Новый район

1

Всю жизнь я прожила на Масловке, в деревянном доме. Позади дома был сад, там росла сирень, были еще яблони, несколько вишневых деревьев и четыре очень старых березы.

А этой весной мы переехали в новый район, в Беляево-Богородское, и все соседи тоже переехали, потому что наш дом должны были ломать.

Я не хотела переезжать. Я привыкла к светелке, так я называла свою комнату под самой крышей, у нас была такая квартира: двухэтажная, две комнаты внизу, одна наверху, узенькая, с покатым потолком. Привыкла к саду, где у меня были свои любимые уголки. Они все были отмечены чем-то памятным для меня с самого детства: вот под этой яблоней я когда-то похоронила птичку, которую вырвала у нашего кота Барсика; вот здесь, возле забора, где росла одичавшая малина, я обычно пряталась, приходя из школы, когда получала плохие отметки. Посижу, бывало, подумаю, вроде успокоюсь, а тогда уже можно и показаться дома.

И еще была у нас, ребят, живших в доме, традиция: перед экзаменами съесть по десять лепестков сирени: если съешь, тогда непременно сдашь экзамен, какой бы трудный ни был. Мы все свято выполняли этот уже не помню кем выдуманный обычай, а мой дедушка ругался:

«Всю сирень оголили, бездельники!»

Дедушка был папин папа, жил вместе с нами, а папа работал монтажником, ездил по разным городам, на заводы, ненадолго приезжал домой и снова уезжал, и мы опять оставались втроем.

Дедушка, случалось, упрекал маму:

«Как же так жить можно? Семья — она и есть семья, стало быть, надо быть всем вместе».

И я соглашалась с ним, потому что скучала по папе, но мама не хотела ездить с папой. Прежде всего она считала, что я должна учиться в одной и той же школе и окончить ее, и потом, мама работала, она преподавала в музыкальном училище, учила играть на рояле, как она говорила, музыкально одаренных детей, будто бывают училища для музыкально неодаренных.

Сама я не была одаренной ни в чем. Так, обыкновенный, рядовой середняк. Что же касается моих отношений с музыкой, то мама говорила:

«Безнадежно неспособна».

Когда-то, когда я еще училась во втором классе, мама вздумала учить меня играть на рояле, садилась возле меня, заставляла повторять одни и те же гаммы и все время поправляла:

— Держи кисть свободнее. Распрями пальцы, не напрягай руку…

А у меня кисть, как нарочно, не хотела быть свободной, и пальцы оставались напряженными, и в конце концов мама отказалась от своей затеи, к великой моей радости.

— Если человек неспособный и к тому же ленивый, ничего с ним не поделаешь, — определила мама.

Я не была ленивой, просто неспособной. Не всем же быть способными, такими, как Антон Пугачев.

Антон жил в соседней квартире. Сперва мы ходили с Антоном в один и тот же детский сад, потом вместе поступили в школу, учились в одном классе. Нас считали друзьями, и мы с ним дружили, хотя и часто ссорились, но потом все равно снова мирились.

Я училась по математике лучше его. Зато он был то, что называется, музыкально одаренным. Это первая заметила моя мама еще три года тому назад. Мы сидели как-то с Антоном в саду на скамейке, и я заставляла его решать задачи по математике. Через два дня предстояла письменная, и надо было хотя бы немного поупражняться решать задачи.

Я писала условия задачи, а он зевал и смотрел куда-то в сторону и все время напевал что-то про себя.

Я сказала:

— Ты бы лучше не пел, а поглядел, что я пишу.

— Мне хочется петь, — ответил он.

— Тогда идем в дом, — сказала я. — Может быть, дома перестанешь петь.

Он послушался, и мы пошли к нам. А моя мама сидела за роялем, что-то играла. И Антон подошел к роялю и весь застыл, глядя на мамины руки.

— Ну как? — спросила его мама. — Тебе нравится то, что я играю?

— Не очень, — сказал Антон. — Вот вчера вы играли что-то очень хорошее.

— Что же? Напомни.

— Я не знаю, как это называется, я лучше спою.

И Антон стал петь, и я увидела — мамины глаза вдруг расширились, а брови поползли вверх.

— Вот это да! — сказала мама. — Ведь все верно с начала до конца. А ты знаешь, как называется то, что ты пел?

— Нет, не знаю.

— «Патетическая соната» Бетховена.

— «Патетическая соната» Бетховена, — повторил Антон.

— Спой еще что-нибудь, — попросила мама.

— А что вы хотите?

— Что ты еще запомнил из того, что я играю?

Антон подумал и сказал:

— Может, вот это?

И опять запел, и пел долго, должно быть, целых пять минут, и мама сказала:

— Вот это слух! Ведь ты же спел «Балладу» Шопена.

Посмотрела на меня, словно я в чем-то виновата.

— Был бы у тебя такой слух!

А я сказала:

— И без слуха жить можно.

С того дня мама решила учить Антона музыке.

Антон жил вдвоем со своей мамой. Она работала медсестрой в Боткинской больнице, и у нее было странное имя: Зиновия. Не Зинаида, а Зиновия Семеновна. Она была худенькая, светловолосая, на вид слабенькая, и только руки у нее казались очень крепкими, сильными. Когда я смотрела на ее руки, мне представлялось, что она заняла их у кого-то куда более рослого и сильного, чем она сама.

Антон был похож на свою маму: те же серые, в чуть припухших веках глаза, широкие брови и нервный, большой рот, который у него немного кривился, когда он разговаривал.

Зиновия Семеновна сказала моей маме:

— Конечно, я понимаю, это хорошо, когда у человека есть слух.

