Я научилась плавать лет в девятнадцать и с той поры полюбила плавание, как любят родители позднего ребенка.
Едва лишь наступало тепло, как я уже мчалась на пляж, в Химки, в Серебряный бор, в Куркино-Машкино, в Пирогово — куда придется, была бы только река.
В воде я чувствовала себя отлично; я умела плавать и саженками, и баттерфляем, и по-собачьи, а потом, когда уставала, ложилась на спину, и вода держала меня. Я глядела в небо, сложив на груди руки, и думала о том, о чем обычно как-то не хватало времени хорошенько и всерьез подумать.
Иногда со мной ездила купаться Наташа Гончарова. Она была года на полтора моложе меня, жила двумя этажами ниже. Мама ее, Вероника Степановна, была актриса драматического театра, отец переехал в другой город, куда-то на юг, уже давно. Наташа была тогда совсем маленькой.
За эти годы у Наташи случилось несколько отчимов, они сменяли друг друга примерно каждые четыре-пять лет. Последний отчим, дядя Кузя, ушел от них года три назад, и с той поры Вероника Степановна уже не выходила замуж, предпочитая жить вдвоем с Наташей.
К слову, дядя Кузя был, по словам Наташи, самым приятным из маминых мужей.
— Ты так считаешь потому, что он был самый молодой, — предположила я.
Кузя был моложе Вероники Степановны лет на пятнадцать, а то и на все двадцать!
— Нет, — сказала Наташа. — Что ты! До него был Сеня — тоже молодой, но такой вредный, мама из-за него столько слез пролила.
Наташа — высокая, длинноногая, на вид выглядит старше своих лет. Держится по-взрослому, несуетливо, солидно, с чувством собственного достоинства. У нее прекрасные волосы, хорошая кожа, смуглая, как бы хранящая загар круглый год.
— И все, — заявляет Наташа, со вздохом разглядывая свое лицо в зеркале. — Больше ничего мало-мальски сносного…
— А фигура? — спрашиваю я. — Фигуру что, не берешь в счет?
Наташа сложена божественно: такая тоненькая, гибкая, с высокой грудью, талия — вот-вот переломится.
— Что фигура, — возражает она, — если морда подгуляла!
И добавляет с сожалением:
— Надо же так! Я тоже Наталья Гончарова, только та была первая красавица России, а я…
Мне думается, что она преувеличивает свою некрасивость. Правда, ее нельзя назвать хорошенькой, даже просто миловидной, но временами она бывает привлекательна; например, когда идет по пляжу, купальник туго обтягивает смуглое, сильное тело, волосы распущены по плечам, и вся она как бы лучится молодостью и свежестью.
Закончив десятилетку, Наташа решила поступить в МГУ, на факультет журналистики. Бог ее знает, почему именно на этот факультет. На мой взгляд, у нее нет особых данных, чтобы стать журналисткой, но она сказала:
— Почему нет?
На ее месте точно так ответил бы, наверно, почти каждый выпускник десятилетки. Чего греха таить, всем известно, что школьники зачастую выбирают тот или иной вуз не по велению души, а просто, чтобы пойти куда-то дальше учиться, определиться после школы, или потому, что друзья-товарищи пошли именно в этот вуз.
Так оно бывает нередко. По себе знаю.
Из Наташиного класса три девочки и два мальчика сговорились, решили поступить на факультет журналистики. Поступил лишь один, остальные недобрали очков. В том числе и Наташа. Теперь она работает в пошивочной мастерской театра, того самого, в котором служит Вероника Степановна.
Наташа хорошо шьет, но я знаю, работа эта не по ней. А Вероника Степановна не может допустить мысли, что Наташа очутится за бортом высшего образования. Таким образом, на следующий год Наташа снова будет поступать в вуз, только еще не определила, в какой именно.
В школе Наташа училась по всем предметам отлично, и Вероника Степановна гордилась ее успехами. Когда приходили гости, она, как бы невзначай, брала Наташину тетрадку с сочинением, показывала исписанные страницы, нигде ни единой помарочки, и говорила жалобным тоном:
— В современной школе год от года все труднее учиться.
— Хватит, мама, — возражала Наташа, стесняясь гостей, читающих ее сочинение, — перестань, не надо.
Но Вероника Степановна не слушала ее.
— В наше время куда легче было учиться. Поверите, я, мать, удивляюсь, как много всего знает моя дочь, просто в ее годы это какой-то колодец знаний!
Должно быть, Вероника Степановна хотела сказать «кладезь», но, в общем, гости понимали ее. И с уважением глядели на Наташу, а она готова была сквозь землю провалиться.
После говорила мне:
— Ну чего мать хвастает? Если бы у меня были к чему-то определенные способности, а то так, среднеарифметическая хорошая ученица, по всем предметам пятерки и никакого особого призвания!
— Неправда, — утверждала я. — У тебя есть призвание — ты чудесно готовишь, шьешь, вяжешь, вышиваешь…
— Одним словом, домашняя хозяйка со знаком качества, — усмехалась Наташа. — Но ведь тогда высшее образование совсем не обязательно.
