Письмо евреев — деятелей культуры и науки, которое готовилось в осуждение «врачей-убийц» в редакционных кабинетах «Правды», так и не появилось на страницах газеты. Текст письма не сохранился, и неизвестно точно, кто успел, а кто не успел подписать его или уклонился. Состав подписавшихся, если верить разным публикациям, вызывающе неправдоподобен, он якобы открывался Мехлисом, а то и Кагановичем — небожителем, спустившимся с партийного Олимпа, чтобы расписаться в ряду с поэтами средней руки и популярными спортсменами.
Трафаретным и рутинным был замысел письма: осудить преступников, «убийц в белых халатах», проклясть евреев-врачей, ставших на путь террора, устами единокровных, твердо заявив, что эти злодеи и отщепенцы чужды советскому еврейству, как никогда преданному партии и великому Сталину.
Зловещая резкость, с которой оборвалась эта затея в феврале 1953 года, внезапность запрета публикации, обескураженные и виноватые физиономии правдистов — вчерашних энтузиастов «спасительной акции», говорили о том, что остужающий и сердитый окрик раздался с самого верха. Сталин не принял привычного подарка, изъявления любви и верности на крови очередных «врагов народа». Не для того задумывалось широкомасштабное наступление: не для того дольше трех лет велось особое наблюдение за ЕАК, прихлопнуть который следовало уже в 1945 году, по минованию военной надобности: не для того шаг за шагом суживали сферу жизнедеятельности еврейской культуры; не с тем вздыбили страну на борьбу против низкопоклонства перед «прогнившим» Западом, чтобы и на этот раз позволить коварному врагу, брошенному на ковер, спастись испытанным приемом: сдать правосудию кучку «предателей» и громко прокричать о своей преданности советской власти. Дожать надо, дожать, притиснуть к ковру и вторую лопатку…
Братство народов обойдется без них. Целые народы по приказу вождя изгонялись в сибирское и среднеазиатское рассеяние, а в стране не убывало ни братства, ни громких од Сталину. А евреи, полагал он, эти «этнические группы», этот разноликий малый народец, быстро применяющийся к обстоятельствам, жизнью отученный от языка предков, — это не строительный материал истории, а некое вкрапление, нечто непрочное, межеумочное, но при малейшем над ним насилии, при отрицательном энергетическом заряде становящееся опасным для всякого простодушного, доверчивого общества.
Как досаждали ему кривые ухмылки, недоброе перешептывание за его спиной, когда он еще в должности наркомнаца стал распоряжаться судьбами народов Кавказа и Средней Азии, а те «старики» из рядов ленинской гвардии не признавали в нем теоретика-марксиста. Где они теперь, эти умники, говоруны, любители отсиживаться в эмиграции, знатоки мировой дипломатии и европейский языков? Едва ли эти языки понадобились им в камерах Суздальского и Верхне-Уральского политизоляторов.
Какое-то время он попустил этим скрытым, притихшим бундовцам, националистам, радевшим о еврейских школах, газетах и книгах. Не то чтобы вовсе сиял удавку с их шеи — он расправлялся с ними наравне с сынами и дочерьми других народов страны в целях регулярного уничтожения если не вполне вольной мысли — от этого, слава Богу, отучены! — то от всякой мысли или таланта, не поторопившихся отречься, откреститься от своей национальной самобытности. Иные грузины, те, кто имел привилегию доверительного с ним разговора, бывало, пеняли ему: зачем так беспощадно уничтожаются грузинские интеллигенты? А он вяло, с ленивой ухмылкой уверял их, что у страха глаза велики, нисколько не лучше обстоит дело в Ереване и Киеве, в Минске, в Уфе или Казани. Евреев он в этой связи не вспоминал: без своей столицы и государственности они не нация, их потери проходят по чужим амбарным книгам, но между тем госбезопасность не дремлет, там уже давно трудится и группа по борьбе с сионизмом.
Государственности у евреев в Советском Союзе не прибавилось. Опасаться Биробиджана нет нужды: как некий полигон, лаборатория, он, судя по всему, подтверждал неодолимость ассимиляции даже в условиях допущенной властями национальной автономии. Место для автономной области назначили с умом, в Приамурье, на государственной границе, при малейшей нужде можно будет толкнуть эту автономию на тысячи километров севернее, убрать с потерями, но без шума, как в 30-е годы убрали с берегов Амура корейцев.
