Одэ Колиньи, кардиналу Шатильонскому
Вам, дорогой Одэ, пожалуюсь я ныне,
Своей Фортуны лик явив, как на картине;
Вам, бывшему ко мне заботливей отца
В благодеяниях, которым нет конца.
Столь мудрой доброте горячность не пристала,
Не станет отличать она кого попало,
А если отличит, едва ли оттолкнет
На следующий день! — чужд ветрености тот,
В ком сочетаются по склонности природной
Ум попечительный с душою благородной.
Вам, вам я жалуюсь, любезный Меценат,
Как много прихоти Фортуны мне вредят, —
Фортуны лживой, злой, враждебно исступленной,
Тупой, бессовестной, безбожной, беззаконной,
Что бродит по Земле, прельщая и маня,
Но от достойных душ бежит, как от огня,
Дабы, найдя Порок, упасть ему в объятья, —
Недаром в женское она одета платье.
Случится ли кому под власть ее попасть,
Слепая бестия натешится им всласть:
Раздразнит выгодой, разгорячит успехом —
А за спиной предаст его с глумливым смехом,
Возвысить посулит и вознести до звезд,
И точно, вознесет — на площадной помост!
Не столько даже тем Фортуна докучает,
Кто в хрупком корабле удары бурь встречает
И, жаждой золота заморского объят,
Рискует в поисках заветных Эльдорад;
Ни тем, бесчисленным, кто обречен нуждою
Влачиться целый век унылой бороздою
И, не жалея сил для черствого куска,
Стрекалом погонять ленивого быка;
Нет, ополчается она на сильных мира,
Злодейку не смутят ни скипетр, ни порфира,
Она свергает в прах монархов и владык,
Ей любо унижать того, кто был велик,
Прав, почестей, богатств лишать в мгновенье ока.
Как эта фурия коварна и жестока,
Изведал до конца ваш благородный дом,
Лишь добродетели и стойкости щитом
Оборонявшийся от всех ударов лютых,
Но духом не склонясь в гонениях и смутах.
А мне, несчастному, с ней справиться невмочь,
Фортуна злобная не только день и ночь
Глумится надо мной, но, как бретонец дюжий,
Тяжелой лапою, большой и неуклюжей
Подмявший карлика, — меня свалила с ног,
Притиснула к земле и гнет в бараний рог.
Как в дымной кузнице, у раскаленной пещи,
Вулкана-кузнеца чудовищные клещи
Хватаются за край гвоздя или скобы,
Так горло сжала мне тупая длань Судьбы.
Не в силах вырваться, я в муках изнываю
И к вам, бесценный друг, о помощи взываю.
С тех пор как жребий мой, к несчастью иль к добру
(По совести сказать, и сам не разберу),
Меня представил вам, — в раздумье беспристрастном
Я жребий свой зову счастливым и несчастным.
Счастливым, ибо мне он друга подарил,
Который на меня поток щедрот пролил,
Являя тысячи мне знаков доброхотства,
Расположения, любви и благородства,
Наставника, чей ум и утонченный вкус
Влекут к нему толпой жрецов наук и муз, —
Несчастным, ибо сей поток благодеяний
Разбередил во мне тьму суетных желаний.
Дотоле, чужд пустым волненьям и страстям,
Питомец аонид, я мог по целым дням
Гулять в лесах, в полях иль у речной излуки
Бродить, не ведая ни устали, ни скуки.
Замечу ли родник — из пригоршни напьюсь,
Увижу ли утес — на самый верх взберусь,
Пещеру ли найду — облазить не премину,
Соскучусь по цветам — спущусь на луговину.
Золотокудрый Феб мне лиру передал,
Пан, козлоногий бог, под мой напев скакал,
И вслед за ним плясать сбегались на поляны
Насельники лесов — дриады и сильваны.
В те дни мои стихи твердил любой француз;
Ведь те, кого мы чтим за просвещенный вкус —
Парнасские жрецы — должны признать без спора
(Понеже ревность им не застилает взора),
Что никому, как мне, досталась эта честь —
Муз греческой земли во Францию привесть,
Чтоб по-французски петь они учились ныне
Взамен эллинского наречья и латыни.
Скажу без скромности, что я впервые смог
Придать своим стихам античный строй и слог.
Тропой нехоженой, не убоявшись терний,
Под вопли ярые невежественной черни
Я шел; и чем сильней был шум ее и глум,
Тем мужественней мой воспламенялся ум
Желанием скорей проникнуть к тайным грудам
Сокровищ древних книг, скрывавшимся под спудом.
Я верил истине, я знал свои права:
Искал, изобретал и обновлял слова —
Назло завистникам с их непременной данью:
Злоречьем, тупостью, насмешками и бранью.
Так, дорогой Одэ, и жил я без тревог,
Не чая лучшего, вдали придворных склок
И честолюбия, что мучит мукой вечной, —
В покое, в здравии — веселый и беспечный.
