою весьма своеобразное зрелище. В одном загоне на цепи сидел небольшой, но достаточно дикий волчонок; на жердочке под навесом гордо восседали хищные птицы, привязанные за ноги, — луни, сокол и крупный филин; по двору на свободе расхаживал аист, наводивший страх на несколько выводков цыплят и утят. Отец с удовольствием помогал нам ухаживать за «зверинцем».
Вторая половина нашей аулие-атинской жизни окончательно определила профиль всей моей последующей деятельности: я решил стать гельминтологом.
В 1910 году на страницах «Архива ветеринарных наук» я рассказал об интересной находке — новом возбудителе гельминтозного заболевания крови крупного рогатого скота — шистозоме. Это было мое первое гельминтологическое открытие, и оно буквально лишило меня покоя. Мне захотелось самому изучать гельминтов, а не служить инстанцией, передающей интереснейший материал для разработки в другие лаборатории. Короче говоря, я ощутил потребность стать научным работником. Мы решили окончательно покинуть Туркестан.
Я добился разрешения прослушать осенью 1911 года курсы усовершенствования ветеринарных врачей в Петербурге на базе ветеринарной лаборатории министерства внутренних дел [9]. Упаковав небольшой музей и библиотеку, мы отправились в Петербург.
В дороге украли один из ящиков, содержавших патологоанатомические препараты. Правда, сохранились самые ценные гельминтологические коллекции, упакованные в небольшой сундучок, с которым я, как с портфелем, ни на минуту не расставался. Однако неудача постигла меня вторично: в Петербурге, когда мы выгружались из вагона, сломался замок моего заветного сундучка, пробирки выпали на каменные плиты перрона и, конечно, вдребезги разбились. В итоге погибло около 60 процентов моих гельминтологических сборов.
Итак, в начале октября 1911 года мы очутились в Петербурге, чтобы наладить новую жизнь, перспектива которой рисовалась нам заманчивой, но неясной. Меня тянуло к научной работе, в душе я лелеял надежду устроиться в ветеринарной лаборатории МВД, скромному по масштабу учреждению, пользовавшемуся среди ветеринарных работников большим авторитетом. Ни юридическими правами, ни протекцией я не располагал, единственно, чем я был богат, — безудержным стремлением работать и запасом некоторой эрудиции, правда весьма несовершенной, в области паразитологии. Этого, как мне думалось, было недостаточно для проникновения в храм ветеринарной науки, каковым мне рисовалась ветеринарная лаборатория на Забалканском проспекте, N? 83, близ Московской заставы.
Заведующий этой лабораторией профессор Садовский недавно скончался. На посту начальника Ветеринарного управления МВД был либеральный земец, доктор медицины и ветеринарный врач Валентин Федосеевич Нагорский, один из немногочисленных специалистов в области общей эпизоотологии, известный своими работами по сибирской язве. Нагорский назначил заведующим ветеринарной лабораторией ветеринарного врача С. Н. Павлушкова, мягкого либерального человека, старавшегося всюду проводить принципы коллегиальности, как это было в моде у прогрессивной интеллигенции того времени. «Столпы» лаборатории — Руженцев, Вышелесский и Сизов были в то время в научной заграничной командировке. Правой рукой Павлушкова стал П. Н. Андреев, специалист в области микробиологии, исполнявший обязанности помощника заведующего лабораторией. Здесь работала плеяда молодых специалистов: Феддерс, Бекенский, Фрей-бергер, Андриевский. Все они были микробиологами, кроме того, ожидался приезд группы крупных специалистов, работавших в Пастеровском институте в Париже.
Робко я вошел в чистенькую, культурно обставленную лабораторию. С Павлушкозым я был немного знаком по II Всероссийскому ветеринарному съезду в Москве. Я рассказал Павлушкову чистосердечно о своем намерении больше не возвращаться в Туркестан и о желании работать в лаборатории до открытия курсов усовершенствования ветврачей. Он посоветовал мне обратиться к Нагорскому.
Меня встретил пожилой, несколько угрюмый человек, который, выслушав мою краткую повесть, неожиданно сказал: «Приходите сегодня вечером ко мне на квартиру, вот мой адрес, там поговорим о вашем деле более подробно». Прием, оказанный мне главой российской ветеринарии, меня ошеломил. Ровно в 7 часов вечера я подходил к квартире Нагорского на Петербургской стороне. Попал я сразу в столовую, в семейную обстановку; за чайным столом сидел улыбающийся Павлушков. Я скоро освоился и рассказал о желании на базе лаборатории приступить к разработке привезенного из Туркестана гельминтологического материала. «Неужели нам придется открыть еще одно отделение?» — бросил реплику Нагорский, обращаясь к Павлушкову. Тот ничего не ответил. Я понял, что они считают организацию гельминтологической лаборатории несвоевременной, и, как показали события, оба они были совершенно правы.