После войны возникла новая реальность — государство Израиль. Сталин поспешил признать его, и не только в пику Черчиллю, но также из предусмотрительности: в будущих конфликтах на Ближнем Востоке, ни у кого не вызывавших сомнения, лучше поначалу иметь репутацию страны, дружески расположенной к новому государству. Едва ли будущее этого государства виделось Сталину менее «курьезным», чем давние претензии Бунда на национально-культурную автономию. Злобная, с оттенком истерии реакция Сталина на исход арабо-израильской войны сразу же обнаружила его истинные симпатии и намерения.
Гитлер «прочистил» Европу, нанес сокрушительный урон двум категориям ее жителей: евреям и ненавистным Сталину социал-демократам. В абсолютных цифрах уничтожено куда больше славян, одних поляков погибло семь миллионов, не говоря уже о жертвах, понесенных русскими или украинцами. Эти жертвы небезразличны Сталину, но так уж повелось в XX веке на равнинных просторах России, что побеждает тот, кто хладнокровнее ведет кровавый счет своим потерям и не страшится их. Он, видит Бог, готовился идти к вершине своей судьбы в «связке» с Гитлером и против «гнилой» Европы, но вышло иначе и, защищая родину, свою землю, он защитил и советских евреев, и сотни тысяч евреев-беженцев, бросившихся от нацистов на восток. Им бы славить его имя в веках, поставив его выше своих библейских кумиров, не подниматься с колен, не спуская с его портретов благодарных молитвенных глаз. А они, как всегда, объяты сомнениями и скепсисом, привередливы, неисправимы в преследовании каких-то своих национальных интересов, хотя история преподнесла им жестокий урок, толкая их стушеваться, раствориться в больших милосердных народах. Как и сорок лет назад, в 1913 году, для него любая численность евреев в мире не создавала нации, а была лишь осколками, несовместимыми этническими группами с отмершими в веках корнями древности. Существуют советские евреи, американские евреи, евреи Латинской Америки, грузинские евреи и даже абиссинские, черные, евреи, и только. Всякая, даже умозрительная теоретическая попытка обнаружить признаки национальной общности есть враждебная, воинствующая вылазка, а главное — оскорбление достоинства советских евреев, их завидной и единственной в своем роде судьбы.
Теперь он принялся за жестокую коррекцию этой судьбы и не хотел позволить хитрецам отделаться легким испугом, откупиться кучкой «буржуазных националистов», выведя из-под удара всех остальных евреев страны. «После статьи в „Правде“ („Об одной антипатриотической группе театральных критиков“ 28 января 1949 года), — пишет в своей мемуарной книге Эстер Маркиш, — по всей стране, во всех отраслях хозяйства и культуры начались антиеврейские чистки. „Безродных космополитов“ (читай: жидов) выгоняли с работы без всякой надежды найти другое, мало-мальски приличное место, многих сажали в тюрьмы. Любопытная деталь: тех, кого обливали помоями и грязью в газетах, за редчайшим исключением, не сажали и, наоборот, о тех, кого сажали или собирались посадить, почти никогда не писали в газетах перед акцией»[243].
Мы, «политые помоями и грязью», в долгом ожидании ночных гостей (от этих страхов я отчасти избавился после того, как был выброшен из квартиры, потерял московскую прописку и скитался по Подмосковью, живя с семьей как «нелегал» в домах наших русских друзей), тогда не вполне представляли себе, что и то и другое, помои и аресты, — части единого плана.
Генерал Чепцов имел право сказать, что «принял все зависящие от меня меры к законному разрешению этого дела, но меня в тот момент абсолютно никто не поддержал, и мы, судьи, как члены партии вынуждены были подчиниться категорическому указанию секретаря ЦК Маленкова».
Там, на высоких этажах власти, странно было бы ожидать появления спасителей, людей гуманного или хотя бы здравого образа мыслей. Именно в ночь смерти Сталина, словно торопясь выполнить его духовное завещание, прошли многочисленные аресты, тогда взяли Йоганна Альтмана, Александра Исбаха и многих других. В марте 1953 года руководство Союза писателей вновь заторопилось освободиться от «балласта», от десятков литераторов еврейской национальности, хотя и пишущих с младых ногтей по-русски и видящих русские сны. Казалось, смерть Сталина — трагедия столь неутешная, что только небывалые жертвы, только уничтожение тысяч и тысяч его врагов могут, пусть в ничтожной, жалкой мере, умилостивить его богов-покровителей.
