Трагедия Николая Лаврентьевича

В одну из тревожных ночей в больницу к ивановскому врачу Григорию Даниловичу явился незваный гость. Заросший рыжеватой бородой, с огромными болезненными подглазинами, в рваной грязной шинелишке. Стучал он в окно осторожно, на оклик отозвался не сразу, а только после того, как хозяин вышел на крыльцо.

— Вам кого?

А он жмется к стенке. В руках немецкий автомат. Молчит. Потом сипловато прохрипел:

— Чужие есть?

— Теперь все чужие! — ответил Григорий Данилович. Он уже не раз видел таких, разуверившихся во всем бывших окруженцев.

Пришелец прошмыгнул в коридор и только там зашептал:

— Вы Григорий Данилович? Я вас сразу узнал. Вот таким мне Николай Лаврентьевич и обрисовал вас.

— Какой Николай Лаврентьевич? — насторожился Григорий Данилович. Доверчивый в прошлом, он уже научился сомневаться.

Гость, не выпуская из рук автомата, долго рылся за подкладкой старенькой шинели, наконец вытащил какой-то сверток.

— Тут фотография… Я должен был попасть в Куйбышев… Николай Лаврентьевич попросил разыскать там жену и сына. Но по дороге на Ростов нашу машину разбомбило, шофер сбежал. А меня ранило.

Григорий Данилович пригласил ночного пришельца в дом. Тот присел возле теплой печки да сразу и уснул, прижав к груди автомат. Он даже не успел передать хозяину дома сверток с документами.

Гость спал долго: остаток ночи и весь следующий день.

Григорий Данилович вызвал Марфу.

— Что с ним делать? Какие-то документы в узелке. Посмотреть бы, да неудобно.

Марфа оказалась не столь щепетильной, она забрала из рук спящего сверток.

Удостоверение сотрудника «Правды», партийный билет, какие-то письма… Все на имя Ярослава Игнатьевича Никитина. А в обрывке газеты фотокарточка Оксаны. «Оксане и моему маленькому сынуле от папки. Вспоминайте, как мы были вместе».

— Бедолага! Что ему довелось перенести, пока сюда добрался, — вздохнула Марфа. — А спит-то как!

Зашел разговор, как быть с гостем, когда он проснется. Григорий Данилович, надеясь на неприкосновенность больницы, предложил временно оставить Никитина у себя.

Марфа запротестовала:

— Немец — он не дурак, пятеро лежало, а тут — шестой объявился. Мужик. И не из сельских. Его заберут, и вам несдобровать.

— Шел к нам, надеялся и верил, что люди помогут, — тужил Григорий Данилович.

Никитин проснулся поздно вечером, проспав без малого сутки. Вначале он даже испугался. Начал шарить вокруг себя, отыскивая автомат, рванулся было к двери, но потом виновато улыбнулся:

— Простите… Так уж изверился… Хороших, честных людей на нашей земле много, но одна сволочь может столько зла принести, что потом и сто друзей не исправят.

Ярослав Игнатьевич рассказал о своих мытарствах.

После того как райкомовскую полуторку разбило снарядом, а его ранило в плечо, шофер сбежал, и пришлось пробираться к своим одному. Тут начала гноиться рана, поднялась температура, он понял, что без операции не обойтись. Может, и умер бы от заражения крови или от гангрены, но, как говорят, не было бы счастья, так несчастье помогло. Пробивалось к фронту человек пять наших, с ними оказался врач. Он и сделал операцию. А через неделю после того, как у Ярослава Игнатьевича дела пошли на поправку, все вместе решили попытаться перейти фронт. Попытка не удалась, четверо погибли, остались Никитин и врач.

— Я тогда понял, что в районе Миуса нам не пробиться, и предложил врачу вернуться назад. Я знал, что Николай Лаврентьевич вместе с Карауловым возглавляют подполье. Но врач хотел во что бы то ни стало перейти фронт. И наши пути с ним разошлись.

Выслушав исповедь гостя, Григорий Данилович встревожился:

— Как же ваша рана? Разрешите, взгляну.

Никитин разделся.

Сухопалые маленькие ручки Григория Даниловича внимательно ощупали его плечо.

— Вашу рану, батенька, заштопал великий мастер. Даже красиво.

Стемнело. В больницу к брату пробрался Петр Терещенко. При виде изуродованного лица этого плечистого, жилистого человека Никитин невольно вздрогнул.

— Где это вас так угораздило? На фронте?

— Несчастный случай, — прошамкал Петр Данилович, которому было трудно говорить.

Решили, что Марфа оборудует у себя тайничок и заберет корреспондента, а пока он пересидит в больнице.

Петр Терещенко вернулся за Никитиным уже перед рассветом. Григорий Данилович извлек из-под кухонного столика-шкафчика никитинский автомат с двумя запасными рожками.

— На-ка, а я покличу Ярослава Игнатьевича. В моем кабинете мерзнет.

В это время в наружную дверь резко забухали прикладом.

— Григорий Данилович, Григорий Данилович, — испуганно окликнул под окнами, прикрытыми ставнями, староста Тарас Плетень. — Тут к тебе с… проверкой…

— Не открывай! Я их — из автомата! — прохрипел Петр Терещенко.

— Люди у меня, всех погубишь, — возразил старший брат. — В подвал! — приказал он. — На пищеблок. Там спрячешься. И Никитина захвати.

Но Ярослава Игнатьевича в кабинете главврача уже не было. Только куча одеял.

«Услыхал шум, скрылся! — понял Петр. — Но куда?»

Он обежал весь этаж. Спустился в подвал.

Немецкий офицер с солдатами обошел больницу и в кабинете главврача увидел неубранную постель. Пощупал ее.

— А кто спал здесь? Постель еще не успела остыть.

Привели связанного Никитина. Он был в валенках, в полушубке. Полушубок порван. Волосы у Ярослава Игнатьевича всклокочены: сопротивлялся.

