Пеленгаторы дают первый адрес

Прошло без малого девятнадцать лет. За это время Надежду я не встречал. Но иногда вспоминал, когда речь заходила о чоновском отряде Ивана Караулова.

По насмешливым репликам, которыми Надежда встретила нас с капитаном Копейкой, можно было судить, что характер у нее не изменился.

Подошла, поздоровалась со мною за руку.

— Садись, сестренка, поближе, — приглашаю ее. — Расскажи про свое житье-бытье.

— А кто будет отрабатывать за меня на окопах урок?

— Коллективно поможем.

Мы отошли чуть в сторону от машины и присели на реденькую, но сочную траву. Я с любопытством рассматривал Надежду.

— Выглядишь ты, сестренка, — влюбиться можно. А жизнь твоя, как свидетельствуют глаза, не из веселых.

Она вздохнула:

— Угадал… И тогда угадал, и сейчас. Наверное, все по той же специальности? Судить по костюму — инженер, а Игорь Александрович возит тебя на машине. Должно быть, ты в большие начальники выбился?

Я улыбнулся и в тон ей ответил:

— Фамилию, сестренка, ты сменила. А помнится, Чухлай для тебя весь белый свет застил собою.

Надежда сорвала душистую травинку, стала разминать ее в пальцах.

— За давностью не должны бы судить… Признаюсь тебе первому, это я тогда освободила Чухлая.

«Разыгрывает!» — была первая моя реакция на ее слова. Но она как-то вся съежилась, напряглась, словно в ожидании неминуемого удара. Нижняя губа мелко подрагивала. Чтобы унять эту дрожь, Надежда закусила губу. Глаза повлажнели, стали еще более черными. И во мне родилось страстное желание крикнуть на всю округу: «Это после того, как он тебя изувечил!» Только профессиональная привычка владеть собою помогла мне промолчать.

Я невольно смотрел на ее руки. Понимал, что это нехорошо, но смотрел на короткие пальцы-обрубки. Надежда резким движением убрала руки за спину.

— У мужиков любовь, как сосновая лучина, прямая, сухая, занозистая, — заговорила она, — а у бабы — крученая, словно старый пенек, из каких гонят скипидар. Мужику с его палочной прямотой не понять, какими ходами бродит в женском сердце эта самая проклятая любовь. Отдать себя любимому на заклание — да разве есть счастье выше этого?..

Надежда начала свою исповедь сумрачно. Подняла на меня глаза, молит о снисхождении.

— Ты замечал, как ходит счастливая? — спросила она, но ответа не ждала, сама пояснила: — за километр опознаешь: не идет — лебедушкой плывет, земли не чувствует под собою. На кого глянет — одарит радостью, к кому прикоснется — от болей исцелит.

— Ума не приложу, — удивился я, — как ты все это проделала? Руки — сплошная рана, а часового оглушила.

— Не помню, словно зачумленная была. Терещенко колдовал над моими руками — влил в меня стакан спирту. Спьяну все… Освободила Чухлая, наделила своим платьем, вывела за село. Он на колени встал, ноги целует. «Ты, — говорит, — самая золотая на свете». А меня брезгливость одолела, словно наступила на раздавленную жабу. От той поры он для меня умер. А не освободила бы, страдала, ждала, надеялась. Получила бы весть, что расстрелян, а все равно ждала бы…

Это было выше моего понимания. Может, действительно я был болен «мужской прямотой», как говорила Надежда.

— Руки вскоре поджили, — продолжала она. — Ловко тогда Терещенко их заштопал. Засватал меня Шоха.

— Сугонюк?

Она кивнула.

— Говорит: «Я из-за своей любви к тебе чуть не лишился жизни. Не утек бы в свой час, повесил бы Чухлай». По первому разу я поднесла Шохе гарбуз. Угнездилось во мне презрение ко всему, что связано с бандой. Но жила я в хате у отчима. Трудилась, как пара волов, а все равно считалось, что ем чужой хлеб. Мать стала меня уговаривать: «Чего брыкаешься? Какой порядочный теперь на тебе женится?» Конечно, я была невеста не первой свежести. Двадцать шестой год… И Чухлаем таврована. Правда, ребеночек его родился мертвенький, оно и к лучшему. Мать не догадывалась, а Шоха знал, что я не бесприданница.

«Чухлаевские подарки», — мелькнуло у меня.

— Года три мы жили с Шохою, как все, — вела свою исповедь Надежда. — Обзавелись землицей. Но бог не дал детишек. Шоха меня за это поругивал, Чухлаем попрекал. Случалось, и ударит под пьяную руку. Я терпела: чувствовала себя виноватой. Бегала к бабкам-ворожеям, ходила к врачам. Врачи в один голос: «Ты, Надежда, женщина совершенно здоровая, можешь рожать целую дюжину. Надо бы проверить твоего мужа». Мой Шоха на дыбы: «Я мужик крепкий, мне твои врачи до фени!» Чтобы доказать свое, стал ходить к чужим бабам. Но чего нет — того не найдешь. Погоношился и сходил к врачам. От той поры стал тише воды, ниже травы. Я ему предлагала: «Возьмем сироток: мальчика и девочку». Он все сопел-сопел: «Нажитое кровавым потом отдавать чьим-то байстрюкам!» А однажды взбеленился: «От тебя, видать, пошло, бабы по селу треплют, что я сухостойный… Съездила бы в город, привезла оттуда в своей утробе… Все бы думали, что он мой, и я бы тебя простил». Ох, и умылся он у меня, чертов кобель, за такие слова красной юшкой.

Печальная повесть об исковерканной жизни. За совершенную в молодости трагическую ошибку Надежда платит вот уже два десятка лет. И впереди, считай, никакого просвета. Сорок три весны, сорок три зимы и осени… В этом возрасте человек подводит первый итог прожитого, сделанного и подумывает о суровой, неумолимой старости.

— В двадцать девятом в Александровке зачинали артель. Я без согласия Шохи сдала колхозу землю, коня, двух волов и корову с телкой. Уже грамотная была, от имени обоих написала заявление. Шоха схватился за топор, я — за вилы… На том и помирились. Беднее мы с ним не стали. Много ли нужно двоим? Я — в огородной бригаде, он — колхозный пасечник. Да своих с десяток ульев. Считай, по три-четыре пуда меду брали с каждого.

Надежда замолчала, рассказывать ей было уже не о чем.

— Где ты квартируешь? — спросил я. — Отвезу.

— У своих, в Светлово.

Она забрала фуфайку, лопату и села в машину. Надежда всю дорогу молчала, лишь на окраине города подсказала, куда свернуть. И только когда машина остановилась на застанционном поселке возле одной неказистой хатенки, сказала:

— А я рада, что встретила тебя. Ну как девчонка, даже сердце тёхкает по-соловьиному, ей-ей… — и неожиданно засмущалась. — Ты был первым, кто указал мне свет в окошке и растолковал, что мир пошире, чем хата об четыре стены. Да рано ушел из моей жизни, не довел… И засохла я на полдороге к чему-то хорошему.

Сказала торопливо, словно в любви призналась, — и побыстрее из машины.

Встретила нас дородная женщина. Вначале, увидев возле своего дома легковую машину, удивилась. Надежда ей сказала: «Ось братика привезла, девятнадцать лет не виделись».

Небольшая хатенка была пропитана сложными запахами уюта и сытости. Я различал солоноватую терпкость капусты, горчинку увязанного в плети лука, степную теплоту зерна в мешках. Было во всем этом что-то волнующее, родное, памятное с детства. Оно навевало щемящую тоску по ушедшему, милому, с чем расстаются на пороге родительского дома, уходя в большую жизнь.