Но с той поры, как вам случилось, монсеньор,
На мне остановить свой благосклонный взор,
И ваша доброта (которой равных нету)
Уверенность питать позволила поэту,
С тех пор я возмечтал о высших степенях,
Уж мне мерещились в честолюбивых снах
Чины, епархии, аббатства и приорства.
Я изумлял Камен, смотревших на проворство,
С каким из честного поэта-школяра
Я превратился вдруг в просителя Двора,
В проныру нового. Вот честолюбья плата!
Уже я при Дворе привычный стал ходатай.
И вскоре выучил, насилуя свой нрав,
Заядлого льстеца обычай и устав.
Встает ли мой патрон или ко сну отходит,
Я возле — тут как тут; из дома он выходит,
Я по пятам за ним. Короче говоря,
Преобразился я, как Главк из рыбаря —
В морское чудище, или Астольф былинный —
В дуб, заколдованный волшебницей Альсиной.
Угрюмо на меня косился Аполлон;
Мой ум, интригами всечасно развлечен,
К занятьям не лежал — и, брошено без дела,
Досужее перо тихонько плесневело.
Я, прежде жаждавший творить и познавать,
Отныне лишь мечтал копить и обладать;
Я навык приобрел ловчить и притворяться,
Шнырять, следить, внимать, вакансий дожидаться
По смерти чьей-нибудь… Великий срам и грех
На смерти ближнего свой возводить успех!
И вот, уязвлены моим пренебреженьем
И праведным в душе пылая возмущеньем,
Явились девять Муз к Фортуне и рекли:
«О ты, владычица и моря, и земли!
Ты возжигаешь свет созвездий путеводных,
Ты правишь судьбами созданий земнородных,
Богиня мощная! под этою Луной
Все сущее тебе покорствует одной;
Велишь ты — и цари сражаются с царями,
И корабли плывут, одевшись парусами,
И пахарь дотемна на пашне спину гнет,
Купец торгуется, солдат на смерть идет;
По прихоти твоей ведутся в мире войны,
Мятутся и кипят народы беспокойны;
О ты, во всех краях у всех земных племен
Издревле чтимая под тысячью имен
То щедрой, то скупой, то праведной богини, —
Внемли, заступница, и помоги нам ныне.
Когда-то нами был на воспитанье взят,
Взлелеян меж сестер, взращен, как младший брат,
Безвестный юноша Ронсар, вандомец родом;
Он доступ получил к священным нашим водам,
Он упражняться мог на арфе золотой;
Счастливец! он не раз уверенной стопой
Взбирался на Парнас. Веселий наших зритель,
Он лавровый венок носил, как победитель,
И, влагой чистых струй кастальских упоен,
На травах при луне пускался в пляску он.
И этот наш Ронсар, певец неблагодарный,
Наивно соблазнясь приманкою коварной
Придворных милостей (несчастный дуралей!),
Стал домогаться вдруг чинов и должностей.
А наших ласк бежит, пренебрегает нами,
Ничуть не дорожит парнасскими дарами,
Отрекся от Камен, страшится, как чумы,
Священных тех высот, где обитаем мы.
Кастальского ключа забыл он вкус блаженный,
И арфу разломал рукою дерзновенной.
Внемли, Богиня, нам, и пусть твой грозный бич
Сумеет дерзкого отступника настичь;
Иль безнаказанной останется обида,
Что смертный учинил нам, дочерям Кронида,
Богиням девственным, кому со всех концов
Возносятся хвалы бесчисленных жрецов?!
Припомни, что и ты своею славой громкой
Обязана лишь нам, — иначе для потомка
Не сохранился бы, запечатленный в стих,
Правдивый перечень превратностей твоих;
Никто не верил бы в самодержавный Случай,
Не почитал тебя богинею могучей.
Пообещай же нам, что все его мечты,
Как дым, развеются, бесплодны и пусты,
Что жизнь его пройдет в одних надеждах тщетных,
В тенетах неудач, в заботах беспросветных,
Что просьбами его наскучит Меценат
И в гневе от него отворотит свой взгляд.
Богиня, сделай так; в твоей же это власти —
На грешника навлечь все беды и напасти».
Умолкнул Музы глас; Фортуна внемлет ей
И к просьбе снизойти стремится поскорей.
Уже вокруг нее разнузданно и дико
Теснится и шумит чудовищная клика
Лихих приспешников, готовых — лишь скажи! —
Сорваться и лететь по знаку Госпожи
Без колебания, куда б ни повелела,
На дело доброе иль на худое дело.
Меж ними — страсть, дуэль и ненадежный друг,
И немощь бледная, и гложущий недуг,
И буря грозная, и кораблекрушенье,
И беспощадный бой, сулящий пораженье,
Досада жгучая, что не дает уснуть,
Отчаянье, клинок направившее в грудь,
Измена суженой, имения утрата,
Проклятие отца, потеря друга, брата,
Обида лютая, опала без причин —
И тысячи других напастей и кручин.
