На исходе дня, во вторник 26 декабря 1598 года, — за два дня до роковой встречи в Театре — Слуги лорда-камергера направились по промозглым и мрачным улицам Лондона во дворец Уайтхолл, чтобы дать представление для Ее Величества. Елизавета вернулась во дворец еще в середине ноября — к ежегодным торжествам в честь ее восшествия на престол. Уайтхолл, единственная лондонская резиденция королевы, был ее излюбленным местом; здесь она проводила немалую часть времени, особенно в рождественские праздники. Возвращение Елизаветы в Лондон сопровождалось традиционной церемонией — в миле от города ее встречал лорд-мэр Стивен Соум и его свита в плащах из бархата. Елизавета ехала из Ричмондского дворца, где гостила около месяца, перед этим побывав во дворце Нонсач. Санитарные меры, сложности с продовольствием для огромного числа придворных (ввиду ограниченности местных запасов) и, возможно, суета — вот причины, по которым двор Елизаветы скорее напоминал большую гастролирующая труппу, ежегодно объезжавшую королевские дворцы, — Уайтхолл, Гринвич, Ричмонд, Сент-Джеймс, Хэмптон-корт, Виндзорский замок, Оутлендс и Нонсач. В отличие от театральной повозки, перевозившей актеров бродячей труппы, их реквизит и костюмы, в очередную королевскую резиденцию частенько выдвигалась вереница из нескольких сотен повозок, переправляя все, что требовалось королеве и примерно семи сотням ее приближенных, чтобы управиться с административными и церемониальными делами на новом месте.
Спустя сто лет Уайтхолл сгорит дотла, оставив после себя лишь «стены и руины». Археологическая реконструкция окажется бесполезной, ибо Уайтхолл — нечто большее, чем беспорядочное нагромождение готических зданий, к шекспировской эпохе уже устаревших. Он был средоточием английской власти, полномочия которой королева распределяла между членами Тайного совета и другими, менее влиятельными придворными. В Уайтхолле, соединившем в себе черты римских Сената и Колизея, принимали послов, травили медведей, решали проблемы внутренней и внешней политики, выдавали выгодные лицензии на монополию, проводили рыцарские турниры в честь дня восшествия монарха на престол, читали масленичные проповеди. Слухи по Уайтхоллу ползли мгновенно — каждый жест королевы рассматривался через лупу. Появление Слуг лорда-камергера при дворе еще больше разжигало любопытство его обитателей.
Уайтхолл настолько ярко запечатлелся в воображении Шекспира, что в поздней хронике «Генрих VIII» драматург появляется на сцене в эпизоде-камео. Когда третий дворянин описывает, как после коронации в Вестминстере Анна Болейн возвращается в Йорский дворец, его поправляют: «Уже он не Йоркский, как был раньше. / Пал кардинал…» (здесь и далее перевод В. Томашевского). Мечтая о прекрасном дворце, Генрих VIII выдворил кардинала Уолси и поменял название дворца: «…и взял король дворец, / Теперь он называется Уайтхолл». Придворный, так неосторожно назвавший дворец Йоркским, извиняясь, объясняет: «Я знаю, но по-старому его / Все называю» (IV, 1). Облик дворца зависел от королевской прихоти, его историю легко переписывали. Этот обмен репликами следует за поспешным придворным обсуждением «падучих звезд», что еще больше заостряет его политическую направленность. Для такого автора, как Шекспир, — в его пьесах придворная жизнь отражена намного ярче, чем у любого другого елизаветинского драматурга, — визиты в Уайтхолл служили источником вдохновения. Дворец сильно отличался от того, что Шекспир видел в родном Стратфорде-на-Эйвоне, который — в сохранившихся до наших дней завещаниях и летописях города — предстает захолустным местечком, чуждым высокой культуры. Гастролирующие труппы здесь выступали редко, книг сохранилось немного, музыкальных инструментов еще меньше, не говоря уже о картинах; эстетическое однообразие оживляли лишь расписные холсты, украшавшие интерьер (например, восемь холстов в доме матери Шекспира в поместье Уилмкот). Так было не всегда. Некогда стены стратфордской церкви были расписаны яркими средневековыми фресками, изображавшими сцены Страстей Христовых и Страшного суда, но — незадолго до рождения Шекспира — протестанты-реформаторы забелили их.