В Москве, в Союзе писателей, собрали критиков и литературоведов столицы и объявили нам, что для начала изгнанию из союза подлежит 70–75 критиков, не печатающихся в последние годы. За редчайшим исключением, все это были литераторы-евреи, которым в минувшие четыре года (1949–1953) нечего было и мечтать о публикациях. Двенадцать человек из общего числа были персонально аттестованы докладчиком Виталием Озеровым — их имена чаще других шельмовались в печати с января 1949 года. Дело, начатое Александром Фадеевым на исходе 1948 года, преследование «критиков-антипатриотов», получило дальнейшее развитие. Исключение из Союза писателей десятков критиков и литературоведов, загнанных в многолетний простой, в вынужденное молчание, оказалось бы только началом обширной чистки писательских рядов. Торопясь в писательский клуб на вселявшие тревогу собрания, мы всякий раз проходили мимо мемориальной доски высотой в два метра, на которой высечены фамилии писателей-москвичей, погибших в боях за родину. Более половины из них были евреи. Перец Маркиш, объясняя на суде психологический мотив создания стихотворения «Бойцу-еврею», сказал: «Я не хотел, чтобы говорили о еврейском солдате, что он служит в интендантстве в… Ташкенте»[244].
Даже в 1949 году размах чистки писательских рядов от «безродных космополитов» был скромнее, чем в драматические дни марта 1953 года. 28 марта 1949 года, спустя два месяца после публикации в «Правде» статьи о группе «критиков-антипатриотов», руководство Союза писателей поставило перед ЦК и Сталиным вопрос об изгнании ошельмованных литераторов — и случилось так, что письмо союза подписал не Фадеев, а его заместитель К. Симонов. Видимо, дело представлялось неотложным, ждать светлых дней выздоровления Фадеева показалось небезопасным, письмо с курьером было отправлено на Старую площадь.
На письме две резолюции Маленкова, обе помеченные 28 марта: «Тов. Шепилову. Прошу разобраться и подготовить предложения. Г. Маленков»; «На Секретариат. Г. Маленков».
Письмо гласило:
«Товарищу Сталину И.В.
Товарищу Маленкову Г.М.
В связи с разоблачением одной антипартийной группы театральных критиков Секретариат Союза советских писателей ставит вопрос об исключении из рядов Союза писателей критиков-антипатриотов: Юзовского И.И., Гурвича А.С., Борщаговского А.М., Альтмана Й.Л., Малюгина Л.А., Бояджиева Г.Н., Субоцкого Л.М., Левина Ф.М., Бровмана Г А., как не соответствующих п. 2 Устава Союза советских писателей, в котором говорится:
„Членами Союза советских писателей могут быть писатели (беллетристы, поэты, драматурги, критики), стоящие на платформе Советской власти и участвующие в социалистическом строительстве…“
Заместитель Генерального секретаря Союза писателей СССР
К. Симонов
Секретарь Правления Союза писателей СССР
А. Софронов».
Видимо, существовали какие-то высокие связи между Лубянкой и спецотделом ССП, признательные протоколы первых двух месяцев следствия предвещали скорое завершение всего дела ЕАК, руководство писательского союза боялось опоздать, допустить, чтобы еще какая-нибудь часть литераторов была взята в тюрьму с не отнятыми у них писательскими билетами. Таким образом, нас предупредительно сбросили с «платформы Советской власти», заранее благословляя любые жандармские меры против нас. Альтернатива платформе советской власти в те времена была только одна: антисоветизм.
Но какие же страхи владели руководителями Союза писателей после смерти Сталина, на исходе марта 1953 года?
Почему дрогнул достойно державшийся в лютом 1949 году Алексей Сурков и освятил своим председательством позорное собрание критиков и литературоведов Москвы? Освятил, зная, какой запланирован в тот день антисемитский шабаш.
Страна жила слухами. Еще в полной силе Берия, в представлении народа и прежде всего интеллигенции — обер-палач, подталкивающий Сталина к жестокостям. Никто не мог сказать, принесет ли смерть «отца народов» облегчение «безродным космополитам» или для них придет час возмездия, отмщения за все, и за утрату вождя тоже. Уже давно никто у нас не умирал своей смертью, всякая смерть императорского ранга — превосходный повод для сотен и тысяч других насильственных смертей. Торопливость, с какой Союз писателей приступил к изгнанию литераторов-евреев, не имевших никакого отношения к еврейской секции ССП, подтвердила внутреннее направление общественных процессов, как они складывались в последние годы, а особенно — в последние месяцы жизни Сталина.
