ЦИКЛ ЧЕТВЕРТЫЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

После неудачного хода двумя шарами по имени Кэт Алиса ожесточившийся Шульжин, разуверившись в этой дамской игре, обратился к мужской. Большой крокетный деревянный шар уступает меньшему костяному бильярдному шару не только в весе, но и в точности ударов.

Если продолжить начало главы в том же словесном регистре, то следует заметить, что на зеленом поле игр Шульжин преуспевал несравнимо больше, нежели на ниве промышленного производства. Между тем оба эти поприща имели больше внутренних сходств, чем внешних различий. Те же цели — кто кого. Та же хитроумность ходов. Такой же азарт. То же стремление обмануть друг друга. И то же, хотя и не всегда, жульничество и даже шулерство.

Подглядывать в чужие карты Шульжина учили с первых ступеней его карьеры. Сначала в полиции, потом в ее усложненных разновидностях, именуемых начальственными постами.

Феофан Григорьевич не был привержен к созиданию и способен к разрушениям. Мня себя цезареподобным, он не мог воскликнуть, обратись лицом к Шальве: «Карфаген должен погибнуть!» Для этого и при самопревозвеличивании и вере в свой гений интригана он знал, что силы не равны, что полководец и при отличном стратегическом замысле баталий — полководец без армии не более чем кукиш в кармане. И если у него нет армии, но есть резервы, то есть и надежда на победу.

Потенциальными резервами следовало предположить всех, кто еще не знает о готовящемся нападении. Их следовало предупредить. Тактичненько, тоненько, деликатно. И он начал с замков. С мелкого заводчика Гранилина. Он пригласил его в свой новый, не столь ослепительный кабинет, как прежний, но все же достаточно притупляющий зрение тех, кто и без того подслеповат.

— Батенька мой Кузьма Тарасович, — обратился Шульжин к тогда еще не сгоревшему Гранилину, — нам надобны добротные, массивные замки. Они есть у Акинфина, да не хочу из третьих рук покупать то, что можно получить из первых.

Тупоумный и не освободившийся еще от вчерашнего кутежа Гранилин не понял направления иглы, которая через минуту болезненно уколет его в самое больное.

— Вот, драгоценнейший наш соседушка, какие удалось добыть пробные замки, рассылаемые Акинфиным оптовикам, переторговывающим этим товаром.

К певуче сказанному он изящно делал следующие ходы, как карту за картой, замок за замком выкладывал рекламные образцы завалишинских изделий.

— Вот, изволите ли видеть, этот никелированный красавчик неожиданно можно открыть при левом повороте ключа… А этот, двухскважинный, не разгадать и вам, королю замочных совершенств.

Продолжая показывать нарядные диковины, Щульжин видел, как ожесточается Гранилин с каждым появлением из ящика письменного стола на его зеленом сукне нового замка, превосходящего по внешности и выдумке устройства своего предшественника.

Упиваясь игрой, Шульжин показал последний, «стреляющий» замок. Гранилин ударил по письменному столу рыже-мохнатым кулачищем так, что подскочил графин с водой.

— Убью!

— Кого, Кузьма Тарасович?

— Обоих… И Кузьму… И Платошку… Это же мои замки! Мой Кузьма скандибоберил их на моем заводе…

— Ай-ай-ай! — зажав голову руками, сокрушался, возмущаясь, Феофан Григорьевич Шульжин. — Какой бесстыдный акт соседского злодейства!

— Убью! — снова возопил Кузьма Гранилин, вцепившись пятернями в свои огненно-красные волосы, готовые воспламениться.

— Зачем же убивать их, да еще самому? — подбросил Шульжин далеко пошедшую, как мы знаем, мысль. — Пока попробуйте сделать это же бескровно. Вот вам замки, Кузьма Тарасович. Дарю! Делайте их сами. Кузьма же «скандибоберил» их на вашем заводе, а вы, дружок, перескандибоберьте их в лучшем и более дешевом виде.

Гранилин понимал, что такой заворожительной «товарности» ему не добиться, но все же сгреб рекламные замки и, разложив их по карманам, помчался в Шальву возвращать к себе на завод Кузьму Завалишина.

— Я его под конвоем за волосы приволоку, — убеждал он не столько Шульжина, сколько себя. — Пристав у меня не вылезает из-за стола, и я его не толичко деньгами, но и прихохотками своими оделяю. Нравствуете это, Феофан Григорьевич, или нет?

— Нравствую, Кузьма Тарасович, вполне… Удачи вам, о моем заказе вам поговорим потом.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Хорошо начав Гранилиным, Шульжин решил продолжить осуществление своей программы мести Платону Акинфину его конкурентом Потаковым. Там он получит большую фору и, натурально волнуясь, проиграет все бильярдные партии Антипу Сократовичу, осчастливив его блистательной победой.

К разным людям следует по-разному прислуживаться. У кого-то восхититься отличным слогом речи и классическим построением фраз. Чью-то жену, еще во чреве матери обретшую страшноватенькое лицо, назвать пикантной до пределов тончайшего аристократизма. Был бы язык, его можно применить во множестве возможностей. Льстить. Клеветать. Лизать. Затуманивать. Низвергать. Возвышать. Ранить и даже убивать… Этому также был обучен Шульжин сызмала.

Очаровательная дорога от Шальвы до Старопотаковского завода удивляет спутника прелестями Среднего увального Урала. Здесь изредка встречаются и скальные образования, чаще же величавое волнение еловых, сосновых, смешанно-лиственных покровов гор, которое влюбляет и чужеземца. Каждая из них обязательно прячет в себе какое-нибудь из богатств миллионолетней давности, когда еще не соткнулись в единый материк два плавающих гиганта, получившие впоследствии названия Европа и Азия. Не напрасно же этот двухтысячекилометровый каменный шов двух частей света называют страной чудес и несметных сокровищ.

По сокровищам на тройке мчится в летнем кителе без эполет и других знаков отличия и различия Шульжин. Он и не предполагает, что рядом, вокруг да около, в полуверсте-версте от дороги, в двух-трех саженях ниже ее, притаились то самоцветы, то уголь, то руда, то каменный лен или что-то еще, чему не знает названия жаждущий разбогатеть Феофан Григорьевич, как разбогател тот же Молохов на худородном серебре, оказавшемся драгоценной платиной. Зато знают об этих дарах иноземные тайные разведчики-геологи, притворившиеся любителями путешествий и шныряющие по Шало-Шальвинскому бассейну, нанося на карту его скрытые миллиарды.

Купи Шульжин один из таких клочков земли с счастливой начинкой, зачем бы ему понадобилось служить, унижаться, интриговать и мчаться за двадцать верст сбивать с пути простака Потакова? Выкопал бы драгоценный клад, превратил его в капиталец, на проценты с которого можно жить да поживать, мед-бражку попивать, тульскими пряниками закусывать. И Кэточку, мармеладную конфеточку, выдал бы замуж за блестящего жандармского ротмистра, и родила бы она ему внука, зеленоглазого Феофаника.

Кабы знать, где что достать, так и в зловонную бы яму слазил… Э-эх, мечты-мечты-мечтюлечки…

Тройка скачет уже по широкой плотине, которую через три года взорвет старуха Мирониха. А теперь плотина целым-цела-целехонька, как и потаковский завод.

Лениво курятся короткие кряжистые трубы его цехов, в цехах льют колокольцы, вытачивают разные разности по местной и недальней потребе. Чугуны, сковороды, утюги… Загибают ухваты, сковородники, кочерги, лопаты, совки. Куют топоры, подковы, тележную снасть… Много что делают. Миллионов на этом не выжмешь, а дорогие пирамидки шаров из слоновой кости можно покупать и безоглядно бить тринадцатым по двенадцатому и не бояться проиграть годовой доход завода.

Вот так и катают пятнадцать шаров, целят их в одну из шести луз Потаков и Шульжин. А в промежутки партий антракт для ног и одышки. Рукам отдых, а языкам работа.

— Стало мне известно, Антип свет Сократович, что ваш смежник по роду товаров переходит с крупных изделий на мелкие.

— Это зачем же, интересно бы знать, Феофан Григорьевич?

— Верные доглядатаи докладывают мне, что по разумению неоперившегося всеядного пожирателя маловесный товар дает большой навар, поэтому штампуются ножи, вилки, ножницы, иглы, бляшки-пряжки и прочая галантерея, вплоть до крестиков…

— Каких крестиков, Феофан Григорьевич?

— Нательных. Позолоченных, из американского желтого сплава. Для епархий. Через молодого попа Никодима заказ. На паях. Чистая прибыль одиннадцать копеек и восемьдесят семь сотых на крестик. Вот он каков, точный счет. Миллион крестиков — почти что двести тысяч в лузе, без кия.

— Но позвольте, — задумался Потаков, — миллион крестиков — это тысяча тысяч… Их не так просто изготовить. Если взять оптимально по тысяче крестиков в день, для этого понадобится без праздников более трех лет.

— Это на ваш счет, драгоценнейший Антип Сократович. А у него свой. Он изготовил маленькие, переносные штамповальные станочки для женских рук и раздал их через овчаровскую Кассу старикам, женам рабочих, и те не по одной тысяче их в день наштамповывают. Весом сдают. Считать нет возможности. В арифметике цифр не хватает, а до астрономии не дошли, вот и взвешивают крестики фунтовыми гирями.