Впрочем, она не спорила с матерью. Мать желала, чтобы Наташа училась в вузе, — пусть будет так!
Вероника Степановна, очевидно, играет свой последний сезон в театре. Наташа призналась мне по секрету, что, с тех пор как в театр пришел новый главреж, вопрос об уходе Вероники Степановны можно считать решенным.
— Только я знаю, ей ужасно не хочется уходить, — говорит Наташа.
— Ну, и не уходила бы!
— У нее жуткие отношения с новым главным, он у них очень лихой, сразу решил от всех старых актеров избавиться.
— А если в спектакле нужен будет старик или старуха?
Наташа пожимает плечами:
— Не знаю, как-нибудь обойдутся. Загримируют какого-нибудь молодого стариком, приделают ему бороду, наведут морщины, увеличат нос и мешки под глазами…
Помолчав, она признается:
— Жалко мать, только я стараюсь не подавать виду, что жалко, потому что жалость все-таки в какой-то степени обижает.
— Вот уж нет, — отвечаю я. — Жалеть — это прежде всего любить. Раньше простые люди так и говорили: «Я его жалею, значит, люблю!»
Но Наташу переубедить трудно.
— А я считаю, что жалость унижает и обижает.
В конце концов каждая из нас остается при своем мнении.
Вероника Степановна и Наташа не похожи друг на друга, разве только фигуры у обеих стройные и волосы густые, блестящие, редкого цвета — бледно-золотого с чуть заметной рыжинкой.
У Вероники Степановны странное лицо: профиль резко отличается от анфас. В анфас выражение ее лица безмятежно, умиротворенно, а профиль кажется одержимым, как бы устремленным вперед, страстно-нетерпеливым; может быть, такое впечатление создается из-за подбородка, особенно заметного в профиль.
Когда я смотрю на Веронику Степановну, мне кажется, что поначалу природа задумала сделать ее красавицей. Она щедро одарила ее большими бирюзовыми глазами, прямым, с тонкими, вздрагивающими ноздрями носом, великолепным цветом лица, но вдруг в самом разгаре своей работы природа то ли утомилась, то ли вдруг передумала и неожиданно вкатила прелестному лицу длинный, тяжелый подбородок.
Разом изменился весь облик, подбородок как бы перечеркнул красиво и тщательно выпиленные черты, подобно тому как перечеркнута красным крестом сигарета на плакате, запрещающем курить.
Однако ни злополучный подбородок, ни сравнительно вздорный характер не мешали Веронике Степановне пользоваться успехом у мужчин и регулярно выходить замуж.
Однажды в субботу мы отправились с Наташей в Химки.
Был ясный, теплый июньский день. Летел пух с тополей, на улице мальчишки собирали белые пушинки, похожие на вату, и поджигали их. Ненадолго вспыхивал яркий огонь, быстро проползал по тротуару, и вновь угасал. Мальчишки радостно галдели.
Наташа сказала:
— Иногда я им завидую.
— Кому? Мальчишкам? За что же?
— За то, что они такие молодые.
Я невольно засмеялась. Наташа обиженно спросила:
— Чего ты смеешься? Я не собираюсь тебя смешить.
— Намного ли ты старше этих самых мальчишек?
— Дело не в годах. Они, видно сразу, беззаботные.
— А у тебя что?
— У меня забот полон рот. Первая, самая главная забота — как быть с мамой, когда ее уберут из театра. Что она будет делать? Ведь она же не может спокойно слышать о пенсии, а уйти ей придется. Мне говорили, что такие вот стрессы очень вредны для пожилых людей, что они их очень трудно переносят, когда вдруг теряют привычный ритм жизни, а ведь мама пожилая, что там ни говори.
— Ну, не такая она пожилая, — говорю я.
— Такая, — повторяет Наташа, — только ей не надо говорить об этом. Потом — я задумала сделать ремонт, а в ремонтной конторе нет хорошей плитки, и нет пластика для кухни, и мастера обещают прийти работать не раньше чем через три месяца, а когда мне готовиться в вуз? И в какой вуз готовиться, ты мне можешь сказать? А еще папа приезжает через две недели…
— Хочешь его видеть?
— Хочу. Только не хочу звать к нам, пока не сделаю ремонт.
— Охота блеснуть перед ним свежепокрашенным потолком?
— А как же! Пусть не думает, если мы с мамой живем вдвоем, так не можем без мужика справиться. Потом надо маму послать на рентген, что-то у нее с горлом…
— Хватит! — решительно заявляю я. — У меня от твоих забот и вправду голова закружилась.
— Пошли в воду, — предлагает Наташа.
— Пошли!
Мы лезем в воду. Я поплыла вперед, она отстала. Я плыла и думала о том, что хотела бы быть на месте Наташи, хотя у нее и в самом деле всякого рода забот предостаточно. Но она увидит своего отца, а мне никогда уже не встретиться с моим отцом.
Я вылезла из воды, пробежала несколько шагов и легла рядом с Наташей. Песок был сухой, основательно прогретый солнцем. Наташа пересыпала узенькие, горячие струйки песка сквозь пальцы. Рядом с ней лежал журнал «Наука и жизнь», раскрытый на середине.
