Долгие поиски и благоприятный случай позволили мне хотя бы отчасти решить эту загадку.
В 1951 году, на третий год заключения Зускина, в одной с ним камере оказался генерал-майор Григорий Акимович Бежанов, бывший министр госбезопасности Кабардинской АССР, осужденный на десять лет ИТР. Он оказался во Внутренней тюрьме МГБ СССР, в камере № 8 2, где томился Зускин. Потрясенный судьбой Зускина, генерал записал его рассказ и при первой возможности направил вместе со своим письмом, уже после ареста Абакумова, новому министру МГБ — Игнатьеву. Как и следовало ожидать, министр, в заместителях у которого в это время уже подвизался Рюмин, Бежанова не вызвал и в приеме ему отказал, хорошо если не ужесточил судьбу мужественного Григория Акимовича.
Но вот рассказ Зускина в передаче Бежанова, сохранившийся в архивах МГБ:
«На второй день моего ареста, вечером, я был вызван на допрос к следователю, помощнику начальника следственной части по особо важным делам РАССЫПНИНСКОМУ, и тот по условленному телефонному звонку повел меня в кабинет Абакумова. Последний стал допрашивать меня (без фиксации и протоколирования) о бывшем председателе ЕАК Михоэлсе… В заключение допроса, предложив решительно и безоговорочно дать развернутые показания о „действиях еврейской буржуазно-националистической организации“, Абакумов незаметно перешел к вопросу о бывшем члене ЦК ВКП(б) Жемчужиной — жене Вячеслава Михайловича. Он совершенно неожиданно для меня заявил, что предстоит очная ставка с последней и что я должен изобличить ее, а в чем именно изобличить, скажет он сам.
На мой категорический отказ от этого гнусного предложения и упорное отрицание подсказываемой им ложной легенды, связанной якобы с националистическими высказываниями Жемчужиной по поводу смерти Михоэлса, Абакумов после серьезных угроз прямо поставил вопрос, что в случае моего отказа я сам буду ликвидирован, то есть физически уничтожен».
После этого Зускин не мог уже сомневаться, что Михоэлс был убит советской властью, что сам он стоит лицом к лицу с силой, которая под любым предлогом умертвит и его, что это не пустая угроза, а условие жизни или смерти.
Какое счастье, что уцелела эта запись Бежанова, — из нее со всей неопровержимостью следует, что показания против Жемчужиной, помеченные январем 1949 года, составлены самим Рассыпнинским — Зускин в них не повинен.
Все последующее в рассказе Бежанова я назвал бы последней ролью Зускина, последним заученным текстом, монологом и диалогом, но уже не Шекспира и не Менделе-Мойхер-Сфорима, не Шолом-Алейхема или Переца Маркиша, а текстом провокаторов Рассыпнинского и Бровермана.
«Затем тоном, не терпящим никакого возражения, — записал Бежанов, — Абакумов приказал Рассыпнинскому немедленно заняться мной и „подготовить все к предстоящей очной ставке“.
В тот же день [после „предварительной обработки“ Зускина, как многозначительно напоминает Бежанов. — А.Б.] Рассыпнинским был составлен примерный текст (проект) протокола очной ставки, апробированный Абакумовым. Поздно ночью Рассыпнинский ознакомил меня с этим текстом и предложил изучить на память.
На следующий день Рассыпнинский под утро проверил, насколько я изучил и усвоил и в точности ли помню содержание проекта протокола, и ушел.
Очная ставка состоялась на второй или на третий день, и я принужден был по заблаговременно составленному и изученному тексту протокола „изобличать“ Жемчужину.
На очной ставке присутствовал сам Абакумов, который впоследствии, через следователя, вызвал меня к себе в кабинет, похвалил, похлопал по плечу, назвал меня „настоящим советским человеком“ и тут же приказал Лихачеву и Рассыпнинскому отпустить мне из специального фонда денег на выписку продуктов питания, фруктов и папирос. Кроме того, приказал выдавать мне беспрепятственно из библиотеки любую, по моему требованию, книгу».