— Ну что ж, уважаемый Николай Лаврентьевич Сомов, здравствуйте, — насмешливо заговорил холеный офицер. — Как говорят, не гора к Магомету, так Магомет к горе. Вы искали со мною встречи, вот я и пришел! — Он, довольный, расхохотался. — Майор фон Креслер! — и прищелкнул каблуками.

Потом сказал что-то по-немецки, и двое дюжих молодцов в черной униформе скрутили руки Григорию Даниловичу.

Вошел староста Тарас Плетень. Бледный, весь трясется, зуб на зуб не попадет.

— Вот что водится в твоем селе? — показал офицер на Никитина.

От страха Плетень залопотал:

— Это не ивановский, я не знаю его.

Офицер кивнул, один из солдат наотмашь ударил старосту.

— Пытаешься спасти коммуниста Сомова? Ты бы лучше подумал о своей жизни.

Старосту безжалостно избили и, связав, поволокли во двор. Он, видимо, решив, что его хотят расстрелять, благим матом заорал:

— Я обознался малость, господин майор, не признал. Небритый и такой… Сомов он, Сомов!

Истошный крик Плетня услышал Петр Данилович. Он вылез из-за котла, стал к окну, которое было на уровне земли.

Гестаповцы вывели Никитина и Григория Даниловича, потащили к крытой машине, стоявшей рядом.

Петр Терещенко поймал на мушку карателя, державшего брата. Палец нажал спусковой крючок помимо его воли. Гестаповец сразу огруз и рухнул на землю.

Фашисты открыли по низкому окну огонь. Петр Данилович понял, что они сейчас ворвутся в больницу, постараются захватить его в подвале. Решил опередить, поспешил к двери.

А кованые сапоги уже гремели в конце коридора. Бегут, светят фонариками. Пятеро. Петр Данилович расстрелял их в упор. Быстро собрал автоматы убитых и вернулся. Захлопнул железную дверь, повернул тяжелый запор. Наглухо.

«Три окна — два надо забаррикадировать», — мелькнула у него мысль.

Подтащил ящики, на них взвалил чугунный котел. Загородил и второе окно, приготовился к бою.

Ни немцев, ни полицейских в поле его зрения не было. Попрятались, только машина — темным силуэтом. «Их машина!»

Он дал очередь по скатам, по бензобаку.

Петр Данилович понимал, что этого боя ему не выиграть. Есть гарнизон — человек сорок. Есть полицейские… Но до каких же пор можно сусликом сидеть в норе?.. За брата Григория, за корреспондента, за больных женщин… Девятерых уложил — мало. Еще и за самого себя надо…

Фашисты не стреляли, но он слышал, что они возятся возле окон, которые ведут из пищеблока прямо на улицу.

Вдруг в окно влетела круглая коробка, зачадила, зашипела. «Дымовая шашка!» Хотят задушить дымом. Потом влетело еще две. Петр Данилович схватил одну из них, намереваясь выбросить в окно, но не успел — на окна с наружной стороны опустились деревянные щиты.

Петр Данилович попытался потушить шашки. Накрыл одну фуфайкой. Но проклятая шашка продолжала злобно шипеть, выдавливая из складок Фуфайки удушливый дым, он жег горло, выедал глаза.

Тогда решил выбросить шашки в коридор. Откинул запор, приоткрыл тяжелую железную дверь.

О дверь ударилась брошенная граната и взорвалась. Взрывной волной железную махину распахнуло, а Петра Даниловича бросило на пол.

«Сейчас полезут», — было его первой мыслью. Но, видимо, им мешал дым, поваливший в раскрытую дверь.

Взорвалась еще одна граната, в этот раз уже в пищеблоке.

Он лежал и ждал. Глаза уже ничего не видели, их выедал дым. Першило, жгло в горле. А они все не шли.

Он уже не мог сидеть в этом дыме. Подполз к двери, вскинул автомат и, нажав на спусковой крючок, с криком ринулся вверх из подвала…


При первом же допросе пленного, взятого в доме немецкой контрразведки, Яковлев понял, что произошла грубая ошибка. Толстенький, рыхловатый, малоподвижный человек не мог быть майором фон Креслером. Тому — меньше сорока лет. Этому — под пятьдесят. Но если не фон Креслер, то кто же? Однако пленный упорно отмалчивался.

Не теряя времени, Яковлев рассортировал и прочитал часть тех документов, которые удалось изъять Сомову из письменного стола контрразведчика. Яковлева заинтересовал черновик одного из донесений. Без адреса, без подписи, но основное в нем было. Кто-то докладывал по инстанции, что в результате ряда оперативных мероприятий разгромлен отряд Лысака, а также ликвидирована подпольная сеть в светловской округе. (Тут гитлеровский контрразведчик явно выдавал желаемое за действительное.) Но эксгумировать труп майора Хауфера пока не представилось возможным, так как Чертопхаевка все еще находится у русских. Немецкий контрразведчик считал, что проверку полученных данных надо вести через операцию «Подполье». В связи с тем, что план операции утвержден, он (т. е. автор черновика) приступает к его осуществлению.

Яковлев долго ломал голову: в чем суть новой операции? Цель ясна — проверить еще раз, действительно ли майор Хауфер и полковник Чухлай одно и то же лицо. Но что скрывается за шифром «Подполье»? Надежду Сугонюк гитлеровская контрразведка уже заслала в партизанский отряд. Не с этого ли и началась новая операция? Хозяин поставил перед Надеждой задачу добиться у руководителей подполья максимального доверия.

Сама Надежда об операции «Подполье» не имела ни малейшего понятия. Вполне возможно, что ее просто не посвятили в это дело.

Надо было срочно предпринимать какие-то контрмеры. Самое надежное — заслать в немецкую контрразведку своего разведчика или иметь там хотя бы простого осведомителя. Мне казалось, что при соответствующей обработке таким невольным осведомителем мог бы стать пленный, взятый в доме Сомова.

