Арестованный в год своего семидесятилетия, Соломон Лозовский не питал иллюзий относительно будущего и не раз напоминал другим обвиняемым, какой роковой может быть расплата за уступки следствию.
Жизненный и политический опыт Лозовского, члена партии с 1901 года, хорошо знавшего Сталина, Лозовского — недавнего заместителя Молотова по Наркоминделу, известного деятеля международного коммунистического и профсоюзного движения, его природный ум позволяли осмыслить трагизм затеянного Сталиным дела. Лозовский не актерствовал, говоря в последнем слове, что «…не просит никаких скидок». «Мне нужна полная реабилитация или смерть… — сказал он. — Если суд признает меня в чем-либо виновным, то прошу войти с ходатайством в правительство о замене мне наказания расстрелом. Но если когда-либо выяснится, что я был невиновен, то прошу посмертно восстановить меня в рядах партии и опубликовать в газетах сообщение о моей реабилитации»[195].
Уже нет партии, которая захотела бы восстановить в своих рядах Соломона Лозовского, его упование на будущий акт партийной справедливости многие встретят сегодня со скептической ухмылкой, однако само его обращение к будущему исполнено чистоты и благородства. Он немало ошибался в жизни, и на нем, по масштабу его дел, лежит часть вины за беззакония, творившиеся в стране, но, как и многие, он искренне верил, что служит народу и не запятнанным в его собственных глазах идеалам коммунизма. На краю бездны, зная чудовищную мстительность Сталина, он уже в кабинете Шкирятова, сдавая партийный билет в руки цекистского Аракчеева, понял, что вступил на дорогу гибели и пройдет ее до конца. Лозовский не пытался спасти себя оговорами других: предчувствуя близкую смерть, он испытывал потребность повиниться перед двумя женщинами, о которых под пытками сказал неправду. «По показаниям Фефера, — читаем в протоколе судебного допроса Лозовского, — проходят человек 100, фамилии которых мне неизвестны и которых он все время оговаривает, но о себе он не говорит ни слова. Если привести здесь метафору Льва Николаевича Толстого, то можно сказать так, что обвиняемый является числителем, а оговариваемые им — знаменателем. Чем больше увеличивается число оговариваемых, тем меньше, ничтожнее дробь»[196].
Отдадим должное мужеству Лозовского: для него не была секретом позиция Сталина как активного вдохновителя антисемитизма. Но на процессе он срывал также со следствия и суда маску «интернационализма». Знал, что чтение судебных бумаг, «дайджестов» из них Сталину доставляло чуть ли не чувственное наслаждение; понимал, что Сталин вновь загорится ненавистью к ничтожному еврею из села Даниловна под Запорожьем, возомнившему себя личностью, но держался своей твердой позиции. Из партии он уже исключался дважды — в 1914 и 1917 годах. Теперь его исключают из жизни…
Обращаясь к тем годам, когда он возглавлял Гослитиздат, Лозовский сказал: «Я издавал армянский, башкирский и другие эпосы. Почему, когда ко мне приходят писатели-евреи по вопросу об издании своих книг, в этом усматривается национализм? Это нелогично.
Почему считают: если на вечер Шолом-Алейхема пришел Лозовский, значит, он еврейский националист?» [197]
Главного судью начинают тревожить вопросы Лозовского, он пытается поставить подсудимого на место:
«ЧЕПЦОВ: — „Вам предъявлено конкретное обвинение. В формулировке обвинения сказано: „Занимался шпионажем и был руководителем еврейского националистического подполья в СССР““».
Лозовского такая «конкретность» поражает: формулировка самая общая, ничто не доказано, не приведен ни один факт передачи кому бы то ни было секретных сведений. «Как можно в обвинительном заключении писать о материалах шпионского характера и не включить эти материалы в 42 тома следствия?! Что это, особый, советский, метод следствия — обвинить человека в шпионаже, а потом скрыть от него и от суда материал, за который его надо казнить?»[198]. «Я спрашиваю, — настаивал Лозовский, — почему на материалах, которые носят так называемый шпионский характер [на статьях и очерках из архива газеты „Эйникайт“. — А.Б.], нет дат? Почему и как эти даты исчезли, тогда как в действительности они имеются на каждой статье, на каждом листке? Кто, зачем и почему это сделал?»[199]
Лозовский отвергает лживые показания заместителя Фефера Хейфеца, заявив во всеуслышание, что «Хейфец — старый работник МГБ». И суд не опротестовал этого заявления и не исключил его из стенограммы. Но куда более резким был выпад Лозовского не против бывшего своего подчиненного, а в адрес высокого цекистского чина Александрова, под чье идейное руководство в 1946 году перешел ЕАК. «Я считаю Александрова человеком нечистоплотным. Я 40 месяцев нахожусь в тюрьме и не знаю, что делается на свете. Я не знаю, кем стал Г.Ф. Александров за это время, но уверен, что рано или поздно он будет исключен из партии. Такой человек в партии быть не может, партия таких людей не терпит»[200].