И вот я получил на руки документ, в котором значилось, что мне разрешается продлить отпуск по 20 января 1912 года. Это воспринималось как счастье, поскольку я получил возможность работать в лаборатории до начала моих занятий на 3-месячных курсах усовершенствования. Другими словами, мое полугодовое пребывание в Петербурге было обеспечено и юридически оформлено.
10 ноября я приступил к работе в ветеринарной лаборатории МВД. С. Н. Павлушков отвел мне рабочее место в левом крыле большой аудитории второго этажа, где я расположился с остатками привезенной туркестанской гельминтологической коллекции. Я быстро сошелся с молодежью. Бекенский и Фрейбергер ввели меня в курс лабораторной жизни. Обстановка здесь была довольно сложной. Павлушков, опираясь на Нагорского, имел в виду укрепить лабораторию новыми кадрами и расширить масштаб ее деятельности. Он только что добился разрешения открыть патолого-анатомический отдел, для заведования которым были приглашены «парижане» И. И. Шукевич и его помощник М. И. Романович, и протозоологический отдел. Заведующим последним отделом был намечен В. Л. Якимов, работавший в то время вместе с женой Ниной Карловной Коль-Якимовой у Эрлиха, во Франкфурте-на-Майне. Якимову была послана пригласительная телеграмма. Поскольку, однако, ему не хотелось расставаться с Эрлихом, он ответил отказом. После этого выплыла кандидатура С. И. Драчинского, который заканчивал научную командировку в Париже.
Уже в то время в кулуарах лаборатории поговаривали о стремлении Павлушкова и Нагорского превратить ветеринарную лабораторию МВД в Институт экспериментальной ветеринарии. Фактически эта реорганизация была проведена лишь после Октябрьской революции.
Примерно в ноябре 1911 года приехали в лабораторию «парижане»: С. И. Драчинский, которого мы прозвали «Семен говорливый», Иван Иванович Шукевич — патолого-анатом и М. И. Романович — «Мечислав принципиальный». Как выяснилось потом, Романовича пригласил Шукевич к себе в помощники, рассчитывая, что он помимо патолого-анатомической работы займется и вопросами гельминтологии, поскольку Романович, работая в Париже, написал несколько интересных работ и участвовал в обследовании носителей анки-лостомидоза[10] во Франции.
Приезд «парижан» оживил нашу лабораторию: все они были жизнерадостны, насыщены энергией, горели желанием работать.
Павлушков периодически созывал научных работников лаборатории. На этих совещаниях обсуждали методические вопросы и знакомились с деятельностью каждого отдела. Совещания, созываемые в читальном зале, благодаря либерализму Павлушкова, носили демократический характер. Мы, молодежь, Павлушкова очень ценили. Он не вмешивался в нашу работу, полностью нам доверял и оказывал каждому посильное содействие. Несколько иная ситуация сложилась у «парижан». Поскольку Шукевич был крупным ученым, а Романович с Драчинским, поработавшие несколько лет в Париже и побывавшие в обществе «знаменитых людей», тоже были о себе достаточно высокого мнения, они все считали себя несоизмеримо квалифицированнее и достойнее скромного земского либерала Павлушкова, который тем не менее, как заведующий лабораторией, был их начальником. Мы, молодежь, все это отчетливо видели и стояли на стороне Павлушкова, поддерживая его прогрессивные начинания. Поддерживал Павлушкова и П. Н. Андреев. Отсюда и вытекало расслоение работников на два лагеря.
В декабре 1911 года приехал из Франкфурта В. Л. Якимов. Теперь, когда он очутился в России, ему совсем не понравилось то, что заведующим протозоологическим отделом стал не он, а Драчинский. Якимов был крупным протозоологом. Он имел свыше сотни опубликованных научных работ, любил подчеркивать свою связь со знаменитым Эрлихом, говоря, как бы невзначай, «Мы с Эрлихом» или «Когда я работал с Эрлихом». В нашей лаборатории появилась видная и к тому же достаточно властная натура, которая требовала к себе максимального внимания. Поскольку штатного места для В. Л. Якимова не оказалось (оно было занято Драчинским) — ему предоставили помещение для научных работ в курсовом зале, а мне дали рабочее место в патолого-анатомическом отделении, где работали Шукевич, Романович и вновь приглашенный ассистент А. П. Уранов.