Короче говоря, все лихо и все горе,
Что стережет людей на суше и на море,
Толпою окружив своей царицы трон,
Как стража грозная, стоит со всех сторон.
А между этих зол — утехи и забавы,
Приманки роскоши, богатства, власти, славы —
Тех выгод, что всегда на ниточках висят
Под сводом царственных сверкающих палат,
На ниточках простых, двойных или крученых,
Порою шелковых, порою золоченых,
Которые Судьба, слепая госпожа,
Срезает наугад в единый взмах ножа,
И вот, кто был в парче, бредет в лохмотьях грязных…
Так много жребиев вокруг разнообразных
Столпилось, как весной былинок на лугу,
Как желтого песка на Нильском берегу.
И вот, из всей своей неисчислимой дворни
Фортуна выбрала того, что попроворней,
Лакея верного, что промаха не даст
И службу сослужить для Госпожи горазд.
Призвав его, велит: «Злосчастье, собирайся;
Незримым обернись и мигом отправляйся
В Париж; там силою своих коварных чар
Проникни в малого по имени Ронсар.
Явись к нему с утра, когда он спит в постели,
И поселись тайком в его душе и теле,
В глазах, в ушах, в устах, чтоб он нигде не знал
Удачи, чтоб, о чем бедняга ни мечтал,
Чего б ни затевал, все было зря. Лети же
С попутным облаком, чтоб завтра быть в Париже!»
Так молвила Судьба, давая свой наказ
Злосчастью ловкому, пролазе из пролаз.
В тот ранний час, когда встает заря младая,
Пифона старого на ложе покидая,
И утренний певец, под небосвод взлетев,
Над крышею Дора заводит свой напев,
Злосчастье гнусное ко мне в окно влетело,
Легло со мной в постель, в мое проникло тело,
Быстрее молнии пронзив меня насквозь, —
И, словно черный яд, по жилам растеклось.
Я пробудился вдруг, неясную истому
На сердце чувствуя, и, выходя из дому,
Споткнулся о порог — первейший знак, что зло
В то утро по пятам уже за мною шло.
Вдруг, невесть отчего, мороз прошел по коже,
Я книгу выронил от зябкой в пальцах дрожи,
На солнце яркое с надеждою взглянул,
Хотел было чихнуть, — но так и не чихнул.
С того дурного дня я весь погряз в заботах,
В корыстных хлопотах, в завистливых расчетах;
Злосчастье, что ни день, мытарило меня,
Кормя посулами, надеждами дразня.
Вас, дорогой Одэ, я утомил собою,
Наскучил королю вседневною мольбою —
И милостью его давно бы стал богат,
Когда б не спутник мой, незримый супостат.
Но на мою беду, Злосчастье не дремало
И случай ухватить никак мне не давало.
Возникни при Дворе какой-то ложный слух —
Я первый узнаю, чтоб мчаться во весь дух
За мнимой выгодой; а верное известье
Меня конечно же не застает на месте.
Иль участи иной мне сроду не дано;
Иль небесами так, должно быть, суждено,
Чтоб выгода всегда Поэзии бежала,
Чтоб лира, в роскоши дряхлея, не лежала,
Но, бросив шумный Двор, звенела средь полей,
Вдали от почестей, вдали от королей.
Но не одно меня Злосчастье притесняет —
Надежда ложная мне муки причиняет —
Злодейка, что всегда морочит род людской
И за нос водит нас предательской рукой.
Кто произвел на свет обманщицу надежду,
Посеял семя зла, ужаснейшего между
Неисчислимых зол, напастей, мук и бед,
От коих нам, увы, нигде спасенья нет.
Пандора, для чего с запретного сосуда
Ты крышку не сняла подалее отсюда,
Надежду лживую оставя про запас
На небе, в Тартаре — но только не у нас?
Под вечер, перед сном она ко мне заходит,
Лукавая лиса, и разговор заводит;
Опять меня влечет приманкою пустой,
Воспламеняет ум несбыточной мечтой,
Ревнует за меня, жалеет, как о друге,
Толкует про мои достоинства, заслуги
И шепчет вкрадчиво, смущая мой покой:
«Неужто ты забыл, Ронсар, кто ты такой?»
И отвечаю я назойливой Надежде:
«При славном короле, что нами правил прежде,
Надеяться я мог: французский государь
Был милостив и щедр, и Музе на алтарь
Он приносил дары с великою охотой
И тех, кто ей служил, не оставлял заботой.
А ныне — самому выпрашивать даров?
Но я ж не стременной, не псарь в конце концов,
Не прыткий каменщик, стяжавший три аббатства, —
Столь низким способом искать себе богатства!
Ступай же от меня и зря не обольщай:
Ты надоела мне, пришелица. Прощай!»
Порою, монсеньор, мне хочется подальше
Сбежать от злой судьбы, ее вражды и фальши —
В Тоскану или в Рим, за грань альпийских скал,
Где гнусный взор ее меня б не отыскал.