— Завидный заказ, Феофан Григорьевич!

— По справедливости говоря, у него много интересного, а еще более — скрытного. Темнит! Но до всего можно добраться. Говорят, что скоро появятся удивительные пять скороходных самонарезающих винтонарезных станков различных диаметров. И якобы они позволят многое собирать на болтах.

— Удорожит это…

— Не скажите, драгоценнейший Антип Сократович, не скажите. Пророк глаголет — гвоздем прибыли фирмы Акинфиных является новый, дешевый гвоздь, болт будет королем.

— М-да… — почесал за ухом, затем под мышками Потаков и сказал, откровенно завидуя: — Чемпион-шампиньон в темноте растет, а выйдя на свет, все грибы затмевает… Проникнуть бы в его темноту.

— Это уж не так сложно, душа моя. Революционеров и тех разнюхивают. А этот гриб хотя и в тени, но на поверхности. К нему и к Родиошке любой слесарь вхож. А у вас есть такой!

— Кто?

— Тот, что, мною был уступлен вам, сокровище мое, и за коего я недополучил обещанной благодарности. Теперь я уже не считаю на тысячи, перейдя на более мелкую купюру, довольствуясь и трехзначными ассигнациями. Старею. Скоро выйду за штат…

— Сегодня же будет полный ажур. Даже сейчас. — Потаков вынул из кармана бумажник, а из бумажника деньги. — Кажется, точно. Говорите же, как можно применить для этих целей Сережку Миронова.

— Очень просто. Вы поссоритесь с ним, выгоните его, пообещав ему выплачивать ежемесячно то, что он получал. И вы будете знать до последней насечки на гвозде, что делается у этого англомана.

— А примут его?

— Настежь ворота раскроют. Он же в одной навозной куче вызревал с этим шампиньоном. Учился в том же домашнем училище…

После сказанного Шульжин мог из одной игры пригласить в другую. И он, уложив в пирамиду шары, сказал:

— Как всегда, вам разбивать…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

«Дог лает, а локомотив мчится». В такой перелицованной и осовремененной редакции слышал в Англии старую пословицу Платон Акинфин. С нее он и начал свою речь на инженерно-техническом совете, в зале приемов, куда были приглашены и некоторые мастера, а также и пусковики, именуемые в наши дни наладчиками.

Сидел тут же и «уволенный» Потаковым механик-пусковик Сергей Миронов.

Председательствовал, как всегда, Родион Максимович Скуратов. Речь Платона была короткой и густой.

— Фирменный знак, или фабричная марка, не просто нарисованная фигурка, отличающая одну фирму от другой. Это ее визитная карточка, это сфокусированное выражение лица фирмы. Фирменный знак должен быть нарисован очень просто и выразительно, чтобы его можно было ставить на любое изделие, вплоть до головки гвоздя. Сейчас я вам покажу предварительный рисунок нашей фабричной марки. Вот он, — Платон развернул лист чертежной бумаги. — Как видите, господа, здесь изображены весы с уравновешенными чашами и в пространстве меж ними буква «А». Мне кажется, господа, лаконичнее и выразительнее едва ли можно изобразить смысл, цель и главную идею наших общих дерзаний.

Почему были взяты уравновешенные весы, не понадобилось объяснять. Буква «А» также легко разгадывалась. И все было ясно. Однако всегда находятся подхалимы, и один недовырванный корешок Шульжина, попросив разрешения у председателя, сказал:

— А почему же нет широкоизвестной и зарекомендовавшей себя фамилии владельцев фирмы полностью? Что значит «А»? Могло быть «Б», а то и какая другая буква. Почему полностью не назвать зарекомендовавшую себя фамилию Акинфиных?

— Я знал, что такой вопрос зададут, — ответил Платон Лукич, — и готов объяснить. Во-первых, Акинфины ничем особенным еще не зарекомендовали себя. Не конными же приводами. Не кустарными же молотилками и тем более веялками… О весах, кажется, сомнений нет, есть только о букве «А». Это первая буква нашего алфавита, как и «альфа» у греков, как и у многих народов, ею начинаются все алфавиты. Буква «А» легко запоминается и хорошо смотрится. В ней тоже есть равновесие сторон, как во всяком равнобедренном треугольнике. За буквой «А» может подразумеваться и слово «акционерное»… А что касается Луки Фомича Акинфина и его сыновей, то кому до этого дело, кроме нас с вами, господа? А одному из сыновей нет дела и до нас с вами, господа.

Далее предстояло обсудить совету также, казалось бы, никчемный вопрос. А он важен, как й фирменный знак, для каждого, потому что, по утверждению председателя Кассы, всякий из работающих в фирме сам по себе фирма. И тысячи таких фирм, не называясь акционерами, являются таковыми по сути дела.

О заводском номере докладывал Овчаров.

— Господа! В нашей обстановке заводской номер рабочего все еще остается самым простым и удобным заводским паспортом. Жестянки, которые выдавались у нас со времен царя Косаря и царицы Курицы, имеют неприглядный вид. Они легко теряются и не уважаются. Бирка-кругляшка с цифрой — и все. Ее легко подделать, легко изготовить кому не лень. Новый, общий для всех членов нашей Кассы номер тоже не вычеканен на монетном дворе, но все же его жаль потерять и стоит он рубль. Себе пятак. Но вы же знаете, господа, моего конька. Я со всего хочу иметь выгоду, и не для себя, и не для фирмы, будь она «А» или «Б», а для всех, на чьем труде она держится.

Речь прервалась одобрительным хохотком и хлопками. Овчаров умел овладевать вниманием слушающих его и знал, на какой фразе его прервут аплодисментами. Он поднаторел на выступлениях перед самыми разными людьми. Ободренный Александр Филимонович принялся говорить увереннее:

— Так вот он этот номер. Полтора на полтора вершка ровно. Квадрат. Чеканен из латуни. Отбелен в никелевой ванне, посреди него та же фабричная марка — весы. Под маркой набивной порядковый номер для всех, кроме меня. Я в фирме не состою.

Опять смешки, хохот и хлопки.

— Так вот… В правом нижнем углу буква «М» или «Ж». Мужской это номер или же женский. У нас работают н будут еще прибавляться женщины. И не только ремингтонистки или конторщицы, но и коренные цеховые работницы.

Снова хлопки.

— Так вот… В нижнем левом углу год. Год начала работы. Фирма обещает платить за выслугу за каждый год, и не когда-то после Петрова дня зимой и после дождичка в четверг, а после второго года работы. Всем. Всем без исключения.

Члены совета и остальные поднялись и принялись громко аплодировать Платону.

— Не мне, не мне, — принялся отмахиваться он, — а этому выжиге, — и указал на Овчарова.

— Так вот, — повторил Овчаров, — стало быть, с вас причитается по шкалику с каждого, только не мне, а Кассе. За ее выжигательство.

Снова шум и снова хлопки.

— Так вот… А вверху, вдоль кромки номера, выпуклая полоса для фамилии владельца номера. Кто хочет — гравируй, а нет — и без фамилии номер действителен. Теперь с правого и левого боку по одному слову. Это как бы девиз и обязательство фирмы и Кассы: «Улучшающий вознаграждается». Слева видите слово «Улучшающий», справа — «вознаграждается». Я это нахожу умными словами, предложенными Платоном Лукичом. Короче не скажешь и точнее тоже.

Поднялся Платон и, подняв руку, попросил этим внимания.

— Господа! Мой учитель Юджин Фолстер, выбившись из низов до кафедры магистра, внушил мне, и очень крепко внушил, что самая большая голова не может вместить в себя больше, чем сто голов. Может быть, в каждой из этих ста голов всего лишь гран-полграна новизны, но разве не из этого состоит все то, что мы называем просперити, прогресс, продвижение, процветание и все, что не начинается на «про», но адекватно этому «про» в нашем производстве, промышленности, производительности, проверке давления и напряжения этой новизны…

Слушающие его инженеры почтенных лет, привыкшие к устоявшимся нормам заводских взаимоотношений, да и молодые, невольные продолжатели общепринятого, полностью разделяя сказанное Акинфиным, сомневались в его практической пользе. Сомневался в этом и еще один человек, по имени Вениамин Викторович Строганов. Он сидел в сторонке и записывал происходящее. Его любознательности обязаны многие главы нашего повествования, поэтому расскажем о нем и тем самым перемежим информационно-справочные главы о Кассе знакомством с этим приятным молодым человеком.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Молодой литератор поселился в «Платоновом крыле» дворца Акинфиных. Его в домашнем кругу называли Венечка или «Веничек». Так прозвали его Лучинины. Он не просто однофамилец прославленных Строгановых, но и какая-то родня из обедневшей ветви рода. Про Строгановых говорят, что их в некоторых прикамских деревнях больше, чем белок в тех же лесах. Этот Строганов жил в доме Лучининых. Он тайно и безнадежно был влюблен в Цецилию, оставаясь ее «хвостом» и верным другом.

Вениамин закончил университет, прирабатывал еще в студенческие годы несколько необычными переводами. Он переводил с русского языка на русский же скверно написанные богатыми людьми различного рода сочинения и получал за это не так мало, тем паче что он не претендовал на соавторство.

