Глава двадцать первая

— Што с фами, Пола?

— Венера, Купидон, Прихоть и Время.

— Что-что?

— Нет, ничего.

— Когда же мы приступим к чтению «Энеиды»?

— Потом. После… Словом, потом.

— После чего?

— Просто — потом.

— Да что с вами, дружок?

— Ничего, Вилли. Вон Барбара к вам идет. Мне пора. Благодарю за урок.

Неустанно движется на север по Индийскому океану корабль Эрика; Эрик стоит на носу, он — ростр этого корабля; большое лицо его отполировано ветром, литая грива золотистых волос откинута назад. Он подался всем телом вперед, поверх сверкающего моря, устремляя на север, навстречу роковому свиданью, обжигающий узкий луч своей воли. Неутоленную ярость несет он в себе на предстоящую им встречу. Что можно противопоставить ей? Достанет ли все еще любви для исцеления или уже потребно только мужество перед напором силы? Что пользы теперь даже спасаться бегством, если тебя непременно найдут, и твое бегство сведется к боязливому ожиданию, где-нибудь в чужой комнате, того, что с лестницы послышатся неотвратимые шаги? Нет, нужно ждать его здесь, ждать без единого слова, плотно сжав губы, никому не делая признаний, ни к кому не взывая о помощи. Слишком поздно; теперь уже и гордость не позволит. Такое пиршество ума, утонченности, высоколобой учености — и после этого приходит то, что ты должна принимать тупо и молча. Эрика больше не обуздать и не укротить — его придется, к чему бы это ни привело, безропотно терпеть. Вот для чего и потребуется мужество — для этого безоглядного долготерпения, когда тебя, втайне от всех, будут разнимать на части; для готовности отдать, в какой бы странной форме об этом ни попросили, око за око и зуб за зуб. Так будет, — и причиной тому не только неуклонное приближение корабля, но и отринутое без искупления прошлое, заживо погребенное в своем сатанинском безмолвии. Пусть же теперь ей хватит сатанинского мужества достойно встретить эту воскресшую кровоточащую тень. Но ах, как слаб человек, как жадно он ищет опоры, как жалобно причитает душа — хоть бы всего этого никогда не было, хоть бы опять все стало, как прежде! Как горько вспоминать о свежевыкрашенной двери и о красивой женщине, входящей в эту дверь! Какая горечь оттого, что вспоминать об этом горько! Ах, Ричард, Ричард, Ричард!..

— Ты почему здесь одна, Генриетта? А где Эдвард?

— Пошел искать Монтроза.

— Да ты плачешь, деточка? Что случилось, моя киска? Ну-ка сядь, расскажи мне.

— Все плохо.

— Так. Что плохо? Расскажи, давай разберемся.

— Монтроза не найти нигде.

— Монтроз нагуляется и придет. Кошки всегда так делают. Можешь не беспокоиться о нем.

— А в нашем заповедном пруду мы нашли мертвую рыбку.

— Когда-то и рыбам, Генриетта, приходится умирать, как и людям.

— А сорока, бессовестная, утащила бедного лягушонка, мы сами видели.

— Ну надо же сороке чем-то питаться! А лягушонок, наверное, даже не сознавал, что происходит.

— И зачем только животные мучают друг друга!

— Ведь и мы, люди, тоже мучаем друг друга!

— И потом, мы подобрали чайку со сломанным крылом, а дядя Тео утопил ее.

— Правильно сделал, Генриетта, ничего другого не оставалось.

— А сегодня ночью мне приснилось, что мы опять живем с папой и снова все хорошо, и так жалко было просыпаться… Ты что, мамочка? Ну вот, мама, теперь ты тоже плачешь…


— А я разучила ре-бемольный квартет для флейты!

— Я знаю.

— Зачем вы подслушивали? Я готовила вам сюрприз!

— Я слышал, как ты играла на днях, когда проходил недалеко от дома.

— Можно, я приду и сыграю его для вас?

— Нет, нельзя.

— Но почему? Вы ведь раньше пускали меня к себе поиграть!

— Раньше — да, теперь — нет.

— Но почему же, Вилли?

— Мне слишком мучительно слушать музыку, дорогая моя Барбара.

— Думаете, я плохо сыграю? Я сделала большие успехи!

— Нет-нет, я слышал, ты играешь прекрасно.

— Вилли, а почему вы не научите меня немецкому языку? Как Пирсу преподавать латынь — так пожалуйста, а как мне немецкий — так нет!

— Нет, потому что нет.

— Не пойму я вас. По-моему, вы стали какой-то противный. Все ведут себя противно. А уж Пирс — тем более.

— Пирс влюблен.

— Подумаешь! А как это, Вилли, когда человек влюблен?

— Я уже забыл.

— Да, — вы, пожалуй, староваты для этого. Но если я влюблюсь в кого-нибудь, то не стану вести себя с ним противно.