— Накормишь? — спросил я Надежду, присаживаясь на широкую деревянную лавочку, стоявшую под узеньким окошком. — А то с утра во рту ни маковой росинки.

На столе появились помидоры и тушеная картошка с утятиной.

Надежду будто подменили. Очень скромная, на слова скупая, движения сдержанные, словно ей не хватало места в тесноватой хатенке, и она боялась зацепиться за стол, споткнуться о лавку, сдернуть с кровати тюлевую накидку.

Когда поужинали, Надежда довольно бесцеремонно сказала своей дородной родственнице:

— Со стола я приберу сама, а ты, тетя Даша, погуляй. Нам с братцем надо поговорить.

Мы остались одни. Надежда в отсутствии тети Даши вновь преобразилась. Движения стали по-кошачьи упругими и вместе с тем мягкими. Голос обрел звонкость, в нем зазвучала лёгкая ирония. Эта перемена натолкнула меня на мысль, что тетя Даша — родственница по мужу, И спросил об этом Надежду. Она усмехнулась.

— Угадал.

Вытерла стол, присела на лавочку.

— Вначале, когда обмолвился про еду, я, грешным делом, подумала, что ты просто причину для разговора ищешь. Привезли-то тебя поглазеть на мою знаменитую торбу. Тут до капитана Копейки ею еще один интересовался.

Мне осталось только удивиться:

— Все так и есть.

Она достала из-под широкой деревянной кровати пустой вещмешок, протянула мне:

— Дался он вам всем.

Я стал рассматривать. Из добротного полотна. Сшит на диво крепко, видимо, сапожной машинкой: стежки крупные, нитка толстая, суровая, шов двойной — раз прошили, завернули и вновь прошили, этими же нитками притачали лямки, сделанные из стропы парашюта.

— Веревочка на диво, — похвалил я. — Говоришь, по случаю приобрела?

— На вокзальной толкучке за кусок хлеба.

Я прикинул вещмешок на руке.

— Добротная вещь. Холст — хоть паруса шей.

— Старалась… Не знала, куда судьба занесет. Может, на край света.

— Покупные-то лямки притачала теми же нитками, которыми шила мешок, — говорю ей.

Она достала клубок точно таких же ниток, положила на стол передо мною.

Я попробовал нитку. Крепкая, скорее пальцы порежешь, чем порвешь ее.

— Собиралась на край света: торбу из нового, холста сшила, нитки про запас взяла. А лямки — гнилые. Добралась до Светлова, они и расползлись. Что ж это ты, хозяюшка?

Смеются ее глаза, с вызовом смотрит на меня:

— А ты, братик, еще дотошнее стал.

Я вел свое:

— Если поискать, второго такого кончика не объявится? — подергал я за добротную, из вискозного Шелка бело-кремовую веревку.

— Да уж мы с Шохой постарались упрятать.

Она все время называла мужа бандитской кличкой. Почему? Или наша встреча вернула ее в далекий двадцать второй? Или в этом проявляется ее отношение к человеку, которого не любит, но вынуждена коротать с ним век под одной крышей?

— Веревочка-то от немецкого парашюта, — сказал я. — Вот и выходит, сестренка, что кто-то на нем прилетел. А зачем? Не догадываешься?

Улыбка сползла с ее губ.

— Недели три тому вернулся с фронта мой Шоха. Снарядом оглушило, порою так всего и перекосит. Ранен в плечо. А рана-то воняет: гниет человек заживо. Уж я ли его не врачевала! Промывала рану спиртом и марганцем, обкладывала теплой вощиной поверх бинтов. Пил Шоха прополис с соком столетника, ел свежий мед. Полегчает, а через пару дней все заново. Как-то болезнь дала ему передышку. Я собралась в посадку за сушняком. До войны мы покупали уголь у шахтеров. А теперь все граммочки идут заводам. Говорю Шохе: «Посажу тебя на тележку, вывезу в посадку, хоть подышишь свежим воздухом». На тележку не сел. Говорит: «Погоди, сдохну, вот тогда…», Выбрали посадку, рубили в два топора сушняк. Советую: «Ты бы посидел, отдохнул, пот с тебя градом». Рассердился, ушел от меня подальше. Я помахиваю топором, а одним глазом поглядываю на Шоху, не переусердствовал бы мужик. Тогда и в самом деле вместо сушняка доведется везти на тележке милого. Как он упал — не приметила, запнулся за что-то. И такой мат пустил! На десять этажей. Я его от таких слов давно отучила, а после фронта опять взялся за старое. Подхожу к нему, он что-то тянет. То самое. Прятали — спешили, ямку выскребли неглубокую, присыпали старым листом и сучьями. Переглянулись мы с Шохой. Говорю: «Надо заявить в сельраду». А он меня на чем свет костит: «Дура набитая! Отберут. Сколько тут шелковой материи! За войну люди пообносятся, каждая тряпка станет на вес золота». На тележку под сучья — и привезли домой. Так жадность и взяла надо мною верх, — закончила с раскаяньем Надежда.

По ее рассказу выходило, что они с мужем наткнулись на парашют случайно. Что ж, вполне возможно. А если в этой случайности есть своя закономерность?

У меня на языке вертелось несколько вопросов: «Когда для Шохи началась война? Когда закончилась? Не был ли он в окружении или в плену? Почему у него такая странная рана?» Копейка обратил внимание: «Тяжелый дух», и Надежда об этом же: «Заживо гниет». Но я спросил о другом:

— Почему вы в тот день пошли именно в эту посадку? Самая ближняя? Самая богатая на сушняк? Самая удобная к ней дорога?

Надежда ничего определенного не могла ответить.

— Посадка — не ближний свет, километров десять с гаком. Но шли и шли, Шоха рассказывал про войну. Поближе к Александровке посадки уже почищены. Подходим к этой, Шоха говорит: «Сколько сушняка и сухостоя! Похоже, до нас тут никого не было».

Значит, на посадку обратил внимание Шоха. Что из этого выходило? Ровным счетом ничего. Действительно, там было много сушняка. И вообще, в эту «экспедицию» Шоху пригласила Надежда.

— Покатаемся, сестренка, — предложил я. — Покажешь заповедное место.

Мы заехали в отделение НКВД, капитан Копейка сумел раздобыть миноискатель, два щупа. Прихватив с собою бойцов, выехали в Александровку.

Это было самое дальнее село Светловского района: большое и богатое. На его территории уместились пять колхозов, правда, один другого меньше.

Ехали молча, каждый думал о своем. Я все пытался выстроить систему из разрозненных фактов. Шарада не решалась.

Приехали. Машину оставили в стороне, за лесочком. Добрались до посадки. На ее окраине рос густой подлесок — сразу и не продерешься: лещина, бересклет, жимолость и, конечно, клен-самосад. Багряно-золотое великолепие. Вот уж не поскупилась природа-матушка на обилие и разнообразие. Красных оттенков десятка полтора, от нежно-розового до бордового. А золотых отливов — не пересчитать.

Надежда негромко сказала мне:

— Прости, если можешь, жадность мою, — проглотила комок, сдавливавший горло, и закончила: — Сама себя казню.

Мы не сразу нашли местечко, где подлесок был пореже и можно было проникнуть в посадку. Здесь преобладала акация: кривые тонкие длинные стволы. Переплелись ветви, выставили иголки.

— Тут рубили сушняк?

Надежда кивнула.

— А откуда начинали?

— Почитай, с середины.