Я увидела заключенный в овал портрет: толстые щеки, которые упирались в стоячий воротничок, водянистые глаза честолюбца, самодовольно сжатые губы.
— Кто это?
Наташа приоткрыла один глаз:
— Ты о ком?
— Чей это портрет в журнале?
— А, этот? Гёте, Иоганн, он же Вольфганг. Знаешь такого?
— Знаю, — ответила я. — Это он сказал: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Подумать только, этот бюргер с пухлыми щечками и есть великий поэт Гёте!
— А ты не гляди на него, — посоветовала Наташа, — лучше вспомни, что он еще написал.
— Помню, например, «Фауста».
— Мамино любимое произведение, — сказала Наташа. — Мама говорит, что только истинно великий поэт мог так сильно передать трагедию бессилия человека перед возрастом.
— Актрисы очень не любят стареть, — сказала я.
Наташа резонно спросила:
— А кто любит?
— Наверно, никто. Мой отец говорил: «Все хотят жить долго, но никто не хочет быть стариком».
— Сильно сказано. Это он сам придумал?
— Не знаю, — сказала я. — По-моему, нет. Наверно, читал где-то.
— Сильно сказано, — еще раз повторила Наташа. — Мне вот, сама знаешь, далеко до старости, как до неба, я вообще не верю, что могу состариться, и то, как подумаю, что стану старухой, так страшно становится.
— А мне особенно жалко, когда красивые стареют, — сказала я. — Представь себе, какая-нибудь красавица глядится в зеркало и видит, что ее красота дряхлеет.
Наташа усмехнулась не без злорадства:
— Нам с тобой это не грозит. Нет покамест никакой дряхлости, а уж красоты и подавно, с самого начала не видать было…
Рядом с нами расположилась семья — папа, мама и дочка, толстенькое балованное чадо лет примерно десяти, одетое в щегольской купальник, должно быть, рассчитанный поначалу на взрослого человека, потом переделанный на девочку.
Оба родителя, тоже толстые, краснощекие, удивительно похожие друг на друга (говорят, это признак счастливого и гармоничного супружества), наперебой суют дочке то бутерброд, то пирожок или булочку, наливают из термоса горячий кофе в белый пластмассовый стаканчик и, когда она ест и пьет, влюбленно глядят на нее, совершенно одинаково приоткрыв рот.
— Вот счастливая семья, — говорит Наташа, продолжая пересыпать песок сквозь пальцы. — Ты не находишь?
— Нахожу.
— Только, по-моему, нельзя так баловать.
— Почему нельзя? — спрашиваю я. — Как видишь, можно.
— Воображаю, какой она вырастет неумехой и эгоисткой — на все сто!
— Необязательно. Может вырасти и хорошим человеком.
— Нет, — уверенно говорит Наташа, — наверняка вырастет законченной эгоисткой! Вот увидишь.
Я говорю:
— Полагаю, что вряд ли мне придется увидеть. Да и тебе тоже, наверно, мы ее и вообще-то никогда больше не встретим.
Наташа смеется:
— В общем-то, ты права.
— И в общем и в целом.
— И все-таки нельзя так баловать! — снова говорит Наташа.
Я знаю Наташу с раннего детства. Вся ее еще такая коротенькая жизнь прошла на моих глазах.
Ее никогда не баловали и, признаться, мало о ней думали. Вероника Степановна постоянно в театре, на спектакле, на репетиции, в свободные часы занята собой, своей личной жизнью. А Наташа предоставлена самой себе.
И она привыкла быть главой семьи. Все домашние заботы постоянно лежали на ее плечах. Во время каникул я ездила в пионерский лагерь, с родителями на юг, к бабушке в деревню, а Наташа большей частью оставалась в городе.
Мама ее либо уезжала на гастроли и нельзя было оставить квартиру без присмотра, либо была в Москве и ее тоже нельзя было оставлять одну. Правда, когда появлялся очередной муж, тогда Наташа становилась вроде бы посвободней. Однажды мы вместе с нею поехали в туристский поход, как-то ее отец достал ей путевку в молодежный лагерь «Спутник».
Помню, она училась в третьем классе и уже тогда готовила обед, ходила в магазин за продуктами, убирала квартиру.
Уже тогда она умела экономно расходовать деньги, старалась уложиться, чтобы дотянуть от одной получки Вероники Степановны до следующей. Вероника Степановна отстранялась от всяких домашних дел, переложив все на дочку, и Наташа сама научилась шить, потому что маме нужно было переделывать и подгонять по ней различные туалеты, вязать для мамы кофточки и жилеты, чтобы ей не было холодно во время гастрольных поездок.
Еще зимой Наташа запасала нафталин, а весной начинала сушить зимние вещи на балконе, и относила мамины платья в чистку, и, не доверяя прачечной, сама стирала нежнейшее мамино белье, мыла окна и полы, когда некого было допроситься прийти убрать квартиру.