Глупец, что вздумал я? Злосчастье сбить со следу!
Оно всегда со мной. Границу перееду,
Помчусь во весь опор… Глядь, позади меня
Оно пристроилось на крупе у коня.
Порою тянет вдаль, по океанским водам
Уплыть в Антарктику, к далеким антиподам —
Туда, где замышлял Виллеганьон свой рай
(И вашим именем почтил безвестный край).
Но если бы достать и сил, и прыти юной,
Чтоб бороздить моря, — с моею злой фортуной
И там не разойтись; она помчит за мной,
Волной гремящею вскипая за кормой.
Ты заблуждаешься, Виллеганьон ученый,
Мечтая изменить и сделать просвещенной
Жизнь простодушную бразильских дикарей,
Что бродят по лесам Америки своей
Нагие, дикие, не зная, есть на свете ль
Подобные слова: «порок и добродетель,
Сенат и государь, налоги и закон»,
Лишь воле собственной покорны испокон,
Лишь гласу естества послушные душою;
Не отягченные ни страхом, ни виною,
Как мы, живущие под гнетом чуждых воль;
Там каждый сам себе — сенатор и король.
Они из-за земли не ссорятся друг с другом,
Не докучают ей остролемешным плугом,
Мир на «мое-твое» не делят никогда,
Все общее у них, как воздух и вода.
Так предоставь же их той первобытной жизни,
Которую они ведут в своей отчизне;
Молю, не искушай счастливых простаков,
Не нарушай покой их мирных берегов.
Чему научишь ты, каких подаришь истин?
Дикарь усвоит счет — и станет он корыстен,
Обучится письму — и станет он хитер;
Начнутся тяжбы, ложь, недружество, раздор,
И войн безумие, и власти притязанья —
Все беды, что идут от преизбытка знанья.
Оставь же их, прошу, в их веке золотом;
Иначе, изощрясь податливым умом
И злобе выучась, — оравою мятежной
Они придут с огнем и лагерь твой прибрежный
Разрушат и спалят, не пощадив людей,
И проклянут тебя с наукою твоей
И самый день, когда негаданно-нежданно
Узрели парус твой в лазури океана.
Страшись же невзначай содеять это зло,
Чтоб рабское ярмо их шею облегло,
Чтоб их сдавил уздой бессмысленно суровой
Закон неслыханный или властитель новый,
Живи, счастливый род, без горя и тревог,
Живи и радуйся! О, если б я так мог!..
О, если б я так мог, я позабыл бы вскоре
Все происки судьбы, все Илиады горя,
Я бы очистил ум от шелухи пустой
И наслаждался бы свободой золотой!
Увы, меня гнетет и мучит неотвязно
Сознанье, монсеньор, того, как безобразно
Я докучаю вам. Но, благородный муж,
Вам ведом этот зуд незаурядных душ
Признанье обрести, снискать успех и славу
И над тупой толпой возвыситься по праву;
Да, над толпой невежд, в которых чувство спит,
Толпой бессмысленной и хладной, как гранит,
Чья мысль убогая лишь по земле влачится,
Толпою, низменной по духу своему,
Враждебной искони отважному уму.
Но чтобы обрести признанье в наше время,
Потребно честь и стыд отбросить, словно бремя.
Бесстыдство — вот кумир, кому подчинены
Все сверху донизу сословья и чины.
Бесстыдство — вот талант, питающий придворных,
Вояк заносчивых, горластых судей вздорных;
Бесстыдство — вот таран, без коего никак
Нельзя продвинуться нам в свете ни на шаг;
И от прямых заслуг — ни прока, ни почета,
Пока бесстыдство им не распахнет ворота.
Но всех бесстыднее наверняка поэт;
Нет жалче существа и неотвязней нет;
Как мушка к меду льнет, внезапно ставши смелой,
И как ей ни грози, и что ты с ней ни делай,
Кружит над мискою, пытаясь каждый раз
Отведать хоть чуток, юлит у самых глаз
И лезет под руку, жужжа бесцеремонно,
Покуда не набьет брюшко свое, сластена!
Так в точности поэт, когда его влечет
Такое лакомство, как слава и почет,
Упорно, страстно льнет к приманке аппетитной,
Присасываясь к ней пиявкой ненасытной.
И вашей добротой вот так же до сих пор
Я злоупотреблял. Простите, монсеньор;
Сейчас я вам пишу в сердцах — как бы в припадке
Безумья иль в бреду палящей лихорадки:
Порою человек, несчастьем сокрушен,
Не сознает речей, что изрыгает он.
Гнев, честолюбье, стыд и горькие пилюли
Раскаянья — во мне все так перевернули,
Такой сумятицей отозвались в письме,
Что не могу постичь, в своем ли я уме.
Однако, монсеньор, мне кажется, отчасти
Досаду я избыл, кляня свое несчастье.