— Чего в дебри забрались?

Она пожала плечами.

В чекистской работе так: все, что не имеет четкого, логического объяснения, подлежит всесторонней проверке.

Посадку прощупали и прослушали. На ее краю в неглубокой, но хорошо замаскированной ямке нашли две ракетницы советского производства и три десятка ракет к ним. Разноцветных.

— Ракетчик! — определил капитан Копейка. — Может еще вернуться.

Я осмотрел местность. К посадке с двух сторон подступали широкие поля. Если смотреть на север, то слева стояла кукуруза, а справа поле скошенной люцерны. Место удобное и для десантирования парашютистов, и для посадки небольшого транспортного самолета.

— Вернется, — решил я. — Оставим все на месте. Но наблюдение надо установить самое тщательное не только за тем, кто войдет в посадку, но и просто пройдет мимо.

— Муха не пролетит, — пообещал капитан Копейка.

Пришло время расставаться с Надеждой.

— Думаю, не надо «сестрицу» предупреждать, что о случившемся — никому ни полслова. В том числе и супругу. Сейчас тебя отвезут в Светлове, завтра вернешься домой. У меня к тебе будет особая просьба. Прислушивайся к тому, что говорят о парашюте и парашютистах люди. Может, кто-то где-то нашел еще парашют или что иное. Как меня известить, договоришься с Игорем Александровичем.

Расставаясь со мною на окраине застанционного поселка в Светлове, Надежда сказала:

— Что, братик, снова на девятнадцать лет?

Я возразил:

— Э, нет, теперь-то уж я от тебя не отстану.

Лукаво засверкали большие глаза.

— Только чтобы потом не отрекался от «сестренки».


К истории с парашютом пока прямо были причастны двое: Надежда и ее муж. Какие у меня были данные отнестись с подозрением к любому из них? По существу, никаких. Не сообщили о находке? Обуяла жадность.

Согласно элементарной логике оперативной работы Сугонюки подлежат самой тщательной проверке. С Надеждой, как в то время мне казалось, было более-менее ясно, а вот у Сугонюка некоторые данные биографии нуждались в уточнении.

Капитан Копейка познакомил меня с его учетной карточкой. Сугонюк Прохор Дмитриевич, сорока пяти лет. Призван в армию Светловским райвоенкоматом на второй день войны. Принимал участие в боях против фашистских захватчиков. 13 июля ранен в районе Бердичева. Первую медицинскую помощь получил в медроте, операция сделана 21 июля в полевом госпитале № 35767. 29 июля комиссован, по состоянию здоровья отпущен на шесть месяцев. 11 августа встал на учет в райвоенкомате.

Хороший, с моей точки зрения, послужной список. Даты идут плотно одна к другой.

Дальше шла, по существу, формальная часть проверки. Поздним вечером я доложил Борзову о событиях дня и попросил его навести справки о части, в составе которой воевал Сугонюк, и о полевом госпитале № 35767.

Борзов меня предупредил:

— Петр Ильич, где-то в вашем районе появился радиопередатчик. Выход в эфир зарегистрирован в ноль часов двадцать минут. Я уже договорился, в ваше распоряжение поступает два пеленгатора.

Эта весть буквально расковала меня. «Наконец-то!»— с облегчением подумал я. Хоть что-то конкретное. А то до сих пор были одни предположения и домыслы. Но сколько времени уйдет на то, чтобы с помощью пеленгаторов получить первые положительные результаты? Яковлев «свой» передатчик ищет уже три недели.

Борзов сообщил мне еще одну новость.

— Есть данные, что акция «Сыск» имеет в виду нашего Сынка. Помните, накануне вашего рапорта он перестал писать родителям?

«Первый параграф» — это задание группе «Есаул» на акцию «Сыск». А Сынок — наш разведчик Сергей Скрябин, который работает в Германии с 1922 года.


Гражданская война началась для меня в отряде Рудольфа Сиверса, который громил белоказаков в степях Донбасса, а потом отступил к Ростову.

Во время этого рейда к нам пристал хрупкий интеллигентный паренек Сергей Скрябин, превосходный наездник и стрелок. Однажды мы втроем возвращались из разведки и наткнулись на казачий разъезд.

— Я прикрою, — вызвался Сергей. — Уходите.

Мне стало жалко паренька.

— Их пятеро!

— Результата разведки ждет командарм, — ответил он и попросил у меня маузер.

Мы ускакали в одну сторону, Сергей рванулся в другую. Казаки решили, что именно он и есть «главный», а мы вдвоем лишь отвлекаем их. Взяв пики наперевес, они устремились к одинокому всаднику. Подпустив врагов поближе, Сергей двоих уложил из маузера. И помчался дальше. Казаки открыли стрельбу из карабинов. Сергей притворился убитым. Отлично выезженный конь понес его по степи. Преследователи подъехали было к «убитому». Он вдруг очутился в седле и еще двоих застрелил, а офицера ранил, взял в плен и привез с собою.

Иногда нам с Сергеем давали особые задания, и мы, переодевшись в форму белогвардейцев, отправлялись во вражеский тыл. Скрябин превосходно говорил по-французски и по-немецки. Это не раз нас выручало. Обычно он представлялся белогвардейцам: «Князь Скрябин». Вначале я думал, что он так именует себя для маскировки. Но однажды узнал, что Сергей действительно знатного рода — его мать настоящая княгиня. Впрочем, княжеского у Скрябина ничего, кроме титула, не осталось.

В тяжелых боях под Ростовом Сергея ранило. Он попал в госпиталь. Судьба вновь свела нас с ним уже в 1922 году. Я получил назначение в чоновский отряд, которым командовал Караулов. Прибыл к месту новой службы и первым там встретил моего друга Сергея Скрябина. Но радость наша была недолгой. Через два месяца Сергея отозвали в Москву.

В 1925 году я получил первое профессиональное задание — побывать в Германии и встретиться там с одним нашим человеком, бароном фон Менингом. Тогда-то я и дознался от Борзова, что это мой фронтовой друг Сергей Скрябин. Оказывается, его отец — немец. В молодости считался либералом. На этой почве не поладил с родителями и уехал в Россию, где женился на Екатерине Сергеевне Скрябиной. Инженер-металлург Вильгельм Менинг работал на одном из заводов Донбасса. В 1913 году В Германии умер фон Менинг-старший, оставив сыну большое состояние. Вильгельм Менинг вернулся на родину принимать наследство. Началась мировая война, связь с Россией прекратилась. В 1921 году Вильгельм фон Менинг попытался разыскать через Международный Красный Крест свою семью. Но жена его погибла где-то в донецких степях от рук махновцев, в живых остался сын Генрих — он же Сергей Скрябин.

По этой причине Сергея и отозвали из чоновского отряда.

Должно быть, по рассказам матери, обиженной родственниками мужа, и отвергнутого родителями и родиной отца, у Сергея сложилось не очень благоприятное мнение о Германии. Его спросили, не хочет ли он вернуться к отцу, на что Сергей ответил: «Если это задание, то я не имею права от него отказываться».

Сергей уехал в Германию. Думал, что года через три вернется. Но где три, там и пять. Где пять — там и десять. В Германии назревали такие события, за ходом и развитием которых нужно было вести самое тщательное наблюдение: к власти пришел Гитлер и, поправ Версальский договор, приступил к формированию регулярной армии. Затем последовал Мюнхенский сговор…

Сергей Скрябин (Сынок), он же Генрих Вильгельм фон Менинг, был одним из лучших разведчиков, с которыми мне приходилось работать.