Еще при его жизни, когда страна и не слышала имени Лидии Тимашук, в недрах дела ЕАК все явственнее заявляла о себе новая провокация, будущее «дело врачей». Среди «врачей-убийц» окажутся и медицинские светила других национальностей — все не без греха! — но в представлении народа зловещий образ врача — навсегда сольется с недоброй этнической «группой». Уронить ядовитое зерно недоверия к врачу-инородцу, лекарю без рода и племени, сбросить на него всякую смерть, недуги детей и стариков, всякое нечаянное отравление, неудачу или бессилие врачевателя — вот поистине великое средство восстановления против евреев десятков миллионов людей. Соединить ожесточение толпы, ее слепую ярость и буйство времен давнишних «холерных бунтов» с высочайшей организацией дела и верой народа лозунгам и призывам партии — вот в чем залог успеха.
В недрах дела ЕАК возникали и другие гибельные «новообразования», так сказать, дочерние провокации, грозившие будущими процессами над новыми группами «сионистских» злоумышленников. 19 октября 1951 года было начато дело № 5214 по обвинению Шейнина Льва Романовича, который в Постановлении на арест, утвержденном министром Госбезопасности СССР Игнатьевым и Генеральным прокурором СССР Сафоновым, изобличался в том, «что, будучи антисоветски настроенным, проводил подрывную работу против ВКП(б) и Советского государства».
Никто не спросил с Льва Шейнина за его преступления 30-х, и последующих годов, когда он, приближенный к особе Генерального прокурора СССР Вышинского, активно участвовал в фабрикации известных дел, в уничтожении неугодных Сталину политических деятелей. Шейнин совершенно неожиданно возникает на тюремной Лубянке в роли… «еврейского буржуазного националиста». В ходе следствия по делу ЕАК у некоторых арестованных добиваются обвинительных показаний о связи — если не организационной, то духовной — ЕАК с бывшим старшим следователем Прокуратуры СССР по особо важным делам Шейниным — драматургом, членом Союза писателей. Самых общих его неодобрительных характеристик, негативной оценки личности и пьес оказалось достаточно для его ареста именно как националиста. Обвиняется кровь, а раз так, почему не обвинить и Льва Шейнина — верного и ревностного слугу режима, заранее напуганного, сговорчивого, хорошо знающего, как добываются признания на Лубянке, а потому готового без всякого понуждения повиниться в национализме. Подследственные по делу ЕАК прошли тяжкий пусть насилий и шантажа, прежде чем поняли, что в «национализме» признаться придется, и это не то чтобы «меньшее зло», а просто единственный выход, чтобы дожить до суда. Льву Шейнину не понадобились уроки Лихачева или Рюмина, для него эти уроки — но без побоев — уже давно позади, см не колеблясь, сразу же одарил следователей признанием в еврейском национализме, каковым, разумеется, никогда и никак не страдал.
Нет ничего нелепее и оскорбительнее для самой национальной идеи, с каким бы знаком ни брать ее, чем зачисление в адепты еврейского национализма деятельного приспешника Вышинского, циника и карьериста, беспощадного к вере своих предков, к самому существованию или несуществованию людей его крови. Поразительно не то, что самых расплывчатых намеков на близость — никогда не существовавшую! — Шейнина и Михоэлса, на националистические мотивы его написанных в соавторстве с братьями Тур пьес оказалось достаточно для ареста Шейнина, — поразительна его сговорчивость на допросах и то, как он увлекает следователей за собой, за бойкими своими признаниями в национализме.
Оказавшись в тюрьме еще при жизни Сталина, опытнейший функционер прокуратуры, изощренный в тонкостях, опасностях и ловушках следственного процесса, Шейнин напряженно дожидается разгадки: какого рода «подрывную работу» против партии и советского государства инкриминируют и станут навязывать ему? С великим облегчением должен был он воспринять открывшееся ему обвинение в национализме. Кто-то окрестил его махровым националистом, кто-то, потеряв чувство юмора, назвал его даже религиозным фанатиком — что ж, он поможет следствию, избегая крайностей, всего, что может быть квалифицировано как уголовное преступление. Поможет, не гневя бездарных следователей, поспешая им навстречу, расскажет о националистических настроениях — собственных и своих коллег-драматургов, — не пощадив и соавторов. Слегка коснется неясных душевных томлений, невеселых размышлений о еврейской жизни, дурно пахнущих, но, впрочем, безобидных анекдотов. Расскажет о том, за что по крайности могут исключить из партии, прогнать с должности или даже сослать на малый срок, но не должны гноить в лагере, а тем более расстреливать.
Недавно еще всесильный Шейнин, предусмотрительный и искушенный, все же не сумел оценить переменившегося времени и решимости Сталина осуществить геноцид, невзирая на лица, не щадя никого, даже и начальственных, преданных ему персон. Это поняли Абакумов и его следователи, позволяя себе глумливые вопросы в адрес Кагановича или Мехлиса, откровенные издевательства над женой Молотова и женами-еврейками других сиятельных вельмож. Всезнающий же Шейнин, однако, не уразумел всей глубины перемен.