И оттого, что смог печаль в стихи облечь,
Немного горести свалил с усталых плеч.
Не жаль мне, Шуазель, что пишущая братья
У нас кишмя кишит, но жаль, что без понятья
Бумаги и чернил изводят люди тьму,
Их в жертву принося тщеславью своему.
Толкает перья пыл у алчущих успеха,
Но кто не просвещен — воюет без доспеха.
При Генрихе Втором поэта два иль три
Бывали на виду, и, что ни говори,
Отчетливо звучал в ту пору голос тихий
Избранника богов средь показной шумихи.
То лютня слышалась, то лиры гордый звон.
Торжественная медь им задавала тон.
Они брались играть и на трубе Палланта, —
Так много дерзости в них было и таланта!
А вслед за ними шли кощунственной толпой
Поэты новые, и, в ярости слепой,
Все то, что первые столь превосходно пели,
Вторые портили — и в этом преуспели.
Безмозглые! Для них поэзия — товар,
Что в лавках продают, а не Господний дар!
Слетит она с высот, как легкокрылый гений,
Но выпросить нельзя у Бога вдохновений!
Посланницу небес купить, отнять, украсть
Не пробуйте: над ней бессильна ваша власть.
Земля родит нам хлеб, но целый год недаром
Крестьянин отдыхать позволит ей под паром:
Она истощена. С нее худая дань.
Колючки да былье торчат, куда ни глянь.
Французская земля, готовая к зачатью,
Была осенена Цереры благодатью.
Как почва щедрая, Мать Франция тогда
Нам родила детей, не пожалев труда.
Всем взяли сыновья: умом, происхожденьем,
Ученостью, красой, но милых чад рожденьем
Измученная мать, дабы не стать скупей
И не плодить кругом терновник и репей,
Решила отдохнуть. А доброго посева
Дождавшись, у нее опять набухло чрево.
К тому же видеть ей казалось невтерпеж,
Что поле праздное встопорщилось, как еж.
Нельзя не испустить нам горестного вздоха,
Когда кругом торчат кусты чертополоха!
Поплакала она — и зачала Белло.
И тут, могу сказать, нам сильно повезло.
Собрата своего мы приняли в Бригаду,
И, став седьмой звездой, дополнил он Плеяду.
Собранью Муз, Белло, твой простодушный пыл
Пришелся по нутру, и ты похищен был.
Наивные, — они тебя забрали в руки,
Когда ты изучал их дивные науки.
Твердили девять Муз тебе наперебой:
— Имей свой путь и вкус, и будь самим собой!
Чужому подражать не торопись открытью,
Будь верен своему высокому наитью,
Что постиженья страсть в уме твоем разжечь
Сумело и твою свободной сделать речь.
Кто по чужим следам взойдет, лишен отваги,
На Геликон, стремясь испить священной влаги,
Таким не дорожи! Свою тропу ищи
Туда, где пенятся поэзии ключи!
Но прежде, чем пришлось тебе открыться миру,
Для греков ты сумел настроить нашу лиру.
По милости твоей узнал и твой патрон,
Каким смычком играл старик Анакреон.
Какие находил, в искусстве наторелый,
Слова, чтоб описать нам Афродиты стрелы.
Как мы должны, свою оплакивая страсть,
Надеяться, вздыхать, отчаиваться, клясть.
Как звонкий тетрахорд настроить в одночасье,
И Вакха привести с Кипридою в согласье.
И как любви часы нам надобно ценить,
Покуда Атропа не перережет нить.
Да только не пиши стихом надутым, чванным.
Читателю такой покажется туманным
И отпугнет его обильем небылиц,
Невнятных вымыслов и действующих лиц.
Нет! Восхитительный, ласкающий, певучий
Потребуется слог тебе на этот случай.
Запутанный сюжет не для таких натур,
Как Афродита-мать и сын ее, Амур.
Хоть он и божество, а норовит украдкой
В тебя всадить стрелу, дружа с дурной повадкой.
Хвалу воздай тому, кто прояснить бы мог
Нам Пиндара хаос, брюзгливый, жесткий слог,
Докучный стиль письма, густой поток словесный,
Назойливую суть и смысл тяжеловесный.
Народ их не поймет. Мне мил Анакреон!
А дивная Сафо? Лесбосской лиры звон
Хочу я, чтоб у нас услышали французы,
И разом с ним — живой напев Теосской Музы.
Чем полубогом стать и музыкою сфер
Мне наслаждаться, я готов на свой манер
Счастливым быть: один, в сквозной тени древесной,
Упиться жажду я поэзией чудесной,
Что, грации полна, вздохнуть спешит, как мы,
Из-за интриг и бед любовной кутерьмы,
И горести свои с наигранною грустью
Уносит, как река, стремящаяся к устью.
Живи, античный стих, прекрасною тоской,
Что в сердце мне вложил Амур своей рукой.