Какая гармония высших сфер: за бандитское убийство в Минске неведомые нам «настоящие советские люди» по приказу Сталина награждаются орденами и медалями; за участие в моральном уничтожении благородной женщины министр госбезопасности награждает карамелью, пайкой белого хлеба и правом беспрепятственного получения книг из тюремной библиотеки.
Милость министра как проклятие на Зускине. Через некоторое время, сказал Зускин, «…лично Рассыпнинским были оказаны моей семье такие услуги и помощь, какими никогда и никто из арестованных не пользовался. Таким образом, выполнив „задание“ Абакумова, я долго находился в особо привилегированных условиях: сортные папиросы, двойной комплект постельной принадлежности и много других льгот. Это все происходило в то время, когда для других арестованных в тюрьме свирепствовал невероятно тяжелый режим, установленный лично Абакумовым».
Кажется, что министра консультировал опытный психолог, точно рассчитавший такой ход: избрать для «милостей» начальства того, для кого эти милости окажутся мукой, причиной страдания и угрызений совести. «Щедрость» Абакумова — новая ловушка, нравственная пытка для такого человека, как Зускин, расшатывающая и без того никудышные нервы арестованного. В запасе у министра — готовность Фефера дать любые показания против Жемчужиной, с которой он, к слову сказать, не был знаком. Жемчужина? Разумеется, она их сообщник, не зря Михоэлс повторял по любому поводу: «Я пойду к Жемчужиной, попрошу у нее совета, она нам поможет…» Это она, скажет Фефер, добилась празднования 20-летия ГОСЕТа и награждения Михоэлса орденом Ленина; она бывала на всех премьерах ГОСЕТа; она сразу же поняла, что «проект о Крыме очень актуальный, и его, — как выразилась Жемчужина, — немедля следует ставить перед правительством… она сказала, — продолжал он свою ложь о Жемчужиной, — что там, наверху, плохо относятся к еврейской национальности, поэтому разрешение наших вопросов тормозится». Из всего разговора с Михоэлсом якобы было ясно, что Жемчужина обвиняет в этом Сталина. «…Она являлась нашей советчицей и наставницей, — изощрялся во лжи клеветник. — Она вообще опекала евреев… посещала синагогу… Это было 14 марта 1945 года, шло богослужение по погибшим во время второй мировой войны евреям. Жемчужина пришла со своим братом и находилась на возвышении, где читают тору, куда по еврейским религиозным обычаям женщине заходить запрещено, но для Жемчужиной было сделано исключение… Михоэлс часто встречался с Жемчужиной в театре, где у него был отдельный кабинет, на службе у Жемчужиной, на приемах, по телефону, а на приемы в посольствах он попадал благодаря ей… Жемчужина не советовала нам обращаться к Сталину — он не любит евреев, не поможет, а Жданову и Маленкову писать не стоит, они безвластны… Окружающие Михоэлса называли Жемчужину не иначе, как „царица Эсфирь“ — по Священному Писанию, заступница евреев, — а самого Михоэлса — „вождем еврейского народа“. Михоэлс, бывало, хвастался письмом с таким адресом: „Москва, Кремль, вождю еврейского народа Михоэлсу“».
Есть свидетельства, что Сталин незамедлительно знакомился со всеми документами, касавшимися Жемчужиной, — нетрудно понять, как действовали на него все эти фальшивки, какую реакцию провоцировали. Завистливый и мстительный человек проглядывает сквозь каждую строку этих доносов на Жемчужину и Михоэлса, сквозь намек на то, что Михоэлс готов принять бремя славы кремлевского «вождя», хотя бы и еврейского, но все же вождя. «Обобщенный протокол» Фефера от 11 января 1949 года, заключавший все эти наветы на Жемчужину (на суде ему пришлось признать несостоятельность обвинений и повиниться перед Жемчужиной, в то время уже отбывавшей ссылку), был в тот же день, незамедлительно отослан в ЦК, Сталину.
Уже в протоколе от 11 января Фефер упоминает об очной ставке с Жемчужиной. Это значит, что вполне благополучный, еще не потревоженный в своей квартире № 48 дома 17 по Смоленскому бульвару пришедшим с ордером на его арест майором Трифоновым, отдохнувший в домашней постели и выбритый поутру Фефер явился в кабинет Шкирятова на очную ставку с Жемчужиной, прежде оскорблявшей его невниманием и небрежением.