Яковлев приступил к новой серии допросов. Учитывая конечную цель, а также подавленное состояние пленного, Борис Евсеевич решил сыграть на его настроении. Он приказал выдать пленному мундир солдата, чтобы тот почувствовал над собою власть военной дисциплины. Затем пленного посадили в полутемную пустую комнату и оставили одного на продолжительное время. Загадочность, необъяснимость происходящего всегда заставляет напуганного человека предполагать худшее. То же самое случилось и с пленным молчуном. Снедаемый сомнениями и тревожными раздумьями, он сидел на табурете посреди комнаты, не смея встать, не смея пошевелиться, боясь потревожить движением тот зыбкий мир, который состоит из тишины, полутьмы и неопределенности.

Но вот распахнулись сразу все трое ставен, в комнату ворвался солнечный свет, ослепил пленного, привыкшего к темноте. И словно естественное порождение обилия света — на пороге подполковник Яковлев в форме советского командира: стройный, ловкий, подтянутый, уж он-то умел выглядеть молодцевато, как настоящий офицер.

От порога зычно подал команду на немецком языке:

— Встать! Развалился в присутствии офицера! Ошарашенный пленный вскочил и вытянулся.

Борис Евсеевич вел допрос на повышенных тонах, все в форме приказов и окриков, не давая пленному выйти из солдатского повиновения.

— Кто по званию? Рядовой? Ефрейтор?

— Ефрейтор, — выпалил сбитый с панталыку немец.

— Противно смотреть на такого солдата! Фамилия?

— Швиндлерман, герр офицер, — ответил поспешно пленный.

— Имя, бестолочь!

— Иосиф. Ефрейтор Иосиф Швиндлерман, герр офицер.

Яковлев моментально сориентировался.

— Ефрейтор Швиндлерман, денщик, майора фон Креслера! Смирно!

И тот стоял навытяжку, ожидая приказаний.

В тактике допроса, которую разработал Яковлев, главным принципом было — не задавать денщику фон Креслера вопросов, ответ на которые тот мог бы расценить как измену присяге. Важно было приучить его отвечать быстро, не раздумывая.

— Что ты последний раз подавал барону на обед?

Уж это, конечно, не военный секрет, и Иосиф Швиндлерман спешит удовлетворить столь необычное любопытство русского офицера:

— Бифштекс по-гамбургски с маринованным черносливом и бутылку русского вина…

— Кто же теперь без тебя будет готовить барону бифштекс по-гамбургски?

И этот вопрос невинный, но он должен задеть самолюбие денщика, который лет двадцать верой и правдой служил своему господину, любил его и был беспредельно предан.

— Барон уехал и не скоро вернется, — выпалил он.

Фон Креслер уехал и не скоро вернется. Это было уже ценное сведение.

Иных полезных данных выудить у Иосифа Швиндлермана не удалось. Да он, собственно говоря, и не мог знать каких-то деталей из хлопотливой работы своего хозяина…

На следующий день Леша Соловей, охранявший немца, растолковал денщику неприятную ситуацию: «Держать у партизан негде, отправить в Россию невозможно: «мессершмитты» не пропускают наш самолет. Остается одно… шлепнуть. И это не от жестокости, условия заставляют. Вы, папаша, солдат. Шли на фронт, знали, что можете погибнуть».

Узнав о своей будущей судьбе, Иосиф Швиндлерман долго плакал. По его пухлым щекам текли крупные слезы, и он выдавил из себя только одну фразу:

— Я понимаю, герр партизан.

Операцию «Подполье» немецкая контрразведка уже начала. Мы пока о ней ничего конкретного не знали. Но с чего-то надо было начинать наше противодействие. Я предложил Яковлеву «отпустить денщика».

Какими-то особыми сведениями Иосиф Швиндлерман, ведавший бифштексами, чистым бельем и сапожным кремом, не располагал. Но оговорки, вроде той, что «барон уехал и не скоро вернется», могут дать многое. Так кому же будет рассказывать о своем житье-бытье Иосиф Швиндлерман? Самому близкому другу… Тому, кто спас ему жизнь: «заместителю начальника полиции» — чекисту Истомину.

Против этой идеи неожиданно в резкой форме запротестовал раненный Караулов, а особенно — его бойкий адъютант Леша Соловей, считавший несчастного денщика виновником сомовской трагедии. «Мы за него выменяем Николая Лаврентьевича. Вот я пойду к немцам и предложу». Лешей Соловьем руководило отчаяние. А вот опытный в прошлом чекист Караулов должен был понимать, что на какого-то ефрейтора не поменяют секретаря подпольного райкома. Яковлев, не вдаваясь в детали замысла, объяснил ситуацию: «Так надо. На этого малька попробуем поймать щуку». И все равно еще несколько дней продолжались препирательства.

Наконец, распри утихомирились, и Яковлев с Лешей Соловьем, малым сообразительным и находчивым, разработали операцию «Счастливое освобождение денщика». Его завели в Александровку, поместили в старую развалюху-кузницу, подвергли окончательному допросу и объявили, что все попытки обменять его, Иосифа Швиндлермана, на нашего человека не удались, поэтому сегодня его расстреляют.

К утру в Александровке во главе небольшой группы полицейских появился Истомин. Ему вдруг почудились неподалеку от кузницы партизаны. Он первым открыл стрельбу, бросил пару гранат, атаковал с полицейскими сарай и… обнаружил в нем связанного ефрейтора.

Радости Швиндлермана не было предела.


О судьбе Николая Лаврентьевича какое-то время не имели сведений ни Истомин, ни Пряхин. Яковлев даже высказал опасения, что, не сумев сломить жестокостью, Сомова тайно расстреляли. Но я был иного мнения. К чему оккупантам таиться? Они обезвредили руководителя подполья, которого местные жители хорошо знают. Прямой смысл преподнести это событие как выдающуюся победу гитлеровцев над «партизанскими бандами». Сомова казнили бы прилюдно. Немцы этой возможностью не воспользовались.