Литературная экспертиза по делу № 5214 была поручена тому же писательскому квартету, который в деле ЕАК уже покорно играл по нотам Рюмина и Гришаева, обрекая гибели обвиняемых (Щербину, Владыкина, Лукина и Евгенова). Похоже, что они становятся штатными экспертами госбезопасности, готовыми «обслужить» быстро и в любом угодном следствию направлении. Вместо того чтобы вынести краткий вердикт третьесортным пьесам Шейнина и его соавторов, ремесленным, конъюнктурным поделкам, пьесам отнюдь не на еврейские темы, в которых если и возникал персонаж-еврей, то как приправа, «экзотика», возможность оживить действие анекдотцем или откровенной балаганностью, эксперты, прислуживая следствию, обнаружили и в этих пьесах несуществующий национализм, воспевание отживших, ретроградных обычаев и даже противопоставление евреев всем другим нациям.
«— Вам предъявлено заключение экспертов от 29 февраля 1952 года, — сказал следователь Шейнину. — Из заключения видно, что в своих пьесах вы воспевали носителей отсталых идей еврейской националистической обособленности. Правильность этого вывода подтверждаете?
ШЕЙНИН: — Подтверждаю… Образы еврея Рубинштейна в пьесе „Кому подчиняется время“ и в меньшей степени еврея Гуревича в пьесе „Очная ставка“ обрисованы националистически… В других моих пьесах героев, евреев по национальности, нет»[245].
Два отнюдь не националистических, а вполне дежурных, балаганных персонажа, лишенных внутреннего содержания и самобытности, два второстепенных персонажа в двух из множества сочиненных им пьес: их оказывается достаточно для изворотливого подследственного, чтобы в поисках спасения признаться в националистических грехах.
Коварной оказалась и оценка экспертами одной из последних по времени написания пьес Льва Шейнина — «Дело Бейлиса». Оценка эта обличает не столько автора пьесы, сколько самих экспертов, их политический обскурантизм и следственную ангажированность. «В пьесе, — утверждали они, — очевидна попытка автора воскресить и актуализировать давно решенный в Советской стране так называемый еврейский вопрос, что противоречит интересам дружбы народов СССР».
Как много лжи вобрала в себя одна эта фраза! Здесь и тупое умаление целей искусства вообще, привязка его к конъюнктуре времени; запрет на тему, которая, как и многие другие эпизоды мировой истории, принадлежит человечеству, а не полицейским приставам; циничная ложь по поводу «давно решенного» еврейского вопроса, тогда как этот вопрос набатом звучит в самом деле ЕАК и в поведении самих ученых-экспертов. Здесь и подталкивание следствия к обвинениям в антисоветизме, ибо противодействие дружбе народов — стандартный мотив антисоветизма.
Шейнин приемлет и это; виновато склонив голову, он старается только об одном — не забрести туда, где грозными басами гудят вечевые колокола, — в контрреволюцию.
Не забрести трудно, если не невозможно. Даже Шейнин от допроса к допросу погружается в опасную трясину. Начав с того, что его и его коллег по писательскому цеху с некоторого времени стали посещать националистические настроения, он называет фамилии малодушных, вспоминает о «националистических высказываниях» Маклярского («но он делал их в весьма осторожной форме…»), о жалобах Александра Штейна «на плохое отношение в Союзе писателей к писателям-евреям и о том, что в этом смысле „время тяжелое“ и что писатели-евреи должны поддерживать друг друга». Постепенно в круг своих «единомышленников» Шейнин включает не только своих соавторов — Тубельского и Рыжея (братьев Тур), — но и К. Финна, И. Прута, Ц. Солодаря и даже А. Крона. А с течением времени, потакая следователям, и Эренбурга с Гроссманом, пытаясь даже их, своих идейных и нравственных антиподов, включить в некую «националистическую» группу по признаку крови. Постепенно задачи и цели этой группы очерчиваются все определеннее и опаснее, и вот уже мы читаем в подписанном Шейниным протоколе, что главным делом «нашей группы была борьба с Советской властью за обеспечение ведущей роли евреев-драматургов в советской драматургии».
Такого обвинения вполне хватило бы Рюмину для оформления нового дела о буржуазно-националистической организации московских драматургов — и, судя по настойчивости, с которой разрабатывалась «группа Шейнина», такой очередной процесс состоялся бы, не переменись обстановка со смертью Сталина, с арестом Рюмина и реабилитацией «врачей-убийц». Такой процесс был бы, при любом исходе, фарсовым прибавлением к поистине трагической судебной эпопее дела Еврейского антифашистского комитета.