Еще бы воскресить Алкмана, Вакхилида,
И к ним Кеосского добавить Симонида,
Дабы не плакал он, а несравненный хор
Дополнили б Алкей и славный Стесихор.
Белло! Читая стих божественный и чудный,
Оставь учителям — торжественный и нудный.
Да громыхает он, воинственно суров,
Затем, чтоб устрашать наивных школяров.
По воле божества, песков сыпучих бремя
На уходящий род обрушивает Время.
Забыты славные деянья, а герой,
Как безымянный гость, лежит в земле сырой.
Жестокостью небес науки и таланты
Загублены, гниют в могилах фолианты.
Но древних строк, до нас дошедших, дивный хмель
Тебе поднес Белло, дружище Шуазель!
Он Греции певцов святые откровенья,
Минувшим вдохновясь, исторг из тьмы забвенья.
Богатство утечет, как полая вода:
Бег времени его уносит навсегда.
А стих переживет и несколько династий.
Над волшебством его у Хроноса нет власти!
Останется в веках, как славы цитадель,
Сей дар, что посвящен тебе, о Шуазель!
Как в памяти людской блистал во время оно,
Так блещет и сейчас в ней стих Анакреона.
Не сотворил Господь меня для славы бранной,
И мне не суждено с кровоточащей раной
Победно умереть в пороховом дыму:
Геройских прадедов мне лавры ни к чему.
Нет, память о себе оставлю я иную,
Вот что я истинным величьем именую:
Пусть правнуки мои и через сотни лет
Прочтут, как на Парнас поднялся я — поэт!
Как добывал свой хлеб, любимец Аполлона:
Чтоб музы на меня смотрели благосклонно,
В неполных тридцать лет я был совсем седой,
С лицом болезненным, нескладный и худой,
Годами запертый в безрадостной темнице, —
Над книгами корпел — до боли в пояснице,
И, истязая плоть, убив ее почти,
Мечтал познаньями признанье обрести.
Отец корил меня за то, что я не в меру
Питаю нежное пристрастие к Гомеру
И к чарам двух его прекрасных дочерей,
К потомкам каждого, кто, становясь мудрей,
Всю душу поверял чернилам и бумаге.
Он говорил: «Глупец, подумал бы о благе
Земном! Что даст тебе бездумный кифаред?
Смычок, струну, напев? — от них один лишь вред.
Как прах развеются прельстительные трели,
Как дым рассеются — мелькнули и сгорели.
Чего ты ждешь, мой сын, от нищих аонид?
Или венок тебя убогий соблазнит
Из мирта и плюща, а может, лавром пышным
Чело ты обовьешь и шепотом чуть слышным
У тихого ручья, в пещерной полутьме,
Как будто сызмальства ты поврежден в уме,
Начнешь слагать стихи и прослывешь, бесспорно,
Отпетым дураком. Зачем же так упорно
За столь бесславное цепляться ремесло?
Оно к хорошему пока не привело
Из смертных никого: ученость всю растратив,
Не мало ли твоих возвышенных собратьев
Погибло с голоду? Не лучший ли пример
Твой упоительный божественный Гомер,
Которого до дыр ты зачитаешь скоро, —
Для вашей Музы нет ужаснее укора,
Чем этот немощный старик, — из дома в дом,
Гонимый нищетой, отчаяньем, стыдом,
Бродил он со своей троянской дребезжалкой.
Зачем искать судьбы погибельной и жалкой? —
Бартолла возлюби, законников толпу
Пополни, призови к ответу гольтепу,
Витийствуй, защищай и честного, и вора,
И нужного тебе добейся приговора.
Поклоны принимай, не думай ни о чем:
И года не пройдет, как станешь богачом.
Или врачом пойди — достойней нет занятья,
В нем древний Гиппократ (его могу понять я)
Немало преуспел на острове своем, —
Как верная сестра с Поэзией вдвоем
Жила премудрая Наука Врачеванья,
Все дал ей Аполлон, и почести, и званья,
А что другой сестре оставил скопидом? —
Кифару ржавую! — усердьем и трудом
Постигнуть должен ты причину всякой хвори,
Узнать доподлинно, что нам приносит горе,
А что живительно, — так, пользуя других,
Со временем даров добьешься дорогих.
По зову первому явись к одру больного —
Не дай тебе Господь уйти без отступного.
Или, быть может, кровь геройскую твою
Желанье горячит прославиться в бою?
Тогда к оружию! На стены крепостные
Ты двинешься, презрев опасности земные,
Тебе в живот ядром чугунным попадут,
В дыму и пламени ты обагришь редут.
Легко разбогатеть, шагая через трупы:
К наемникам своим владыки редко скупы».
Так укорял меня отец, а над рекой
Державный Гелиос могучею рукой
С востока выводил коней своих горячих
Или на западной гряде спешил распрячь их,
И то ущербная, то полная луна
Всплывала в сумраке с полуночного дна, —
Блажен, кто выбрал цель, Природе не переча:
С незримым демоном негаданная встреча
Или всевластных звезд мучительный укор
Нам не дадут пойти Судьбе наперекор.