Уайтхолл располагал всем, чего Шекспиру так не хватало. Здесь размещалась самая большая в королевстве коллекция произведений искусства разных стран: «просторные комнаты» «украшали персидскими ткаными коврами», сокровища привозили «из самых богатых городов гордой Испании», и не только. Англичанину, никогда не покидавшему родных берегов (как, впрочем, и сама королева), дворец предоставлял редкую возможность увидеть работы заморских мастеров. Вначале винтовая лестница вела в королевские покои, из которых открывался вид на площадку для рыцарских турниров; затем Шекспир оказывался в другой удивительной галерее. Ее потолок был покрыт золотом, а стены увешены необычными картинами; среди них — изображение пророка Моисея, якобы «поразительно достоверное». Рядом висела «наикрасивейшая картина на стекле, представлявшая 36 эпизодов Страстей Христовых». Но более всего здесь привлекал внимание детский портрет Эдуарда VI. Те, кто впервые видели эту картину, думали, что «голова, лицо и нос настолько длинны и лишены пропорций, что, кажется, не стремятся передать человеческие очертания». Справа от картины стояла железная стойка с прикрепленной к ней пластинкой. Посетителям предлагали посмотреть на портрет через круглое отверстие в форме буквы «о», вырезанное в пластинке. К их удивлению, «ужасное лицо приобретало прекрасные пропорции».
Несколько лет назад благодаря известному портрету Шекспир в «Ричарде II» задумался о роли ракурса: «Картины есть такие: если взглянешь / На них вблизи, то видишь только пятна, / А если отойдешь и взглянешь сбоку, — / Тогда видны фигуры» (II, 2; перевод М. Донского). Быть может, отсюда и похожее размышление в «Генрихе V» о городах, увиденных королем «как бы в кривом зеркале» (V, 2). Слова Хора в этой пьесе о «круге из дерева» («Wooden О»), то есть театре, отсылают нас к портрету в Уайтхолле — его оптическое стекло может показать верные пропорции и придать изображаемому смысл, только если зрители приложат должные усилия и напрягут свое воображение.
Покинув картинную галерею, Шекспир, вероятно, вошел в другую — секретную, которая вела в кабинет Тайного совета, где волей Елизаветы определялась государственная политика. Рождественские каникулы не прерывали трудов Тайного совета; семеро из них уже встретились в тот день, отдав, среди прочего, распоряжение о теплой одежде для скудно экипированных английских войск — армии предстояло пережить суровую ирландскую зиму. Советники прервали работу ради вечернего развлечения и возобновили свое совещание следующим утром.
Дальше извилистый коридор уводил в покои Елизаветы — к ее опочивальне, библиотеке и комнатам, где она совершала туалет и обедала. Когда Елизавета надолго покидала дворец, они были открыты для посещения. Отзывы современников дают представление об их великолепии, выставленном на всеобщее обозрение. Несмотря на позолоченный потолок, в королевской опочивальне, оснащенной одним-единственным окном, царил полумрак. Немало внимания привлекала к себе диковинная купальня Елизаветы — в особенности тем, как «с устричных раковин и разного вида камней стекала вода». В покоях также находились органы и клавесины, на которых играла королева, и «многочисленные часы всевозможных размеров с самыми искусными механизмами». Разумеется, во дворце располагалась и баснословно дорогая изысканная гардеробная королевы, чрезвычайно интересная для такого актера, как Шекспир, — его труппа тратила большую часть своих денежных средств на пышные костюмы.
Шекспира заинтересовала и королевская библиотека, где хранились книги на греческом, итальянском, французском и английском языках, наряду с собственными сочинениями Елизаветы. Интерес к чтению не был показным: историк той эпохи Уильям Кемден сообщает, что Елизавета «читала или писала что-то каждый день». В 1598 году она «перевела на английский язык большую часть „De arte poetica“ Горация и небольшую книжку Плутарха „De curiositate“ (Елизавета записывала перевод собственноручно) — в то время как в Ирландии полыхало опасное восстание». Королева, упражнявшаяся в письме каждый день, вероятно, была разборчивым критиком и, возможно, симпатизировала драматургу, занимавшемуся тем же делом, что и она, больше, чем остальные.
По пути в зал, где сегодня вечером будет сыгран спектакль, Шекспир сначала проходил мимо Тайного кабинета (здесь размещалась знаменитая стенная роспись, изображавшая Генриха VII, Генриха VIII и их жен, Елизавету Йоркскую и Джейн Сеймур), а затем мимо просторной комнаты с высокими потолками. Это была святая святых — только самому близкому кругу Елизаветы, ее фаворитам, дозволялось заходить в Тайный кабинет, и разграничение между теми, кому разрешено, а кому нет, было предельно четким. Комнату с позолоченным потолком украшали также «картины, изображавшие победоносные сражения английских войск».