Наташа задумчиво произносит:
— Я знаю, что я тоже балую маму, но что ж поделать, если она у меня такая.
— Какая?
— Такая, как есть.
Я осторожно спрашиваю:
— А тебе не надоело вести хозяйство?
— А что ты мне посоветуешь? Если не я, хозяйничать в нашей семье некому. Маме, сама знаешь, все до лампочки. Обеда нет, скажем, ну и не надо, обойдется молоком с хлебом; моль сожрала воротник — можно и без воротника проходить зиму; пол грязный, на то он и пол, чтобы его пачкали и по нему ходили; посуда стоит немытая, а к чему ее мыть, все одно скоро опять запачкается.
Наташа ни капельки не преувеличивает. Вероника Степановна именно такова. И уже никогда не станет иной, не может да и не желает хотя бы немного перемениться. Наташа и в самом деле избаловала ее на свою голову.
— Кто из вас старше: ты или мама? — спрашиваю я.
— Наверно, я, — отвечает Наташа. На гладком и чистом ее лбу неожиданно появляется морщинка.
Мне думается, что ей тоже хотелось бы, чтобы о ней заботились, чтобы опекали ее и сдували с нее пылинки, как оно и полагается в нормальной семье.
Родители, которые расположились рядом с нами, ублажив дочку, в свой черед наваливаются на еду. Едят слаженно, дружно — холодные котлеты, огурцы, копченую колбасу, сыр.
— Гляди, — тихо замечает Наташа, — как они ритмично стучат пломбами.
Да, видно, что это люди запасливые, любящие поесть и понимающие толк в еде. Эти не удовлетворятся молоком с хлебом, если почему-либо нет обеда. Впрочем, в такой семье никогда не случится подобного ЧП.
Наконец они насытились. Папа блаженно гладит свой туго набитый живот, мама надела на голову малиновую купальную шапочку и вместе с дочкой отправилась купаться. Они идут по пляжу, обе пухленькие, источающие полное, всеобъемлющее благополучие, очень довольные собой и всем окружающим миром.
Пройдет лет с десяток, дочка станет вылитой мамой, такой же массивной, грузной, с округлым румяным лицом и сочными губами, чуть тронутыми сиреневой помадой. А может быть, через десять лет сиреневая помада будет уже не модной, а модной окажется какая-нибудь другая, брусничная, или черешневая, или серо-буро-малиновая в крапинку? Все может статься…
Потом они возвращаются обратно, свежие, радостные, капельки воды усеяли их руки, спины, одинаковые у обеих наливные розовые плечи.
Обе смеются, наперебой рассказывая папе:
— Сперва, как войдешь в реку, холодно…
— Зато после до того хорошо…
— Я поплыла, и мама меня не догнала…
— Это тебе кажется, я от тебя ни на шаг не отстала…
Папа вынимает из кожаного футляра маленький изящный кассетный магнитофон, нажимает кнопку. Низкий голос, не то мужской, не то женский, взывает со страстью:
Говорят, весна вернется,
Расцветет природа вновь…
Дочка равнодушно слушает, а мама стонет, словно голубь перед грозой:
— Как я люблю этот романс! Лионелла Джаваха неподражаема!
— Нет, ты только послушай, — шепчет мне Наташа, — я тебя умоляю, эта самая Лионелла дает на всю железку! Можешь себе представить, она сомневается, что весна вернется. Говорят, что вернется. А если бы не говорили, она бы считала, что весна не вернется? Что она навеки скрылась в горах Гималаев или за великим Кавказским хребтом?
Лионелла Джаваха между тем продолжает «давать на всю железку» дальше:
И весна мне не на радость,
Коль зима в душе моей.
Он уехал, он уехал…
— Ага, все-таки вернулась весна, — злорадно шепчет Наташа. — Только я бы тоже уехала от такой идиотки, бежала бы куда глаза глядят и ни разу не обернулась бы.
Она смеется, не выдержав, а мне кажется, все это потому, что она завидует дочке, которую родители немилосердно балуют. Может быть, сама никогда не признается в том, что завидует, и все-таки…
Впрочем, мне тоже, признаться, завидно.
— Хорошо, когда все живут вместе, — говорит Наташа.
— Кто живет вместе? — не поняла я.
— Родители, отец и мать.
Я знаю, ей хотелось бы, чтобы Вероника Степановна помирилась со своим мужем, Наташиным отцом. Но, должно быть, этого не будет никогда. Слишком много лет прошло с того дня, как они разошлись, вряд ли Вероника Степановна и ее бывший муж снова сумеют наладить совместную жизнь.
Папа, мама и дочка, наслушавшись романсов, ублажив себя пищей физической и духовной, решают покинуть пляж. Родители несут кошелки, наверное ставшие значительно легче после обильного завтрака, дочка, припрыгивая, бежит впереди. Солнце заливает их спины, упоенные сознанием собственной значимости, время от времени они улыбаются друг другу.
Они никого не видят, им никто не нужен. Весь мир для них — это они трое, только они сами, больше никто. Ни одна живая душа!