Какие мне отец ни предлагал науки,
С Поэзией не мог я вынести разлуки.
Чем более он ей приписывал грехов,
Тем более я был охотник до стихов.
Двенадцать было мне, когда в полях привольных,
Дубравах дремлющих и рощах тонкоствольных,
В пещерах, где ручьи о чем-то шепчут мхам,
Младенческий досуг я отдавал стихам.
Мне эхо вторило, и вслед за древним Паном,
С венками, бубнами, цевницей и тимпаном,
Сильваны шумные, у края мирных вод,
С нагими нимфами водили хоровод,
Обвив игривый плющ вокруг рогов козлиных,
И отзвук празднества не умолкал в долинах.
Вначале звучная влекла меня латынь,
Но слишком далеко от вековых святынь
Родился я на свет, и я поклялся Музам,
Что и в Поэзии останусь я французом,
Что третьим, и вторым, и первым наконец
Я стану, — певческий манил меня венец,
Я в языке родном мечтал прославить имя,
Хотел быть первым здесь, а не последним в Риме.
С тех пор, как перестал перечить я Судьбе,
Я славу Франции умножил, а себе
Оставил только честь служения отчизне.
Леско, одним путем мы шли по этой жизни!
Еще учеником за партой ты сидел,
Никто не волен был твой изменить удел.
К художничеству страсть одна тебя манила,
И дерзко ты перо обмакивал в чернила
И чудеса творил, — совсем еще дитя,
Ты геометром был, уверенно чертя
Фигуры, и углы, и линии на плане,
А в двадцать ты уже не знал иных желаний,
Чем строить и ваять, — громаден гений твой:
Он зодчество связал с наукой цифровой.
Искусства древнего легко затмил ты славу
И лавры первенства завоевал по праву.
Я знаю, ты богат, Леско, и родовит,
И пышный блеск дворцов тебя не удивит,
Но в этой роскоши, знакомой с колыбели,
Влеченья творческой души не ослабели.
Бесплоден был слепых наставников упрек:
Ты дарованием своим не пренебрег.
Что пользы подпирать шестами ветви клена? —
Все ниже тяжкая клониться будет крона.
Природа не простит насилья над собой,
Напрасно спорим мы с владычицей Судьбой.
Еще король Франциск, словесности ревнитель
И тонкой красоты возвышенный ценитель,
Благоволил к тебе, а в наш надменный век
Большая честь, когда подобный человек,
Провидящий добро и зло в любом обличье,
К нам милосерд в своем монаршеском величье.
И Генрих царственный, что вслед за ним владел
Французским скипетром, немало важных дел
Успешно разрешил по твоему совету:
Беседы мудрые предпочитая свету,
Он не скрывал к тебе любви и доброты,
И в благодарность Лувр ему отстроил ты,
«Дворец, — ты говорил, — потомкам мы подарим
Во славу наших встреч с блестящим государем».
Я помню, как монарх однажды за столом
Поведал нам, что столь достойным ремеслом
«Наш друг (так он сказал), художник, скульптор, зодчий,
Не в школе овладел и не по воле отчей
И в этом близок он Ронсару моему,
Что стихотворцем стал наперекор всему».
И потому велел ты высечь на фронтоне
Богиню юную в пурпуровом хитоне,
Золотокрылую, с победною трубой,
И молвил королю: «Смотри, перед тобой
Поэзия сама — Ронсара стих нетленный
Так славу Франции разносит по вселенной!»
Нет больше Генриха, и времена не те,
Но в память о его державной доброте
Прими послание мое — оно свидетель,
Что нас высокая роднила Добродетель.
Господний мир — театр. В него бесплатный вход,
И куполом навис вверху небесный свод.
На сцене, как всегда, теснятся персонажи.
Иной переодет, иной — без маски даже!
Костюмы госпожа Фортуна им раздать
Заранее спешит — кому какой под стать,
И Добродетели, чтоб не остаться втуне,
Пытаются помочь навязчивой Фортуне.
Из кожи лезет всяк, свою играя роль.
Судьбу смешит, как фарс, печальная юдоль.
Ты зришь монарха блеск, его великолепье,
Но крючник рядом с ним является в отрепье.
А кто — Эдип, Креонт иль Агамемнон днесь,
Телеф или Аякс — тот завтра станет здесь
Разбойником в лесу прибрежном иль корсаром,
Ограбившим купца заморского с товаром?
Поставил паруса отважный мореход,
Но стряпчим быть ему на суше через год.
В роскошных париках играют лицедеи
Господ, а между тем их не берут в лакеи.
Вступает человек с природой часто в спор,
И может изменить Фортуна приговор.
Пажом во цвете лет, исполненным отвагой,
В Шотландии владеть я научился шпагой,
Не зная, что судьба, мою умерив прыть,
Прикажет мне домой с попутным ветром плыть
И, шпагу заменив оружием бескровным,
Не меченосцем стать, но пастырем духовным.