По нашему совету он выбрал военную карьеру, и благодаря связям отца, ставшего своим человеком в стальной империи Круппа, и личным способностям Сергей быстро продвигался по служебной лестнице. С каждым разом сведения становились все более ценными.

В начале апреля 1941 года у Генерального штаба Красной Армии появилась настоятельная необходимость перепроверить сведения, подтверждающие или опровергающие реальность плана «Морской лев» (форсирование Ла-Манша). Наш Сынок имел доступ к сведениям того отдела абвера, который вел разведывательную работу против Советского Союза. И все-таки проверку реальности плана «Морской лев» решено было поручить Сергею. Почему? В свое время ему удалось добыть фотокопию одного из восьми экземпляров плана «Барбаросса» — плана нападения гитлеровской Германии на СССР. Но по мнению членов нашего правительства, которым было доложено о плане «Барбаросса», эти сведения нуждались в перепроверке. Итак, у немецкого генерального штаба было два военных плана: нападение на СССР (план «Барбаросса») и нападение на Англию («план «Морской лев»). А может быть, один из них всего лишь ловкая дезинформация, удачный ход гитлеровской контрразведки? Можно было предположить и другое: оба плана реальные. Так какому из них в данный момент отдает предпочтение гитлеровский генеральный штаб?

Серьезный вопрос, от ответа на него зависело будущее страны, будущее Европы. Искать ответ на этот вопрос и было поручено самому опытному нашему разведчику Сынку.

Я написал приказ для Сынка и показал его Борзову. Он сделал несколько поправок, смягчил некоторые мои формулировки, вставил добрые, теплые слова вроде «пожалуйста», «по возможности поспешите», «сами понимаете», и приказ вдруг зазвучал дружеской просьбой.

— Времени мы ему не даем, и, чтобы добыть нужные сведения, он вынужден будет пойти на большой риск.

Особая забота начальника управления о Сергее вызвала во мне тревогу. Такое называют предчувствием.

Сынок принял нашу шифровку, ответил: «Понял. Постараюсь». А во время следующего сеанса не вышел на связь.

«Почему? Что-то просто помешало, или причина гораздо серьезнее?»

Время шло, Сергей как в воду канул. В таких случаях предполагают самое худшее — провал.

Так что же случилось с Сергеем? У него не было никаких помощников, он работал совершенно один, считая это лучшей гарантией безопасности. Своя логика в подобных рассуждениях, конечно, есть. Чем многочисленнее разведгруппа, тем больше у контрразведки возможностей обнаружить ее. Каждый причастный — это «кончик», за который, если удачно потянуть, можно размотать весь клубок.

Из наших людей с Сергеем раньше встречался один я. Связные, которых мы к нему при нужде посылали, пользовались тайниками. И тут дело совершенно не в отсутствии доверия, а в профессиональной предосторожности. Провал связного всегда возможен, и нельзя допустить, чтобы германская контрразведка вышла на такого ценного разведчика, как Сынок.

Под впечатлением обуревавших меня чувств я вызвался съездить в Германию, как один из немногих лично знавших Сергея в лицо, и во что бы то ни стало дознаться о его судьбе.

— Более непродуманного предложения трудно даже вообразить, — возразил Борзов. — Версия первая: Сынок не имеет возможности выйти на связь, за ним следят. И вот являетесь вы… Отличная услуга для абвера. Версия вторая: Сынок арестован. Значит, ведется наблюдение за всеми, кто в какой-либо степени был с ним связан. Хотите угодить в ловушку?

— Но речь идет не просто о чьей-то жизни: моей или его, — настаивал я, — решается судьба государства, судьба мира и войны. А что, если Сынок сумел добыть какие-то новые сведения о реализации планов «Морской лев» или «Барбаросса»? А передать их не может.

— Нет, Дубов, ваша должность не позволяет заслать вас без особой предварительной подготовки в страну, с которой возможна война. Будем искать иные возможности узнать о судьбе Сынка.

Международная обстановка была крайне напряженной, и военкоматы под видом сорокапятидневных летних сборов провели частичную мобилизацию резервистов.

Управление получило приказ — откомандировать группу опытных работников в распоряжение Киевского военного округа. Я подал Борзову рапорт и получил назначение в один из пограничных корпусов. Потом воевал, а мысли о Сергее не покидали меня. Шестнадцать лет в разлуке, но каждый день — рядом: чувствами, делами…

И вот оказывается, в апреле 1941 года с ним ничего не случилось. Жив, здоров и продолжает работать. Но тогда что-то встревожило гитлеровскую военную контрразведку — она ищет. И есть в ее распоряжении какие-то сведения, она ищет именно в Донбассе, там, где когда-то воевал Сергей Скрябин, где работал его отец, где жила и погибла его мать. Какой характер носят эти сведения? Общий, мол, кто-то, возможно, передает секретные сведения советской разведке? Или нечто более конкретное?

На следующий день из Ростова прибыли пеленгаторы. За эфиром было установлено круглосуточное наблюдение.

Борзов сообщил сведения, которые я у него просил. Они касались Сугонюка. Дивизия, упомянутая в его красноармейской книжке, принимала участие в нашем контрнаступлении под Бердичевом с 12-го по 15 июля. Понесла большие потери. В настоящее время ее номер передан другому, вновь сформированному соединению. О 6-м полке этой дивизии конкретных сведений вообще нет. Полевой госпиталь № 35767 размещался на восточной окраине пригорода. Со второй половины июля о нем ничего не известно, по-видимому, попал в окружение.

Эти данные говорили о том, что после эвакуации Сугонюка с госпиталем стряслась беда… В первые недели войны такое случалось нередко.

Мне хотелось осмотреть парашют, припрятанный Сугонюком. Можно было просто изъять его, но я считал пока это преждевременным.

Надо было увести Сугонюка из дома. По просьбе капитана Копейки главврач райбольницы послал Сугонюку открытку: «Уважаемый Прохор Дмитриевич, наша больница обязана вести постоянное наблюдение за состоянием вашего здоровья. Поэтому просим явиться к нам в больницу в пятницу в удобное для вас время. Если необходим транспорт, колхоз его предоставит».

Но Сугонюк в больницу не явился. Открытку главврача привезла Надежда.

— Плохо ему, боится, что растрясет дорогой…

Главврач встревожился: «Надо проведать. Фронтовик, много ли таких у нас, а мы в текучке забыли о нем».

В ту же пятницу в начале первого ночи мне в гостиницу позвонил дежурный из отделения НКВД.

— Вас приглашает «Звездочка». Машину выслали. Это пеленгатор. Что там?

По ухабистой ночной дороге, освещаемой лишь узким лучом синих фар, легкая полуторка мчалась на предельной скорости. Тут бы пригодился шлем танкиста.

Командир пеленгатора, молоденький лейтенант лет двадцати двух, считавший себя бывалым воином (училище закончил перед войной), расстелил карту.

— В двадцать три пятьдесят четыре приняли сигнал. Но слабый, мешали помехи. Второй пеленгатор не смог выйти на него. Передатчик работал четыре минуты. Потом сигнал вообще затух, — доложил лейтенант.

Прочерченный на карте пеленг уходил на восток с небольшим смещением к югу. Он пересек хутор Первомайский, коснулся двух сел: Карповки и Александровки.

Парашют и пеленг — в одном районе. Случайное совпадение? Но я любил такие «случайности», кропотливо и с удовольствием разыскивал и собирал их. Накопившись, они приобретали ценное свойство: указывали объект.

И хуторок, и село Карповку надо было брать под контроль. Но в тот момент я прежде всего подумал об Александровке.