Я бросаю взгляд на портрет Гёте в журнале. Наверное, он был прав, этот холодноглазый сановный старик с надменным лицом испытанного царедворца: иные мгновения у иных людей и в самом деле прекрасны. Только никому не дано остановить хотя бы одно мгновение, все мгновения уходят бесследно, и плохие и хорошие.
Мы с Наташей молча глядим вслед тем, счастливчикам. А те уходят, не думая о нас, не думая ни о ком на свете, кроме как о самих себе.
Вечером я привычно захожу к Наташе. У них крохотная квартирка, всего в двух комнатах двадцать один метр и кухня что-то около пяти метров.
Комнаты почти пустые, ни Вероника Степановна, ни Наташа не любят, когда мебель загромождает комнаты, зато стены увешаны портретами Вероники Степановны в разных ролях, на некоторых портретах она очень авантажна, может быть, потому, что подбородок старательно заретуширован.
Самое уютное место в квартире — кухня. Стены и потолок окрашены одинаково в светло-оливковый цвет, на окнах зеленые занавески, вокруг стола табуретки, обитые зеленым ситцем. Над плитой — портрет Вероники Степановны в роли Раунтенделейн из «Потонувшего колокола» Гауптмана.
Портрету этому лет этак тридцать, не меньше, Вероника Степановна тогда получила свою первую роль в пьесе Гауптмана, только-только придя в театр после студии. Волосы распущены, руки прижаты к груди, глаза огромные, трагические.
— На кухне не полагается вешать фотографии, — сказала я как-то Наташе.
— А мне нравится, — ответила Наташа, — я люблю, когда готовлю, нет-нет да поглядеть на маму. И вообще, кому ее фотография мешает, скажи на милость?
Мне нечего ответить, и я молчу, чтобы не спорить, а Наташа — она права; если ей нравится фотография матери, она может повесить ее куда угодно.
Вероника Степановна сидит на кухне, пьет чай. Рядом с ней ее приятельница, актриса того же театра Алла Семеновна. Когда-то Алла Семеновна была, должно быть, красива, до сих пор у нее четкий, резко очерченный овал лица, от природы яркий рот, правильный нос, черные глаза умело подрисованы. Она беспрестанно курит, я уже не представляю себе Аллу Семеновну без сигареты, зажатой между пальцами, унизанными огромными перстнями. На запястье у нее широкие среднеазиатские браслеты, вокруг шеи цепочка с медальоном, на груди брошка в виде подковы, обсыпанной красными и голубыми камешками.
Когда она уходит, Наташа обычно открывает окна во всей квартире, чтобы выдуть табачный дым, и вытряхивает в мусоропровод пепельницу, полную окурков со следами помады.
Я сажусь возле Вероники Степановны, Наташа наливает мне в чашку чай. Разговор, начатый еще до меня, идет о вчерашнем собрании в театре. Вероника Степановна и Алла Семеновна говорят очень громко, не слушая и перебивая одна другую. Я подмигиваю Наташе, она опускает ресницы. Мы обе не сомневаемся, разговор этот надолго, может быть до самой ночи.
— Я все понимаю, — говорит Вероника Степановна. — Ты меня, Аллочка, не агитируй, это напрасный труд, уверяю тебя, лучше скажи, почему ты взяла сторону Сержа? С какой такой стати?
Серж — это главный режиссер, пришедший в театр в начале года и против которого в труппе ведется планомерная, методическая борьба. Думается, что Вероника Степановна — не последняя скрипка в этой борьбе, ибо никак не может простить Сержу, что он предложил ей уйти на пенсию.
Кажется, Алле Семеновне он предложил то же самое.
Алла Семеновна молча прихлебывает остывший чай. Потом берет из пачки, лежащей на столе перед ней, новую сигарету, щелкает зажигалкой и, откинув голову, картинно пускает дым через ноздри.
— Да говори же! — нервничает Вероника Степановна.
— Изволь, дорогая, — отвечает Алла Семеновна, — сейчас постараюсь тебе все объяснить.
Она словно бы изъясняется словами какой-то давней своей роли.
Глубоко затянувшись, Алла Семеновна гасит сигарету о дно пепельницы, вынимает другую из пачки. Снова затягивается, снова выпускает дым через ноздри.
Вероника Степановна обеими ладонями подпирает свой немыслимый подбородок.
— Алла, ну чего же ты тянешь?
Алла Семеновна слегка улыбается.
— Я поняла, Вероничка. — Она поднимает руку, бренча браслетами, и показывает куда-то наверх, на потолок, что ли: — Там не готовы еще к снятию. Потому я и взяла его сторону. Уяснила?
— Нет, — отвечает Вероника Степановна.
На кухне тепло, но она зябко кутается в халат. Халат прелестен: голубой, вельветовый, с бархатными отворотами. Помню, как Наташа ранней весной все воскресенья подряд просидела за машинкой, чтобы преподнести матери ко дню рождения этот халат.
«Бархат очень трудно поддается обработке, — говорила мне она, — впрочем, вельвет тоже не сахар в этом смысле».