Все это говорил мне Феб, но, — дерзкий паж, —
Я отвечал:
— И ты, и твой треножник — блажь!
Я грезил битвами, и Марсу, а не Фебу,
Хотелось мне служить воинственную требу.
Я ввязывался в спор и попадал впросак,
Не склонен к мировой, зато охоч до драк.
Но озорство пришлось не по нутру Фортуне.
Как только я приплыл во Францию на шхуне,
Судьба веселый мой и простодушный нрав
Перекроила вмиг, меня к рукам прибрав.
Я помыслы свои отверг и, твердой воле
Фортуны покорясь, явился в новой роли.
Шальному ремеслу поэзии мой дар
Меня обрек, и я прилежный стал школяр.
Трудиться был готов я и во сне, и въяве,
Дабы мои стихи служили Вашей славе.
Я мыслил, что перо мое не только честь,
Но разом с ней добро сулит Вам приобресть.
Ты без богатства век протопчешься на месте,
Но хуже, если есть оно — и нету чести!
Как всякий пастырь душ, теперь надев скуфью,
С покрытой головой закончу речь свою.
Я Вас прошу явить Ронсару снисхожденье,
Когда услышите завистника сужденье,
Что, дескать, видел он Ронсарову игру.
Тот на подмостках был совсем не ко двору:
Без денег, без еды, отягощен долгами
И нездоров, едва перебирал ногами.
Притом ценитель мой добавит — вот в чем соль!
Что, Вам служа, Ронсар играл прескверно роль.
Вот вам комедия — образчик преотличный
Земного бытия. На наш уклад привычный
С вниманьем пристальным как поглядишь порой:
Весь мир — театр, мы все — актеры поневоле,
Всесильная Судьба распределяет роли,
И небеса следят за нашею игрой.
На разных языках, в шелках или в обносках,
Выходят представлять на мировых подмостках
Вельможа и пастух, разбойник и король;
Но ни один из всех, какого б ни был роду,
Не властен сам свою переменить природу,
Прожить чужую жизнь, сыграть чужую роль.
Один пасет овец, другой народом правит,
Тот ищет почестей открыто, тот лукавит,
Тот занимается торговлей, тот — войной;
Но вечно точит всех тупой напильник страха,
И дерзких замыслов не уберечь от краха,
И призрачен, как сон, недолгий путь земной.
Дух человеческий не ведает покоя:
То радостью влеком, то одержим тоскою,
Досадой уязвлен, тщеславьем подогрет,
Он понукает жизнь, как пожилую клячу,
А коли молод он, да влюбится в придачу —
Так прочь и здравый смысл, и дружеский совет!
Честь, кротость и добро — увы, где ваше царство?
На небесах! А здесь всё — злоба, всё — коварство,
Как на большом торгу: скупают, продают,
Меняют и крадут, хулят и хвалят разом
Одну и ту же вещь и, не моргнувши глазом,
За добродетели пороки выдают.
Напрасно наш Творец привил к рассудку завязь
Воображения: так появилась зависть,
И ревность, и любовь, что разума сильней;
Как плотью, жилами, и кровью, и костями,
Так от рожденья мы наделены страстями,
И то же будет впредь — и до скончанья дней.
Так стоит ли мечтать о жизни беспорочной
На свете, где, как дым, все зыбко и непрочно,
Все переменчиво, как ветер и волна!
Блажен, стократ блажен, кто соблюдает меру,
Кто мудро следует лишь доброму примеру
И верен сам себе в любые времена.
Блажен, кому дано быть скромным земледелом,
Трудиться над своим наследственным наделом,
Дожив до старости, иметь свой дом и кров,
Не быть нахлебником у собственных сынов,
Не сменой королей, но жизнию природы,
Теченьем лет и зим спокойно числить годы.
Блажен, кто Бахусу дары свои несет,
Цереру, солнце чтит, вращающее год,
Кто Ларам молится, домашним властелинам,
Кто спит под звон ручьев, бегущих по долинам,
Кому их музыка милее, чем труба,
Кровавой битвы гул и с бурями борьба.
Блажен, кто по полю идет своей дорогой,
Не зрит сенаторов, одетых красной тогой,
Не зрит ни королей, ни принцев, ни вельмож,
Ни пышного двора, где только блеск и ложь.
Ступай же, кто не горд! Как нищий, как бродяга,
Пади пред королем, вымаливая блага!
А мне, свободному, стократно мне милей
Невыпрошенный хлеб, простор моих полей.
Милей, к ручью склонясь, внимать струе певучей,
Следить за прихотью рифмованных созвучий,
Таинственных Камен подслушивать игру, —
Мычащие стада встречая ввечеру.
Глядеть, как шествуют быки, бегут телята,
Милее мне пахать с восхода до заката,
Чем сердце суетой бесплодной волновать
И, королю служа, свободу продавать.