— Второму пеленгатору немедленно выехать вот к этому селу, — показал я на карте. — Держаться на некотором расстоянии. Днем замаскироваться в посадке, ночью быть в движении. Работать круглосуточно.

Лейтенант откозырял: «Есть выдвинуть второй пеленгатор в район села Александровки».

В субботу, уже к вечеру, нас с капитаном Копейкой посетил врач, побывавший у Сугонюка.

— Ему нужна немедленная операция, а он — ни в какую. Грубит. «Сдохну дома, хоть на сельском кладбище похоронят. Жене на могилу ближе ходить». А у него начался некроз тканей, омертвение, — уточнил врач, решив, что мы с капитаном в медицинских терминах люди недостаточно сведущие.

Состояние Сугонюка было для меня знакомым. Я знавал раненых, которые заявляли: «Лучше умереть от гангрены, чем остаться инвалидом». Люди, потерявшие мужество… Натерпевшиеся, настрадавшиеся. Их можно было понять. Но в госпиталях с таким настроением не особенно считались. «Гангрена. Нужна ампутация». И ее делали.

Я сказал об этом врачу. Он ответил:

— Здесь иной случай. У меня создалось впечатление, что Сугонюк боится не столько врачей, сколько фронта. Он же понимает, что война за полгода не закончится. Придет время, он выздоровеет…

— Для такого вывода есть веские основания? — поинтересовался я.

— Веских нет, — замялся врач. — Скорее что-то интуитивное. И еще одно: как я понял из рассказа жены, каждые семь-восемь дней у него в районе раны появляется флегмона. Одну из них я видел. Завтра-послезавтра прорвется. Эта флегмона как-то автономна по отношению к ране, живет своей собственной жизнью.

— И какой же вывод? Рану чем-то подтравливают?

Врач не склонен был делать категорические выводы.

— Если бы я наблюдал с месяц, мог бы сказать что-то определенное. А пока знаю одно: Сугонюку беспромедлительно надо делать операцию, иначе ему угрожает сепсис. Если он так боится больницы, я готов прооперировать его на дому.

Травит рану?.. Своего рода дезертирство, хотя прямо обвинить в этом комиссованного на шесть месяцев Сугонюка сейчас нельзя.

Что в сообщении врача было для меня нового? Все укладывалось в рамки того образа, который сложился в результате рассказа Надежды о своем муже.

Но тут мне в голову пришла такая мысль: «Зачем Сугонюк травит рану? Он же комиссован по контузии, рана — момент привходящий».

— А последствия контузии сказываются сильно?

Мой вопрос застал врача врасплох:

— Видите ли… Я хирург. Он не жаловался… Ну, а таких явно выраженных признаков… Одним словом, я всецело занимался раной.

Сугонюк, которого я пока не видел в глаза, все больше и больше мне не нравился. История с парашютом, сейчас вот это…

— Сугонюку операцию надо делать в стационарных условиях, — сказал я врачу. — Если ваши предположения не безосновательны, то дома он опять начнет травить рану. А в больнице вы проследите. И потом, его обязательно надо показать невропатологу. Контуженый человек!

— Не насильно же вести его в больницу! — посетовал врач.

Я вспомнил Надежду. Может, она повлияет на мужа?

— А вы пригласите на собеседование жену. Расскажите, не скрывая правды.

Сугонюком стала заниматься больница, а у меня и своих хлопот было предостаточно. В понедельник, опять в то же время, то есть в двадцать три часа пятьдесят пять минут, пеленгатор, курсировавший в районе Александровки четко зафиксировал работу неизвестного передатчика. Пеленг пересек село почти вдоль. Второго пеленга взять не успели.

Итак, Александровка! Можно было в домах, попавших под пеленг, произвести обыск и обнаружить передатчик. Рациональнее — вызвать второй пеленгатор и при очередном сеансе работы передатчика уточнить координаты. Тут вставал естественный вопрос: «А что, если хозяин передатчика прекратит работу? Не важно, по какой причине. Что-то заподозрил. Получил указание замолчать…»

В районе Александровки военных объектов не было, железная дорога — далеко. Может, кто-то собирал сведения на стороне? Не исключено. О чем-то все-таки хозяин радиопередатчика сообщал. А если тут иное? Может, именно здесь должна десантироваться группа «Есаул»? Тогда конечная цель операции — не радист, а Хауфер или его заместитель Креслер.

Мы пока ничего конкретного не знали об этой группе. Каков ее состав? Двое или двадцать? В одном месте будут десантироваться или в разных? При абсолютно удачном обороте дела можно не только ликвидировать группу «Есаул», но и заставить кое-кого из ее участников работать на нашу разведку.

Планы радужные, далеко идущие. А начинались они с радиста. Вначале надо было найти его.

Война — это противоборство двух сторон. И в самые гениальные планы противник всегда вносит свои коррективы. Я считал, что наступила пора активной подготовки к встрече десанта. Он мог появиться в любую из ближайших ночей.

Борзов с таким предположением согласился. В мое распоряжение передали взвод оперативной службы. Мы его разместили в селе Большая Вишня. Это в пятнадцати километрах от люцерны и в двадцати от Александровки. В случае необходимости взвод мог за четверть часа добраться до возможного места десантирования.

Днем одно отделение под видом саперов перестраивало мост через Сухой Бадыг, остальные отделения отдыхали. С наступлением сумерек объявлялась готовность номер два: красноармейцы спали не раздеваясь.

Но передатчик молчал. Второго пеленга мы так взять и не смогли. Никто посадкой не интересовался.

«Неужели вспугнули?» — тревожился я.

Самолеты над Александровкой пролетали часто, за ночь раза два-три. Сельские комсомольцы довольно бдительно следили за ними.

Как-то капитан Копейка мне доложил:

— Надежда Сугонюк отвезла своего милого в больницу.

— Не возражал? — удивился я.

— Подавила всякое сопротивление. «Мне, — говорит, — в доме нужен мужик, а не гнилье». Сделали операцию. Но самое интересное — заключение невропатолога. При тщательном исследовании он не обнаружил никаких признаков бывшей контузии.

— Полное выздоровление за два месяца. Не это ли и заставляло Сугонюка травить рану?

— Невропатолог считает, что Сугонюка комиссовали по контузии ошибочно. Видимо, в спешке.

Новость была более чем примечательной. У меня сразу же зародилась тьма предположений и догадок. Если контузии не было, а свидетельство есть… значит, оно фальшивое. Кто его изготовил так искусно, что при первой проверке все концы сошлись с концами? И чем Сугонюк оплачивает такую заботу о нем? Нашел в посадке парашют, допустим, случайность. Пеленгатор указал на село, где живет Сугонюк, — будем считать совпадением. Он в больнице, и передатчик молчит — пусть и это стечение обстоятельств. Но если свидетельство о контузии — фальшивое… Случайности оборачиваются системой.

— А Сугонюк знает о заключении невропатолога? — спросил я капитана.

— Конечно. Тот все высказал ему в лицо.

— Черт подери! — вырвалось у меня в досаде. — Капитан, нужно срочно исправлять положение. Завтра же собирайте какую угодно комиссию, консилиум. Необходимо признать все болячки, какие числятся за Сугонюком. Надо — пусть признают его инвалидом до самого конца войны. Ну как вы не проконсультировали врача!

— И заподозрить не мог, что признаки контузии у Сугонюка исчезли, а врач ему об этом скажет прямо в глаза, — оправдывался капитан.