Все это так, но Веронике Степановне хотелось иметь именно такой халат, вельветовый, с бархатными отворотами, а Наташа ни в чем не может ей отказать.
— Непонятно? — удивляется Алла Семеновна. — Я тебе еще раз повторяю: там не готовы к снятию Сержа.
— Где — там?
— Сама не понимаешь? Там — это там.
— Хорошо, допустим, что не готовы, ну и что с того?
— А то, что я все сообразила и решила потому взять его сторону.
— На всякий случай?
— А почему бы и не на всякий случай?
Алла Семеновна отряхивает пепел в свое блюдце.
— Ведь если все повернется так, что он победит, то не мне с ним бороться. И не тебе тоже, дитя мое! — Положив ногу на ногу, она окидывает взглядом Веронику Степановну. — Так-то, детка, учись, пока я жива!
— Чему учиться-то? Лицемерить? Выгадывать? Кривить душой?
— Начинается!
Алла Семеновна шумно вздыхает и, насмешливо сузив глаза, обращается ко мне, призывая меня в союзники:
— До таких лет дожила, а все словно школьница-первоклассница талдычит о каких-то нравственных идеалах; я уже наизусть заучила, что она сейчас начнет: честность, принципиальность, верность своему слову. Что еще, детка? Валяй, выкладывай!
— А почему бы и не поговорить о честности и принципиальности? — спрашивает Вероника Степановна. — Да и о верности слову тоже не грех побеседовать…
Алла Семеновна молча курит. Весь ее вид красноречиво, без слов, утверждает: «Что еще можно от тебя ожидать?»
— Ты не любишь и не уважаешь Сержа, тебя с души воротит, как только он начинает вещать.
— Ну и что с того? — лениво спрашивает Алла Семеновна.
— Ты согласна со мной?
— Согласна, ну и что же?
— А то, что ты вдруг начала яростно защищать его, презирая его в душе и даже ненавидя!
— Мне не свойственны столь сильные эмоции.
Вероника Степановна не слушает ее.
— Только не волнуйся, он тебя тоже выгонит, не позабудет о тебе, правда, может быть, на два дня позднее, чем всех остальных.
— Поживем — поглядим.
— И глядеть нечего. Ты и сама знаешь, что я говорю чистую правду.
— Мама, тетя Алла, хотите пирога с капустой? У меня уже готов, — вмешивается Наташа.
Открыв дверцу духовки, она вынимает противень с румяным, пахучим пирогом. Кухня заполняется ангельским ароматом.
— Не надо, — мрачно изрекает Вероника Степановна, но тут же спохватывается, — как-никак есть закон гостеприимства, который невозможно обойти. — Алла, может быть, ты хочешь?
— Еще чего! Мне только горячего теста не хватало. Я и так за одну неделю ни с того ни с сего целых два кило прибавила!
Наташа вопросительно поглядывает на меня. Я мотаю головой:
— Не хочу.
— Напрасно, — говорит Наташа.
Пирог с капустой — вершина ее мастерства. Я еще никогда и нигде не едала такого вкусного пирога с румяной корочкой, с нежной и сочной начинкой.
— Ты знаешь, Алла, что такое Серж? — снова начинает Вероника Степановна.
— Еще бы не знать!
Я тоже его знаю. То есть видела его один раз, как-то была с Наташей в театре, и она показала мне Сержа. Он необычайно импозантен, представителен, темноволосый, румяный, с родинками на бабьем лице. Так импозантны и представительны зачастую бывают круглые дураки.
Но, думается, Серж не дурак. У него цепкие глаза, взгляд въедливый, пронзительный. И он превосходно знает, что́ ему следует делать, умеет все высчитать и разложить по полочкам и не совершает поступков, почему-либо для него невыгодных. Нет, какой там дурак…
— Мама, ты сварила картошку? — спрашивает Наташа.
— Какую картошку? — удивляется Вероника Степановна и тут же вспоминает: — Ах да, ты просила сварить картошку для винегрета.
— Где же она?
— Я забыла.
— Жаль.
— Нечего жалеть, вон в кастрюльке отварная картошка, видишь?
— Вижу. Так она же чищеная, а для винегрета нужна в мундире.
— Предрассудок, — решительно заявляет Вероника Степановна. — Почему непременно в мундире?
— Мамочка, — мягко говорит Наташа, — очень прошу тебя, не вмешивайся в дела, которые тебе непонятны. Позволь уж мне решать, какая, к примеру, нужна картошка для винегрета или чем следует заправлять суп.
— Ну и решай, пожалуйста, — великодушно позволяет Вероника Степановна и снова обращается к Алле Семеновне: — Так вот, твой Серж подонок.
— Он мой такой же, как и твой!
— Но я его не защищаю.
— Возможно.
— Алла, вспомни, что́ ты недавно сама же о нем говорила!
— «Все, что было, позабыла, все, что будет, позабудет», — устало отвечает Алла Семеновна словами некоей песни.
Она в образе, определенно играет какую-то роль, только ей известную. Губы презрительно опущены, глаза как бы невыспавшиеся, вечная сигарета в углу рта.
— Тогда нам не о чем больше говорить, Алла.