Приблизительно через неделю Пряхин доложил Истомину, что под его ведение переданы и помещены в одиночные камеры два «важных государственных преступника». Представить себе, кто эти двое, по описанию Пряхина было трудно. Оба заросшие, измученные пытками, молчаливые. «Один будет повыше, из русявых, а второй тоже не коротышка, но из шатенов. Правда, поседел. Один еще держится, а второй все лежит. И дух от него смрадный, заживо гниет человек». На допросы их не вызывали, никого к ним не допускали. Еду заносил два раза в день и выносил параши сам Никон Феофанович.

Один из них, вне сомнения, Николай Лаврентьевич. А вот кто второй?

Вскоре Истомин сообщил Яковлеву, что гитлеровцы готовят расправу над всеми, кого им удалось взять в Светлово и в его округе.

Истомин знал доподлинно, где и когда будут расстреливать, ибо ему было приказано обеспечить «санитарную операцию» хорошим рвом. Для этого выделялся бульдозер.

И вот тогда у Яковлева родился план дерзкой операции: освободить обреченных. Время и место известно.

Воспользоваться внезапностью.

Замысел был, прямо скажем, рискованный. Но я дал на него «добро». Уже сам факт освобождения осужденных был важной политической акцией, он должен был сыграть мобилизующую роль и привести в ряды активных борцов новых людей. Уверенность, что в самый критический момент к тебе на помощь придут друзья — очень сильный аргумент для того, кто сражается в тылу врага. На фронте все-таки легче: там враг конкретен, ты знаешь, где он, чем вооружен. Для борьбы с ним есть пушки, танки, самолеты. А у партизана — множество врагов тайных и явных. Они могут нанести удар в самое неподходящее время, с самого неожиданного направления. И очень важна в такой ситуации вера в то, что ты сильнее их всех, что в любом случае победа останется за тобой.

Сомов воспринимал происходящее, как бред, и приказы, требовавшие от него чисто физических действий: «Встань! Иди! Залезай!» — выполнял автоматически.

Вот так он очутился в крытой машине, в которой уже были люди.

Когда машина тронулась с места и ее начало покачивать, подбрасывать на неровностях дороги, кто-то, сидевший в самом углу, сказал:

— Товарищи!- Нас везут на расстрел. Давайте хоть как-то отомстим за свою смерть, попробуем хоть кого-то из них задушить. Выйдем из машины, бросайтесь на конвойных. Умирать надо так, чтобы враги и мертвых боялись.

Ему возразили с опаской:

— А может, просто перевозят на иное место? Нападем на часовых — на месте всех постреляют.

— Каждый из нас прошел через пытки. А теперь собрали всех вместе и везут на расстрел… Надо попытаться обезоружить конвойных!

Это прозвучало приказом.

Сомов в темноте не мог разглядеть говорившего, но ему показалось, что он хорошо знает этот мягкий баритон.

— Кто вы? — спросил он.

Человек явно колебался. Наконец уклончиво ответил:

— Они меня считают руководителем подполья Сомовым.

Николай Лаврентьевич подтвердил:

— Да, вы не Сомов. Но кто?

Человек, которого немцы принимали за руководителя подполья, подполз к Сомову. Ощупал его в темноте.

— Николай Лаврентьевич! — И удивление, и обида в этом выкрике. — Вы! А я — Никитин. Помните? Ярослав Игнатьевич.

— Так вы что же, до Ростова не добрались?

— Нет… Разбомбило полуторку, шофер сбежал. Меня у вашего тестя, Григория Даниловича, в больнице взяли…

И все, кто был в машине, затаили дыхание. Многие слыхали о делах подполья… Поговаривали, что партизаны взорвали в Светлово комендатуру, под Ивановкой разгромили вражеский гарнизон. Ходили по рукам листовки. Кто-то помогал уклоняться от отправки в Германию мальчишкам и девчонкам. Обо всем этом оповещали строгие и сверхстрогие приказы оккупантов. А люди читали те приказы и радовались: борется с фашистами Донбасс, не покорился он врагу!

Никитин зашептал:

— Николай Лаврентьевич, мы должны попытаться бежать. Навалимся на охрану и — кто куда. Может, кому-то повезет. Ну, договорились? Я начинаю, а вы все за мною. Согласны?

— Да-да, стоит попытаться… Обязательно.

— Вы слышите? Это приказ руководителя подполья!

Николай Лаврентьевич понимал, что у него нет никаких шансов спастись. Пытки настолько ослабили его, что он и стоять-то твердо не мог. Кружилась голова, в глазах багровые круги… Но об этом он умолчал. «Зачем напрасно волновать людей? Мне они уже не помогут, пусть сами бегут. Жаль, не доведется больше увидеть сына и Оксану…»

Приехали. Машина остановилась, задняя дверка распахнулась.

Ночь. Голый зимний лес. Деревья окаменели от мороза.

— Николай Лаврентьевич, ко мне поближе, ко мне!

Ров. Глубокий, длинный ров. Его вырыли бульдозером.

Солдаты. Редкой зловещей цепочкой солдаты. Они не спеша гонят осужденных к черной кромке свежевырытой земли.

И вдруг:

— Бе-ей их!

Взрыв ярости. Откуда у Николая Лаврентьевича и силы взялись. Он грудью наскочил на ближайшего конвойного, свалил его в снег, хотел вырвать автомат, но тот цепко держал оружие. Подоспел Никитин. Хлестким ударом оглушил конвойного.

И тут загремело дружное «ура». Ударили вразнобой автоматы, завизжали пули.

— Скорее, скорее, — торопил Никитин, увлекая Сомова за собою.

Тот понял: пришло неожиданное спасение. «Свои…» Но где они? Сколько их?