Он отправился восстанавливать Сугонюка в правах контуженого, а я срочно позвонил в Москву Борзову. Рассказал ситуацию, которая складывалась довольно удачно, и попросил помочь разыскать где угодно в стране и как можно скорее доставить в Светлово человека, имевшего во время боев за Бердичев отношение к полевому госпиталю № 35767.

Я понимал, сколь трудно это сделать, тем более в те сроки, которые нас устраивали.

— Тещу господина Геббельса вы, Петр Ильич, — не желаете пригласить на свидание в Светлово? — мрачновато пошутил мой начальник.

Я рассказал ему, какая промашка вышла у Сугонюка в определении его годности к воинской службе.

— Считаю необходимым сейчас его успокоить, пусть он по-прежнему верит в те документы, с которыми явился.

— Да-да, — одобрил мою инициативу Борзов, — надо внушить вашему поднадзорному мысль, что все убеждены в ошибке местного невропатолога. Обратитесь к Федору Николаевичу, он поможет через обком партии подобрать надежных и авторитетных людей для сверхкомиссии.

В тот же день около десяти вечера я был уже в областном центре. Федора Николаевича разыскал с великим трудом. Встретились мы с ним за полночь, он только что вернулся из Мариуполя.

— Начали эвакуацию заводов. Пока частично: то, что легко поддается демонтажу и без чего заводы могут обойтись, не снижая выпуска продукции. Ну и то, что не успели из нового задействовать. Грузили уникальный пресс. Один такой стоит целого завода! А площадок для него нет. Довелось использовать от паровозов ФД. А что у вас?

— Есть ниточка. Тянем.

Я рассказал ему в общих чертах о первых результатах.

— Я к вам за помощью. Нужно медицинское светило, способное обнаружить у Сугонюка такие болячки, которые позволили бы ему получить освобождение от армии минимум еще на полгода. Одним словом, профессор должен быть настоящий, которого хорошо знают врачи светловской больницы, солидный по внешности и… сговорчивый. И пару доцентов при нем.

Федор Николаевич заразительно рассмеялся.

— Сговорчивый! Ну что ж, поищу такого! Поищу, хотя сейчас у всех времени в обрез.

Он позвонил секретарю обкома. Тот еще был на месте.

— В Светлово страдает тяжким недугом весьма полезный человек. Нужны специалисты — невропатологи рангом не ниже профессора, способные в срочном порядке проконсультировать его. Нет, нет, — заверил Белоконь секретаря обкома, отвечая на его вопрос, который я не слышал, — смертельная опасность ему не угрожает, скорее тут имеет место психологический момент. Больной — один из новоявленных поднадзорных полковника Дубова, так что сам понимаешь… Сколько нужно профессоров? Я думаю, что при солидной внешности хватит и одного, правда с ассистентами.

Через полчаса после этого Федору Николевичу позвонили. Не зная, в чем дело, профессор готов был немедленно лететь или ехать, одним словом, мчаться на помощь человеку, о состоянии здоровья которого так волнуются.

Белоконь пояснил, что разговор на эту тему не по общему телефону.

— Сейчас за вами заедет машина.

Я отправился на переговоры к профессору.

Ему было за пятьдесят. Худощавый, высокий, сутуловатый. С солидными залысинами. Виски подернуты сединой. Лицо умного, интеллигентного человека. На крупном орлином носу пенсне.

«На Сугонюка он впечатление произведет!» — удовлетворенно подумал я.

Я объяснил ему, в чем суть дела, и он все понял с полуслова.

— Сам буду непременно и надежных, не болтливых помощников возьму с собою.

Он дал совет, как подготовить больного к консилиуму. Я был благодарен ему за понимание общей задачи, что освобождало меня от пояснений частностей.

Все анализы, какие только можно сделать человеку, Сутонюку сделали. Изготовили несколько рентгеновских снимков, сняли кардиограмму.

Консилиум, который возглавлял профессор, приглашенный из области, признал, что контузия прошла. Налицо лишь остаточные явления. Но зато у Сугонюка нашли холецистит, истощение нервной системы, начальную стадию дистрофии, плоскостопие и малокровие, «что в конце концов и влияло на ход заживления раны».

В результате Сугонюк получил «белый билет», то есть освобождение от воинской службы на целый год. Врачи дружно посоветовали ему усиленное питание, свежий воздух, особенно вечерние прогулки перед сном, а главное — полный покой.

Пока капитан Копейка занимался Сугонюком, я побывал в доме у Надежды. Хотелось присмотреться к расположению комнат, к обстановке, изучить двор. Это на всякий случай, вдруг придется проводить здесь какую-то операцию.

Мне трудно было определить свое отношение к Надежде. Нравилась независимость характера. Импонировало, что в моем присутствии она называет мужа старой бандитской кличкой. В этом была своя откровенность. Надежда не жаловалась на невзгоды, не стонала, как иногда делают это женщины сорока с лишним лет.

Не могло ли сейчас это мое личное впечатление отрицательно сказаться на работе? С кем будет Надежда, если ей придется выбирать между мужем, с которым прожито семнадцать лет, и долгом патриота?

Мне надо было увидеть Надежду в привычной для нее обстановке, то есть дома.

С капитаном Копейкой, вернее, с тем, кто наблюдал днем за посадкой, у Надежды была прочная связь. Иногда она выгоняла по утрам корову. Пока стоящих новостей Надежда не сообщала.

Однажды Надежду предупредили, что вечерком, попозже, к ней в гости зайдет «братик». И лучше, если при этом не будут лаять собаки.

На селе все кумовья, сваты, близкие знакомые. Постороннего человека приметят сразу. Дело не в том, что к женщине, у которой муж-фронтовик в больнице, вечером заходил мужчина, Надежда нашла бы что ответить кумушкам, но не стоило тревожить самого Шоху.

Александровка тянется километра на четыре, заняв широкую, защищенную довольно высокими кручами ложбину, видимо, старицу древней реки. Село, славное садами, медом, хлебосольными хозяевами.

Дом Надежды с другими не перепутаешь. Забор действительно крепостной, из толстых горбылей. Выше человеческого роста. Перед домом — три раскидистых дерева: яблоня, груша и абрикос. Под яблоней широкая, потрескавшаяся от дождей и солнца скамейка.

Я вошел во двор. Глухо зарычал здоровый пес, прикованный где-то в глубине двора к будке. Надежда сторожила мое появление. Цыкнула на собаку. И хотя та после окрика не успокоилась, продолжала греметь цепью, но уже не лаяла.

Имение — иначе не определишь то, что я увидел. Двор затянут зеленовато-золотым шатром винограда. Шагнул — головой задел тяжелую гроздь. Дом — из серого кирпича, метров восемь на двенадцать. За двором — сад и огород. Летняя кухня — у других хата куда скромнее.

— Вот так и живу, — сказала Надежда.

Она взяла меня за руку, подошла к широкогрудой, яростно приседающей на задние лапы собаке.

— Пан! Это свой. — Она сделала вид, что обнимает меня. Потом подвела к псу впритык. — Ты люби его, он хороший.

Кобель в ответ чуть вильнул хвостом и слегка ощерился, словно улыбнулся.

— Теперь можешь ходить по двору — и не гавкнет, — сказала Надежда.

Показала сад, огород, уже опустевший.

— А я тебя давно жду, — сказала она. — Как свезла Шоху в больницу, так и жду. Думаю, придет же он на парашют посмотреть. Врача-то для Шохи ты пригласил, я сразу поняла.

От этой ее проницательности мне стало слегка не по себе. Неприятно, когда угадывают твои мысли.