— Тем лучше, — по-прежнему устало и небрежно роняет Алла Семеновна.
— Тетя Алла, пирог остыл, может быть, все-таки скушаете кусочек? — спрашивает Наташа.
Она успела уже привыкнуть к постоянным спорам, возникающим решительно по любому поводу между матерью и ее подругой, и потому стремится по возможности обточить острые углы.
— У меня еще не было такого удачного пирога.
— Ладно, давай, — снисходительно, словно делает большое одолжение, отвечает Алла Семеновна, вгрызаясь в теплое, воздушное тесто. — Действительно, пирог у тебя, Наташка, удался на славу!
— Это что, а как она делает заливное! — подхватывает Вероника Степановна.
— А то я не пробовала, — усмехается Алла Семеновна.
— Приходите в воскресенье, тетя Алла, я приготовлю заливное из хека, пальчики оближете, — говорит Наташа.
— Не отличишь от судака, — уверяет Вероника Степановна.
Мы переглядываемся с Наташей. Порядок. Мир, кажется, восстановлен.
Основательно закусив (два ломтя пирога, яичница с ветчиной, маринованные грибы), Алла Семеновна уходит. Она целуется с Вероникой Степановной, с Наташей, грозится нагрянуть в воскресенье на заливную рыбу — она таки любит покушать, недаром жалуется на одолевающую ее полноту. И меня тоже одаряет лучезарной улыбкой примадонны.
— Чао, девочки, — говорит Алла Семеновна и отбывает.
После ее ухода Вероника Степановна печально говорит:
— Что поделаешь? Я бы давно с нею порвала, но как подумаешь, что мы дружим уже целых четверть века!
— С чего это тебе нужно с нею рвать? — спрашивает Наташа. — Женщина как женщина, с обычными недостатками и достоинствами, к тому же артистка.
— А что, разве артистки чем-то отличаются от обычных людей? — спрашивает Вероника Степановна.
— А то нет? Сама знаешь, все вы какие-то такие…
— Какие же?
— Чокнутые, что ли…
Вероника Степановна укоризненно качает красиво причесанной головой:
— Эх, дочь, нет в тебе ни малейшего уважения к матери!
— Вот постареешь окончательно, тогда зауважаю, — отвечает Наташа.
Садится за стол между мной и матерью, пристально вглядывается в нее:
— Ты что, мать, наверно, плохо спала?
— Почему ты так спрашиваешь? — пугается Вероника Степановна. — У меня вид страшный? Мешки под глазами? Да?
— Нет, просто бледная.
— Бледная? Ну, это все в наших руках.
Вероника Степановна выходит из кухни и спустя минуты две появляется снова. Щеки ее цветут нежнейшим розовым румянцем, на веки положены голубые тени.
— Какова? Кто скажет, что у меня взрослая дочь?
— Никто, конечно, — отвечает Наташа. — Будешь молоко пить? Я вскипячу.
— Не хочется, — капризно тянет Вероника Степановна. — Надоело мне твое молоко!
Наташа между тем наливает в белую эмалированную кастрюльку молоко из пакета, ставит кастрюльку на огонь.
— А у кого связки то и дело садятся? У кого весной ангина была? Кто жаловался, что тонзиллит замучил?!
Наташа разговаривает с матерью, словно с маленькой, неразумной девочкой, мать не пытается спорить с нею, лишь досадливо поводит плечами.
— Ладно, хватит…
— Нет, не хватит.
Наташа наливает в стакан горячего молока.
— Чтоб все выпила, слышишь?
Вероника Степановна пьет молоко, страдальчески подняв брови, Наташа глядит на нее, опершись щекой о ладонь.
— Эх, мать, бросила бы свои глупости!
— Какие глупости? — спрашивает Вероника Степановна. — Ты о чем?
— Всякие. И зажила бы, как все нормальные люди.
— Что я должна сделать для этого?
— Прежде всего сойтись с папой.
— С кем? С папой? С твоим отцом?
Прекрасные глаза Вероники Степановны полны нескрываемого удивления.
— Да ты, дочь, в своем ли уме?
— Абсолютно в своем.
— Ты только погляди на нее, — обращается ко мне Вероника Степановна, — она хочет, чтобы я сошлась с ее отцом, с которым мы разошлись пятнадцать или шестнадцать лет назад! И где он, отец-то?
— Скоро приедет, — отвечает Наташа. — На той неделе я его жду.
— А он писал тебе?
— Само собой. Ты же знаешь, мы с ним переписываемся.
— Дурочка, у него же, наверно, давным-давно другая семья, он и думать о нас с тобой позабыл.
— Вот и неправда, — горячо возражает Наташа. — Очень даже думает. Он же мне вот такие письма пишет…
— Хорошо, о тебе он думает, а я-то при чем?
— По-моему, он и о тебе думает. В последнем письме пишет: «Как мама? Неужели еще не ушла на пенсию?»
— А вот и не ушла! — неожиданно взрывается Вероника Степановна. — И назло ему никогда не уйду!