— У человека незаурядные способности к музыке, — сказала мама.

Зиновия Семеновна зачем-то сняла с шеи свою косынку и стала перебирать ее своими сильными пальцами. Потом призналась:

— Только, понимаете ли…

— Я все понимаю, — перебила ее мама. — Пожалуйста, не беспокойтесь ни о чем. Поверьте, учить такого мальчика, как Антон, одно удовольствие!

Я не выдержала:

— Ну уж удовольствие! Он ведь ленивый. Попробуй заставь его решить хотя бы одну задачку!

Мама строго посмотрела на меня:

— Самое нехорошее чувство — это зависть. Запомни, Катя!

Мне стало совестно. Мама была права. Конечно же, я завидовала. Совсем немного, а все-таки…

И Антон стал приходить к маме, и она учила его, и он приходил еще тогда, когда она была в училище, и садился за рояль, играл на нем упражнения, которые она ему задавала. Мама говорила, что сперва подготовит Антона дома, а после возьмет его в свое училище для музыкально одаренных детей.

Я спрашивала Антона:

— Скажи правду, ты хочешь учиться в этом самом училище?

— Хочу, — ответил он.

— Все-таки это все как-то странно. Можешь себе представить, в училище все, от самых маленьких до самых больших, — сплошь музыкально одаренные!

Он говорил:

— А я как-то не думал об этом.

— А я думала. И каждый считает себя гением или очень большим талантом, по крайней мере, и еще считает, что он гениальнее всех.

— Пусть считает, — отвечал Антон.

Я радовалась за Антона. Когда я слышала, как мама хвалит его, я гордилась им, вот какой у меня друг, и все же, признаюсь, завидовала. Совсем немного, потому что мама была права, зависть — нехорошее чувство. И все-таки я ловила себя порой на том, что и мне бы хотелось учиться играть и чтобы мама хвалила меня за то, что я способная. Может быть, это и была никакая не зависть, просто, глядя на Антона, мне думалось — хорошо, если б и я была бы музыкально одаренной.

У меня были подруги в школе, и в нашем доме тоже жили две мои подруги, но все же больше всех я дружила с Антоном. Мне было с ним интересно. Он много читал, все больше детективы, и потом рассказывал мне, но обычно рассказывал не до конца. Он говорил:

— А теперь угадай, кто же на самом деле убийца.

И я пыталась угадать, но почти всегда ошибалась.

Антон любил собак и кошек, постоянно приводил с улицы то брошенного кем-то щенка, то покинутого котенка, и Зиновия Семеновна нещадно ругала его, потому что они жили в одной комнате и у них было и без того тесно. Но Антон все равно продолжал подбирать собак и кошек, а потом мы с ним писали объявления и наклеивали их на дома на соседних улицах.

«Отдается щенок очень хорошей породы, — писали мы. — Послушный и красивый. Наверняка будет отличный сторож».

Или еще писали:

«Кому нужен пушистый котенок безусловно сибирской породы?»

И мы радовались, когда удавалось пристроить щенков и котят, и Антон снова находил бездомных и снова брал к себе, и мы опять пытались их пристроить.

Отца у Антона не было, он умер, когда Антону было три года. Антон уверял меня, что помнит отца, а мне думалось, вовсе он его не помнит, просто ему кажется, что помнит.

Антон хотел поскорее вырасти, начать работать, чтобы помочь своей маме. Она работала в больнице на полторы ставки, часто дежурила по ночам, но денег все равно не хватало.

— Когда я буду большой, я куплю машину «Москвич», и мы поедем с мамой на юг, — говорил Антон.

— А без машины что, никак не сумеете? — спрашивала я.

— На машине интересней. Я поведу машину, а мама будет сидеть рядом, и мы с ней поедем по шоссе Симферополь — Москва и по дороге будем покупать яблоки, вишни, ряженку, и мама ничего делать не будет, только сидеть возле меня и смотреть на дорогу…

— Кем ты будешь, когда вырастешь? — спрашивала я.

Поначалу Антон думал стать дрессировщиком зверей в цирке, потом решил, что будет работать в уголовном розыске, ловить преступников, но, с тех пор как моя мама стала учить его музыке, он сказал мне:

— Буду пианистом и буду давать концерты, на улицах будут висеть афиши, и на них вот такими буквами: «Пианист-исполнитель Антон Пугачев. В программе Бетховен, Шопен, Глюк, Рахманинов».

А я говорила:

— Ты счастливый, ты знаешь, чего хочешь, а я до сих пор не знаю, кем быть.

— Давай попробуем выберем вместе, — предлагал он. — Хочешь быть архитектором?

— Нет, охота была, это очень трудно…

— А учителем?

— Вот уж никогда!

— Ну артисткой?

— Это, конечно, лучше, но артистки же все красивые.

Он старательно оглядывал меня с ног до головы.

— Да, конечно, ты не самая красивая.

Я, разумеется, знала, что я не самая красивая, и все же слова Антона обижали меня.

— Тоже мне какой красавец нашелся!

Мы ссорились и потом снова мирились, и Антон признавался:

— Знаешь, Катя, ты не сердись, только я не могу лгать. Что есть, то есть…

И я, хочешь не хочешь, признавала его правоту. В конце концов, это все-таки хорошо, когда человек не признает лжи и всегда старается говорить только правду.

2

Слухи о том, что наш дом будут ломать, поползли еще зимой.

Слухи то угасали, то вновь начинали оживать. Время от времени являлись какие-то люди с портфелями, которых называли инспекторами, обходили квартиры, спрашивали, сколько здесь проживает людей и с какого года. Потом они опять исчезали, и о них забывали и не вспоминали до тех пор, пока они не появлялись опять.