Писательская экспертиза оказалась самой косной силой в преследовании еврейских писателей и общественных деятелей, руководителей ЕАК. Все четверо экспертов упрямо держались своих лживых оценок и тогда, когда речь шла не о сохранении уже отнятых жизней, а о восстановлении доброго имени оклеветанных и уничтоженных жизней, об их реабилитации. В январе — феврале 1949 года полковник Гришаев превратил экспертов Союза писателей в послушный придаток следствия, поместил их, вопреки запрету процессуального закона, в кабинете следственной части Лубянки и манипулировал их оценками по своему усмотрению. Не духовная и литературоведческая характеристика и оценка предъявленных им 122 статей и очерков из архива ЕАК и «Эйникайт», не объективное рассмотрение специалистами-литераторами всех этих страниц стали задачей экспертизы, а преднамеренное и бесчестное приспособление этих материалов к уже сформулированному и утвержденному Инстанцией, не подлежащему обсуждению обвинению.
Нет таких грехов, которых эксперты не приписали бы известным поэтам и прозаикам, чье творчество составляло гордость еврейской литературы своего времени: пропаганда националистической обособленности, исповедание лживого тезиса об исключительности «еврейского народа» (как не заключить ученым экспертам в кавычки и эти два слова: «еврейский народ»! Что там еще за еврейский народ, когда можно говорить лишь о «лицах еврейской национальности», на худой конец, о «еврейском населении». Не есть ли это словоупотребление — «еврейский народ» — родовым признаком национализма?), воспевание в националистическом духе библейских образов, пропаганда идеи внеклассового, братского единения евреев всего мира по признаку одной крови, подмена советского патриотизма космополитизмом и национализмом, возбуждение сионистских настроений среди отсталой части еврейского населения и так далее и тому подобное. Трудно сказать, чего больше в выводах этой экспертизы Союза писателей — испуга, покорности Лубянке или намеренной, временами злобной, теряющей всякий стыд лжи.
Обвинительное рвение писателей-экспертов было так велико, что на самом процессе главный судья Чепцов вынужден был указать им на то, что они «…в конце Заключения не должны были делать какого-либо общего вывода, так как это обязанность судебных органов». Слова, которые я приведу ниже, — цитата из ответа бывшего эксперта, Владыкина, комиссии по проверке дела ЕАК в 1955 году. Он упорствует, заявляя, что «заключение нами дано было объективно и правильно», а раз так, то стоит ли обращать внимание на такую мелочь, как «общий вывод». Между тем именно общий вывод, после сотни страниц, исполненных злобных выпадов, открывал дорогу к роковому, заранее определенному Политбюро приговору. Вот эта, в известном смысле классическая формула, подписанная экспертами: «Под флагом борьбы с фашизмом руководители ЕАК превратили ЕАК в еврейскую националистическую организацию, националистический центр с самыми широкими функциями, в организацию, враждебную идее дружбы советских народов и коренным интересам трудящихся евреев в СССР».
Этот общий вывод достойно венчает весь документ экспертизы, далекой от литературоведческих оценок, проникнутой политиканством худшего толка, нетерпимостью и брезгливым высокомерием.
Исполненное скорби стихотворение Переца Маркиша «Михоэлсу» написано сразу после гибели выдающегося актера и полнится недобрыми предчувствиями, ощущением трагизма, а не нелепости случайного дорожного происшествия.
Раны на лице твоем прикрыл снег,
Чтобы и тень мрака не коснулась тебя;
Но и мертвой бушует боль в твоих глазах,
И скорбь взывает из твоего растоптанного сердца…
Тебя почтут вставаньем шесть миллионов мертвецов,
Замученных убийцами,
Как ты почтил их, упав подкошенный среди ночи,
Один, в неимоверных страданиях,
На развалинах Минска, на минском снегу,
В ночную метель, возле их могил,
Как будто и мертвым ты заступился
За их скорбь, за их покой и за их честь…
Войди в вечность с недовершенным гримом,
И не стыдись твоего поруганного древнего вида,
И не стыдись твоего продырявленного царственного черепа.
Это — твое слово в крови. Это — высший грим,
В котором ты и мертвым царишь над сценой, —
Войди в вечность — трое появление будет встречено
Рукоплесканием зари[246].
Подстрочный перевод фрагментов большого стихотворения Маркиша не дает полного представления о его незаурядной поэтической и провидческой силе. Какие же слова нашли для него наши «независимые» эксперты?
«Стихотворение гнусно и злобно клевещет на нашу действительность, всяческими намеками изображая Михоэлса убитым, жертвой убийства»[247].