В декабре 1911 года я получил из Ветеринарного управления МВД новый документ, в котором сообщалось, что военный губернатор Сырдарьинской области дал свое согласие на прикомандирование аулие-атинского пунктового ветеринарного врача Скрябина к ветеринарной лаборатории «впредь до окончания им работ по изучению привезенной из Туркестанского края паразитологической коллекции». Тем самым мое пребывание в Петербурге было санкционировано властями на местах. Этим документом я, конечно, был обязан заботливости Павлушкова и Нагорского.
Наступил 1912 год. 15 января при ветеринарной лаборатории открылись курсы усовершенствования ветеринарных врачей. Профиль лекций был бактериологический с небольшой дозой патологической анатомии, биохимии и мясоведения. Подбор лекторов был блестящий, приглашались лучшие специалисты со всех концов России.
Каждый из них делился новинками в области своей специальности. Практикум по бактериологии проводил П. Н. Андреев со своими ассистентами. Меня чрезвычайно волновало слабое представительство на наших курсах паразитологии: слушателям были преподнесены лишь отдельные главы протозоологической науки.
Об этом я говорил своим товарищам, которые меня не только поддержали, но и устроили так, что меня попросили прочитать вне плана две лекции. Я вначале смутился, затем принялся за приготовление диапозитивов. В итоге я прочел две лекции: «Паразитизм с биологической точки зрения» и «Инвазионные болезни птиц». Это было первое в моей жизни серьезное лекционное выступление.
Читал, как сейчас помню, крайне возбужденно, волновался, имел на всякий случай конспект, но им не воспользовался. Слушатели были довольны тем, что «выходец» из их среды, рядовой пунктовый ветеринарный врач читал лекции наряду с профессорами, и выразили мне бурное одобрение.
Среди научного персонала лаборатории по-прежнему существовали группировки. Лидером «парижан» был Шукевич, а мы группировались возле Павлушкова.
По мере роста моего авторитета отношение ко мне Романовича начало ухудшаться. Приехав из Парижа, он не ожидал встретить в России соперника. Правда, первые два месяца он относился ко мне как к «подмастерью», считая себя, ученого «парижанина», и меня, туркестанца-практика, величинами несоизмеримыми. Однако после моих лекций неприязнь его начала понемногу возрастать. Резко ухудшилось отношение ко мне Шукевича и Драчинского.
15 апреля 1912 года курсы усовершенствования ветеринарных врачей закончились; курсанты, получив свидетельства, стали разъезжаться по домам. Я же, имея разрешение работать в лаборатории до окончания разработки моей туркестанской коллекции, остался в Петербурге.
В это время умер В. Ф. Нагорский, сделавший так много для укрепления и развития ветеринарной лаборатории МВД. Традиции Нагорского продолжали жить в ветеринарной среде некоторое время и после его смерти. Одна идея Нагорского была особенно ценна для развития ветеринарии: он считал чрезвычайно полезными командировки способных молодых работников к зарубежным специалистам для научного усовершенствования.
В нашей лаборатории готовилась к выезду за границу группа лиц, получивших соответствующее обещание еще при жизни Нагорского: Н. А. Михин, В. В. Феддерс, П. Е. Андриевский. Их будущность, как микробиологов высокой квалификации, была совершенно ясна.
Назойливо мучил вопрос, как же сложится в дальнейшем моя жизнь. Смогу ли я стать настоящим ученым-гельминтологом или суждено мне быть практическим ветеринарным врачом, занимающимся попутно и притом кустарно, как в Туркестане, научными проблемами?
Мечтал я, конечно, о первом варианте. Но как добиться солидной гельминтологической квалификации? Было ясно одно: в России специализироваться не у кого. Самым ярким зоологом гельминтологического профиля был Холодовский, но, по существу, он интересовался очень незначительной группой ленточных червей, а других гельминтов совсем не знал. П. Ф. Соловьев в Варшаве и С. Н. Каменский в Харькове были кустарями, а не подлинными гельминтологами. Жил на Урале доктор Клер, работавший ранее в Невшателе у гельминтолога Фурмана и ставший специалистом по орнитологической цестодологии, но он работал в слишком узкой области…
Итак, либо заграница со специализацией в области гельминтологии, либо статус-кво в России, с перспективой стать образованным дилетантом, но не ученым-гельминтологом.
Всеми обуревавшими меня мыслями и сомнениями я делился с Лизой и с молодыми товарищами по лаборатории, которые меня хорошо понимали.
В один прекрасный день, расхрабрившись, я подал заявление С. Н. Павлушкову с просьбой ходатайствовать перед Ветеринарным управлением о командировании меня за границу для специализации в области гельминтологии.