Конвойные залегли, открыли ответный огонь по горстке наступавших.

— Бежим! Ну! Что же вы! — Никитин тащил Сомова за рукав ватника.

Но как тут бежать. Под ногами рыхлый снег, а под тонким его покрывалом плотный наст. Иногда он проваливался, и нога по колено влезала в узкую ловушку.

Николай Лаврентьевич задыхался. Бешено колотилось сердце. Он остановился, чтобы передохнуть. Появилось желание присесть. Но Никитин не позволил.

— Вы что! Сядете — не подниметесь потом. Надо уходить! Быстрее!

Добрались до балочки, спустились в нее, на дне скопился снег, но он слежался, так что идти было можно.

А позади них кипел короткий жестокий бой. Поняв, что пришла нежданная помощь, обреченные набросились на своих палачей. По трое, по пятеро на каждого. Душили, били чем попало: ногами, кулаками, комьями смерзшейся земли. Они гибли под пулями, но уцелевших не останавливала смерть других, их вела в атаку ярость.

Никитин с Сомовым в это время все дальше уходили от опасного места. Николай Лаврентьевич едва тащился. Когда выбрались из балки, силы совсем покинули его.

— Не могу… Все… — он сел в снег и начал лихорадочно сгребать его в пригоршни, совать в рот.

— Поднимайтесь! — приказал Никитин.

— Я… не могу…

— Поднимайтесь, слышите! — Никитин схватил Николая Лаврентьевича за грудки, с силой тряхнул. — Гитлеровцы быстро спохватятся, начнут прочесывать местность. Спасение в одном — уйти как можно дальше.

Обхватив правой рукой плечи Никитина, Сомов с трудом поднялся.

Часа через два вышли на дорогу, накатанную санями. Под ногами поскрипывал снег.

— Узнаете местность? — спросил Никитин.

— Кажется, за пригорком — шахтерский поселок Горовое.

— Есть у вас там свои?

— Когда-то были… Теперь не знаю.

— Зайдем в первую попавшуюся хату. Старые ваши квартиры-явки могут быть под наблюдением.

Но Сомов опять сел. И в этот раз уже никакая сила не могла поднять его.

— Все… Извините, Ярослав Игнатьевич… Видимо, такая моя судьба.

— Я не оставлю вас тут! Поднимайтесь! — Никитин вдруг хлестнул Николая Лаврентьевича по щеке. Еще раз, еще. — Поднимайтесь! Поднимайтесь!

Николай Лаврентьевич не обиделся. Только вдруг заныли перебитые и распухшие пальцы на руках, опалило огнем истерзанную спину. Он заплакал. Навзрыд. Взрослый мужчина, мужественно перенесший столько пыток, рыдал.

Никитин перекинул трофейный автомат за спину, заставил Сомова привстать и ловко взвалил себе на плечо. Поднатужился, крякнул, поднялся. Постоял, потом пошел вверх по косогору. За бугром действительно был поселок. Его домики — будто черные мазки по белому полю. Ни огонька. Кажется, здесь уже век никто не живет.

Никитин отыскал кучу кукурузных стеблей, раскидал верхний слой и положил Николая Лаврентьевича.

Неожиданно из тьмы появились люди. Их было много. Подходили и подходили. А может быть, так показалось отчаявшемуся Сомову. Все вооружены: винтовки, немецкие автоматы. «Автоматами немцы полицию не снабжают, — мелькнула у Николая Лаврентьевича догадка. — Да и одеты… Есть в русских шинелях».

— Кто такие? — спросил один из подошедших, держа автомат наготове.

— А вы кто? — вместо ответа спросил Никитин, тоже вскинувший автомат.

Один из подошедших с облегчением произнес:

— А-а, русские, свои.

Это было сигналом. Готовые к бою автоматы и винтовки опустились.

— Товарищи, откуда вы?

— Из-под расстрела бежали, — ответил Никитин.

— А мы тут партизаним. Бывшие окруженцы. Нас четырнадцать человек. Пытались за Миус пробиться — не получилось.

«Товарищи… Свои…» Разве есть на свете более теплые и нужные слова!

— Это руководитель местного подполья, — показал Ярослав Игнатьевич на Сомова. — Он в тяжелом состоянии. Где его можно укрыть?

Минутное замешательство.

— Нет у нас постоянного пристанища.

— Так куда же его?

— Выберем хату почище… Ночью мы здесь хозяева.

— Как вас звать? — спросил Никитин старшего.

— Был начхимом полка. Капитан. Анатолий Анатольевич Щепкин.

Сомова подхватили на руки и понесли.

Хата на отшибе. Белые стены, фундамент сажей подведен.

Никитин долго стучал в окно. В ответ — ни звука. Капитан крикнул:

— Тетка, открывай — свои!

И только после этого загремел засов на добротной наружной двери. Вышла женщина в пальто, накинутом на нижнее белье.

— Ну, чего уставилась, приглашай в хату!

— Заходите, заходите.

— Как у вас в поселке? — спросил Ярослав Игнатьевич хозяйку. — Что говорят о партизанах?

— Разное. Листовки появлялись про то, как карателей под Ивановкой расколотили. И о молодежи писали, дескать, в Германии для нее коврыжек не напекли. Недели две тому одного полицая, из местных, в шурф сбросили. Зверь зверем был.

— Ваша работа? — спросил Никитин у капитана Щепкина.

— Есть и наша. Но как-то это все… не серьезно, что ли. Случайное. Подвернулся полицай под руку — мы его в шурф. Угадали — зверь зверем был, как свидетельствует хозяйка. Могли и ошибиться. А фрица надо давить планомерностью. Он должен бояться нас днем и ночью в лесу, в селе, в городе…

Никитин задумался.

— Чтобы планово и на страх врагам… надо объединить под общим началом и одиночек, и стихийно действующие группы, вроде вашей. Они есть! Их надо поискать. Николай Лаврентьевич, ваше мнение? Вы в подобных вопросах опытнее нас с капитаном Щепкиным.