Пророческие, вскоре сбывшиеся слова, хотя партия терпела и не таких, как Александров. Она только в 1953 году освободилась от Берии, более из страха перед ним и в отместку за все минувшие страхи, чем из омерзения перед безнравственной, злодейской личностью. Большевистский «спартанец» Лозовский, назвав Александрова прежде всего «нечистоплотным», точно оценил его: его эгоизм, себялюбие, похотливость. Такие люди убирались с политической авансцены только тогда, когда слишком уж замарывались в бытовой грязи.
Лозовский, возвращаясь к главной теме, настойчиво и последовательно разоблачает антисемитскую подоплеку дела ЕАК. Уже и Чепцову нелегко сопротивляться напору и логике Лозовского. Подсудимый не даст повода оборвать его:
«… В конце 1941 года в разговоре со Щербаковым по ВЧ у нас возникла мысль о создании нескольких антифашистских комитетов. [В эту пору — в 1941–1946 годах — Лозовский еще и заместитель наркома иностранных дел. — А.Б.] Мы создали сразу несколько антифашистских комитетов: славянский, еврейский, женский, молодежный, антифашистский комитет ученых. Уже по одному названию видно, что это не классовые организации для пропаганды только среди рабочих, а это такие организации, которые должны обращаться ко всем, кто хочет и может что-либо сделать для борьбы с фашизмом… Почему меня обвиняют, что я создал Еврейский антифашистский комитет, а не все пять комитетов? Почему встреча с каким-то Розенбергом хуже, чем встреча с Миколайчиком? Почему славянский комитет по моему разрешению мог принимать Андерса? Он что, друг Советского Союза?»[201].
«…Почему, если это правда, что какие-то евреи называли меня „отцом“, это должно преследоваться законом? В Киргизии меня часто называли „аксакалом“, а в Китае — „старым китайцем“ потому, что я много занимался Китаем. Разве меня посчитают киргизским или китайским националистом?»[202].
«…За время моего пребывания в Совинформбюро я принял трудно сказать сколько сот журналистов. Приходили китайцы, японцы, американцы, англичане и т. д., по выходит, что как только приехал еврей из США, тут я и поскользнулся. Это же курам на смех! Не говоря уже о том, что, когда приехал Новик, комитет уже не имел ко мне никакого отношения. К тому же деньги на прием Новика, 40 тысяч, дал Суслов. Что же, он тоже еврейский националист? Трудно и подумать»[203].
«…Возникает вопрос — почему мы позволяли на советские деньги посылать за рубеж статьи Имама Ходжи, который, основываясь на Коране, проповедовал борьбу против фашизма? Это было нужно, и мы это делали»[204].
Чепцов снова напоминает Лозовскому о его конкретной вине:
«Вы несете ответственность за ЕАК, а деятельность ЕАК признана националистической».
Лозовский возражает. Ни следствие, ни суд не доказали этого обвинения. Если он, по смерти Щербакова, возглавил Совинформбюро, ЕАК вскорости был переподчинен отделу внешней политики ЦК ВКП(б), а «Черная Книга», при всех ее недостатках, «сыграла большую роль во время Нюрнбергского процесса. Разве это национализм?»[205].
Лозовского печалят малодушные слова Бергельсона, так одурманенного на следствии лживой «официальной установкой», что любой отдельный разговор о евреях, еврейской культуре, еврейских потерях от рук нацистов и т. д. — национализм чистой воды, что и в судебном заседании он все еще не отваживался громогласно отвергнуть эту ересь. Используя нерешительность Бергельсона, судья заводит речь о брошюре «Немецким матерям», ярком документе контрпропаганды, — обращении к матерям Германии от имени еврейских матерей, познавших ужасы депортации и геноцида.
«— Вы считаете эту брошюру националистической? — спросил он у Бергельсона — автора брошюры, и тот, жизнью приученный искать вину в себе, покорно ответил:
— Я считаю ее националистической потому, что в ней говорится о происшедшем уравнении прав евреев в СССР наряду с правами других народов, но не иллюстрируется право других народов. А материал, в котором говорится только об одних евреях, считается националистическим…
ЧЕПЦОВ: — Кем считается?
