Дядя Йойсеф никогда не слушал того, что ему говорила жена, высокая чернявая женщина со странным именем Сора-Тжижа, или его дети — полный дом мальчиков и девочек, один другого рыжее. Дом прямо-таки пылал от их рыжины. Тетя Сора-Тжижа всегда что-то варила или пекла для своей большой семьи. Я все время видел ее стоящей у печи и готовящей не покладая рук. Длинная, худая, черная, она сама напоминала печную кочергу. От нее всегда пахло печеным и вареным. Так же, как она все время была занята готовкой, ее дети были все время заняты набиванием папирос для своего отца. Насколько быстро они их набивали, настолько же быстро дядя Йойсеф их выкуривал. Он все время курил и кашлял и снова курил. Поскольку у него постоянно пересыхало в горле, он все время бурчал, обращаясь к тете Соре-Тжиже, стоявшей у плиты:
— Бейме, — так на своем волынском диалекте он выговаривал слово «бегейме»[189], — сделай мне стакан чая…
Но тетя Сора-Тжижа не обижалась на такое обращение. Она знала, что дядя Йойсеф говорит это не со зла и не для того, чтобы, не дай Бог, оскорбить ее, а просто он так разговаривает с бабами. К тому же она была не так родовита, как ее муж, да и женат он был на ней вторым браком. Ведь когда дядя Йойсеф двадцатилетним молодым человеком женился на тете Соре-Тжиже, она была девицей, но он-то уже был до этого женат, его жена умерла, оставив ему дочку, которая жила у родителей его умершей жены в Новограде-Волынском[190], который евреи называют Звиль[191]. И несмотря на то что тетя была старше своего мужа и родила ему немало детей, она — из-за того, что была второй женой, — всегда чувствовала себя несколько приниженно и смотрела на дядю Йойсефа как ребенок — на взрослого. Дядя Йойсеф был ученым и умным человеком, а его жена — простой женщиной, которая только и знала, что варить, печь и рожать детей, и, как в большинстве семей, в которых муж — человек ученый, они почти не общались. Поэтому у дяди Йойсефа не было для своей жены другого обращения, кроме «бейме», а она уже привыкла к этому так, будто этим словом ее прозвали с рождения.
— Бейме, бейме, — торопливо звал жену дядя Йойсеф.
— Что, Йойсеф? — спокойно отвечала тетя Сора-Тжижа.
Бывало, что тете нужно было поговорить с дядей о заработках, о том, чем ей кормить детей, но дядя был погружен в свои вычисления.
— А? Что-что? — торопливо переспрашивал он, не расслышав ни единого слова из того, что она ему говорила.
Дети тоже пытались с ним поговорить. Им нужна была обувь, одежда. Но дядя слушал их не больше, чем свою жену.
— Идите, идите, бейме, идите, — отвечал он им всем, не желая прерывать свои вечные вычисления.
Исключением была моя мама, с которой дядя Йойсеф любил порассуждать. Он часто приглашал нас к себе домой и говорил с мамой обо всем на свете. Мне нравилось у дяди, я любил ораву его рыжих детей, любил тетины булочки с маком и хлебцы с тмином, которыми она меня угощала, но больше всего я любил самого дядю Йойсефа, который был исключением среди взрослых и никогда не пускался в наставления, никогда не заставлял меня учиться — сам не учился и не требовал этого от других. Он, например, никак не отреагировал, когда я однажды набил себе папиросу и попробовал закурить, чихая от дыма. Единственное, что меня раздражало в дяде, это насмешливый тон, которым он говорил о моем отце.
— Ну и ну, Шева, значит, он так и не хочет сдавать экзамен, этот твой Пинхас-Мендл? — спрашивал он с ухмылкой, морща свой крючковатый нос. — Он все сидит и пишет толкования, хе-хе, толкования-толкования?..
Я не мог спокойно слышать насмешки над отцом, но при этом не слишком сердился на дядю Йойсефа. Я все прощал ему за его доброту к моей маме, за легкий нрав, за его терпимость ко всем и каждому. Зато я не так легко спускал насмешки над моим отцом, когда над ним смеялся дядя Иче.