Страх перед Сталиным обострил в Абакумове чувство опасности, усилил постоянно гложущую мысль: не перебрать бы, не выйти за разумную черту, не послать бы, усердствуя, в Инстанцию документ, который откроет «механизм» провокации. Буквально рядом с собой Абакумов беспечно проглядел среди своей челяди коротышку Рюмина, Рюмина — своего могильщика, но со Сталиным Абакумов предельно насторожен. В показаниях против Жемчужиной, во лжи, обрушенной на нее во время очной ставки, Фефер слишком многоречив, захлебывается от усердия, а Сталин умен и весьма искушен в провокациях, он может не потерпеть слишком грубой работы. У самого Абакумова, естественно, сложилось полубрезгливое отношение к «винтику», к осведомителю Феферу, — что, как Сталин однажды отвергнет фальшивку? Нужны и другие уста, другие глаза, другой человек — чистый, страдающий и правдивый. Если запись очной ставки Зускина с Жемчужиной положит на стол вождя Шкирятов, Сталин, вполне возможно, спросит у него, очевидца: а что этот еврейский актер, этот «великий клоун» — у них ведь все еврейское великое! — как он тебе показался: такой же брехун, как вся их порода? И может случиться, что Шкирятов под свежим впечатлением от не умеющего лгать, потерявшегося Зускина ответит, что нет, нет, Иосиф Виссарионович, этот показался скорее правдивым, чем лживым…
Для замысла Абакумова хорошо, что показание Зускина собрано в один узел: только похороны, гражданская панихида, лишнего он не говорит, именно такой малый, тлеющий уголек позволит вспыхнуть и всему нагромождению лжи о Жемчужиной.
Недавно Полина Семеновна Жемчужина прошла через непомерно тяжкое испытание, авторство которого исследователи убедительно приписывают самому Сталину. Вот страница из уже упоминавшейся, тщательно документированной книги Кирилла Столярова «Голгофа»:
«В бессонные ночи со страниц протоколов перед Сталиным возникали многофигурные сцены из тех спектаклей, где он одновременно выступал в двух ипостасях: как автор и как режиссер-постановщик. Это отчетливо видно из дела П.С. Жемчужиной, жены В.М. Молотова.
П.С. Жемчужина работала начальником Главного управления текстильно-галантерейной промышленности Минлегпрома СССР и была арестована по распоряжению Сталина якобы за утрату важных документов, которые, надо думать, у нее выкрали специально, чтобы иметь повод для ареста. [Помимо повода должна быть и причина: она, я уверен, не только в том, что Сталину нестерпимо было наблюдать пусть даже не счастливую, но согласную, упорядоченную семейную жизнь его соратников, особенно — „рай в шалаше“ с женами-еврейками! И соратники один за другим оказывались без жен… Толчком к созданию „дела Жемчужиной“ должно было послужить то, что по уже первым разработкам дела ЕАК, 1946–1947 годов, по донесениям Эпштейна и Фефера Жемчужина начинает фигурировать как поклонница ГОСЕТа. Начальство ждет доносов, и они появляются. — А.Б.]
Вместе с нею взяли под стражу ее технического секретаря Мельник-Соколинскую и несколько мужчин, ответственных работников Главка. Жемчужина содержалась в камере Внутренней тюрьмы МГБ не одна — к ней заботливо подсадили превосходно воспитанную, очень контактную особу, в чью задачу входило разговорить расстроенную арестом соседку. Каждое слово записывалось на магнитную ленту, расшифровка которой поступала непосредственно к Сталину. Однажды Жемчужина заболела и через надзирателей попросила полковника Лихачева, возглавлявшего расследование ее дела, ненадолго зайти к ней в камеру. Предварительно испросив на то разрешение у министра, Лихачев пришел к Жемчужиной и пробыл у нее полчаса, а после его ухода Жемчужина охарактеризовала Лихачева как вежливого и внимательного человека. Той же ночью Сталин вызвал к себе Абакумова и всячески поносил его, называя „предателем“, „продажной сволочью“ и „слугой двух господ“.