— Если наших не найдем, придется начинать все с самого начала.

Но так он ответил скорее в силу какой-то инерции. Мысли его были заняты иным. С отчаянием взирал на свои распухшие, начинавшие синеть пальцы. «Неужели гангрена?» Но и эта догадка не расшевелила его. Гнили перебитые руки, гнила исполосованная спина, что- то внутри отбито, несносно болит поясница. «Может ли это все когда-нибудь кончиться!»

Хозяйка поставила на стол две миски с горячей картошкой.

— Умоетесь? Есть горячая вода, — предложила она и вызвалась помочь Николаю Лаврентьевичу раздеться.

Он с трудом поднялся с лавки, снял рваный ватник. А рубашку не смог: прилипла.

Хозяйка намочила тряпку в теплой воде, приложила к спине Сомова. Николай Лаврентьевич сидел у печки. Никитин, продолжая размышлять над создавшимся положением, ходил по комнате.

— Подполье должно действовать! Николай Лаврентьевич, вас знают, вам верят, за вами пойдут. Люди капитана Щепкина — первые.

Сомов промолчал.

Хозяйка сняла с него рубаху. От страха у нее затряслись руки. Николай Лаврентьевич это сразу почувствовал.

— Что, разукрасили? И жена при встрече не узнает, — горько пошутил он.

— У меня где-то марганец был, — сквозь слезы проговорила женщина.


После смерти Петра Даниловича Марфа явилась к его парализованной жене и заявила:

— Собирайся-ка, Луша, перевезу к себе. И тебе сподручнее, и мне — утеха. Нету Петра Даниловича, нечего нам с тобою делить.

Она прикатила тачку, набила ее соломой, поверх кинула тюфяк, уложила на него Лушу. Прикрыла периной и повезла к себе на окраину Ивановки. В хате поместила Лушу у окна, как та хотела: «Мой мир — что увижу, сидя на кровати».

Хата Марфы возле Разбойной балки. Никто-то сюда в ночное время не ходит, поэтому Марфа и не остерегалась, даже окна толком не завешивала. Может, на свет и пожаловали незваные гости?

Громко и настойчиво застучали в дверь.

— Эй, хозяюшка, открывай!

Луша задула было светильник, но Марфа сказала:

— Зачем? Все равно уже заявились.

Она вновь зажгла коптилочку и, взяв ее в руки, отправилась встречать пришельцев.

— Здравствуй, тетка! Или своих не узнаешь? — поприветствовал ее скуластый мужик лет сорока — подчиненные называли его капитаном. — Накорми-ка нас поплотнее.

Марфа поспешила на кухню, начала чистить картошку. Потом решила, что это дело затянется, и предложила:

— Пока готовлю, может, по стакану молока? Вечернее в погребе стоит.

Марфина коровенка неделю перед этим отелилась, и молока было вволю.

— Давай! И к молоку чего-нибудь погуще, — согласился капитан.

Пока пришельцы пили молоко, Марфа хлопотала на кухне. Начистила чугунок картошки, положила с килограмм свинины (еще от мирных дней осталась), луком приправила, сушеного укропа и петрушки добавила. Поплыл по хате аромат.

Опорожнили ночные гости всю кастрюлю. Собрались уходить.

— Ну-ка, тетка, собери нам в дорогу! — потребовал старший.

Марфа растерялась: «Что им дать? Кусок сала и сырой картошки?»

Так и сделала.

— А хлеба нет… не взыщите. Может, еще когда зайдете — испеку. Наскребу муки.

Капитан возмутился:

— Ты что, тетка, своим защитникам милостыню подаешь! Мы там в лесу с голоду доходим, замерзаем, умираем за вас! Ну, показывай, где твои запасы!

— Кроме картошки и молока — ничего нет, — сказала Марфа.

Такой ответ капитану явно не понравился.

— Говоришь, нет? А корова отелилась?

— Отелилась.

— Телку привела или бычка?

— Телку.

— Так зачем тебе корова? Мы в лесу мерзнем, нам нужна еда калорийная, на голодное брюхо с врагом не повоюешь.

И пока капитан разговаривал с Марфой в хате, его люди управились в сарае. Краснобокая, степной породы Маня и не мукнула. Завалили ее. Освежевали.

— Одну половину нам, другую — тебе. Даже больше. Еще голову и копыта на холодец оставляем.

Марфа стояла ни жива ни мертва. Все внутри похолодело. Дело в том, что с приходом фашистов весь скот был взят на особый учет. И под угрозой жестокого наказания запрещалось его резать.

Утром рано Марфа пошла к Лушиному отцу, которого оккупанты сделали старостой. Скрыть гибель коровы было невозможно, оккупанты взыщут. Староста поохал, составил акт, передал его в полицию. Марфу вызывали, допрашивали два дня: когда приходили партизаны, сколько человек. Кончилось все тем, что ей всыпали пятнадцать шомполов.

Возвращалась с экзекуции почти ползком. Каждый шаг, каждое движение вызывали острую боль во всем теле. «Была бы поменьше ростом, может, — думала Марфа, — и боли во мне было бы меньше».

Добралась до хаты, упала ничком на кровать и зарыдала: от обиды, от стыда. Вспомнила, как полицейские содрали с нее одежду, били шомполом и отпускали при этом соленые, глупые шуточки.

Под вечер, когда в хату заползли первые сумерки, Луша со своего поста у окна разглядела какого-то захожего.

— Видать, из беженцев, — решила она. — До того тщедушный старикашка.

Он осторожно открыл калитку. Оглянулся, будто боялся преследователя. Убедился, что никого сзади нет, и затрусил прямо к дверям. Явно хотел поспешить, но лишь засуетился. Луша охнула:

— Никак Григорий Данилович! Господи!

Он несмело открыл дверь, остановился на пороге. Присматривается. Да без очков в сумерках ничего толком не видит.