Один молодой либеральный купец, заболевший сочинительством, показал Вениамину Строганову рукопись солидной толщины. Это была повесть под названием «Как я разбогател». Написана была она разнобойно, читалась же неотрывно. Вениамин увидел в ней ходовую книгу широкого, увлекательного и поучительного чтения. Строганов согласился подготовить ее к печати и привести в должный вид. Купец был счастлив и широко раскошелился.

Повесть была переписана, издана, ее автор прославился, а Вениамин Викторович разбогател. Три издания, одно за другим.

Разумеется, у Строганова было денег значительно меньше, чем у того же Гранилина, но он мог начать издание небольшого литературного журнальчика под названием «Подснежник».

Узнав об этом, Платон сказал:

— Зачем вам, Вениамин, «Подснежник» под снегом, когда на поверхности лежит еженедельная газета.

— Какая, Тонни? Где?

— У нас. И назвать ее можно звонко, весело, привлекательно и загадочно, с большим подспудным, иносказательным смыслом.

— Как?

— «Шалая-Шальва». Чем не название?

Вениамин воспламенился:

— Вы правы, Тонни! Интригующе и оригинально! Но все же я не склонен к щелкоперству, я хочу пусть небольшого, но изящного…

Платон сказал:

— Художник Сверчков также стремится к этому и пишет очень интересные пейзажные и бытовые полотна, но кроме того нужно было есть и кормить семью. И я помог ему быть сытым, одетым, обутым при условии, если он часть своего дарования отдаст рекламным рисункам фирмы… Счастлив и благодарен. Такие замки нарисовал, что так и просятся в руки. Не хочешь, да закажешь их «Акинфину и сыновьям». И с полотнами тоже у него дело лучше пошло. Нужда не висит над ним, рубль не стал для него бичом. Сидит и выписывает цветочки до лепесточка. Женские образы — до последнего волоска ресниц.

При этих словах Платон показал Строганову незаконченный портрет Агнии Молоховой. Увидев ее лицо, Венечка-«Веничек» признался ей заглазно в любви. А увидев ее очно, повторил признание.

— Поздно, — с непринужденной сердечностью и скромностью сказала Агния, — я уже предрешила свою судьбу.

И это не было кокетством или не присущей ей хвастливостыо. Агнию Вениамин Строганов располагал к откровенности. Тонкие черты его лица, кроткое выражение вызывали доверие.

Неожиданное для него признание Агнии в любви, и еще более нежданный ее ответ, и совсем невероятное, оглушившее Вениамина открытие, что сердце Агнии отдано опереточному «куплетчику», певцу шансонеточных «а-ля романсиков», потрясли его. Он хотел тут же уехать в Пермь, где губернатор, знавший Льва Алексеевича Лучинина, предлагал ему «бездолжностное» место «облагораживателя бумаг на высочайшее», не обязывая Строганова постоянно находиться в губернском городе.

Вениамин хотел видеть Агнию, пусть редко, пусть издали, но видеть. И он согласился приступить к созданию газеты «Шалая-Шальва», уйдя вскоре в эту работу целиком, открывая в ней возможности, о которых ни он, ни Платон до этого и не предполагали.

Пока шла подготовка издания шальвинской воскресной газеты, с благословения губернатора, Строганов интересовался необычной Кассой, созданной Овчаровым, и записывал ее также не совсем обыкновенную историю. О ней надо знать и нам, так как она в изломах сюжета нашего повествования скажется не один раз.

ГЛАВА ПЯТАЯ

«Касса взаимного трудового кредита» много раз меняла название и направление своей деятельности. Прежде она была малозаметным учреждением, наподобие общества трезвости. Сойдутся, поговорят о вреде алкоголизма и закончат собрание выпивкой.

Этого хотя и нельзя было сказать про Кассу, так как она что-то делала, в чем-то помогала, но не была такой заметной, как теперь. И уже одно то, что Касса переехала из деревянного домишка в большой двухэтажный кирпичный дом с колоннами, внушало к ней уважение. А что она такое, пожалуй, не скажет и сам ее председатель. Касса существует отдельно, не при заводах, но и при них. Она похожа на профессиональный союз, какие уже начали появляться, но не является им.

Как и с чего началась она, теперь попризабылось. Помнят об этом и до мелочей знают только Овчаров да еще десяток рабочих.

История Кассы началась с товарищеской складчины десяти дружков-приятелей. Одним из них был мастер-литейщик Овчаров. Его-то и назвали складчинщики своим казначеем. Дело было поставлено до чрезвычайности просто. Овчаров завел небольшую карманную книжку. На каждого из своих товарищей в ней были особые страницы. Из них левые надписывались словом «Внес», правые — «Получил».

Из десятерых Касса выросла до шестнадцати человек. Пришлось избрать в помощь Овчарову еще двоих казначеев. Он стал старшим, а они — простыми. Решали втроем. Решали просто, между дел в литейке.

По примеру этой Кассы появились такие же в других цехах Шало-Шальвинских заводов. Начальство хвалило. В полиции тоже не видели в этом крамолы, ни явной, ни тайной. И когда все кассы решили собраться, им никто не воспрепятствовал в этом.

Собрались в цирке.

На собрании касс была создана единая Касса. Этого хотели все. Больше будет денег — больше можно будет брать взаймы. Спор зашел о том, как назвать Кассу. Овчаров предложил ее назвать «Шало-Шальвинская касса взаимного кредита». Предлагали добавить пояснительные слова: «рабочая», «общественная», «товарищеская», «заводская».

Овчаров настаивал на своем названии и считал, что она и заводская, и рабочая, и товарищеская, что ясно и без названия. И так известно, чья она.

По-разному поняли это настояние, но все знали, что Александр Филимонович Овчаров человек головастый, предусмотрительный и, прежде чем что-то сказать, хорошо обдумывает.

Да и, в конце концов, зачем лишние слова, от которых все равно останется только одно — Касса?

В задачу Кассы будет входить только материальная забота о труженике. И только материальная. Открытая. Гласная. Касса должна быть такой, чтобы ее никто и ни в чем не мог упрекнуть или, хуже того, уличить.

Объявили прием, определили вступительные взносы и возвратные паи. Пайщиками по решению Кассы могли быть и сторонние лица. Одним из них стал сам хозяин, Лука Фомич Акинфин. Он внес десять тысяч рублей.

Резон простой. Общий процент. Больше платят только в ненадежных банках. А здесь надежно. Овчарову и больше можно дать. Не Кассе, а Овчарову.

Опасливее отдавали деньги в рост Кассе заводские начальники, у которых были денежки про запас. Они приехали на Урал «за рублем», и не всем хотелось рассказывать, велик ли у него этот «рубль». У некоторых он был превесьма многотысячен. Например, у его превосходительства господина Шульжина. Ему денежки приходилось скрывать. Но не все же были мздоимцы и воры. Для многих Касса оказалась удобным и близким местом хранения сбережений. Можно было уговорить и прижимистых. Касса общая. И если можно ей помочь, почему же не помочь. Убытка не будет, а выигрыш может быть, Овчаров ввел выигрышный девятый процент.

Два раза в год в цирке выставлялась урна с пронумерованными билетиками. Билетиков было ровно столько, сколько вкладных номерных счетов.

Билетик из урны вытаскивался тем мальчиком или девочкой, кому на этой неделе исполнилось семь лет. Опять игра. По части игр Александр Филимонович Овчаров был большим выдумщиком. Предпочитал он игры честные, исключающие фальшь. В этом смысле лото хотя и азартно, но свято. Так и сказал Овчаров полицейскому приставу, ставя его в известие об открытии игры в лото при кассе.

Общеизвестную игру пришлось расширить и усложнить. Она состояла в том, что всякий желающий играть мог купить карточку лото с номером игры и числом для игры за одну копейку.

Карточки лото на первый случай были отпечатаны в десяти тысячах штук в екатеринбургской маленькой типографии. Отпечатанные под номерами карточки поступали доверенному — кассиру лото, хранителю круглой печати.

Купить карточки можно было всякому.

Кассиру нужно было получить копейку, проставить число дня игры и прописью номер игры. В день случалось до десяти игр.

Играть можно было дома и в цирке. Бочоночки лото с номерами пересчитывались и проверялись лотошниками кассы перед каждой игрой. Затем, пересчитанные, они опускались в черный плюшевый мешок. Девочка или мальчик, знавшие цифры, вытаскивали бочоночки один за одним, как это и делалось во всякой игре в лото. Цифры писались мелом на большой черной доске.

Играющие зачеркивали карандашом выкрикнутые номера. И когда какая-то карта выигрывала, — а выигравших карт было несколько, — лотошник объявлял номер выигравших карт. Количество проданных карт было известно до игры. Кассиру и лотошнику не трудно было при участии выборных от играющих подсчитать по числу проданных карт данного выигравшего номера карты сумму выигрыша. Она вручалась тут же. А те, кто не присутствовал на игре, могли получить выигрыш в течение недели, считая первым днем день игры.

Несложные условия овчаровского лото стали известны всем. Честный выигрыш был особенно приятен для выигравшего и не обиден для проигравшего. И все находили справедливым, что Касса отчисляет себе десять процентов. Десять процентов не кому-то и не куда-то, а Кассе. Общей Кассе.