В доме было пять комнат. Две из них довольно большие: кухня, в которую попадаешь сразу из коридора, и зал. Потолок в зале украшен цветной лепкой. А вот мебель почти вся самодельная. Очень добротная, из старого, выдержанного дуба. Изготовлял эти столы, лавки, кровати, буфеты человек возможно и без особого вкуса, но старательный, терпеливый.

Я вспомнил оценку капитана Копейки и повторил ее:

— А в двадцать девятом раскулачивали людей и победнее.

Надежда рассмеялась:

— Всему обязаны Советской власти.

— А не колхозным пчелкам?

— В моем — ни на копейку чужого. Своими руками: по кирпичику, по досточке. С апреля по октябрь — семь лет колотились. В селе уже смеялись над нами… Зато теперь завидуют. — В словах Надежды звучало скрытое торжество. — Первые огурцы — у меня, первые помидоры, первая картошка… И на колхозном поле я никому не уступала, по четыреста с лишним трудодней нарабатывала. Да Шоха, как пасечник, пятьсот сорок восемь. Осенью-то, бывало, пшеницы подвод пять привезут.

Она водила меня из комнаты в комнату, показывала шелковые подушки, на которых никто не спит, пуховые одеяла, которыми никто не укрывается, фаянсовые тарелки, фарфоровые чайники… Надежда плавала по просторному дому, в котором было все-таки тесно. Ну будто в западню попал. Музейное богатство: «Экспонаты руками не трогать!»

— И на свою бедность взяли еще парашют немецкого диверсанта!

Напрасно это я брякнул. Надежда глянула на меня глазами, полными слез:

— Разве я не поняла своей вины?

Парашют был спрятан действительно надежно. Для него за собачьей будкой под летней кухней выкопали пещеру. Надежда вытащила парашют, молча положила передо мною.

Я его осмотрел, ощупал.

— Пусть еще погниет на прежнем месте.

Надежда упрятала его, затем привязала пса на короткую цепь, чтобы он притоптал потревоженную землю. Пан заюлил, заметался, словно понял задание.

В небольшой комнатке рядом с кухней нас с Надеждой ждал накрытый стол. Шла война. Из магазинов исчезли продукты, были введены карточки. А в этом доме на столе было все, что могла дать щедрая донецкая земля. Я обратил внимание на два огромных индюшачьих «окорока», торчащих из кастрюли.

— И все это надо умять?

— За оставшееся Пан прогавкает собачье спасибо, — с грустинкой ответила Надежда.


Однажды мне позвонил Федор Иванович:

— Петр Ильич, есть необходимость встретиться. Будущее руководство Светловского подполья в основном уже определилось по составу. Надо бы вам познакомиться с кандидатами и дать им свою профессиональную оценку.

Белоконь был умным, интересным собеседником, превосходным рассказчиком, знавшим великое множество случаев и эпизодов, умел и выслушать собеседника и дать дельный совет. Я всегда с явным желанием ждал встречи с ним..

Но в этот раз он был собран, деловит и по-своему суров.

— Положение на фронтах тяжелое, так что спешим, спешим… — сказал он мне, пожимая руку. — Вот и с подпольем… Впрочем, нет, о Донбассе так говорить грех. Тут у нас есть время все прикинуть, примерить: обучить людей, обеспечить необходимым. А вот в Белоруссии, в Прибалтике… Да и у нас, на Правобережной Украине… Надо признаться, что подготовка подполья — работа большая, сложная, требующая времени, тщательного подбора людей, знаний местных условий и специфики обстоятельств, — далеко не всегда проводилась на профессиональном уровне. В первые недели и месяцы войны обстановка складывалась такая, что порою не удавалось сделать даже основного. Людей нередко подбирали второпях, по каким-то неконкретным признакам: хороший человек, активный общественник, часто выступал на собраниях. Подбор людей в нервозной обстановке неотвратимо надвигающейся оккупации порою приводил к трагическим ошибкам. Впрочем, чего я вам это рассказываю? Сами знаете.

Белоконь приехал для того, чтобы перед окончательным утверждением руководителей подполья встретиться с ними, поговорить о том, как они понимают свое задание, разведать их настроение, а заодно познакомить с ними меня.

Секретарем подпольного райкома партии, как уже предполагалось ранее, должен был быть Николай Лаврентьевич Сомов. Вот его объективные данные. Тридцати шести лет. Из смоленских крестьян. В Донбасс приехал в годы первой пятилетки. Принимал участие в организации колхоза в селе Ивановке. Был комсомольским работником, в тридцать третьем году стал секретарем райисполкома, а впоследствии — председателем. В тридцать седьмом женился на дочери сельского врача из Ивановки Григория Терещенко.

Григория Даниловича Терещенко я знал по чоновскому отряду. Он был фельдшером в Конармии, а вернувшись с польского фронта, стал начальником санитарной службы у Караулова. Жена Сомова — Оксана — молодой врач Светловской райбольницы. Два года назад родила сына Владлена.

Командиром светловского отряда назначался директор химзавода Тихон Трофимович Лысак. Сорока девяти лет. Коммунист с семнадцатого года, участник штурма Перекопа. Инженер, закончивший в тридцать девятом году заочное отделение Ленинградского технологического института. С его назначением завод стал выполнять план, резко улучшил качество продукции.

Ивановским отрядом должен был командовать директор совхоза «Путь Ильича» Караулов.

В свое время с Иваном Евдокимовичем я съел не один пуд солдатской соли. И само собой, обрадовался, что в сложном деле, каким является контрразведывательная работа в подполье, мне вновь доведется с ним сотрудничать.


Когда мы с Федором Николаевичем поднялись на второй этаж, к председателю райисполкома, то растерянная секретарь-машинистка пролепетала:

— А…Николай Лаврентьевич поехал встречать вас на границу района. Ему позвонили из области, и он уехал.

Она открыла нам кабинет, уговаривая подождать председателя райисполкома здесь.

Белоконь пробурчал:

— Не люблю парадности. Не на торжество же приехал…

— Может быть, он думал, что вы сразу поедете к Караулову, и решил проводить. От границы района Ивановка ближе, — предположил я.

— Если бы мне надо было вначале в Ивановку к Караулову, я бы предупредил, а дорогу уж как-нибудь и без провожатых найду, я в Донбассе не гость, все закоулки-переулки не хуже любого старожила знаю.

Сомов появился минут через шесть-семь. Поздоровался с Белоконем, со мною.

— Извините, разминулись. Позвонили из обкома: «Федор Николаевич у вас в районе. Встречайте. Он где-то с полковником Дубовым». Ну я и поспешил в гостиницу.


— А я-то уж думал — на границу района подался! — усмехнулся Белоконь.

С Сомовым мы встречались не однажды. Я представился ему, как только появился в городе. Памятуя слова Белоконя, что Сомов — возможный секретарь подпольного райкома, я при всяком удобном случае обращался к нему за помощью.

Сомов был выше меня ростом (у меня метр семьдесят пять). Но не из крепышей. Выразительные серые глаза. Высокий лоб. Мягкий овал подбородка. Николай Лаврентьевич понравился мне с первой встречи.

Белоконь сказал ему о цели нашего визита и попросил:

— Вызывайте командира партизанского отряда Лысака, продемонстрируйте оперативность связи. А к Караулову в Ивановку сами наведаемся.

— В таком случае, его надо предупредить, чтобы был на месте.

— Предупредите, — согласился Белоконь. — А то у меня времени в обрез, да и у вас оно про запас в скирдах не лежит.