— Марфа, ты где? — негромко спросил он.

Тут уж Марфа сразу забыла о своих болячках и обидах.

— Григорий Данилович! Живы! — и поспешила к нему.

Он у порога и присел. Подхватила Марфа его на руки, внесла в хату.

Напоила желудевым кофе, налила стопку самодельного спирту. Накормила легким молочным супом, опасаясь, что изголодавшемуся на тюремных харчах яичница впрок не пойдет.

Когда Григорий Данилович чуточку отдохнул, он удивил женщин «находочкой». Вражеская листовка. Никогда еще такие приказы коменданта не приносили людям столько радости. Бережно достал сельский врач небольшой серый листок, расстелил на столе, разгладил рукой.

— Вот! — объявил он торжественно. — Коля-то мой жив! Убежал! Каков молодец!

«На днях из-под расстрела бежал важный государственный преступник, бывший председатель Светловского райисполкома Сомов Николай Лаврентьевич. Он виновен в смерти многих немецких солдат и офицеров, а также мирных граждан, которые наладили тесный контакт с армией-освободительницей.

Все, кто знает о месте пребывания Сомова, обязаны немедленно сообщить в полицию.

За оказание любой помощи беглому преступнику виновные будут расстреляны, их имущество конфисковано, а все родственники репрессированы.

За поимку важного государственного преступника назначена награда в двенадцать тысяч марок.

Комендант Гюнтер»

В ту ночь долго не гасили в доме Марфы Кушнир свет: все обсуждали, где бы мог быть Николай Лаврентьевич да как бы ему помочь.

Под утро у Марфы в доме появился еще один гость: сестра Татьяна. Как она прорвалась через патрулей, которые бдительно охраняли по ночам ивановские улицы!

Поцеловались, Марфа с тревогой спросила:

— Или что в Горовом случилось?

Татьяна говорит:

— Лешик-то мой хворост в сарае рубал, и как-то угораздило борону на ногу свалить.

Марфа начала спешно собираться.

— Беда-то какая! Я сейчас, сейчас…

Собрала, что может ей пригодиться, чтобы унять кровь, чтобы отвести заражение.

Татьяна говорила:

— Уж так кровь хлыщет, так хлыщет. И ножонку натуго перетянула, не унимается.

Григорий Данилович, внимательно прислушивавшийся к разговору сестер, всполошился:

— Да разве жгут долго держат? Передавит кровеносные сосуды, придется ампутировать конечность. Пойду погляжу.

Татьяне только этого и надо. Не хочет она говорить о чужих секретах при Луше.

Когда выбрались за Ивановку, Татьяна остановилась перевести дух и выпалила:

— И не с сыночком моим беда, Николай Лаврентьевич у меня в хате! Только уж больно плох. Перебили все косточки на руках. И спина — страшная. Притронуться не к чему.

Увидел Григорий Данилович своего зятя, расплакался. -Целует, как маленького ребенка: и в глаза, и в лоб, и в щеки, а у самого слезы ручьем.

— Сколько горя расплодилось на нашей земле…

Долго осматривал и ощупывал распухшие синие руки Николая Лаврентьевича, потом со скорбью подытожил:

— Нужно ампутировать обе кисти.

И все, кто был в хате, притихли.

Николай Лаврентьевич, может быть, один из всех остался внешне спокойным. Он давно понял, что руки пропадают.

— Неужели нельзя избежать этого варварства? — спросил, поморщившись, Никитин.

— Сегодня — кисть, завтра — по локоть. А через неделю вообще будет поздно, — ответил Григорий Данилович. — Давай, Марфа, прикинем, что у нас есть, — предложил он.

— Григорий Данилович, — вновь обратился Никитин, — я понимаю, что вопрос мой не из самых умных… Но скажите, эта операция опасна? Ведь вы будете оперировать не просто вашего родственника, а руководителя подполья. Он очень нужен людям. Вы понимаете, какая ответственность ложится на вас?

— Молодой человек, — с грустью ответил врач, — для вас он руководитель, а для меня сын. Операция варварская. Мне совершенно нечем ее обезболить.-

— Он прошел через самые изощренные пытки… И выдержал! — заверил Никитин.

Николай Лаврентьевич молча смотрел на опухшие руки. Пока он еще может пошевелить пальцами, почувствовать их, а завтра… Останутся обрубки. Две культи… Безрукий. Для подполья обуза.

Топили плиту, грели воду. Григорий Данилович развел в миске марганцовку и велел Сомову опустить в нее правую руку.

— С правой начнем, она выглядит хуже. Пусть чуток продезинфицируется. Потом завяжут кисть стерильной салфеткой…

— Григорий Данилович, — встревожился Никитин. — Подождите немного. Должны явиться бойцы партизанского отряда. Надо провести одно оргмероприятие. Вы, наверно, слыхали, что фашистам удалось разгромить подпольный райком: Караулов тяжело ранен, Лысак погиб. Из секретарей в строю остался один Николай Лаврентьевич. Но кто-то должен продолжать борьбу с оккупантами, поднимать людей, сплачивать их. Вот и надо создать инициативную группу, которая, до слияния нашего отряда с бывшим карауловским, временно взяла бы на себя функции подпольного райкома. Николай Лаврентьевич может болеть, но группа будет действовать.

— Операцию нельзя откладывать.

— Но Николай Лаврентьевич должен подписать протокол организационной группы.

— Знаете что, молодой человек! — возмутился врач. — Вопрос идет о жизни и смерти. Минуты могут решить исход.

— Райком действительно надо пополнять новыми людьми взамен выбывших, — вмешался Сомов. — Я подпишу протокол. Преемственность — большое дело в партийной работе.

Люди, которых ждали, вскоре явились. Они заполнили собой хату. Стало тесно.