Первые десять тысяч карточек дали первый доход. Новый заказ в екатеринбургскую типографию был уже на пятьдесят тысяч карточек. А третий заказ исполнился Кассой. Она купила печатную машину бостонку.

Невинная игра в лото становилась популярной. Карточки покупали жители соседних заводов. Играли в лото духовные лица. А иные лавочники покупали по сто карточек. Требовали воскресную игру в лото проводить в будни.

Понадобился особый кассир и доверенный лотошник на оплате. Это уже служба, отнимавшая время. Оплата оправдывала себя. Полмиллиона проданных карточек лото стали суммой, замеченной губернскими властями.

Спокойный, улыбающийся, ясноглазый, русобородый, степенный Овчаров объяснил чиновнику, приглашенному отужинать, что, несмотря на многочисленность играющих, лото остается домашней игрой. Заводские жители играют промеж себя, не причиняя урона, а принося даже пользу отвлечением их от горячительных напитков и пустого времяпрепровождения.

Чиновник рассудил по-овчаровски. Игра, если говорить по совести, была в самом деле домашней. Разве где-то в сводах законов империи ограничивалась числом играющих всякая допущенная игра?

И это он говорил вовсе не потому, что литейщики преподнесли ему чугунного лешего на пне, отлитого в честь такого лестного посещения Шальвы высокопоставленным губернским лицом. Игра в самом деле была безвинна и отвлекала от политики. Так и доложило губернское лицо в губернии, где согласились с ним.

К лото привыкли. Волна азарта схлынула, игра вошла в свое русло. Не менее четырех тысяч чистого дохода в месяц. В год около пятидесяти и даже более тысяч дохода.

Уже можно было давать безвозвратные ссуды по бедности, по увечию, при несчастном случае и при счастливом — на свадьбу малоимущих.

Это было началом расцвета Кассы, до возвращения из Лондона Платона.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Познакомившись ближе с Овчаровым, Платон Акинфин почувствовал, что он встретил человека, который поймет и разделит его идеи «гармонического равновесия взаимностей».

Овчаров не только понял и разделил их, но и расширил их.

— Я так счастлив, Александр Филимонович, — искренне признался Платон.

— А я, Платон Лукич, и поверить не могу, как могли два разных человека, находясь, скажем прямо, в весьма разных условиях, с первых же встреч взаимно уравновеситься. Это чудо! — тоже совершенно искренне ответил тогда Овчаров.

В подтверждение этих взаимностей, по настоянию Платона, Лука Фомич передал Кассе в арендное пользование большой, десятин на тридцать, лес, носивший название «Игрище». Здесь по большим праздникам случались гуляния. А в Троицын день игрища. Отдан был Кассе также в аренду по малой цене и дедовский цирк.

Через Кассу и лично через Александра Филимоновича Овчарова стало известно всем восьми акинфинским заводам, каков новый молодой хозяин Платон Лукич Акинфин.

Снова опережая события, чтобы не разбивать по времени и главам сюжетно-тематическую линию Кассы, нам необходимо рассказать о ее удивительных для Шальвы расширениях.

На лесном берегу Шальвинского пруда пустовало недостроенное здание, завещанное богоугодливым купцом под богадельню.

В первое же лето по приезде Платона началась скорая добротная достройка больницы. Началась потому, что произошло несколько смертей подряд незаменимых мастеров, которых можно было спасти простейшими медицинскими средствами. А их не было под руками.

Платон и Овчаров, научившись понимать и слышать не договоренные друг другу слова, нашли способ сделать больницу, как и цирк, не только безубыточной, но и прибыльной.

Решилось просто, как с лото. В больнице десять палат второго этажа предназначались не для всех, а для тех, кто может платить покоечно.

Как всегда, нашлись крикливые и сомневающиеся. А для сомнений были основания. Койка оценивалась от пяти до пятнадцати рублей в сутки. Это неслыханная цена… Кто может, а если и может, то захочет ли столько платить?

Оказывается, захотели. Платон раздобыл в Москве волшебника хирурга, показавшего чудеса на первых же операциях. Он дорого стоил. Более двадцати тысяч в год давали две средние по цене палаты для привилегированных и богатых. Равновесие так равновесие.

Бесплатная койка для состоящего в Кассе рабочего обходилась в день менее восьмидесяти копеек. Полное лечение. Безупречное питание. И хороший уход. И все за счет Кассы.

С приездом второго врача, средних лет, названного в Шальве «доктором по всем болезням, окромя резательных», палат уже не хватало. Приезжали ходатаи из Тагила, Невьянска, Кушвы, из самого Екатеринбурга.

Хорошая слава бежит не тише плохой. Когда вылечиваются обреченные, когда удлиняется жизнь миллионера, которому уже намекнули, что «медицина бессильна», и он возвращается из чудодейственной шальвинской больницы здоровым-здоровехоньким и вносит за исцеление Шало-Шальвинской кассе не сто, не двести рублей, а десять, пятнадцать тысяч, при таких обстоятельствах можно расход на бесплатные койки увеличить и до рубля с гаком.

«Гармоническое равновесие взаимностей» торжествовало, вдохновляя их носителей одолевать новые ступени.

К двум дорогим, ставшим именитыми докторам добавили еще двух. Дешевых. Из совсем молодых. Дорогие врачи не могли ходить по домам. И делали это в крайних и неотложных случаях. А молодые для этого и приглашались. В Шальве вводилось неслыханное.

Рабочий, состоящий в Кассе и проработавший на заводе не менее двух лет, имел право на бесплатный вызов доктора, фельдшера или сестры. Это всегда стоило рубль доктору или полтинник фельдшеру. Попробуй полечись, когда семья жила от получки и до получки!

А тут — изволь тебе… Приезжает на лошади, с кучером. Здоровается. Внимательно, подолгу расспрашивает, затем прослушивает, прощупывает и просит запомнить или записать, как и чем лечить, а то и сам пишет на листке. А потом рецепт на лекарство. В свою фирменную аптеку, где только по заводскому номеру выдают и такие снадобья, что в большом городе не всегда найдешь.

«Равновесие взаимностей» сказывалось и здесь во взаимопомощи имущих и малоимущих, о чем не знали ни те и ни другие. И зачем им всем знать? Одни не поймут, другие оклевещут.

А люди понимали. Во всяком случае, догадывались, с кого и как это все началось.

На соборной площади в Шальве приговоренный к смерти старик, позабывший теперь о рябиновой палке, которая помогла ему меньше хромать, увидел молодого Акинфина. Старик побежал навстречу Платону мелкой рысцой, пал перед ним на колени, перекрестясь на него.

Платон оробел. Кругом люди. Кончилась обедня…

— Дедушка, дорогой мой, ну как вы так можете? — испуганно озираясь, подымал его Платон с колен.

Старик снова перекрестился на Платона и громко сказал, не ему, а всем:

— Да святится имя твое, Платон… Я ведь, сызмала зная тебя, говорил, что ты прославишь род свой и бог простит через тебя грехи породившим тебя до седьмого их колена!

Эти слова слышал и Лука Фомич, заходивший в собор послушать певчих. Ему тоже стало не по себе. И он подумал: «Не переслащает ли Платон свои медовые пряники? Когда привыкнут к ним, нелегко будет ему сбавлять сласть…»

Лука Фомич твердо был убежден, что и ласка должна знать меру, а уж что касается ублажения мастеровых, то тут особо нужно понимать, что данное им и назад не вернешь, и убавить не убавишь.

Дед-покойник Мелентий Диомидович каждую масленую неделю мешками грузил бублики в кошевы и выкидывал по улицам угощения. И как-то пропустил он или позабыл про бублики в одну масленую неделю. Весь год об этом помнил народ. То кота дохлого с бубликом на шее к воротам подкинут, то бублик из этого самого… скатают и в расписной коробке на дверную скобку привесят.

— И бублики с умом кидать надо, — поучает Лука, — а уж больницы-то даровых-то докторов… и говорить нечего. Лиши теперь попробуй их этого… Не кота дохлого, а покойничьи кости из могилы выроют и на дом доставят. И не чьи-нибудь косточки, а отцовские или дедовские. Акинфинские. Да еще напишут углем: «Для уравновешивания взаимностей» или еще чище… Найдут, что написать…

С хорошим самочувствием возвращался из собора Лука Фомич — и на тебе… Все прахом пошло. И шустовским не запьешь…

«Оно конечно, — рассуждал он, — если по совести… Нужна больница. И школа хорошая с черчением-рисованием тоже нужна. И я бы сам это мог. От души мог… А потом что?.. Коли назвался груздем, лезь в кузов… Так уж лучше в мухоморах числиться, чем в распятых праведниках на кресте висеть».

Имя Платона называлось в каждом доме. По-разному, но называлось. Одни превозносили его до превыше седьмых небес. Другие называли его ловким притворщиком, отравой в позолоченном пузырьке, а то и просто дураком, не в отца. А третьи, которых было большинство, чистосердечно не понимали, кем считать, как назвать молодого Акинфина.

Овчаров — тот весь на виду. И целей у него корыстных нет. И рабочая кровь в нем. Жалко только, что против царя и словечка худого не сказал. Усмешки не обронил. А может, и хорошо сделал, что не обронил. Оброни бы ее, так был ли бы он в такой чести и у тех, и у этих? А честь не ему нужна. Нужна только радость за тех, за кого скорбит Александр Овчаров.