— И не надо, пожалуйста, сделай одолжение, назло всему свету отморозь собственные уши, — спокойно отвечает Наташа.
Возбуждение Вероники Степановны внезапно гаснет, и она снова начинает, как бы отвечая самой себе:
— Нет, ничего у нас не получится, мы не можем спустя столько лет опять жить вместе. А если тебе скучно со мною вдвоем, заведи собаку.
— Собаку? — повторяет Наташа и оборачивается ко мне: — Когда я училась в третьем классе, мне очень хотелось иметь собаку, а мама говорила: «Подожди, когда перейдешь в четвертый класс». Потом я перешла в четвертый класс, у нас тогда жил дядя Сеня, он не выносил собак. Потом, уже в седьмом классе, когда дядя Сеня исчез, мама говорит: «Нельзя, в седьмом классе очень трудно учиться». А когда я стала десятиклассницей, то надо было готовиться в институт, не до собаки было.
— Теперь я хочу собаку, — говорит Вероника Степановна.
— А кто с ней гулять будет? Все на меня ляжет, мать, и кормить собаку, и гулять с нею, ты же вечно занята, то репетиции, то гастроли, то выездной спектакль.
— Я тебя клятвенно заверяю, — Вероника Степановна поднимает кверху правую руку, — буду гулять с собакой, только не с утра, а днем и вечером.
— Вот так, — Наташа насмешливо щурит глаза, — а если собаке необходимо погулять также и утром?
— Я не могу вставать чересчур рано.
— Хорошо, подождем, пока уйдешь на пенсию, тогда и возьмем собаку.
— А я не хочу на пенсию! — сердито возражает Вероника Степановна. — Если хочешь, можешь сама идти на пенсию.
Не выдержав, смеется от души. И мы с Наташей тоже смеемся.
— Что с ней поделаешь? — спрашивает Наташа, провожая меня до входной двери. — Большой ребенок, ты не находишь?
— Нахожу.
Почему-то так получается частенько, что самые наши задушевные разговоры происходят возле входной двери, когда мы прощаемся и все никак не можем расстаться.
— Вот еще одна забота, — говорит Наташа. — Чего-то она у меня расклеилась, горло барахлит, ноги болят…
— Пойди с ней к врачу.
— Попробуй уговори ее. Боится, что доктор уложит в постель, даст больничный, а она все храбрится, утверждает, что от нее бегут все болезни, как черт от ладана.
Помедлив, Наташа говорит:
— Когда-никогда, а все равно Серж ее выживет.
— Может быть, его сперва выживут?
— И так может случиться. Только все равно, придет новый главный, он ее тоже спровадит. Зачем она ему? Занята всего лишь в одном спектакле, новых ролей не предвидится. И потом, в самом деле, сколько можно? Она же не заслуженная, не народная, не любимица публики, — так, в общем-то, прокуковала всю жизнь на выходных…
Должно быть, в этот миг мы обе охвачены одним и тем же чувством — жалостью к Веронике Степановне; не самая веселая участь досталась ей на долю, чего уж тут веселого до старости оставаться маленькой актрисой на незаметных ролях?
А ведь тоже училась некогда в студии, играла в ученических спектаклях, волновалась, впервые выйдя на сцену, сама же рассказывала, что великая Яблочкина верила в ее звезду, а Михаил Михайлович Тарханов, тот прямо так и утверждал: «Ты, Вероничка, будешь замечательной артисткой. Помяни меня!»
И она помнила об этих словах, держала их в своем сердце, мечтала о большой сценической карьере, об успехе, о популярности у зрителей…
— Ты только не показывай виду, что тебе ее жаль, — тихо говорит Наташа.
— Ладно, не буду.
— Хорошо, если бы они с папой помирились, — продолжает Наташа, — а то правда, подумай сама, чего им жить одиноко, каждый у себя.
— У папы нет семьи?
— Была. Теперь опять он почему-то один.
— А он что, писал тебе о том, что опять один?
— Да нет, ничего он не писал, но я же умею между строчек все, что надо, прочитать. Достались же мне родители, что один, что другая, просто беда с ними!
Наташа шумно вздыхает и смеется; наверное, она нарочно смеется, чтобы я не вздумала пожалеть ее. А я и не собиралась ее жалеть.
Да она и не приняла бы от меня не то что жалости, а самого обыкновенного сочувствия.
Не знаю, сколько бы мы еще простояли в дверях, если бы не раздался голос Вероники Степановны:
— Наташенька, дочка, дай мне грелку, слышишь?
— Слышу, — отзывается Наташа. — Что, опять ноги болят?
— Не очень, но все-таки…
— Сейчас принесу.
Я бегу к себе по лестнице наверх. Наташа все еще медлит уйти, стоит в дверях, глядя мне вслед.
— Ей с ее больными ногами только собаки не хватает!
Я останавливаюсь, гляжу на Наташу сверху вниз.
— А с собакой ей веселее будет…
— Думаешь? — спрашивает Наташа. Задумчиво качает головой. — Неужели правда веселее?
Мне кажется, Наташа уже решила. Рано или поздно, а собаке суждено у них появиться…