Я бы предпочел не возвращаться к бесчеловечной экспертизе, не повторять фамилий экспертов, если бы не одно поразившее меня обстоятельство. Сразу и не поверилось в возможность такого.
Прошло два с половиной года после смерти Сталина, XX съезд позади, начался процесс реабилитации безвинно загубленных и пострадавших в период культа личности, а писатели-эксперты гордо держатся своего, продиктованного страхом и давлением Лубянки «Заявления». 10 октября 1955 года на допросе комиссии по проверке дела ЕАК Ю.Л. Лукин сказал: «Да, заключение экспертизы от 23.II.1952 года я подтверждаю… Оно было составлено без всякого нажима работников КГБ… Все показания мы давали в отсутствие подсудимых»[248].
Не знаю, таков ли общий порядок: вызов экспертов в судебное присутствие без подсудимых, или генерал Чепцов пощадил ученых мужей, не поставил их перед лицом оболганных ими, обреченных людей. Скажу только, что все другие эксперты, даже профессиональные цензоры, зависимые чиновники с облегчением приняли в 1955 году возможность снять со своей души тяжкий грех приспособленчества и малодушия, сказать правду, хоть и запоздалую. Только не литераторы-эксперты! Они продолжали изворачиваться и лгать: нас, мол, «убеждали, что работа нашей комиссии (литературной) является неосновной», «нас уверили, что, согласно закону, мы не имеем права отказываться от экспертизы», но главное оправдание их труда, их оценок, их приговора, делающее справедливой и сегодня, как они полагали, каждую страницу «Заключения», то, что «мы пользовались в своей работе трудами классиков марксизма-ленинизма по национальному вопросу»[249].
Впервые участников заказанной следствием экспертизы опрашивали заново еще в 1953 году, после реабилитации «врачей-убийц». Они тогда стояли на своем, не видя и малых огрехов в своей бесчестной работе. Почти ничего не изменилось и в году 1955-м. «Мы дали заключение идеологическое, а не уголовное, — утверждал Евгенов 18 октября 1955 года, когда невиновность казненных ни у кого уже не вызывала сомнения. — Не исключена возможность, что концовка экспертизы была исправлена: на нас давил подполковник Гришаев, а мы не знали, какое значение будет иметь наша экспертиза… На отработку отдельных формулировок Заключения некоторое влияние оказал Гришаев, сообщив, об аресте руководителей ЕАК по решению директивных органов, об их преступлениях и о других более серьезных экспертизах». Все эти оговорки и влияния не помешали Евгенову и в 1955 году назвать «буржуазно-националистической» антифашистскую газету «Эйникайт», ни одного абзаца из которой, по незнанию еврейского языка, он не мог прочесть[250].
Бесстыдной ложью оказалось и заявление члена редколлегии «Правды», эксперта Владыкина: «В период работы комиссии нам не было известно, кто конкретно из работников ЕАК был арестован и обвинен по этому делу. Об этом нам стало известно ближе к завершению работы над Заключением»[251]. «Ближе к завершению» — это середина февраля 1952 года, к этому времени арестованные еврейские писатели провели уже более трех лет в московских тюрьмах, об их аресте еще в году 1949-м незамедлительно информировался Фадеев и секретариат ССП, и союз сразу же реагировал на аресты, как мы знаем, ликвидируя печатные органы и само Объединение еврейских писателей. К тому же никогда ничего не написавший писатель Семен Евгенов был в Союзе писателей заместителем председателя комиссии по национальным литературам народов СССР.
Так и вижу строгое лицо холодного аналитика, ревнителя точных пропорций гнева, боли и сострадания: что ты всё о Михоэлсе, о Зускине, о Бергельсоне и Маркише — ведь в ту пору погибали в лагерях и расстрельных подвалах тысячи и тысячи других известных и неизвестных, русских и нерусских, палачи творили свой «кровавый интернационал».
Все это так, так… И, склоняя голову перед прахом Квитко или Бергельсона, я сознаю и помню, что, погибая, они разделили судьбу России, трагическую судьбу миллионов замученных и казненных, чья жизнь также свята, а смерть от руки убийц не имеет оправдания.
Я обратился к материалам дела ЕАК, чтобы анатомировать злодейство, за которым не просто очередная цепь убийств, а единый замысел, планомерная подготовка к уничтожению всех еврейских писателей, всех сколько-нибудь заметных деятелей национальной культуры.