А молодой-то Акинфин зачем в ту же упряжь влез?

Зачем?

Простой народ не понимает этого — одна статья. На то он и простой народ. А начальники? Инженеры? Свои и привозные… Почему они тоже насчет него шепчутся и хотят знать, каков он там? В себе? Куда ни отец, ни мать н никто, видать, не вхожи. Видать по всему, и они немногим больше других о нем знают.

И, как всегда, размышляющие, ищущие ответа и не находящие его говорят одно и то же.

Время покажет…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Увлекшись, перо опять опередило события и снова нарушило единство времени. Исправляя это, мы снова побываем во дворце Акинфиных, теперь все чаще и чаще называемом домом, что более соответствует новой фирменной марке с изображением уравновешенных весов.

В доме Акинфиных созерцательный его глава снова предается воспоминаниям и размышлениям:

— Давно ли это было, Калерия… Не вчера ли, не в этом ли зале в такую же пору трубили трубы, пели певчие, засыпали нас цветами, заваливали подношениями и во всю-то моченьку кричали нам: «Горько! Горько!» Пили-били, плясали до одури и на другой, и на третий день… Перемешались в один Содом, засыпали в одной обнимке, а просыпались в другой. Пьяному море по колено, а богатому и того мельче… Давно ли это было, давно ли, Калерия? Будто прошло не двадцать девять лет, а мелькнуло двадцать девять дней и каждый из них как один час…

Увлекшийся воспоминаниями Лука Фомич перебирал и мелочи, называл малознаемые имена вперемежку с громкими фамилиями заводчиков, владельцев приисков, копей, лесов, распронаибогатых вдов, их превосходительных сановных гостей, всемогущих горных начальников и тут же, рядом, циркачку-наездницу, рыжего клоуна, словно проверяя крепость своей памяти, упоминал он и тех, кто пек, варил, жарил, подавал на стол, обносил вином и одарял такими улыбками, что чуялись давно забытые запахи пьянящей черемухи.

— Наша свадьба, Калерия, если прикинуть и вдуматься, — рассуждал Акинфин, возлежа на диване, — обернулась и богатой ярмаркой. Не один миллион, думаю я, прошел через нее — кому-то в приход, а кому-то в уход. Ушел, я думаю, именно в эти дни из козырных доменных королей в черную краховую масть, вечная память ему, Пармен Ключарев, а удачливый Молохов шутя-шутешеньки оттяпал две ключаревские медные печи себе. Доходной была наша свадьба для Васьки Молохова! Подумать — две печи… Обе они могли бы нашими быть, да и все другие, коли б не поторопился Платон…

— Будут нашими, — твердо сказала Калерия.

— Ты что? Молохову сын нужен, а не шарабан! Он так и сказал мне: «Помни, Лука Фомич, одна у меня она дочь, и я не неволю. Пущай ее на людях покрасуется. Но ежели кенарь хоть в чем-то поневолит ее, ты знаешь, Фомич, как я умею стрелять из дуэльной шомполки…»

Калерия сказала мужу:

— Не утруждал бы ты свою голову, Лука, в ней и без того тесно. Вычерчивал ты Платона доменным владетелем, а он лесным властителем вычертился. Так и младший.

— Кто чертит скоро, строит не споро. Не прибаутка это, а первая заповедь для всех и каждого. Боюсь, что Клавка самообольстителен и легкодумен в своем черчении.

Калерия хихикнула.

— Да он ее по рукам и ногам очертил, от головы до щиколоток. Так очертил, что дальше, пожалуй, и некуда. Поздно, я думаю, ей обратно расчерчиваться.

Лука Фомич приподнялся на диване. Качнулся и снова лег.

— Ты что?

— Ништо! Если это правда, Калерия, то хуже и сам сатана не придумает.

— Чем же хуже-то? Окстись!

— Это так плохо, что и слов не найдешь. Молохов не из тех отцов, у которых дочери сами себе женихов выбирают да еще… ставят родителей в безотказное положение. Плохо Клавдиево дело, Калерия. Так плохо, что и слов не найдешь.

Калерия насторожилась:

— Лица на тебе нет. Опомнись!

— Ты опомнись и остановись, если еще не поздно. Их останови. Да так останови, чтобы и концы в воду. А если в самом деле поздно, доктора нынче всякие есть. Головы долбят, черепа штопают, а уж…

Лука Фомич так страшно выругался, что уши Калерии, слышавшие всякое, захолонули от слов.

Испугалась и она. А вдруг Молохов в самом деле, как поруганный отец, вызовет драться Луку на шомпольвых ружьях с картечью, как того гусаришку, и прихлопнет, как и его. А то бездуэльно кулачищем пришибет и оправдается, как уже бывало: «Я же до смерти не хотел, а только так…»

Что же делать-то ей, что? Не к Жюли ли бежать? Эта ящерица все ящерные ловкости знает. И побежала к ней!

— Поздно, — сказала Жюли. — Теперь вся надежда на Мадонну.

— Так ты и стань ею, Жюлечка! Ничего не пожалею за это!

Жюли потерла круглый лоб и ответила:

— Попробую… Только я не верю обещаниям!

Калерия мигом сбегала к себе и принесла дорогую алмазную материну брошь.

— Задаточно! Если уладишь, весь этот алмазный гарнир твой, кроме кольца. Память по матери.

— Попробую, — ответила Жюли, не веря в успех и теперь уже раскаиваясь в своих плутнях. Она тоже боялась первобытно-длиннорукого Василия Молохова. Черного, мрачного и жестокого полуживотного-получеловека. Таким она всегда видела его, а теперь он представился ей еще страшней.

Ничего не знал, да и не хотел знать Платон о любовных интригах, происходивших в семье. Для него все это было мышиной возней, не стоящей и крупицы переустройства жизни, происходившего на его заводах.

Он, Скуратов, Овчаров и Флегонт Потоскуев нашли способы компромиссного взаимного соглашения с рабочими об отчислении в Кассу сумм для установления престарелым рабочим пенсии.

Авторитет Кассы возрос вдвое. И как еще вырастет, когда Касса будет продавать в рассрочку своим членам хорошие, о двух, о трех и о сколько пожелаешь комнат дома. Или по желанию сдавать их, как сдают квартиры. Только дешево. Очень дешево.

Возведение новых рабочих домов, новых улиц было давним, еще юношеским желанием Платона. Теперь оно стало и желанием Родиона Скуратова.

Платон, занимаясь только теми науками, которые ему могут пригодиться, по совету Юджина Фолстера, не пренебрег и новейшими экономическими учениями. Пусть он читал Маркса и Энгельса, листаючи через две страницы на третью, а тем не менее к чему-то из главного Платон приобщился. Ему отчетливо было ясно, что три материальные потребности являются обязательным условием для существования человека. Это потребность в питании. Она более или менее теперь обеспечена в Шальве. И особенно этому способствует свое небольшое домашнее хозяйство. Корова. Мелкий скот. Огород. Надо бы лучше, и будет лучше. Но пока можно терпеть, как и с обеспечением третьей потребности — в одежде и обуви. Не щеголяют, а голыми да босыми не ходят. Лохмотья не так уж часты. Они больше в деревне дают себя знать, но не в заводских населенных пунктах. А вот относительно второй материальной потребности — жилища — дела обстоят плоховато. С этим тоже мирятся шальвинцы, но мирятся потому, что не допускают лучшего. А это лучшее надо показать.

Барские дома и дворцы не схожи. Они все на особицу, а рабочие дома один в один.

В детстве Платон наблюдал, как строился дом рабочего. Это был чаще всего дом-пятистенка. Избой его не называли. Но это была изба. Пятая стена делила дом на две части. Первая была кухней. В ней же стоял столовый стол. Здесь обедали, пили чай, ужинали и спали на полатях, находившихся под потолком, поблизости от русской печи. Вторая половина была чистой. Гостевой комнатой и спальней.

Рабочий дом строился долго и трудно. Строительство растягивалось и на год. Осенью заготовляли бревна. Иногда осенью же рубили сруб. Весной сруб ставился на бутовый фундамент и крылся чаще всего дешевой тесовой крышей. Железная крыша была дорогой и хлопотной. Дорогим были и застекление, и кладка русской печи. Дом разорял рабочего и вводил в долги.

В «равновесии взаимностей» для осуществления широких планов нужно было не ограничиваться обещаниями, не успокаиваться провозглашением их на фирменном знаке и заводских номерах, а наглядно показывать, что это все не посул, а явь.

Пенсия уже стала явью. Ею же должно стать и краеугольное жилищное благополучие рабочей семьи. Тогда рабочий почувствует себя не порабощенным хозяином, а взаимно полезно сотрудничающим с ним.

Предрешенное в мечтаниях должно найти практическое, техническое, инженерное воплощение. Им-то и занялся Платон.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Думая о дешевом доме для рабочего, Платон вспомнил подарок отца. Отец заказал для Тоника столяру «форменный дом» для игры. Это была модель дома, который можно шутя разобрать и снова собрать. Игрушка увлекла Платона и самым процессом разборки-сборки, и своей «всамделишностью». Здесь было все: и половые доски, и накат пола, и стропила, и сенцы с лестницей, и чулан.