Я сказал Сомову, что нам с ним в дальнейшем придется тесно сотрудничать:

— Донбасс — рабочий край, известный своими стойкими революционными традициями. И гитлеровцы сюда для борьбы с патриотическим движением пришлют своих лучших специалистов.

Сомов заерзал на стуле, словно ему неудобно стало сидеть: от непривычной позы затекли ноги. Глянул на меня как-то очень просительно и в то же время доверчиво.

— Я понимаю… — сказал он, волнуясь. — Оставшегося в подполье ожидают не только победы… Нельзя исключать даже самого трагического — гестаповского застенка. Чтобы неожиданное не застало врасплох, не обезоружило, надо готовить себя к худшему. Вот Рахметов в книге Чернышевского «Что делать?»… Готовил себя к возможной встрече со своими палачами. Я имею в виду не гвозди и битое бутылочное стекло вместо матраца, а моральную сторону, идейную.

Он был со мною предельно откровенен. Я с уважением подумал: «А такие при необходимости умеют молчать».

— Есть серьезные основания предполагать, — сказал я, — что гитлеровцы постараются заслать свою агентуру в район будущего действия вашего подполья уже сейчас. Поэтому при проведении любых мероприятий надо проявлять особую бдительность.

Он закивал головой:

— Это само собою разумеется. Правда, у меня еще нет нужного опыта… Но по всем сложным вопросам я консультируюсь с бывшим чекистом, будущим командиром партизанского отряда Карауловым.

— Ивану Евдокимовичу действительно в таких делах опыта не занимать, — одобрительно высказался Белоконь. — И вот вам с Петром Ильичем уже сейчас надо предпринять кое-какие контрмеры, иначе дело может обернуться так, что подполье не сумеет выполнить своих задач.

— Все, что от нас зависит… — Сомов воодушевился. — Меня радует патриотическое настроение наших людей. Жизнь — она со многими углами, порою острыми. Во имя больших интересов мы не всегда были предельно справедливы и гуманны в отношении друг к другу. А сейчас все живут одним — ненавистью к гитлеровцам. С месяц тому мне довелось свидеться с одним бывшим раскулаченным из Ивановки. В госпитале лежал… Его семью вывезли в Сибирь. Но на новом месте им создали условия, и они обросли хозяйством позажиточнее того, что было здесь. Земли — вдоволь, отменные луга. Работал в колхозе. Увидел меня — улыбается. «Спасибо, Николай, по твоей милости света белого повидал». Я его раскулачивал. А он ко мне, как к другу! Фронтовик. Ранен.

Сомов в своем оптимистическом выводе был прав и неправ. Несчастье, свалившееся на Родину, действительно сплотило нас еще больше, мелочи жизни отошли на второй план. Но не для всех. Во Львове по нашим отступающим частям националисты стреляли из окон, с чердаков. На оккупированной территории гитлеровцы создавали полицию из местного населения. Мне были известны случаи, когда выдавали врагу наших бойцов и командиров, выбиравшихся из окружения. Одной из задач, стоящих передо мной, контрразведчиком, остающимся на оккупированной территории, было выявлять таких предателей, Поднимать против них на беспощадную борьбу патриотов.

— Есть, Николай Лаврентьевич, люди, — сказал с нажимом Белоконь, — которые люто ненавидят Советскую власть. Но вам в подполье придется сталкиваться и с другим — с обычной трусостью, угодничеством перед силой… А разбираться в истоках предательства будет просто недосуг.

— Так хочется верить в хорошее, что есть в человеке, — с грустинкой проговорил Сомов.

— И верьте! Но не слепо. Нет большей обиды, чем обида недоверием, но нет большего преступления в наших обстоятельствах, чем потеря бдительности.

Сомов мне нравился все больше и больше: из увлекающихся, из тех, кто не умеет служить делу вполсилы. О своей будущей работе в подполье говорил вдохновенно:

— Кроме партизанских отрядов мы намерены создать молодежно-комсомольские группы в каждом селе и поселке. Немногочисленные, но надежные. Руководителей подберем из заслуженных людей, а членами группы будут парнишки и девчонки. Молодежь мечтает о подвигах, вот она и будет их совершать. Тут главное — проконтролировать, чтобы молодежь не зарывалась, а делала все продуманно, грамотно.

Николай Лаврентьевич называл десятки имен и фамилий, давал людям свои и, по-моему, довольно точные характеристики. О Караулове, к примеру, он так сказал:

— Человечище. Ростом — верста коломенская, в плечах — косая сажень. Усищи, как у Тараса Бульбы. Бас — на зависть самому Михайлову. Шептаться не умеет, кланяться и ползать не обучен. Вот так и прет через жизнь напролом. Удача ему всегда сопутствует. Это знает вся Ивановка. И люди за Иваном Евдокимовичем готовы в огонь и воду. Мне кажется, это ценнейшее качество для командира партизанского отряда.

В таких же сочных красках Сомов описал и Лысака.

— Прямая противоположность Караулову: хитер и осторожен. На кривой такого не объедешь. Есть в нем этакая мужицкая мудрость.

— Природные условия для действия партизанских отрядов в Донбассе не ахти какие, — в сдерживающих тонах заговорил Федор Николаевич. — В степи, особенно зимою, большую группу людей не спрячешь. Более-менее подходящие леса лишь в районе Светлова. Это, конечно, не Брянские леса, но все же. Эти условия диктуют и задачи, которые предстоит решать подполью, вынужденному действовать небольшими маневренными группами. Оно должно вести глубокую войсковую разведку, снабжать разведотдел и политотдел фронта информацией и вести постоянную агитационную работу среди населения. Очень важно показать остающимся в оккупации, что Советская власть вездесуща, а сама оккупация — дело временное. Для того чтобы не позволить врагам разгромить подполье единым махом, надо избегать крупных столкновений с гитлеровцами, а борьбу вести скрытую.

Явился Лысак. Запыхался. Пот — градом, не успевает вытирать его с загоревшего лба платком. Спешил человек. Лысак был довольно тучен, но при всем при том подвижен и даже чуточку суетлив. Помня характеристику, какую ему дал Сомов, я внимательно присматривался, невольно карауля момент, когда проявит себя хваленая мужицкая смекалка и рабочая хитрость. Но что-то не замечал ни того, ни другого. «Видимо, условия не те», — решил я.

Беседу с Лысаком вел в основном Федор Николаевич. Я слушал. Вопросов почти не задавал. Лысака я встретил впервые, и мне хотелось по профессиональной традиции на первых порах просто присмотреться, привыкнуть к человеку. А вопросы… Для них еще приспеет время.

Когда Лысак ушел, Сомов спросил меня:

— От нас, будущих подпольщиков, на данном этапе какая-нибудь помощь нужна?

Я рассказал ему о странностях, связанных с деятельностью ракетчиков-сигнальщиков.

— В Светловском районе их выявлено и задержано предостаточно. Сигналили они множество раз, а вражеские самолеты по-настоящему еще не бомбили ни станцию, где скапливаются воинские эшелоны, ни сам город, имеющий стратегическое значение.

Сомов понял мою тревогу:

— Замышляют что-то пакостное.

Я попросил его мобилизовать городские группы самообороны, а также всеобуч на борьбу с ракетчиками-сигнальщиками.

— Пусть местная газета поместит хороший материал о тех, кто отличится в этом деле, — посоветовал Белоконь.

— Надо заставить нервничать хозяина передатчика. Пусть у него вызревает опасение, что патриоты вездесущи. Он начнет принимать какие-то меры, активизируется, — согласился я с ним.

Загрузка...