БЕРГЕЛЬСОН: — По заключению литературной экспертизы, мои некоторые статьи считаются националистическими потому, что там говорится только о евреях»[206].
В словах Бергельсона, если вслушаться, нет согласия с дикой позицией, исключающей возможность исследования избранного автором предмета, осмысления его как самодостаточной реальности, но нет и спора, нет протеста: силы Бергельсона на исходе. Внешне соглашаясь с судьей, он отсылает вопрос «экспертам», следователям, всем, кто так жестоко взял над ним власть и грозит ему уничтожением. Судей же устраивает и эта двусмысленная покорность. «Если еврейская литература мешает евреям ассимилироваться, — говорит Бергельсон, — а у Лозовского есть интерес к этой литературе, из этого можно сделать вывод о его национализме»[207].
Лозовский не прощает и такой малодушной уступки. «Для того чтобы писать в еврейскую газету, — говорит он, — надо писать по-еврейски. Но когда Бергельсон вдруг говорит, раз пишут по-еврейски, значит, это национализм, то выходит, что тут судят еврейский язык. Это уму непостижимо».
Он снова и снова обращается к практике Совинформбюро и ЕАК, отметая обвинения в национализме; напоминает о радиомитинге на еврейском языке, проведенном для пропаганды на США по указанию секретариата ЦК, и о том, что все ораторы были проинструктированы в ЦК, «каждая речь, ее текст, читалась мной, Александровым и Щербаковым», а в ходе следствия только и слышишь, что о каком-то «националистическом митинге», организованном Лозовским.
«Что, академик Капица мне подчинен?.. — спрашивал он у суда. — Писатель Эренбург мне подчинен?.. Эренбург сказал на митинге, бросая это в лицо фашизму, что имя его матери — Ханна. И вдруг пошли толки, что это, мол, возвращение к еврейству. Мою мать тоже звали Ханна, что же, я должен стыдиться этого? Почему это объявляется национализмом?»[208].
Имя матери Лозовский назвал не случайно: позади долгая жизнь, горестные наблюдения за тем, как все сильнее забирает Сталина антисемитское помрачение. Позади и очная ставка Лозовского с Полиной Молотовой (Жемчужиной), угнетавшая его очная ставка, неподписанный протокол которой пролежал в сейфе у Абакумова до самого ареста министра.
Можно был опустить такую подробность, как имя матери — его и Эренбурга. Но он его произнесет — Ханна, произнесет как покаяние, как последний поклон ее памяти. За десятилетия жизни в адовом кругу он столько раз шел на компромиссы, глушил свое «еврейство», что на суде, в канун самого страшного, обязан сказать и повторить дважды: Ханна! Ханна!..
Он настаивает на праве и обязанности литераторов, пишущих по-еврейски и для еврейских изданий, пропагандировать — в интересах страны, а не для удовлетворения национального самолюбия — трудовые и военные подвиги советских евреев. «Американских евреев, — сказал он, — поражало, что в СССР командир подводной лодки — еврей (Герой Советского Союза Фисанович). Значит, врет желтая „Форвертс“, кричащая, что в Советском Союзе преследуют евреев».
Лозовский внешне спокойно, обстоятельно говорил о том, что ни «Эйникайт», ни еврейские альманахи, насколько ему известно, не замыкались на еврейской тематике — она просто стояла в центре их внимания, и это естественно, так же естественно, как и то, что украинские или казахские издания занимаются прежде всего буднями и праздниками своих республик, их людьми и культурой. Именно так можно внести свою лепту в общее дело страны — кто же лучше еврейских писателей и журналистов знает жизнь евреев?
Не в силах опрокинуть позицию Лозовского, генерал-лейтенант Чепцов напомнил ему «обобщенный протокол» от 3 марта 1949 года:
— А зачем же вы подписали?
Лозовский повторил, что дрогнул только однажды, под кулаками полковника Комарова, вгонявшего его в шок смертным боем, многочасовыми ночными допросами, унижениями, откровенно расистскими инвективами в адрес евреев как народа, называя его не только грязным, но и абсолютно преступным, «негодной сволочью», поставившей своей целью «истребление всех русских». Мир померк. Он понял, что его преследуют не как шпиона и даже не в качестве еврейского националиста, а как человека, рожденного женщиной-еврейкой, и он обязан сохранить себя, дожить до суда, чтобы на суде сказать правду. Когда-нибудь она пробьется к людям.