Многие жильцы полагали, так оно все и будет, походят и перестанут, тем дело и кончится. А весной, сразу же после майских праздников, нам всем объявили: дом будут ломать и к июню здесь не должно оставаться ни одного человека. Всех переселят в разные районы, в новые дома.

И кто радовался этому, а кто огорчался, как оно всегда и бывает, когда в жизни случается какая-то перемена.

Пожалуй, больше других сокрушалась Агния Сергеевна Усольцева, врач районной поликлиники. Она работала в нашем районе лет пятьдесят, никак не меньше, и, должно быть, все семьдесят, со дня рождения, прожила в нашем доме.

Агния Сергеевна говорила о себе:

— Я в своей жизни исходила, должно быть, с миллион лестниц, а может, и целых два миллиона!

И вправду, в дождь ли, в холод или в зимнюю непогодь, она вышагивала по окрестным улицам, спеша к больным, и, когда я встречала ее, торопливо спешившую на вызовы, мне казалось, в нашем районе особенно много больных.

Прошлым мартом Агния Сергеевна ушла на пенсию. Провожали ее торжественно: в поликлинике устроили вечер в ее честь, выступали и врачи и пациенты, наверно, такие, которые особенно часто болели, и все говорили о ней одно лишь хорошее, хвалили ее за безотказность, добросовестность, умение поставить точный диагноз, надарили всяких подарков, а потом усадили в «Победу», на которой ездили врачи «неотложки», увитую первыми мимозами и яркими лентами, и доставили Агнию Сергеевну на этой самой «Победе» домой, хотя поликлиника находилась в переулке, совсем рядом. Мы, ребята, собрались возле дома и смотрели, как она вылезает из праздничной, в цветах и лентах, машины, и Антон сказал:

— Если бы это была «Волга», а к «Волге» привязали еще бы куклу, то совсем как свадьба…

Я засмеялась, и все ребята тоже засмеялись, потому что очень смешно было представить себе седую, старую Агнию Сергеевну невестой в нарядном платье и с тюлем на голове.

А на следующее утро Агния Сергеевна пришла к нам, села напротив мамы и сказала:

— До чего же это все непривычно…

— Что непривычно? — спросила мама.

— Некуда спешить, никого не надо навещать.

— Вы хорошо и плодотворно поработали за свою жизнь, — сказала мама. — Теперь отдыхайте на здоровье.

Вошел мой дедушка, протянул обе руки Агнии Сергеевне.

— Вчера, — сказал дедушка, — я был в поликлинике и слушал, как вас хвалили.

— Что же вы, папа, не выступили и не похвалили тоже? — спросила мама.

— Я хотел выступить, но до меня очередь не дошла.

Агния Сергеевна молча разглядывала свои руки, жесткие, с шероховатой кожей от частых умываний, уже совсем старенькая, лицо в морщинах и шея тонкая-тонкая.

Сказала, не поднимая головы:

— Юбилей — это, по сути, подготовка к некрологу. Особенно тогда, когда уходишь на пенсию.

— Будет вам! — сказал дедушка. — Я, к примеру, вышел на пенсию лет пятнадцать тому назад и до сих пор ни о каком некрологе и думать не думаю!

Она покачала головой:

— Представляю себе, что не надо никого лечить, ни к кому не идти на вызов…

Мама с дедушкой переглянулись, а мне вдруг стало жаль Агнию Сергеевну. Ведь теперь, несмотря на все добрые слова и подарки, она внезапно оказалась уже никому не нужной, а до сих пор, всю свою жизнь, привыкла считать себя нужной, и так оно и было на самом деле.

Я сказала:

— Если я заболею, буду лечиться только у вас.

Мама озабоченно спросила:

— А что, плохо себя чувствуешь?

Я хотела сказать правду, что все у меня в порядке, но неожиданно для самой себя пожаловалась:

— Что-то сегодня голова болит и горло тоже вроде немного.

Мама испуганно посмотрела на меня, потом взглянула на Агнию Сергеевну. В раннем детстве я часто болела ангиной, и мама боялась, вдруг у меня опять ангина. Агния Сергеевна сразу все поняла и сказала:

— Давай ложечку, открой рот пошире, я тебя сейчас поисследую.

К радости мамы, я оказалась совершенно здоровой, и в горле не было ни одного налета. Впрочем, я это и так знала.

И я подумала: если бы Антон был здесь, даже он не стал бы ругать меня за мою ложь. Хотя он не признавал лжи, но все равно не стал бы ругать, а, может, тоже попросил бы Агнию Сергеевну посмотреть и его горло.

Когда стало известно, что дом непременно будут ломать, Агния Сергеевна явилась к нам.

— Как же так? — возмущенно спросила она. — Тут все кругом мои пациенты, я же всех с самого их детства знаю, а кому я буду нужна там, на новом месте?

Мой дедушка, любивший всем в глаза говорить все то, что думает, спросил ее:

— Неужто вам, любезнейшая, не все равно? Нам, пенсионерам, что здесь жить, что где-нибудь в Чертанове или в Нижних Котлах — все едино!

— Мне не все едино, — с достоинством ответила Агния Сергеевна.

Она и теперь, выйдя на пенсию, продолжала навещать бывших своих больных: они по привычке обращались к ней, и это был и остался, должно быть, единственный смысл всей ее жизни.

И вот настал день, и пришлось всем жильцам нашего дома переезжать. Агния Сергеевна переехала на проспект Мира, Антон с его мамой и мы переехали в один дом, в Беляево-Богородское.