Разборный игрушечный домик подсказал идею таких, но настоящих быстро собираемых домов. И он принялся думать, каким должен быть такой дом. Для него было ясно, что для этого прежде всего необходимы такие детали стен, которые бы не нуждались в дополнительной притеске, прилажке, как это делали плотники, по нескольку раз примеряя бревно, прирубая его. Бревно легко мог заменить брус. Точный, прямой, готовый для укладки вплоть до зуба углового замка. И это представлялось ему простым и легким. Он в часы досуга нарисовал, а затем вычертил несколько таких домов. Но какой из них окажется наиболее удобным и пригодным для рабочей семьи, об этом Платон знал лишь умозрительно. И он решил заказать в модельный цех разным мастерам разные сборные дома «по их разумению и как для себя». Он обещал за лучшие дома дорого наградить. А за те дома, которые могут быть пущены в работу, создавший их получит за созданную модель самый дом.

Платон Лукич и Родион Максимович относятся к своей затее вдумчиво и, предвидя большое будущее, заказали сорока рабочим своих заводов рисунки домов, в каких бы они хотели жить. И обещали оплатить хорошей ценой.

Начались новые обсуждения, замечания. Заинтересованность поражала Платона и позволяла ему надеяться, что он теперь может осуществить лелеемое. Оставалось ответить на самый главный вопрос:

— А во сколько влетят эти красавчики?

Названной цене никто не поверил. Она была втрое меньше, чем предполагалась строившими дома и знающими, «что почем от уголка до конька крыши».

И совсем было трудно поверить, что за дом нужно платить не сразу, а в рассрочку. С вычетом из получки в в течение семи, десяти и двенадцати лет.

Когда же сказанное Платоном подтвердили Скуратов и сам Александр Филимонович Овчаров, сомневаться было уже нельзя. И сомнения отпали окончательно после того, как появились две новые становые лесопильные рамы, изготовляющие мерные брусья. Это были особые рамы, которые справедливее было назвать станами. Выпиленный из бревна брус шел дальше по стану в остругивание, запилку и вырубку угловых замков. Лицевая, фасадная сторона бруса — «заполуваливалась» под вид бревна.

В новом цехе при лесопилке также машинно изготовлялись рамы, двери, доски пола, накат для потолков.

Забегая опять вперед, чтобы во имя уважения к хронологии не нанести ущерб развитию действия, опять расскажем, что вскоре произошло и что еще не случилось пока.

Первые дома получили модельщики. Вез рубля, без копейки.

Желающих купить в рассрочку составные домики оказалось больше, чем возможностей произвести их. Поданные заявления разбирались Кассой с привлечением представителей цехов.

Кого предпочесть? Как установить очередность?

Предпочли бездомных и вновь нанятых. За ними — живших в ветхих, догнивающих домах.

В третью очередь шли радивые и отличившиеся на работе.

Остальным было сказано, что ждать долго не придется, что с каждым месяцем будет прибывать число изготовляемых домов и правило Платона Лукича — «легче, лучше, больше» — и на этот раз не окажется пустыми словами.

Касса назвала первые сто фамилий, которым будут построены до осени новые дома. После чего началось обсуждение договоров, взаимных обязательств. На некоторые пункты этого договора не все обратили внимание, а они заслуживали этого.

В числе пунктов были такие, по которым дом не может быть продан или передан другому лицу. Это понятно.

За дом нельзя удерживать из месячного заработка рабочего более двадцати процентов и менее пятнадцати процентов. Тоже хорошо.

А вот почему за дом нельзя выплатить сполна наличными или с более короткой рассрочкой, это вызвало удивление. В самом деле, чем плохо для хозяина, если выплату не будут растягивать на долгие годы. Овчаров объяснил так:

— Ни Касса, ни фирма не желают, чтобы дом ложился тяжелым бременем на семью, купившую его.

Хотелось знать, что станется с домом, если купивший его уволится с завода или будет уволен. Овчаров сказал:

— Дом продается без прибыли, по самой крайней цене, и только работающему на наших заводах. Может быть, в дальнейшем будет продажа всем, но по другой цене. Пока же домов не хватает своим.

Это же растолковал и Скуратов.

Спрашивалось: а как будет с домом уволенного?

На это в договоре отвечалось точно: выплаченные деньги возвращаются полностью с добросовестным удержанием за износ дома по установлению Кассы.

Спорить не о чем, и сомневаться не приходится. Пока что не увольнялся никто, кроме воров и преступников.

Предусматривалась в особом пункте и смерть купившего дом. В котором ясно говорилось, что в этом случае при отсутствии в семье работающих дом переходит в собственность осиротевших. При наличии подрастающих членов семьи, способных стать ее кормильцами, дается добавочная рассрочка, до времени поступления на работу, В этом случае выплачивается половина долга.

За такие слова и в ножки можно поклониться.

Снова имя Платона Лукича у всех на устах.

Во многих поминальниках, как сказал отец Никодим, на листках о здравии вписывалось имя Платона.

Когда же началась установка первых домов на фундаменты, пришлось стройку огораживать жердями от зевак. «Скорое составление» превратилось в зрелище. Первые «составные» дома возводились «под конек» в течение шести дней, потом поднаторевшие мастера, получавшие за сборку сдельно, управлялись в три дня. Самым долгим была кладка печей, но и здесь нашлись смекалистые мастера. Нашлись свои выдумщики. Печь клали по шаблонам трое — печник, подручный и подносчик кирпича.

Жизнь подсказала добавления к дому по желанию заказчика. Добавлялись полати. Терраска. Летняя светелка на чердаке. И с первых же новоселий оказалось, что в новом доме нужна и под стать ему начинка.

Мебель — это новый цех. Новый цех — новые расходы. Но и тут нашлись «улучшатели». Была предложена мебель, получившая, как и дом, название «составной».

Новый успех венчал новыми лаврами сердечного, пекущегося, понимающего рабочего человека молодого хозяина Платона Лукича.

А теперь, забежав так далеко в успехах старшего сына Акинфина, вернемся к тревогам младшего — Клавдия…

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Совсем недавно Луке, Жюли, Агнии, тем более маменькиному сынку Клавдию развязка хотя и казалась бурной, но все думали, как думает большинство людей в таких случаях. Не они первые, не они последние. Покричит, пошумит, может быть, и прибьет дочь, потом невозможное примет за неизбежное и благословит.

Теперь в это никто не верил. Грозовая туча висела над домом Акинфиных и в эти ясные, солнечные дни без единого облачка на тихих небесах.

Только один Платон, которому боялась сказать правду знающая все Лия, как всегда, занимался сонмом своих дел. Типолитографией. Составными домами. Пуском новых станков. Телефонной станцией и ее линиями. Возведением электрического цеха. Подсчетом замочных прибылей.

Ему завидовали все Акинфины и молчали. Он мог вмешаться и сделать еще хуже.

Еще хуже сделал другой, вмешавшись в тайну семьи Акинфиных, мстя за Кэт, за себя. Он очень последовательно и логически доказательно хотел оберечь от позора Молохова, который должен потребовать у Акинфиных женить Клавдий на Кэт. Агнию же отправить в Петербург, где и невозможное сделают возможным.

На Молохове известие Шульжина не сказалось взрывом негодования. Выслушав Феофана Григорьевича, Молохов предупредил:

— Знай край, да не падай! Будет врать. Пошел вон, старый растлитель! Пикни только об этом или Алиса твоя пусть пикнет, тогда знай… Это будет последний ваш писк… Последний… Пшел вон, дочерин поддавальщик! Пшел!

Оставшись один, он выпил стакан успокоительного.

Белого. Красных и всяких других цветных вин он не пил.

Придя в себя, Молохов позвал Агнию.

Бледная, прозрачная, она в длинной ночной рубашке вошла неслышно светлым ангелом в отцовский каземат под мраморными сводами.

Агния, кротко опустившись перед отцом на колени, еле слышно сказала ему:

— Какой бы мерой ни наказал ты меня, я и бог простят тебе.

Зверь дрогнул, съежился и зарыдал.

— Доченька… Неужели ж, неужели он ошарманил нас, обесчестил и покорил?..

Агния бросилась к отцу, и они, обнявшись, зарыдали вместе.

Так прошел тягостный долгий час, а потом Василий Митрофанович, ничего не говоря, встал и ушел в свой «алтарь» за железную дверь. Дочь перешла в объятия матери, и та, крестясь, сказала:

— Агонька, страшен первый гром… Отойдет… Придет в себя… Отец же он… Отец!

А Платон в этот день любовался рекламным образцом замка-болта. Отполированный до алмазного свечения зеркально-никелированный замок мог украсить письменный стол и вельможного банкира. На обеих торцовых плоскостях отчетливо выштампованы весы и буква «А». На дисках съемной головки вместо букв цифры от нуля до десяти. Номерные диски вращаются бесшумно.

Изготовлено по числу замков сто кедровых подарочных коробочек. На них выжжено, что необходимо. И адрес. И оптовая цена. И скидка при оптовом заказе на сто, на двести, на триста и на тысячу замков.

Отпечатано в литографии и уведомительное письмо. Оно извещает:

«Милостивый государь! Фирма презентует Вам образец замка, открывающегося и закрывающегося без ключа…»

Штильмейстер, мастер словесного колдовства, сумел выткать на листе, тисненном под канву, живописно интригующие фразы и математические формулы, исключающие открываемость номерного дискового замка-болта.