Павлушков решил обсудить заявление на совещании научных работников лаборатории, которые отнеслись к моей просьбе весьма сочувственно и приняли положительное решение. Голосовали, к моему удивлению, «за» и «парижане»; их поведение надо было понимать в таком смысле: пусть Скрябин на два года удалится из лаборатории, а дальше видно будет, за это время многое может измениться.
Потянулись дни ожиданий: мое ходатайство должны были рассматривать три вышестоящие инстанции.
Весной 1912 года нашу семью постигло горе: у отца парализовало ноги. По счастью, у него сохранился ясный ум, нормально действовали руки, так что он мог писать, читать, разговаривать, рассказывать сказки Сереже, участвовать во всех радостях, горестях, волнениях семьи.
В мае 1912 года Михин, Феддерс и Андриевский выехали в Германию; мы, молодежь, провожали их на Варшавском вокзале. Когда поезд тронулся, Михин бросил в нашу сторону фразу: «Господа, берегите Павлушкова, тогда сохранится и лаборатория».
Мой вопрос все еще не был разрешен в министерских сферах. В конце мая получил я приглашение посетить и. о. начальника Ветеринарного управления И. А. Качинского, с которым вел интересный, решающий мою судьбу, разговор. Он знал меня по литературе. И захотел составить обо мне более конкретное представление. Я развил ему свою точку зрения на гельминтологию, указал на тот тупик, в котором очутился, развернул ему свой план работ за границей, если получу двухгодичную командировку. Он сказал, что командировку мою он поддерживает и в ближайшие дни сделает соответствующее представление министру.
Беседа с Качинским меня успокоила: будущее начало вырисовываться более конкретно.
Итак, я надеялся, что в ближайшее время получу заграничную командировку. В это время у меня зародилась мысль поставить на совещании научных работников лаборатории доклад об организации при ветеринарной лаборатории кабинета глистных болезней. Я договорился с С. Н. Павлушковым и 2 июня 1912 года выступил с таким докладом. Развернулись бурные прения, в которых наибольшую активность проявили «парижане». Оказалось, что я предвосхитил ту идею, которую хотел поставить перед лабораторией М. И. Романович после моего отъезда за границу.
— Помните, Иван Иванович, — обратился Романович к Шукевичу, — ведь мы с вами об этом говорили еще в Париже.
— Ну конечно, ведь у нас еще там был разработан такой план, чтобы вы, Мечислав Иванович, организовали гельминтологический кабинет при патолого-анатомическом отделе, поскольку я некомпетентен в вопросах глистных заболеваний, — ответил Шукевич.
Драчинский, как экспансивный человек, тоже горячился, говоря, что это вопрос давно назревший и что Мечислав Иванович только ради этого вернулся из Парижа в Россию.
Когда страсти немного поулеглись, все поняли, что я ставлю вопрос принципиально, а вовсе не претендую на место заведующего этим кабинетом. Другими словами, мой проект полностью совпадал с точкой зрения «парижан». В итоге совещание единогласно признало желательным создать кабинет глистных болезней.
Прошло после моего доклада 3–4 дня. Во время завтрака подсаживается ко мне Шукевич. Я искренне удивился этому, ведь он относился ко мне с подчеркнутым безразличием.
— Я подошел к вам, Константин Иванович, чтобы высказать вам свое большое уважение. Я виноват перед вами: нашлись люди, которые систематически настраивали меня против вас, а я им верил. Присматриваясь к вам, я не мог лично подметить в вас тех качеств, которыми вас наделяли. Особенно меня поразило в вас то, что никто от вас не слышал ничего плохого о тех людях, которые на вас клеветали. Разрешите принести вам извинения за мою близорукость и еще раз выразить вам чувство глубокого товарищеского уважения.
Меня взволновал такой шаг: на него способен только действительно чуткий, благородный человек. С этого момента и до моего отъезда за границу мы находились с Шукевичем в товарищеских отношениях.
Прошло еще несколько недель, и я получил извещение, что мне разрешена заграничная командировка сроком на два года для научного усовершенствования в области гельминтологии.
Случилось то, о чем я полгода назад не смел и мечтать.
По плану я должен был начать свою работу у профессора Брауна в Кенигсберге — изучать трематоды. Цестоды я предполагал разрабатывать у Фурмана в Швейцарии (Невшатель), а нематоды — у Райе в Париже (ветеринарная школа). Материалом для изучения должны были служить гельминтологические коллекции, привезенные из Туркестана.
В первой половине июня 1912 года мы сели в вагон и двинулись в Кенигсберг. Ехали вчетвером: я с Лизой, 4-летний Сережа и мой отец, которого внесли в вагон в кресле.