Дядя Иче тоже никому не морочил голову нравоучениями, Торой и благочестием. Он сам не был особенно благочестив и не требовал этого от других. Однако он был озлобленным, колючим человеком и старался выказать свое пренебрежение нам и другим детям и внукам, которые жили в доме деда, словно все в этом доме принадлежало ему, дяде Иче, а другие были его подданными.
Высокий, худой, с редкой светлой бороденкой и тонкими губами, искривленными саркастической усмешкой, дядя Иче был всегда чем-нибудь недоволен. К торговле у него способностей не было, и он даже не пробовал ей заняться. Быть раввином его тоже не тянуло: смиха у него была, но набожностью он не отличался, а строить из себя благочестивца не мог. Никакого желания заниматься Торой он тоже не испытывал. Дядя Иче унаследовал усидчивость своего отца в еще меньшей степени, чем старший брат, дядя Йойсеф. Из-за недостатка благочестия и стремления к Торе он не смог высидеть даже нескольких лет на содержании у своего тестя реб Ешиеле Рахевера, который был раввином в местечке Высоко[192]. Дело в том, что этот реб Ешиеле Рахевер был человеком, полностью погруженным в Тору и очень богобоязненным. Он написал кучу книг, в которых доказывал, что все на свете запрещено. Согласно его книгам, просто не было такой вещи, которую бы еврей мог себе позволить. Особенно реб Ешиеле налегал на святость субботы. В субботу нельзя было делать ничего, так как, что бы ни сделал человек, все — грех. Реб Ешиеле запрещал, к примеру, справлять нужду на снег в субботу, потому что это все равно что пахать в святой день… Короче говоря, согласно реб Ешиеле, евреи в субботу должны связать себе руки и ноги и не шевелиться, чтобы быть уверенными в том, что они не оскверняют, не дай Бог, святой день. Но даже тогда они не должны чувствовать себя полностью застрахованными от греха. Разумеется, дядя Иче не смог долго продержаться в доме такого благочестивого тестя и сбежал домой к папе с мамой в Билгорай. С ним приехала его жена, тетя Рохеле, которая была так же благочестива, как ее отец. Живя у деда, дядя Иче стал отцом одного ребенка, потом другого, но по-прежнему оставался на содержании. Бабушка души в нем не чаяла, готовила ему самые лучшие бульончики, пекла для него самые вкусные булочки. Дядя Иче привык к этой беззаботной жизни, состоявшей из еды, питья, курения папирос, хождения в трискский штибл и бездельничанья с молодыми хасидами, над которыми он втихаря посмеивался, а также вечных ссор со своим старшим братом и всеми прочими домочадцами, завидовавшими его легкой жизни. Чувствуя себя униженным тем, что живет на содержании, он тем не менее не находил в себе ни сил, ни желания покончить с праздностью. Поэтому дядя Иче часто играл в лотерею, хотя ему ни разу не выпал крупный выигрыш, и все время проверял таблицы, разочарованно вздыхая, когда выигрыш опять доставался не ему, и снова играл в надежде на удачу.