На каждом замке свой номер, а в списке, остающемся в сейфе, отгадка цифр каждого замка. Надо же заказчику убедиться, что замок открывается. И он, помучившись день-другой, неделю, спросит об этом. И когда, получив ответ, своими руками откроет свой замок, для него уже не будет сомнений, какой это ходовой товар и как много можно на нем нажить.

Дело верное. Хватит ли только технических возможностей выполнить заказы на полмиллиона прибыли, занесенной Флегонтом Потоскуевым в реестр предположительных доходов? Кузине Анне четвертую часть долга вернули первые завалишинские замки мелкого пользования. А эти болтами вернут за год все, да еще построят «Женский завод», а может быть, и башкирский поселок Султанстан. Башкиры очень честный, исполнительный, работящий народ. Их только окрылить и заставить поверить, что они могут свернуть горы и пустить реки вспять. И они пустят и свернут…

Отрадно на душе у Платона. Широко рисуется ему недалекое осуществление своих замыслов. Он поможет и Антипу Потакову омолодить его старый завод. Потаков поймет предпочтительность зависимого расцвета самостоятельному захирению и согласится стать акционером. Буква «А» очень много заключит в себя.

Можно простить и серость Кузьме Гранилину. Наладить ему производство нескольких видов замков, передать скобяную мелочь и также помочь технологически. Чем тогда он будет не акционер? Да и Молохову поможет открыть глаза титулованное чучело Шульжин, ничего не смыслящий в металлургии, принеся ему первые убытки. Поймет и этот первобытный человек, что прочное содружество спокойнее убыточного одиночества. А может быть, как знать…

Мысли Платона перескакивают на Клавдия. А вдруг?.. Чары любви необъяснимы. Вдруг в самом деле тоненькая ниточка Агния свяжет брачными узами Акинфиных с Молоховыми?.. Ведь любовь в самом деле необъяснима в своей мудрости и глупости…

Нет, решительно отгоняет нелепое, несуразное предположение Платон. Разумное для фирмы Платон считает безнравственным для себя. Как можно желать видеть ниткой близкую к идеалу и совершенству чистую, бескорыстную Агнию… Нет, нет, ее влюбленность пройдет, она отдаст дань девичьей наивности, поймет, как пуст Клавдий, и отвернется от него навсегда. Ей нужен такой же, как она. Вениамин мог бы освободить Агнию от плутовских чар…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Агния не освобождалась от чар, а осмысливала в бессонные ночи, как могла она позволить ему привести её к этой ранней потере юности и началу новой, зрелой жизни, к которой она не была готова и которая теперь страшит.

Ей очень хотелось оправдать себя и поднять Клавдия в своей душе.

Она знала, что Клавдий рано пристрастился к вину. Быстро хмелел, а охмелев, давал больше воли слабости. Болтовне. Выдумыванию. Прожектерству. Хвастовству. В этих случаях он становился не только недалеким, но и смешным в несусветности своей околёсицы. Клавдий мог рассказать, как однажды он танцевал с императрицей. Ему ничего не стоило соврать и поверить совранному. Но лгал он обо всем бескорыстно. О встрече с медведем, которого он прирезал перочинным ножом, вонзив его в сонную артерию зверя. Для него ничего не стоило на пари переплыть Ла-Манш или пробыть под водой около часа, держа во рту резиновую трубку. Меткость стрельбы удивляла и его самого. Оказывается, он без промаха бил из ружья, заряженного маленькой дробинкой, в комара за окном, мог острой саблей отсечь половину крыла летящей пчеле и загипнотизировать волка…

Мало ли что сочинял он! Кто не был одержим мальчишечьим враньем. Можно сожалеть, что это мальчишество не оставило Клавдия до двадцати одного года. Оставит позднее. Не всегда же он будет распевать пошленькие песенки и с увлечением рассказывать, как в парижской оперетте выручил больного премьера и в течение десяти дней пел за него и как антрепренер, не зная, что он сын миллионера Акинфина, предлагал ему уйму франков за каждый выход на сцену.

Нелепо это. Нужно простить ему наивное вранье, не преследующее выгод, наживы и ничего, кроме желания еще больше понравиться ей. Несчастное дитя, испорченное матерью и гувернанткой.

Пройдет это все, и папа поймет, что он будет хорошим мужем и счастливым отцом.

Надеясь на это, Агния засыпала под утро. Отца третий день нет дома. Он куда-то уехал, сказала дочери Феоктиста Матвеевна и пообещала:

— Обойдется, Агонька, все обойдется, потерпи.

Днем к Молохову приезжала Жюли.

— Я хотела бы лично, Феоктиста Матвеевна, рассказать кое о чем Василию Митрофановичу.

— Не теперь бы, милочка. Повременить бы… А может быть, и не надо… Он любит сам доходить до всего и сам решать. И решит. По-отцовски решит. Агочка-то у него, как и у меня, одна.

Жюли вернулась в Шальву с обнадеживающими вестями.

Прошел день. И еще прошло два дня. От Молоховых не было никаких известий. Не давала знать о себе и Агния.

— Опять тебе придется быть послом, Жюленька, — попросила ее Калерия Зоиловна.

Пара самых огневых умчали Жюли. Ее принял Молохов как давно ожидаемую.

— Если свахой изволили прибыть, мадам, то милости прошу…

И все как всегда. Как будто ничего не произошло. Вошли и Агния с матерью. По их лицам можно было прочесть самое благоприятное.

— Сватайтесь же, мадам, — попросил Молохов. — Или вы не умеете, не знаете, как это делается, как сказывается по русскому обычаю?.. Вижу, нет. Тогда я научу. — И он, меняя голос, начал сватовское присловие: — У вас, Василий Митрофанович, белая утица, а у нас белый павлин, в холе дома выпестованный, за морем выученный всем ихним премудростям, и звонким пениям, и другим разумениям… Так, что ли, свашенька?

— Так, Василий Митрофанович, так…

— Тогда время тянуть нечего. Пусть мать и отец вместе со своим богоданным павлинчиком приезжают на обручение. Так водится на Руси, так и будет у нас.

— Я счастлива… Очень хорошо, Василий Митрофанович…

— Да куда уж Лучше, если без сватовства все сосваталось. А это вам, мадам, за хлопоты.

Молохов снял с руки Феоктисты Матвеевны массивный браслет с изумрудами, надел его на руку Жюли и повторил:

— За хлопоты, — а затем отчетливо добавил: — И за короткий язык… А ежели он не ровен час подолжеет, тогда… Тогда другим одарю…

— И от меня, Жюли Жаковна, прошу принять подареньице с теми же наказательными словечками.

Феоктиста Матвеевна отцепила свои с такими же изумрудами серьги, завернула их в платочек и сунула подарок за пазуху Жюли.

— Так завтра или когда вздумается жду их втроем. Свашеньку милости прошу не утруждать себя. Уши любят серьги, а любить им чужой семейный разговор негоже…

В Шальву огневые серые лошади примчались в мыле. В поту вбежала в дом и Жюли.

— А вы мне не верили… Да, да, вы мне не верили, а я всегда, ничего не обещая наверняка, сделала больше, чем могла… — В доказательство сказанного Жюли показала знакомые Акинфиным серьги и браслет.

Платон не поверил услышанному, а Клавдий нравоучительно сказал ему за утренним чаем:

— Тонни, я исправил твой промах с молоховскими доменными… — Он не договорил. Красный острый соевый соус не дал ему договорить. Соус залил ему рот и заслепил глаза.

Выплеснувшая все содержимое соусника в лицо Клавдия поднялась и вышла из-за стола. Утершийся салфеткой Клавдий понял свою оплошность и крикнул вслед Цецилии:

— Вы правы, мадам! Пардон! Я горжусь вами, мадам, и преклоняюсь перед вашим выбором! — Затем, доутирая лицо, Клавдий обратился к Платону: — Она обожает тебя, брат. И я верю теперь, что не лес прельщал тебя, когда ты…

Ему снова не удалось завершить комплимент. Платон предупредил:

— На этом остановись, если ты не хочешь, чтобы я к соусу добавил что-то еще.

Платон, резко повернувшись, ушел вслед за Лией.

Выяснять эту размолвку не стали.

— Мало ли чего не бывает в семье, — предупредила Калерия Зоиловна. — У нас теперь есть поважнецкее дела. О них и надо думать.

А Лука Фомич думал свое. Он не верил в искренность Молохова и ждал подвоха.

— Помни, Клавдий, твердо помни, что твое дело теперь только молчать. Упаси тебя бог развязать язык у Молохова! Тогда я не соей тебя оболью, а серной кислотой изуродую… Калерия, я приказываю до свадьбы запереть в погребке все вина. Ни рюмки в доме. И это сейчас же убрать со стола. Убью, если учую от кого-то вин? ный запашок!

— Папа, я всегда был умерен…

— Умерен или укобылен, я не желаю знать, Клавка. Укороти сегодня же свои медностружечные патлы. Не к девкам-шантанкам едешь! К невесте и к ее отцу, к человеку строптивой строгости. Будешь молчать да кланяться, и больше ничего! Никаких пардонов и бонжуров. Безо всякой францужатины… По-русски! И на передний угол не мешает перекреститься, когда войдешь! Завтра судьба фирмы решится! Быть ей со своим железом, со своей медью или не быть!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Утром на следующий день Василий Молохов, готовясь к встрече с Акинфиным, был откровенен с женой:

— Что говорить, Клавку я всегда считал пустоцветной придурью и двухвостым прохвостом. — Молохов имел в виду любовь Клавдия к фракам, которые он носил и в не положенные для них часы.