Это было необыкновенно удачно, что мы снова оказались с ним в одном доме: они получили однокомнатную, а нам дали целых три комнаты с раздельным санузлом и большой лоджией, на которой дедушка сразу же решил развести цветы.

Правда, район был новый, необжитой и такой далекий от родной нашей Масловки! Зато там был хороший лес, еще лучше, чем наш Тимирязевский, деревья доходили почти до нашего дома, и утром я просыпалась от пения птиц совсем как, бывало, на Масловке.

Пришлось нам с Антоном записаться в новую школу. Антон утверждал:

— Все новое интересно.

А я не соглашалась. Я скучала по нашей школе, по своим подругам.

Но Антон уверял меня, что в конце концов я привыкну, иначе и быть не может. Впоследствии так оно и оказалось.

Антон продолжал учиться у моей мамы. Он уже играл мазурки Шопена и прелюды Рахманинова. И, как и раньше, приходил к нам упражняться на рояле. Я слушала его с удовольствием, потому что слушать прелюды и мазурки было куда интереснее, чем гаммы.

Мама говорила:

— В следующем году будешь поступать в наше училище.

Я дразнила Антона, что он будет учиться среди сплошных гениев и сам вообразит себя гением и тогда к нему и на козе не подъедешь.

Антон спокойно выслушивал меня.

— Мне повезло, что мы с тобой в одном доме.

— Не со мной, а с моей мамой, — уточняла я.

— И с твоей мамой, — соглашался Антон. — И с тобой.

И я знала, он говорит правду. Он всегда говорил одну правду.

3

Квартира наша была чистенькая, вся словно с иголочки, но потолки были низкие, а комнаты куда меньше, чем в старом доме. Мама поставила рояль в своей комнате, самой большой в квартире, и рояль занял почти все пространство, просто повернуться негде было.

Но мама говорила, что все равно, тесно или просторно, а с роялем она ни за что не расстанется, — как ни говори, это ее орудие производства.

Маму все считали оптимисткой. Во всем, что бы ни происходило, она постоянно старалась отыскать хорошую сторону.

Наш переезд достался ей труднее, чем всем нам. Теперь маме приходилось тратить на дорогу до училища на целых два часа больше, чем раньше, но она отвечала на соболезнующие расспросы дедушки одинаково весело:

— Ничего, все это дело привычки. Ведь надо только добраться до метро, а как добралась до метро, уже не страшны никакие расстояния.

Так говорила мама, забывая о том, что, прежде чем попадешь в метро, надо ехать автобусом минут двадцать, а от нашей станции метро до ее училища тоже никак не меньше часа.

Мне иногда казалось, что мама стала оптимисткой скорее из-за меня и дедушки. Мы с ним вечно жаловались то на одно, то на другое, а мама говорила:

— Я единственная, кто может вас убедить, что все обстоит прекрасно.

Так оно и было. Дедушка возмущался тем, что в здешних магазинах нет парного мяса, а мама в ответ заявляла:

— Зато здесь есть можайское молоко и творог, какие нам на Масловке и не снились…

Я не могла привыкнуть к маленьким комнатам и к низким потолкам. Казалось, они давят на меня, а мама убеждала:

— Маленькие комнаты куда уютнее.

Должно быть, и ей не все нравилось, но она, отдавая нам свой запас бодрости, не становилась от этого беднее, казалась всегда всем довольной и уговаривала меня и дедушку, что все хорошо, лучше и быть не может.

Я еще ничего не сказала о папе. Папа отличался покладистым характером, не в дедушку, однако был упрямый, и мама считала, если бы он жил с нами постоянно, они бы с ним могли спорить, даже порой ссориться, но так как папа, сколько я помню, недолго жил дома, а больше разъезжал, то мама с папой не ссорились и даже ни о чем не спорили.

Мама написала папе, что мы переехали на другую квартиру, в новый район, и папа ответил телеграммой:

«Приеду, погляжу, как вы живете, если мне не понравится, надо будет подыскать обмен, потому что я тебя знаю, тебе всегда все хорошо».

И еще он написал в телеграмме, что желает мне хорошо сдать экзамены и перейти в следующий класс.

Папа не любил писать письма, отделывался только телеграммами, но его телеграммы можно было скорее назвать письмами; он писал подробно и длинно, со всякими словами вроде «потому что», «конечно», «так как», которые обычно в телеграммах не принято писать.

Однажды он прислал нам телеграмму, поздравлявшую с Новым годом, и мы с мамой сосчитали, там было сто семьдесят семь слов. Мама смеялась, подсчитывая слова, а дедушка укоризненно гудел:

— Денег ему не жаль, баламуту! Это где же такое видано, чтобы по телеграфу передавать такое?

И дедушка громко, с выражением читал:

— «А еще, Катя, имей в виду, что когда я учился в школе, то лучше всего мне давалась математика, выходит, ты в меня, а со слухом у меня тоже были нелады, и потому, я думаю, ты не будешь учиться в мамином училище для молодых дарований».

Я показала тогда эту телеграмму от папы Антону, и Антон долго перечитывал ее. Я видела, он прочитал до конца и снова стал читать, дошел до последних слов и опять принялся за начало. А после отдал мне телеграмму, сказал:

— Широкий человек твой папа!

Я хотела было ответить: «Не завидуй, зависть — плохое чувство», — но глянула в его глаза и промолчала. Нет, подумала я, ничего говорить не надо.

Мы ждали папу каждый день, и он приехал однажды в начале июля. Я уже давно кончила учиться и через несколько дней собиралась ехать в пионерский лагерь.