Бабушка вечно терзалась из-за дяди Иче. Как бы осмотрительно она ни прятала от дяди Йойсефа и его детей свои бульончики и булочки, приготовленные специально для ее любимчика Ичеле, как бы ловко она ни подсовывала ему тайком всевозможные яства, каких сам дед никогда в глаза не видел, домочадцы все это обнаруживали и заводили речь о золоте, которое бабушка льет в глотку своему любимчику. За все мучения она не получала никакой награды от своего младшенького. Дядя Иче, как всякий закормленный баловень, вечно от всего отворачивался и тем, что соглашался поесть, делал бабушке одолжение. Но еще больше, чем от сына, бабушке доставалось от его жены Рохеле. Тетя Рохеле, чернявая, в шелковом платке, благочестиво надвинутом на глаза, ужасно медлительная, ужасно набожная, ужасно гордая тем, что она — дочь реб Ешиеле Рахевера, Высоковского раввина и автора бесчисленных книг, запрещавших все на свете, ступала медленно в отличие от проворной, подвижной, как ртуть, бабушки. Тетя Рохеле обо всем говорила уменьшительно. Бульон у нее был бульончиком, лепешка — лепешечкой, стакан чая — капелькой водички, тарелка каши — ложечкой чего-нибудь тепленького. Она никогда не говорила, что голодна, а только, что у нее «под сердцем замлело»; никогда не «ела», а только «пробовала»; никогда не «спала», а только «прилегла вздремнуть». О ком бы тетя Рохеле ни говорила, она всегда прибавляла «бедняжка» — и благочестиво вздыхала. Когда ее муж налегал на бульон с четвертью курицы, тетя Рохеле вздыхала, что Ичеле, бедняжка, не притронулся к еде. Когда ее дети уплетали за обе щеки, тетя Рохеле стенала, что они, бедняжки, не съели ни ложечки. У нее была манера все от всех скрывать Она никогда ничего не ела при всех, а только прячась по углам. Даже стакан чая она прикрывала платком. Ее черные благочестивые глаза были полны тайн. Этими глазами она смотрела вслед мужу, от которого ждала, да так и не могла дождаться вечной любви. Дядя Иче терпеть не мог ее благочестия, ее воздыханий, ее набожных речей и покачиваний бритой головой, которая была благочестиво, до самых бровей, повязана серым платком[193]. Чем больше он выказывал ей свое презрение, чем больше над ней насмехался, тем преданнее она заглядывала ему в глаза, тенью следовала за ним по пятам и, доставая припрятанное лакомство, подсовывала ему, приговаривая:
— Ичеле, может, перекусишь булочкой?..
Мы потешались над тетей Рохеле и прятались от нее, потому что она всех подозревала в зависти и опасалась сглаза. Я боялся играть с ее Мойшеле, который был копией своей матери. Стоило его тронуть, он тотчас бежал к ней с таким воплем, будто его убивают. Однажды я подрался с ним из-за нескольких ягод малины и крыжовника. Во дворе дедовского дома, застроенном сараями и кладовками, во дворе, где стояла обложенная дровами сукка с крышей, которая могла подниматься и опускаться, — в этом тесном дворе росли мелкие запущенные кусты малины, крыжовника и смородины. На кустах было много шипов и колючек, которые царапали пальцы, если к ним прикоснуться. К тому же эти кусты росли на не слишком почетном месте, рядом с уборной и у залатанного забора. Однако это не останавливало меня в поисках еще оставшихся ягод, которые прятались среди листьев. Мойшеле, сыну дяди Иче, тоже хотелось полакомиться ягодами, и между нами начиналось соперничество за эти запретные плоды. Не один раз мы расцарапывали друг другу лица ногтями или таскали друг друга за пейсы. После драки Мойшеле сразу же с криком бежал к своей матери. Тетя Рохеле вопила на чем свет стоит, что я своими гойскими лапами переломал бедняжке Мойшеле его ручки.
Больше всех других домочадцев тетя Рохеле донимала бабушку. Что бы ни делала бабушка для Иче и его семьи, тете Рохеле все было мало. Самые тяжелые распри разыгрывались между невесткой и свекровью из-за веника, стоявшего в углу за печью. Дело в том, что ни бабушка, ни тетя Рохеле не хотели во время жарки-варки стоять с той стороны печи, которая была ближе к венику. Тетя Рохеле настаивала на том, что она дочь реб Ешиеле Рахевера, Высоковского раввина и автора бесчисленных книг, и ей не пристало стоять рядом с веником. Эти распри тянулись годами.
Я помню, как во время одной из таких ссор я посоветовал, чтобы причина для них исчезла, вообще убрать веник подальше от печки. Бабушка на некоторое время словно окаменела. Такое простое решение никогда не приходило ей в голову. Потом она с досадой поглядела на меня, мальчика из хедера, который возомнил, что сможет разрешить многолетний спор, и приказала мне уйти.
— Ступай-ка лучше учиться и не лезь в кухонные дела, — сказала она. — Веник всегда стоял в углу за печью и дальше будет стоять…
Распря между невесткой и свекровью из-за веника пошла своим чередом…