— Нынче все двухвосты, Васенька. Агочка лаской и добротой обесхвостит его полностью.

— Все может быть, — соглашался и не соглашался Молохов. — Для неимущей жены супружество-замужество путы. Для нашей же Агочки всего только проба на верность, на крепость семьи, какой она может быть и должна стать. Не ожегшись не узнаешь огня, — рассуждал он. — А опалившись им, она либо приручит его, либо погасит и задует новый, верный… долгий огонь.

— А когда сын или дочь? — спросила Молохова.

— Богатая вдова и с семью ребятами девственница. Оно конечно, — рассуждал далее Василий Митрофанович, — может, и из Клавки с годами дельный человек выпляшется. Бывает и так…

Вошла горничная. Она была сегодня в атласном кремовом сарафане и при жемчужных бусах. Видимо, было кому дарить такие.

— Прибыли господа Акинфины. Втроем. Пренаряднущие, — сообщила девушка.

— Надо встретить, Васенька…

— Ты встреть. Я посижу…

— А что я за встречалка им?.. Милости проси их, девонька. Любезнехонько проведи их. Ниже кланяйся…

— Да уж знаю… Все знаю…

Нетерпеливая Калерия не стала дожидаться, когда вернется горничная, и столкнулась с нею в двери. Следом вошел Лука, а за ним робко, пришибленно и притворно покорно, на цыпочках, вошел Клавдий. Его волосы были укорочены. К этой новой прическе ему шли вышитая зелеными листьями шелковая косоворотка и сапоги.

Молохов не скрыл улыбки. Он вышел навстречу. Облобызался. Пошутил. Похвалил его русский наряд и ничем не показал своего неуважения к нему. Все это вселяло в недалекого Клавдия самые благоприятные надежды.

Акинфин и Молоховы, оставшись в своем кругу, могли начать ожидаемый разговор. Они уединились вшестером в небольшой гостиной. По одну сторону стола сидели отец, мать и сын Акинфины, по другую — Молоховы с дочерью.

— Дело не шуточное, — заговорил первый Василий Митрофанович, — и поэтому всё должно быть в полной ясности. Как говорят, в открытую — карты на стол. Так ли?

— Так, Василий Митрофанович, — откликнулась Калерия Зоиловна.

— Это уж как водится, — присоединился к ней Лука Фомич, — не торг ведем, «кто кого обманет», жизнь наших детей решаем, — посмотрел он на сидящую поодаль Агнию.

— Однако же счастье счастьем, а остальное тоже забывать не будем. О приданом и однолошадный мужичок-пахарек не забывает. С него и начну для большей вразумительности и лучшей понятности.

— Да зачем оно нам, Василий Митрофанович? Мы, слава богу, капиталами не обижены и долгами не обременены.

— Это и я, и все знают, Лука Фомич, но все же ж порядок блюсти надо. Не приемное чадо выдаем, не седьмую родню, а кровную и единственную. Так вот, отдаю за ней все, от старой бани до новой домны. Все будет ваше, — обратился он к Акинфиным. — Все. Нет у меня других наследников, опричь разве мелкоты, которым завещано по тысчонке-другой, третьей, пятой…

У Луки Фомича кольнуло в боку, ему труднее стало дышать.

— А ты-то с чем останешься, Василий Митрофанович?

— Обо мне не горюй. Я себя никогда не забывал и теперь не забуду. У меня всему свой срок и всему своя мера. Прошу прощения, — сказал он и расстегнул ворот рубашки, а потом, опять попросив снисхождения к нему, снял чесучовый пиджак.

Феоктиста Матвеевна хотела открыть окно, да Молохов удержал ее.

— Нынче и стены не без ушей, а уж окна вовсе малонадежны для такого разговора. Так, стало быть… Отдаю все нотариально завещательно. Однако же ж… Коли карты на столе, прятаться нечего. Клавдий мне мил и дорог, как сын, — солгал он так правдиво, что Калерия тут же смахнула слезу. — Но я Клавдия знаю плохо и верю ему мало.

— Это как же, Василий Митрофанович? — удивился Акинфин. — Он весь на виду.

— То-то и плохо, что весь на виду и ничего спрятанного в нем нет.

— Чем же плохо-то? — спросила Калерия Зоиловна.

— А тем, что Париж много ему дал и еще больше взял. Нет у него той строгости, что у старшего вашего, Платона. Тот хоть и замчен на семи замках, да знаешь, что под ними заперто. Камень. Кремень. Гранит. И никакой пустой породы в его рудоносном нутре нет. И муж он тоже не из мягкого мрамора, а из самых твердых пород, каких, может, и нет в наших горах. Разве алмазы только… А я хочу своей наследнице мужа мягкого, высокой любви и нерушимой верности.

— Так я и буду им, — чуть ли не умоляюще вымолвил Клавдий.

— Верю, Клавдий. Верю, но проверю. Поэтому половину всего, чем я владею и еще буду владеть, вручаю тебе после третьего ребенка. Малец ли он или девчушечка-внучечка, но после третьего.

Сидящие молча переглянулись. Обменялись разговорами глаз. И, кажется, поняли смысл сказанного Молоховым.

— Воля твоя, Василий Митрофанович. По мне хоть после четвертого.

— А по тебе, Клавдий, как?

— Как папан, так и его енфан.

— Не по-русски, но вразумительно. Значит, первая половина может считаться договоренной.

— О чем разговор, Василий Митрофанович!

— Если не о чем, Лука, — назвал его Молохов уже по-свойски, — тогда руки на крест.

— На какой крест?

— На этот. На медный. На дедовский.

Молохов еще шире расстегнул ворот, снял на золотой тонкой цепочке нательный крест, положил его на стол, затем положил на него свою руку и сказал, как колдун:

— Пущай сказанное будет нерушимо, негоримо, непотопляемо… Кладите руки. Правые!

На крест было положено шесть рук, и последняя из них розовая, с тонкими, ровными пальцами, с миндальными ноготками Агашина рука.

— Теперь о второй половине приданого. Оно переходит на сороковой день моего преставления перед престолом всевышнего в девяти долях и в одной доле на дожитие благоверной…

— Да что ты, Васенька, разве я без тебя…

— Не спорь, жены живучее мужовей, меньше пьют… Так по рукам?

— По рукам! — крикнул Лука Фомич. И спросил Молохова: — Будем иконами благословлять?

— Будем и иконами.

Не успели пяти перечесть, как Агния и Клавдий стояли на коленях, а два отца и две матери по очереди благословляли и наставляли их.

— Хотя малость и опоздали мы с благословением, ну, да что поделаешь. Не все ли равно, масло в кашу класть или кашу в масло? Смесь та же будет, — пошутил Молохов.

Теперь уже все. Теперь уже, кажется, Акинфиным нечего бояться подвохов, которые они ждали от Молохова. Все, что надо, выговорил. Оберег себя, как мог.

Нет, не все еще кончено. Зря облегчают свою душу Акинфины. Впереди свадьба. О ней-то и спросила Калерия:

— А когда будем гулять, Василий Митрофанович?

— Сегодня, — ответил он. — Сейчас и гульнем, справим свадебку меж собой.

— Без венца? Без таинства бракосочетания? — удивленно спросил Лука Фомич.

А Молохов еще удивленнее:

— Да вы что, господа Акинфины? Неужели вам тоже неведомо, что Агния и Клавдий повенчаны? Зачем же вы незнайками прикидываетесь, господа хорошие?

Лука Фомич едва устоял. Калерия завопила:

— Когда? Где?

— Неужели же, — удивился Молохов, — это не вы им самокрутку подстроили?

— Батенька наш, Василий Митрофанович, — защищалась Калерия, — зачем же чего не надо выдумывать…

— Какие же это выдумки, когда мне причетник самолично привез венчальную выпись, которую Агнюшка с Клавкой на радостях забыли взять в церковной канцелярии… Вот она, выпись. Форменная. С церковной печатью… Вот!

Волнуясь, Молохов вытащил из-за икон выпись.

Жених хотел что-то сказать, но глаза встретились с глазами Молохова, и все слова застряли несказанными в горле Клавдия.

— Больше не будем об этом. Тяжко и мне, и тебе, должно быть, тяжко такое своеволие. Забудем о нем. Я усыпил зверя в себе и требую, чтобы никто не полусловом не смел его будить. — Молохов покосился на знаменитую шомполку, почему-то оказавшуюся в этом гостевом зале, и потребовал накрывать стол.

— Коли такое дело, так пусть будет оно таким, — примирительно согласился Лука Фомич. — Значит, большую свадьбу нам не играть…

— Поздно ее играть, Лука. Поздно. Только людей смешить да врагов тешить ранними родами. А ты запиши себе число и месяц ихнего венчания. А я бумагу запру в несгораемый шкаф, чтобы не вздумал муж отпереться, что он не женат. А теперь шампанского… А после него бери, Лука, сношку в свой дом. Береги и люби ее. Она стоит того…

Загрузка...