В 1600 году один иностранный путешественник записал, что Уайтхолл — «место, поражающее воображение», тем самым отразив общее впечатление от дворца. В известном смысле Уайтхолл напоминал другое не менее удивительное место елизаветинской Англии — публичный театр. Как и театры, он располагал сценой для показа спектаклей и закулисьем с его тайниками, не видимыми для зрителя, придававшими ему загадочность. При дворе, так же, как и в театрах, совершенно не заботились о жанровом единстве представлений. Посетители Уайтхолла записывали свои впечатления от его самых незабываемых экспонатов — «бюст Атиллы, предводителя гуннов», картина, на которой «слепец несет на своих плечах калеку», голландский натюрморт, группа портретов святых протестантской Реформации, заводные часы с изображением «эфиопа верхом на носороге», «родословное древо королей Англии», «огромное зеркало в шелковом чехле», портрет Юлия Цезаря (он, конечно же, привлек внимание Шекспира), портрет Лукреции (он тоже), «солнечные часы в форме обезьяны», вышитая карта Англии, «описание Нового Света на двух дощечках с картами тех же частей Нового Света в придачу» и перламутровый орган с надписью, на которой Елизавета, королева-девственница, названа «второй Марией» (ассоциация, несомненно раздражавшая пуритан). На других предметах также содержались девизы и надписи, включая такую: «Три обстоятельства уничтожили суверенность Рима — затаенная ненависть, неопытный Совет и корысть». Добрую часть предметов явно выставили с целью польстить Елизавете, например картину «Юнона, Афина Паллада и Венера вместе с королевой Елизаветой».
Шекспир, должно быть, ощущал, насколько, в конечном счете, Уайтхолл был полон противоборствующих тенденций, соперничающих между собой. Надписи, отсылавшие к Деве Марии, соседствовали с портретами реформаторов церкви. Изображения, будившие мечты о далеких странах, — такие, как эфиоп, оседлавший носорога — боролись за внимание посетителей с новыми картами и глобусом, свидетельствовавшими о процветании английской торговли и обогащении за счет колонизации. Солнечные часы делили кров с современными. Сокровища дворца лишь отдаленно напоминали богатства, хранящиеся в кунсткамере, или Кабинете редкостей, изобретении XVI века. Прародитель современного музея, Кабинет редкостей представлял собой комнату для демонстрации экзотических предметов. Самые диковинные из них, возможно, принадлежали в Лондоне Уолтеру Коупу, торговцу и авантюристу, члену Общества антикваров. Во время своего визита в Лондон в 1599-м Томас Платтер побывал в кабинете, «заставленном <…> странными иностранными предметами»: африканский оберег из зубов, побрякушка и колокольчик шута Генриха VIII, индейский каменный топор и каноэ, цепочка из зубов обезьяны, Мадонна из индийских перьев, хвост единорога, обувь всех стран мира. В другом антикварном кабинете, без названия, на Лондонском мосту, Платтер даже видел «огромного живого верблюда».
В отличие от беспорядочных собраний, выставлявших все необычное и способное изумлять публику, Уайтхолл в своем разнообразии отражал становление Англии — его коллекции, объективно говоря, запечатлели запутанную историю династической власти и политических интриг. Ни одна из комнат дворца не отражает этого в такой мере, как галерея щитов, — длинный зал с видом на Темзу, через который посетители, прибывшие по воде, шли во двор. Галерея была заставлена сотнями imprese — щитов с изображениями и изречениями на латыни.
Этот странный обычай возник при Елизавете, требовавшей от каждого рыцаря, принимавшего участие в ежегодных праздничных церемониях по случаю дня рождения королевы и дня ее восшествия на престол, — подарка в виде щита. Необходимость придумать подходящую impresa — тяжкое испытание для рыцарей, и потому они обращались за помощью к поэтам и художникам. В отличие от эмблемы, тоже сочетавшей в себе слово и образ, impesa носила в высшей степени личный характер, ее послание, как и сонетное, связывало дарителя и объект его поклонения незримыми узами. В данном случае объектом поклонения была Елизавета, а послание в impresa — попыткой придворного польстить королеве или задобрить ее. Галерея щитов, можно сказать, отражала политическую историю правления Елизаветы, совокупность взлетов и падений политических фаворитов. В своей опоре на таинственное сочетание слова и образа, на желание удивить публику мастерством интерпретации, она, как ничто иное во дворце, отражала соответствие материального мира дворца вымышленному миру сцены.