Как-то рано утром раздался длинный, настойчивый звонок.

Мама вскочила с постели, бросилась открывать дверь. За мамой побежала я, за мной дедушка. Мы знали, так звонить мог только папа.

— Едва нашел вас, — сказал папа. — Ну и занесло же вас, на самый край Москвы!

Он загорел, отпустил длинные пшеничные усы и, как мне показалось, даже стал немного выше ростом.

— Я только с самолета, — сказал папа.

— Тогда первым делом ступай в ванную, — сказала мама.

Я сказала с гордостью, которую и не пыталась скрывать:

— У нас теперь ванная.

На старой квартире ванной не было.

Папа вошел в ванную, очень узкую комнату, даже я с трудом умещалась в ней.

— Ну и ну! — сказал папа. — Для кого только такие ванные строят?

— Ерунда, — ответила мама. — Уверяю тебя, сумеешь превосходно помыться.

— Эти мне оптимисты, — усмехнулся папа, закрыл за собой дверь, и мы услышали, как с грохотом упал таз, стоявший около ванны, и, кажется, рухнула полочка для мыла.

И дедушка сказал:

— Конечно, квартира у нас как игрушечная…

— Зато сколько солнца, — возразила мама.

Потом мы уселись в лоджии за столом, пили чай, и папа сказал, что лоджия, в общем, штука неплохая, пожалуй, только она одна и может как-то примирить его с этой кукольной квартирой.

Папа прилетел из Волгограда, где он монтировал поточные линии на машиностроительном заводе. Я не могла себе представить, как это можно монтировать какие-то линии на заводе, в цеху, и вообще, что такое эти самые поточные линии?

Папа сказал:

— Монтировать — значит устанавливать, а поточные линии — это конвейер.

И больше, сколько я ни просила, не стал ничего объяснять. Папа любил больше слушать, чем говорить, он был многословен только лишь в телеграммах.

Когда мы выпили чай, папа сказал маме:

— Давно я не слышал, как ты играешь…

— Что тебе сыграть? — спросила мама.

— Сперва мою любимую.

Мама села за рояль, а папа стал протискиваться между тумбочкой и шкафом, чтобы сесть в кресло.

— Как нарочно, квартира, прямо скажем, не по моим габаритам, — заметил папа, то ли сердясь, то ли улыбаясь.

— Не ворчи, — сказала мама.

Папа уселся в кресло, а мама стала играть папину любимую «Землянку».

Мама играла с чувством, иногда оборачивалась, взглядывала на папу, и он поначалу подпевал ей, а потом вдруг замолк. И мы с мамой увидели, что он спит.

Мама перестала играть, а папа тут же проснулся, спросил:

— Почему ты не играешь? Я же слушаю!

И мама опять стала играть, а папа тут же опустил голову и снова задремал.

Но, как только мама обрывала игру, он немедленно просыпался и требовал, чтобы она играла еще.

И она все время играла одну и ту же папину любимую «Землянку».

Папа прожил с нами неделю. В конце концов и он за эту неделю постепенно привык к новой квартире и даже стал, подобно маме, утверждать, что маленькие комнаты и вправду уютнее, чем большие.

Он ходил со мной в лес, и мы с ним собирали грибы. Он сказал, что, конечно, нельзя сравнивать этот лес с Тимирязевским: там, в Тимирязевском, отроду не росло ни одного гриба, а здесь прямо как в настоящей деревне.

Папа сказал, что надо устроить новоселье. Так полагается, это же все знают. Мама сказала:

— Несколько запоздалое новоселье…

Но папа возразил:

— «Лучше поздно, чем никогда.

И мы стали готовиться к новоселью. Мама навезла всяких вкусных вещей из центра, дедушка купил на рынке в Черемушках клубники, черешни и грузинских помидоров, очень красивых с виду, но невкусных и ужасно дорогих. Папа купил вина и фруктовой воды.

В субботу вечером пришли гости. Мы усадили их в дедушкиной комнате, она была меньше маминой, но больше моей, однако в маминой комнате стоял рояль, а в дедушкиной мы поставили стол, недавно купленный мамой, очень удобный, с отвинчивающимися ножками. Обычно он стоял в лоджии, а мы обедали на кухне, за маленьким столом.

Гостей было немного: Антон с мамой, Агния Сергеевна, которую дедушка специально ездил приглашать на проспект Мира, и еще должна была прийти мамина приятельница Алла Петровна.

Алла Петровна вместе с мамой преподавала в училище.

Агния Сергеевна, как мне показалось, постарела, как-то вся ссохлась. Должно быть, она скучала на новом месте, хотя ей, как заслуженному врачу, дали хорошую однокомнатную квартиру в кирпичном доме, с потолком не в пример нашему высотой в три метра. Но Агния Сергеевна, как только пришла, сразу же нам заявила, что охотно поменялась бы в наш район, не поглядела бы на то, что дом блочный, ни на потолок в два семьдесят, только бы быть поближе к старым друзьям.

И дедушка, внезапно растрогавшись от этих ее слов, клятвенно пообещал, что непременно отыщет для нее подходящий обмен.

Последней пришла мамина сослуживица Алла Петровна.

Не знаю, может быть, она и была красавица, во всяком случае, держала она себя так, как могла бы держать только самая заправская красавица. Остановилась в дверях, постояла немного, чтобы мы все вдосталь полюбовались ею, потом с улыбкой оглядела нас.

— Вот и я, — сказала, картинным жестом поправляя челку на лбу.

— Мы вас заждались, Аллочка, — сказала мама.