Марфа глянула на командира и остолбенела: тот самый капитан, который несколько дней тому побывал у нее в хате. И капитан узнал ее. Обрадовался:

— А, старая знакомая. Здравствуйте! — Он пожал Марфе руку. — Вот, Николай Лаврентьевич, кому надо сказать спасибо за мясо. Замечательная женщина. По-моему, ее надо считать членом нашего партизанского отряда.

Рассказ капитана ошеломил Марфу. Она подумала: «Не для себя же, для раненого товарища старался, для Николая Лаврентьевича…» И исчезла обида.

Простерилизовали в кастрюле полотенце и разорванную на салфетки простыню. Нитки вдеты в иголки, потом с этим возиться будет некогда. В миску, где лежали бритва, ножницы и пинцет, налили спирта и подожгли.

— Николай Лаврентьевич, — заговорил Никитин, — открываем наше заседание. В этой борьбе нет беспартийных и будем считать большевиками всех присутствующих.

— Правильно, — согласился с ним Щепкин. — Надо опираться на массы.

Сомов не протестовал. Он не спускал глаз с синенького, блеклого огонька в миске, где были инструменты. Он заставлял себя думать не о предстоящей операции, которая сделает его инвалидом, а о подполье. И он думал именно о подполье. В застенках Сомов многое понял.

Надо бороться с врагом, а не выжидать. Драться, поднимать людей на борьбу. Всюду. И как хорошо, что в этом деле у него появились такие замечательные помощники, как Никитин и капитан Щепкин. Правда, капитан чуточку грубоват, но это поправимо…

Мысли Сомова перебил Никитин.

— Погиб смертью храбрых Лысак, тяжело ранен Караулов, нет здесь еще двух членов райкома. Так вот мое предложение: вместо погибшего Лысака избрать капитана Щепкина, который в суровых условиях окружения нашел в себе мужество организовать людей на борьбу с оккупантами. Особо стоит отметить, что он сохранил партийный билет. Мы знаем случаи, когда коммунисты расставались с партийными документами: зарывали их, прятали, но обстоятельства уже не позволяли им вернуться к тайнику, или его просто не находили.

Сомов заметил:

— Подполье надо возглавить вам, Ярослав Игнатьевич. Вы — зрелый, грамотный коммунист, имеете боевой опыт. А при первом же удобном случае о перестановках поставим в известность подпольный обком. Убежден, нас поймут и поддержат.

Никитин запротестовал:

— Нет-нет! Через две-три недели после операции вы, Николай Лаврентьевич, вернетесь в строй бойцов. Первым секретарем райкома должны быть вы. Руководить подпольем вас оставила партия, вас знают люди, они верят вам. Сомов — это знамя, вы уж извините меня за такие пышные фразы. А я могу временно, пока не поправился Караулов, взять на себя его обязанности. Если, конечно, коммунисты мне доверят.

Сомов согласился.

— Может, вы и правы. Но вас надо избрать вторым секретарем.

— Я пришел на готовое. Щепкин уже воевал в этих местах. У него надежный отряд. Коммунист. Офицер. А я — журналист. Вторым секретарем подпольного райкома партии я вижу его и только его. Он достойно заменит погибшего Лысака. Вы посмотрите, как охотно идут за ним люди, как быстро он находит с ними контакт.

Составили протокол заседания инициативной группы, подписали его трое: Сомов, Щепкин и Никитин.

— Ну, что ж, товарищи, — обратился Никитин к присутствующим, — я вас поздравляю с боевым руководством, мне думается, по этому поводу надо будет выпустить воззвание. Пусть люди знают, что мы действуем.

Приготовления к операции были уже закончены.

— Давай, Марфа, нашу гипотермию, — сказал врач.

Принесли таз с холодной водой, в которой плавал снег.

— Суй руку, — распорядился Григорий Данилович. — Потерю крови восполнять нечем. Каждую каплю придется беречь. Да и часть боли снимет холод.

Обстановка в доме была напряженная. Это чувствовалось в сдержанных жестах, в наступившей тишине, в коротких репликах-приказах Григория Даниловича, которые выполнялись немедленно.

— Таня, слей нам. Марфа, Ярослав Игнатьевич, мойтесь, будете помогать мне.

«Не надо смотреть на свою кисть, обмотанную по самое запястье стерильной салфеткой».

— Марфа — бритву.

«Лучше думать о чем-то совершенно постороннем. Об Оксане… У нее были такие нежные руки…»

Но тут же перед Николаем Лаврентьевичем возникла физиономия с гитлеровскими усиками. «Где Дубов? — вопрошала физиономия. — Кто такой Дубов? Откуда тебе известно о фон Креслере?» — «Ты не знаешь, кто такой Дубов? — спрашивал Сомов усатого. — Это конец твоей карьеры, господин майор фон Креслер».

— Григорий Данилович, он сознание потерял!

— Шелк. Иголку.

— А он… не умрет? Бледный, бледный!

— Не умрет. Уже формирую культю.

— Я бы… Наверное, не выдержал… Такую операцию и без анестезии.

— Три ему виски спиртом. Так… Хорошо.

— Дышит уже ровнее.

Николай Лаврентьевич вновь увидел Оксану. Вот она подошла и села рядом с ним. Сказала чужим голосом:

— Очнулся? Да, сердечко у тебя неважнецкое. Передохни.

«Скоро весна… Ты так умела радоваться первой лопнувшей почке, первому цветку вишни, — шептал мысленно Николай Лаврентьевич Оксане. — Ты даже звонила мне на работу: «Николка, вишня распустилась! Вишня». И я, отложив все дела, шел домой. Весна. Ты ее очень любила».

— Таня, таз с холодной водой и льдом.

— Марфа, стерильную салфетку на левую кисть.

— Да подожгите, черт побери, кто-нибудь спирт в миске, надо продезинфицировать инструменты.

— Николай Лаврентьевич, милый, отвернитесь. Смотрите только в окно. Думайте о чем-нибудь…

Загрузка...