Несомненно, когда Шекспир вошел в галерею щитов, он сразу заметил свои собственные послания на щитах, представленные анонимно. Очевидно, он был мастером этого жанра; позднее драматург прорекламирует свои таланты в «Перикле», в прекрасной сцене с шестью рыцарями, демонстрирующими свои imprese. На щите самого Перикла изображена «высохшая ветка / С зеленою верхушкой, а девиз — / In hac spe vivo» (II, 2; перевод Т. Гнедич). По очевидным причинам об авторе, сочинявшем imprese на заказ, сохранилось очень мало сведений, хотя в книге приходов и расходов осталась запись о том, что Шекспиру было уплачено 45 шиллингов за impresa для графа Рэтленда, которую он продемонстрировал на турнире в марте 1613 года в честь ежегодного праздника восшествия на престол короля Якова. Всего за несколько слов Шекспир получил очень щедрое вознаграждение. Надо сказать, он отвечал только за послание; его приятель, актер Ричард Бербедж, опытный художник, неплохо заработал на том, что «вырезал щит и украсил его рисунком». Вряд ли этот заказ на излете карьеры Шекспира был его первым заказом не для театра. В конце концов, кто как не он мог лучше выразить неразделенные чувства придворного?
Далее Шекспир направился в просторный зал Уайтхолла, известный как караульный, где этим вечером Слуги лорда-камергера должны были выступать. Им, самой знаменитой труппе страны, выпала честь давать — шестой год подряд — представление в первый вечер рождественских каникул. Но они не могли позволить себе почивать на лаврах — в прошлом рождественском сезоне труппа дала три представления из пяти, хотя два года назад была в ответе за все четыре из заявленных. В текущем сезоне труппа лорда-камергера делила сцену со Слугами лорда-адмирала — по два спектакля на каждую труппу. Такое положение дел вряд ли обнадеживало.
Просторный зал — самое уютное место для выступлений в Уайтхолле: шестьдесят футов в длину и тридцать в ширину, потолок — двадцать футов, пол — из дерева; здесь же располагался камин, стены украшали тканые гобелены. Акустика была, возможно, гораздо лучше, чем в соседнем, наиболее подходящем для театра помещении — большом зале с высокими потолками и каменными полами, обращенном к часовне и значительно превосходящем зал по размеру. Годом раньше французский посол записал в своем дневнике, что во время рождественских празднеств «перед королевой разыгрывают комедии и танцуют; действо происходит в большом зале, где установлен трон; королеву сопровождает сотня дворян <…> а также дамы и весь двор». Посол этого не упоминает, но, возможно, в зале присутствовали также и дети. Леди Анна Клиффорд, в то время девочка лет девяти, впоследствии вспоминала, как во времена правления Елизаветы в Рождество она «часто бывала при дворе и иногда лежала на постели в покоях тети, Анны Уорвик». Возможно, в начале 1590-х ее тетя Уорвик содержала актерскую труппу и потому вполне могла приберечь для своей племянницы место на всем известный спектакль.
Если после представления большой зал готовили для танцев (среди них и энергичная гальярда, требовавшая просторного помещения), то зрители скорее всего сидели на скамьях с мягкой обивкой или в креслах (возможно, как в случае иных торжеств, публика занимала и узкие приставные скамьи у стены), которые легко можно было убрать. Над хорошим спектаклем трудилось немало людей. Отдел по организации празднеств осуществлял контроль за освещением и сценографией, в то время как придворный художник и его помощники занимались оформлением. Билетеры, уборщики и другие слуги следили за чистотой помещения и его обогревом, а также за рассадкой гостей и украшением зала. Подчас было совсем непросто рассадить всех гостей. Однако Джон Чемберлен пишет, что на Рождество 1601 года «придворных собралось так мало, что у стражников почти не было хлопот во время представлений и других развлечений». Если бы это Рождество ничем не отличалось от многих других, они бы не сидели сложа руки.
В отличие от публичного театра, где за деньги можно было выбрать место получше, в большом зале действовал негласный порядок рассадки гостей. В письме секретаря Эдварда Джоунза графу Эссексу содержится печальное подтверждение того, как поддерживалась социальная иерархия. В 1596 году, перед началом рождественского представления, лорд-камергер Кобэм заметил, что Джоунз, женатый на женщине более высокого социального положения, чем он сам, занял в зрительном зале место рядом с женой (в то время она была в положении), предназначенное для особ высшего общества. Возможно, Шекспир (его труппа — единственная из всех — выступала при дворе в то Рождество) также был свидетелем унизительного происшествия, случившегося с Джоунзом. Указав на Джоунза своей белой тростью, Кобэм публично отчитал его и велел ему занять положенное ему место. Несколько дней спустя Джоунз написал Кобэму обиженное письмо — «больше всего его печалило, что вечером в воскресенье перед спектаклем он навлек на себя гнев его светлости на глазах не только своих многочисленных друзей, которые сочли это несправедливостью, но и жены — находясь в положении, она так расстроилась, что расплакалась». В свое оправдание Джоунз сказал, что вовсе не предполагал занимать чужое место, а всего лишь хотел удостовериться, что с его женой все в порядке, и потому не заслуживает таких «оскорбительных слов», как «дерзкий наглец» и тому подобных.