— К вам добираться — легче уж прямиком в Тулу или в Ясную Поляну, — ответила Алла Петровна и первая засмеялась, хотя, по-моему, не было ровно ничего смешного в том, что́ она сказала.

Мне она не понравилась с первого же взгляда.

Она была худой, высокой, почти такого же роста, как мой папа. Одета в яркое платье, что-то синее, малиновое и лиловое, не то полосы, не то какие-то зигзаги. На шее бусы. На руках по два браслета. В ушах длинные серьги.

На низкий лоб спускалась густая темно-рыжая челка, веки обведены синим, пышные губы намазаны малинового цвета жирной помадой. Нижняя губа толще верхней; кажется, такие вот губы принято называть капризными.

Она подняла руки, бренча браслетами, расчесала волосы. Серьги ее сверкали при каждом движении, бусы перламутрово переливались, и вся она казалась какой-то яркой, с блестящим оперением птицей.

Я спросила Антона:

— Она тебе нравится?

Он ответил не сразу:

— Еще не успел разобраться.

— А все-таки?

— Вроде скорее нет.

— И мне тоже нет.

А она оглядела меня с головы до ног, словно догадывалась, что я говорю о ней, подозвала к себе своей бренчащей рукой.

— Подойди ко мне, Катя. Я давно уже хотела с тобой познакомиться.

Я подошла.

— Ты учишься в седьмом классе?

— Перешла в восьмой.

— Уже совсем большая, — рассеянно определила она.

Я кивнула. Что тут скажешь? Большая так большая.

— Я себя помню в твои годы, — продолжала она. — Я уже тогда поняла, что главное в моей жизни — музыка.

— А Катя у нас к музыке равнодушна, — сказала мама.

— Медведь на ухо наступил, — сказала я.

Она засмеялась:

— Как? Какой медведь?

— Это такая поговорка, — ответила я, с досадой чувствуя, что краснею.

— Да, ты уже совсем большая, — сказала она еще раз, думая, очевидно, о другом.

Это наше новоселье запомнилось мне надолго. Запомнилось потому, что впервые в жизни я почувствовала, что ненавижу женщину, не сделавшую мне, по совести говоря, ничего плохого, и все-таки я ненавидела ее до того, что просто задыхалась от переполнявшего меня отвращения к ее голосу, к ее бренчащим браслетам и бусам, ко всему ее тщательно сделанному, заботливо ухоженному облику.

Может быть, правду говорят, что дети и собаки особенно чутко ощущают фальшь. А она была фальшива до самых кончиков своих блестящих огненно-коралловых ногтей.

Ненатурально смеялась, свысока хвалила мамины пироги, снисходительно поглядывала на тихую Зиновию Семеновну, делала вид, что внимательно слушает дедушку, рассказывавшего о том, как выглядела в старое время Москва. Очевидно, она изо всех сил старалась понравиться всем и потому каждому говорила сладкие слова: уверяла дедушку, что он выглядит куда моложе своих лет, и так же откровенно льстила маме, говоря, что мама сегодня особенно красива, хотя никто никогда не считал мою маму красивой. И мне она сказала, что, когда я вырасту, я буду такой же красивой, как мама, а я угрюмо молчала все время…

О себе самой Алла Петровна говорила с уважением. Она, как видно, считала, что оказала маме огромную честь, придя к ней в гости, и я удивлялась про себя: неужели мама не видит всего этого?

Мы пили чай, и Алла Петровна, картинно отставив мизинец, — о, как я ненавидела этот оттопыренный, с острым коралловым ногтем палец! — рассказывала о каком-то профессоре консерватории, которого она называла «метр». Она говорила о нем так:

— Встреча с метром оказалась для меня знаменательной. Это была поистине очень важная встреча. Потому что, как выяснилось в будущем, он оказал большое влияние на мое формирование как музыканта.

Можно было подумать, что главной задачей этого метра являлось влияние на ее формирование!

— Конечно, — говорила она еще, — для подлинного музыканта личное обаяние играет огромную роль!

И при этом щурила глаза и откидывала назад голову, чтобы дать нам полюбоваться ее белой шеей с намотанными на нее тремя рядами бус. Весь ее вид как бы кричал:

«Смотрите на меня, впитывайте в себя каждое мое движение, смотрите и понимайте и цените, вот оно, личное мое обаяние, какого ни у кого из вас нет и в помине!»

А мама, моя милая, простодушная мама, ничего не замечала или, может быть, не хотела замечать и вся лучилась от радости, оттого что принимает у себя долгожданных гостей.

К счастью, Алла Петровна после чая собралась уходить.

Мама и папа уговаривали ее посидеть еще немного, но она заявила, что ей предстоит важное свидание и она торопится, и все это говорилось с таким видом, будто то, что она пришла к нам, вовсе не значительное дело, а вот ей еще предстоит свидание, и это свидание гораздо более интересно и важно для нее.

Когда она наконец ушла, мне показалось, все вздохнули свободней.

Агния Сергеевна сказала:

— Завидую таким вот людям.

— Почему? — удивилась мама.

— Умеют себя поставить.

— Да, — сказал папа, — видать, она о себе самого что ни на есть высокого мнения.

— Она хороший педагог, — сказала мама.

Тут уж я вскипела:

— Хороший педагог? Но ведь ты, мама, тоже хороший педагог, тебе даже в прошлом году дали медаль за работу!

— Перестань, Катя, — остановила меня мама.

— Не перестану! Почему же ты не говоришь о том, кто повлиял на твое формирование? И не считаешь себя выше всех?

— Катя! — снова строго сказала мама.