— Отличное правило, Барбара. Не забудь его, когда подоспеет время.

— А помните, вы любили повторять, что я — Титания, а вы — осел?[33]

— Правда? Что ж, я — по-прежнему осел. Я завтра еду в Лондон, Барби.

— Да, знаю. Вы остановитесь на два дня у Джона. Джон говорил мне.

— Еду поработать в библиотеках.

— Я к вам приду, как только вы вернетесь. А то, когда папы с мамой нет, мне одиноко.

— Я буду занят работой. Приходи в конце недели.

— Но почему не сразу по вашем приезде?

— «Nam excludit sors mea “saepe veni”»[34].

— Вы все время говорите по латыни — вы же знаете, что я не понимаю! Может быть, поняла бы, если б это было написано. Я ведь не говорю по-латыни, а вы еще и произносите так непонятно…

— Ладно, не бери в голову.

— Ну что вы такой противный, Вилли, когда мне и без этого несладко из-за Монтроза!

— Из-за Монтроза волноваться нечего, Барби, — объявится. Может коту прийти охота пошататься по окрестностям?

— Но такого до сих пор не бывало! Он — не то, что другие коты. Его и не потянет шататься.

— Никуда он не денется, голубка, я уверен. Ну будет, будет, не плачь! Я ужасно расстраиваюсь, когда ты плачешь…

— Я думаю, вас это совсем не трогает! Вас ничем не пронять!

Барбара, сидящая на полу возле кресла Вилли, обвила руками его колени. Вилли резким движением встал, шагнул из кольца ее рук и подошел к окну.

— Я сказал, хватит плакать, Барбара!

От удивления у Барбары иссякли слезы; она осталась сидеть, всхлипывая и вытирая глаза, выставив из-под белого в зеленую крапинку платья плотно сдвинутые голые коленки, похожие на двух светло-бурых птенцов в гнезде.

Вилли, вцепившись одной рукой в подоконник, сдвинул в сторону камушки — последнее подношение близнецов, отодвинул стакан с поникшей, окончательно увядшей крапивой и уставился сквозь швейцарский бинокль в пустое пространство. Надо уезжать отсюда, думал Вилли. С каждым разом невозможность схватить Барбару в объятья доставляла ему все больше страдания.

— На что вы смотрите, Вилли?

— Ни на что, девочка.

— Нельзя смотреть ни на что! С вами сегодня совсем неинтересно. Я уж лучше пойду.

— Не уходи, Барби! А впрочем, и правда иди, пожалуй. Мне нужно работать.

— Хорошо, пойду покатаюсь на пони. И не дождетесь, чтобы я сыграла вам Моцарта!

— У меня к тебе одна просьба — исполнишь, Барб?

— Посмотрим. Какая просьба?

— Ступай разыщи Пирса, и будь с ним поласковей.

— Все может быть. Зависит от настроения. Счастливо вам съездить в Лондон!

Когда она ушла, Вилли Кост запер дверь, пошел в спальню и лег ничком на кровать. Физическое напряжение, испытанное за последние полчаса, отняло у него все силы; его трясло. Непонятно было, что хуже — когда она прикасается к нему или держится на расстоянии. Влечение, острое до боли, чуть-чуть стихало под ее прикосновением. Но сдерживаться в такие минуты, когда каждый нерв и мускул в его теле рвались к ней, стоило нечеловеческих усилий. Сидеть сиднем, когда она ерошит ему волосы или гладит его по колену, требовало такого расхода физических сил, что у него потом ломило все тело. Воображение, живо рисующее ему, как он ее обнимает, страстно целует, сажает к себе на колени, обволакивало облаком сладостной муки.

Я думал, может быть, станет полегче, говорил сам с собой Вилли, но стало, кажется, только хуже. Нужно что-то предпринять. Мне придется уехать, — если так будет продолжаться, я с ума сойду. Он велел себе думать о Мэри, и мало-помалу к нему, подобно легкой дымке, стала подкрадываться блаженная целительная расслабленность. Он не был влюблен в Мэри, но искренне любил ее, и был гораздо больше растроган и пленен ее предложением, чем сумел это выразить во время двух теплых, неловких, косноязычных встреч, которые состоялись между ними после сцены на кладбище. Возможно, он и в самом деле женится на Мэри и не откладывая увезет ее отсюда. Возможно, в этом — решение всех проблем. Почему бы ему, даже сейчас, не попытать счастья? Или уже слишком поздно? Или прошлое действительно сломило его?

Так лежал он без движения ничком на постели, а солнце меж тем клонилось к морю, и вечер сперва заставил краски на берегу полыхать огнем, а после накрыл их прозрачной летней синей темнотой. Вилли лежал с открытыми глазами и молча слушал, как в дверь стучится Тео, — стучится долго, а потом медленно уходит прочь.

Загрузка...