Об этом я узнал от Ивана Александровича Чернова — полковника, в то время начальника секретариата Абакумова, — которому сорок два года назад взбудораженный Абакумов поручил отобрать письменное объяснение Лихачева и безотлагательно провести служебное расследование.
В деле Жемчужиной есть еще один впечатляющий факт. Поскольку ни Жемчужина, ни Мельник-Соколинская, ни другие арестованные не признавались во вражеской деятельности — а без их признаний версия обвинения рушилась, — на Лубянке произвели оригинальный эксперимент — путем побоев вынудили двух мужчин из Минлегпрома дать показания о своем сожительстве с Жемчужиной.
На очной ставке с ней они повторили разученные подробности связи вплоть до излюбленных поз и иных скабрезных деталей. Оскорбленная Жемчужина, в то время уже пожилая женщина, разрыдалась, а удовлетворенный достигнутым эффектом „забойщик“ Комаров шепнул стоявшему рядом следователю: „Вот будет хохоту на Политбюро!“
Эту затею нельзя приписать Абакумову, Лихачеву или Комарову — семейное положение Жемчужиной напрочь исключало всякую самодеятельность. Автором пошлой инсценировки был, несомненно, сам Сталин, больше некому»[108].
…И снова очная ставка, немноголюдная очная ставка в кабинете Шкирятова. Жемчужина могла поначалу и не узнать доставленного сюда Зускина. Она только однажды, в горестный день у гроба Михоэлса, перекинулась несколькими словами с этим человеком, но на сцене видела его много раз, в гриме, в шутовском колпаке, в черном котелке «торговца воздухом», смешного, с перевязанной щекой из «Путешествия Вениамина Третьего». Но он, как положено на очной ставке, уже представлен, потом прозвучал его голос — неуверенный, мягкий, глуховатый. Да, конечно, она знает этого человека — это Зускин.
Меня не перестает волновать загадка (и страхи) такой внезапной для нее встречи: какая еще грязь, какой капкан, какое бесстыдство приготовлены для нее на этот раз? Чувство новой опасности не могло не возникнуть в ней; она выдержала и это испытание, отвергая навет Зускина, ибо ничего не говорила ему ни о советской власти, ни тем более о Сталине. Убийство? Да, могло быть и убийство.
Униженный похлопыванием по плечу его как «настоящего советского человека» — в понимании спецслужб! — щедротами Абакумова, выражавшимися в затяжке «сортной» папиросой, Зускин, по свидетельству Бежанова, жил с отчаянием в сердце, с жаждой повиниться перед кем-нибудь, излить душу, очиститься покаянием. Но именно этой возможности ему намеренно не давали. Когда по истечении долгого, показавшегося вечностью времени к нему в камеру № 82 подселили Бежанова, вопль души вырвался у Зускина. Сбиваясь и повторяясь, он спешил рассказать о приключившейся с ним неправдоподобной беде.
Вот ее промежуточный — еще перед 12 августа 1952 года — финал: я снова процитирую Зускина по записи Бежанова, из письма Бежанова на имя министра госбезопасности Игнатьева.
«По истечении 15 месяцев, перед окончанием следствия по моему делу, ввиду отсутствия каких-либо серьезных обвинительных материалов против меня следователь Рассыпнинский принужден был совершить новое преступление: он ознакомил меня со всеми материалами, протоколами допросов всех проходящих по „еврейской националистической организации“, с их признательными показаниями о якобы совершенных ими преступлениях и предложил мне написать собственноручно отзыв, то есть мое личное мнение по этому делу. Я написал и дал суровую оценку антисоветской, подрывной работе, в которой они сознались.
Через несколько дней из моих же собственноручных записей следователь Рассыпнинский смонтировал фальсифицированный „протокол моего допроса“. Все мои же обвинительные аргументы он обратил против меня и под сильным нажимом, насильно заставил меня подписать этот, от начала до конца сфабрикованный протокол»[109].
Какая изощренная полицейская интрига! «Настоящий советский человек» изолирован, ему отказывают в очных ставках, ему приходится на веру принимать чужие признательные протоколы, он потрясен открывшимися «преступлениями», а точнее — фальшивками, давно отвергнутыми арестованными, он отзывается на них осудительным словом; следует нехитрая манипуляция, и готов новый самооговор.