— Что — Катя? — спросила я. — Ведь она педагог, то же самое, что и ты, а ведет себя так, будто первая на свете красавица…

Дедушка, которого Алла Петровна пыталась улестить в течение всего вечера, неподкупно произнес:

— Красавица! Вся раскрашенная, намазанная, аж в глазах рябит, когда на нее глядишь.

— И никакой она не музыкант-исполнитель, — сказала я, ободренная дедушкиной поддержкой. — Не Виктория Постникова.

— И не Святослав Рихтер, — вставил Антон, который до этого молча сидел и слушал нас.

Тут все засмеялись и разом перестали говорить об Алле Петровне, как не было ее никогда, и мама сказала:

— Антон, пойдем, поиграешь нам…

— Что сыграть? — спросил Антон.

— «Патетическую сонату»…

Мы перешли в мамину комнату. Хотя там было тесно из-за рояля, но мы все все-таки уселись и стали слушать Антона. Мама после сказала, что он с каждым днем играет все лучше.

А потом Зиновия Семеновна подошла к маме, сжала обеими руками ее руку и тихо произнесла:

— Я понимаю, это все вы… Спасибо вам. — И отвернулась от мамы.

А наш доктор Агния Сергеевна сказала:

— Э, милочка, да у вас нервы никуда.

И вдруг тоже прослезилась.

4

Внезапно нагрянули частые дожди с туманом по утрам. Правда, бюро прогнозов регулярно сулило теплые солнечные дни и температуру воздуха, доходящую до семнадцати градусов, но ранняя осень самовольно опровергала все предсказания и выдавала нам что ни день дождь, который моросил вплоть до ночи, а ночью вступали в свои права преждевременные заморозки, и утром крыши домов казались сизыми, словно бы дрожавшими от внезапно наступивших холодов.

Я вернулась из лагеря. Дома был только один дедушка, мама в начале августа уехала с папой отдыхать на Азовское море и должна была вернуться к первому сентября.

Как только я приехала домой, сразу же побежала к Антону, но не застала его. Меня встретила Зиновия Семеновна.

— Он на работе, — сказала она.

— Как на работе? — удивленно спросила я.

Она развела руками:

— Что с ним поделаешь? Сам так решил. Сколько я ни уговаривала его, чтобы поехал в деревню к бабушке, так и не согласился.

Оказалось, все то время, что я провела в лагере, Антон разносил телеграммы. Он договорился в нашем почтовом отделении и зарабатывал по 60 рублей в месяц.

— И все деньги мне отдает, — сказала Зиновия Семеновна.

Я вспомнила, как Антон делился со мной однажды: хочу, когда вырасту, купить машину «Москвич» и вместе с мамой поехать на юг.

Мне стало как-то не по себе. Вот, подумала, я только и делала, что развлекалась, гуляла, купалась, каталась на лодке, собирала грибы, а Антон работал. И теперь, не отдохнув, пойдет снова учиться…

— А я собрала всю его зарплату, до копеечки, и куплю ему пальто, — сказала Зиновия Семеновна. — А то он из старого уже вырос.

Я пошла к себе, села на табурет в лоджии, на которой дедушка посадил бобы и душистый горошек, и они разрослись зеленой стеной. Я думала об Антоне, и мне почему-то представлялось, как он едет по шоссе на своем «Москвиче», выставив локоть в открытое боковое окно, и рядом с ним сидит его мама и они оба едут отдыхать на юг. Должно быть, я задремала, поэтому и не услышала звонок в дверях. Открыла глаза и увидела прямо перед собой Антона.

Вроде бы мы не виделись всего лишь около двух месяцев, но за это время Антон сильно изменился: вырос, волосы выгорели от солнца и глаза на загорелом лице казались совершенно светлыми.

— Ты тоже подросла малость, — сказал Антон.

— Хочу подстричься, — сказала я. — Как думаешь, мне пойдет?

Он по привычке отступил на шаг, чтобы лучше разглядеть меня.

— По-моему, нет. С косами лучше.

— Надоели косы. Хочется вот такую прическу: «мальчик, идем в пещеру», здесь растрепано, а здесь на нет…

— Не могу себе представить тебя с такой прической.

— А я могу. Я уже все обдумала. Будет хорошо.

— Тебе виднее.

— Как дела, рассказывай.

— Все хорошо, — сказал Антон.

— Ты работаешь?

— Кончаю. На днях же нам в школу.

— А на рояле играешь?

— Редко.

— Почему? Мама говорила, чтобы ты ходил к нам заниматься.

— Времени не хватало, я же работал.

Потом он сказал:

— Возможно, у меня будет щенок.

Я обрадовалась:

— Вот хорошо! Если бы не дедушка, я бы тоже взяла!

— У нас будет один на двоих. Я все-таки уговорил маму.

— А ты уже выбрал щенка?

Он покачал головой:

— Нет еще. Есть целых пять кандидатов, и я не знаю, кого выбрать. Они мне все нравятся.

— Твоя мама ни за что не разрешит взять пять щенков.

— Она — нет. А я бы взял.

— И я бы взяла. У меня и мама и папа любят собак, а дедушка ни в какую.

— И мой папа тоже любил собак.

Он помолчал немного.

— Недавно мама рассказала мне, как она познакомилась с папой. Он лежал у них в больнице, у него была болезнь Боткина, а она тогда была еще санитаркой, только начала учиться на курсах сестер. И вот она приходила к нему в палату, а он лежал скучный, к нему никто не ходил, он ведь был из детского дома, и она тогда решила как-нибудь развлечь его, рассказывала ему, какие кинофильмы она видела…

— Ну, и что же?