В один из погожих дней осени 1947 года, когда Соломон Михоэлс обрадовал меня, сказав, что решил поставить мою пьесу, и предложил свой план изменения первого акта, с тем чтобы героиня пьесы, Рахиль, именно она — любящая, верная жена, — оставалась у постели опасно больного мужа в городе, обреченном фашистской оккупации, — в тот день чем-то угнетенный Михоэлс прочитал мне на идиш письмо учителя математики из местечка на юге Украины. Учитель с болью и не без юмора жаловался, что он, математик, стал избегать цифр, когда разговор заходит о войне, оккупации и уничтожении евреев России и Европы. Стоит только заговорить об этом или назвать цифры, как непременно отыщется кто-то, кто обвинит тебя в национальной ограниченности, в желании обособиться, посягнуть на дружбу народов. Бог мой, писал он, если бы я хвастался, выкликал в синагоге или на базарной площади число еврейских святых или мудрецов — их, слава Богу, в каждом народе наперечет! — но я печалюсь, я хороню своих детей, меня душит горе, почему же мне нельзя рыдать вслух? Неужели, остановив на улице любой катафалк, еврейский, русский, польский, остановив по дороге к кладбищу, потому что в этот день хоронят и других покойников, ты не смеешь отпевать своего, пока не оплакали громко всех других?! Я читал о вашей новой постановке «Фрейлахс», но если можно гулять на еврейской свадьбе и не бояться, что кто-то придет в театр и закричит из зала: танцуйте сразу все свадебные танцы всего мира, то почему надо скрывать свое горе, тризну, поминки? Почему я должен опасаться называть своим ученикам число 6 миллионов? Что в нем греховного?
Прошло много лет, я пересказываю это письмо, конечно потеряв часть его живых красок. Написал его человек добрый, но не способный понять, почему же таджики или грузины, армяне или казахи могут гордиться своими Героями Советского Союза, даже перечислять их, и только евреи вовсе не имеют на это права или должны сопроводить любую цифру таким количеством оговорок, толкований, примечаний, что вместо двух-трех строк хроники впору писать диссертацию…
— Вы согласились с моим предложением по пьесе, — напомнил мне Соломон Михайлович. — Думаю, это хорошо. Но почему эта мысль сразу пришла мне в голову? Почему и вы, автор пьесы, так быстро согласились? Не задумывались над этим?
Признаюсь, не задумывался.
— Ибсен не думал специально, что его Нора норвежка, — сказал Михоэлс, — а Чехов о том, что Раневская — русская. Для нас же с вами Рахиль — еврейка. Еврейка, дочь еврейского народа: не сказав еще ни одного слова, она уже несет в себе какой-то общий коллективный грех или общую добродетель. Мы невольно думаем о соблюдении каких-то пропорций, чтобы не уронить ее и, не дай Бог, не возвысить слишком… Но это же конец искусства, Борщагивський, это болезнь… Этот математик из-под Николаева прав: раздражают даже похороны и катафалки, если кому-то покажется, что они не по чину.
Настало тяжкое для Михоэлса время, дни черных предчувствий. Вновь возник «крымский проект». Его энергично продвигали агенты Абакумова в ЕАК, убеждая Михоэлса, что на этот раз инициатива действительно исходит сверху, подталкивая его вновь подписать обращение в правительство. Но в 1947 году такой акт был бы направлен прямо против депортированных из Крыма татар, и Михоэлс это отвергал. Он томился, искал совета у Эренбурга, домогался новой встречи с Кагановичем, интуитивно сопротивляясь провокации.
Убийство в Минске стронуло с места лавину.
Есть от чего прийти в отчаяние.
Кто же мы были: пишущие, кого-то поучающие со страниц своих книг, не видящие чужих слез, не проникавшиеся чужой бедой? Как случилось, что о большинстве арестов мы и не знали до недавнего времени? Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное не просто гласности, а даже жалких крупиц правдивой информации?
Мы жили инерцией 30-х годов, инерцией равнодушия, невмешательства в чужое неблагополучие, не говоря уже о «заминированных» судьбах. Срабатывал и инстинкт биологической самозащиты: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и моих товарищей не чудовищная ошибка, не следствие происков писателей-карьеристов, а одно из звеньев акции уничтожения, санкционированной государством, — додумайся я в 1949 году до такого, едва ли у меня нашлись бы силы для литературной работы.
Тугим кровавым узлом, связавшим всех еврейских общественных деятелей, оказался ЕАК. По этому делу прошли не только знаменитости, истинные лидеры еврейской культуры, по нему в городах и весях шли также загнанные одиночки и искусственно сколоченные следователями группы и группки людей, ничем не объединенные, кроме национальной общности.
Только смерть Сталина в марте 1953 года остановила эту трагедию.
1992–1993