— Ну и вот. Она все рассказывала папе, а он слушал ее и потом, когда он уже вышел из больницы, она узнала, что он киномеханик и все эти картины сам по многу раз видел.

— А когда они поженились?

— Не знаю. Наверно, вскоре после того, как он поправился. А вообще он много болел, мама говорит, он был болезненный, она постоянно выхаживала его от всяких болезней.

— Скажи правду, — спросила я, — ты помнишь папу?

Он засмеялся:

— Иногда мне кажется, что помню.

5

За два дня до начала занятий дедушка сказал мне:

— Вчера я был у Агнии Сергеевны.

— А чего ты к ней поехал? — спросила я.

— Я для нее обмен подыскал. Весьма, по-моему, подходящий, вон в том доме. — Дедушка кивнул на дом-башню, видневшийся из окна кухни. — Квартира тоже однокомнатная, только поменьше, чем у нее, а кухня и вовсе маленькая, пять метров, но ей, одной, хватит.

— У нее теперь кухня восемь метров.

— Ну и что с того? Она сразу же, как только я приехал, даже и слушать меня дальше не стала, говорит: «Пусть те, кто меняются, сперва ко мне приедут, потому что я заранее согласная».

Я побежала к Антону рассказать о том, что Агния Сергеевна, наверно, будет жить рядом с нами.

— А у меня тоже новость, — сказал Антон. — Даже целых две.

— Плохие или хорошие?

— Одна хорошая, одна не очень, даже, по-моему, плохая. Какую выложить раньше?

— Хорошую.

— Идет.

Он подвел меня к балкону. Возле балконной двери стоял ящик, а в ящике сидел и смотрел на нас лобастый черненький щенок с белым хвостом и белыми лапками.

— Что за прелесть! — воскликнула я. — Сколько ему?

— Месяца полтора.

— Ты где его взял? Это один из тех пяти, о которых ты мне говорил? Стало быть, выбрал?

— Нет, это уже шестой. Мама принесла из больницы.

— Где она его нашла?

— Там у них, в больничном дворе, живет собака, и у нее родились щенки, мама взяла вот этого…

Щенок несколько раз пискнул, потом схватил мой палец и стал сосать.

— Как мы назовем его? — спросила я.

— Ему подходит «Черныш», как думаешь?

— Черныш? Очень хорошо. Черныш! — позвала я, щенок поднял головку. — Смотри, он уже знает свое имя.

— Он очень умный, — сказал Антон. — Можешь поверить, я знаю собак, это будет необыкновенно умный пес.

— Он будет и твой и мой.

— Договорились. Только с ним надо гулять.

— Буду гулять, не беспокойся!

Я погладила Черныша по черной, слегка кудрявившейся шерсти.

— Вот тебе теперь уже и не надо выбирать одного из пяти!

— Да, я очень удивился, когда мама принесла его.

— Выходит, ты сумел перевоспитать ее. А теперь давай другую новость.

— Наш дом сломали.

— Какой дом?

— Как — какой? На Масловке.

— А ты откуда знаешь?

— Твой дедушка сказал.

— А он откуда знает?

— Ему, кажется, Агния Сергеевна сказала.

— Почему же дедушка мне не сказал?

— Это ты уж его сама спроси.

— Наш дом, — повторила я.

Казалось, до меня только сейчас дошел смысл того, что сказал Антон. Наш дом сломали. Больше его уже никогда не будет…

— Поедем на Масловку, — сказала я. — Поглядим…

— Чего глядеть?

— Вдруг от него что-то осталось? Поедем.

И мы поехали. Через весь город, на автобусе, потом на метро, потом на троллейбусе. Чем ближе подъезжали к старому району, тем тревожнее было мне. Я и хотела увидеть то, что осталось от нашего дома, и боялась этой встречи.

Еще издали мы увидели огонь. Он горел ярко, весело, а кругом стояли незнакомые мальчишки, смотрели на огонь.

Это горел наш дом. Сперва его сломали, а потом, видно, решили сжечь.

Трещали прокаленные солнцем долгих лет доски, пламя то разгоралось, то снова затихало, и тогда мальчишки, которых я не знала, подбрасывали в огонь кто доску, кто обломок двери, кто кусок ставня, и огонь оживал с новой силой.

Мы с Антоном молча смотрели, как горит наш старый дом. Нет, не только дом. В огне горело наше детство, все прожитые здесь когда-то годы. И первый букварь, по которому мы учились читать. И кубики, те самые, которые я однажды подарила Антону, и елка в серебряных бусах, и наши вечера на скамейке в саду, когда Антон рассказывал мне всякие истории про загадочные убийства, а я так и не могла угадать, кто же убийца, и первые гаммы Антона, и лепестки сирени, которые мы съедали перед экзаменами, все, все было охвачено веселым, как бы ликующим пламенем, искры летели в разные стороны, и наперебой, словно галки, кричали мальчишки.

Антон взял меня за руку:

— Хватит. Нагляделась?

— Да, — сказала я.

— Тогда поехали домой.

— Поехали…

— Здесь, должно быть, построят новый дом, этажей в десять или еще больше, вот такой, какой у нас сейчас.

— Но это уже не будет наш дом.

— Наш дом теперь в Беляеве-Богородском.

— И без тебя знаю!

Он снова повторил:

— Хватит, пошли.

А я все никак не могла оторваться, словно ноги мои приросли к земле. Взглянула на Антона, в каждом зрачке его полыхал крохотный огонь, и от этого его глаза казались необычно яркими и блестящими.

И мне показалось, он думает сейчас то же самое, что думаю я.

Загрузка...