Если в рождественский сезон 1598 года Слуги лорда-камергера представили публике новейшие сочинения своего постоянного драматурга, то скорее всего это были вторая часть хроники «Генрих IV» и комедия «Много шума из ничего». В отличие от Слуг лорда-камергера, труппа лорда-адмирала предложила гораздо более развлекательную программу — две пьесы о Робин Гуде, написанные Энтони Мандеем в соавторстве с Генри Четтлом (в конце ноября Четтл получил плату «за перелицовку пьесы о Робин Гуде для дворцового спектакля»; вероятно, по просьбе Эдмунда Тилни, распорядителя празднеств, он внес изменения в уже имеющийся текст пьесы). Тилни — в обязанность которого входили «созыв всевозможных актеров, а также чтение пьес, их отбор для постановки и улучшение их содержания, если оно не соответствует вкусу Ее Величества», — должно быть, еще в ноябре тщательно вычитал каждую пьесу, исполнявшуюся при дворе в Рождество, не только проверив ее текст, но и согласовав костюмы: нужно было удостовериться в том, что пьеса не оскорбит королеву ни словом, ни внешним видом актеров.
Если в Рождество 1599-го Слуги лорда-камергера исполняли вторую часть «Генриха IV», это было как нельзя более кстати. Пролог, открывающий пьесу, произносит Молва — персонаж, хорошо знакомый придворным: «Внимайте все. Кто зажимает уши, / Когда гремит Молвы громовый голос?»:
На языках моих трепещет ложь:
Ее кричу на всех людских наречьях,
Слух наполняя вздорными вестями.
Про мир толкую, а меж тем вражда
С улыбкой кроткой втайне мир терзает.
Образ, возникающий в дальнейших репликах Молвы, был настолько мил Шекспиру, что он решил использовать его в «Гамлете», значительно улучшив, — в небольшой реплике, в которой датский принц укоряет Розенкранца и Гильденстерна: «Не сыграете ли вы на этой дудке?.. На мне вы готовы играть; вам кажется, что мои лады вы знаете» (III, 2):
Молва — труба;
В нее дудят догадки, подозренья
И зависть; так легко в нее трубить,
Что даже страшный, многоглавый зверь —
Изменчивая, бурная толпа —
На ней играет.
По всей вероятности, эти слова задели за живое зрителей спектакля, разыгранного во дворце в конце декабря, так как по Уайтхоллу пошли мрачные толки: чего же ждать — войны с Испанией или мира? Согласится ли в конце концов нерешительный граф Эссекс возглавить английское войско, чтобы подавить восстание в Ирландии?
В первоначальных спектаклях второй части «Генриха IV», сыгранных труппой лорда-камергера в театре Куртина, пьеса заканчивалась монологом, написанным для Уилла Кемпа. Герой, которому Шекспир поручает эпилог, как правило существует одновременно в мире воображаемом и реальном, и финал данной хроники не исключение. В конце пятого акта сэра Джона Фальстафа (его играл Кемп) сажают во Флитскую тюрьму, и на этот раз кажется, что Фальстаф, всегда удачливый, не сможет выпутаться из беды. Неожиданно на сцене снова появляется Кемп. Через несколько мгновений зритель поймет, что пьеса действительно закончилась, и Кемп произносит эпилог не от лица Фальстафа, а, скорее, от себя (условное разграничение, так как Кемп в каждой роли играл самого себя):
Если мой язык вымолит у вас оправдание, не прикажете ли вы мне пустить в ход ноги? Правда, это было бы легкой расплатой — отплясаться от долга. Но чистая совесть готова дать любое удовлетворение, и я на все пойду. Все дамы, здесь присутствующие, уже простили меня; если же кавалеры не простят, значит, кавалеры не согласны с дамами — вещь, совершенно невиданная в таком собрании.
Еще одно слово, прошу вас. Если вы еще не пресытились жирной пищей, то ваш смиренный автор предложит вам историю, в которой выведен сэр Джон, и развеселит вас, показав прекрасную Екатерину Французскую. В этой истории, насколько я знаю, Фальстаф умрет от испарины, если его уже не убил ваш суровый приговор; как известно, Олдкасл умер смертью мученика, но это совсем другое лицо. Язык мой устал, а когда мои ноги также устанут, я пожелаю вам доброй ночи (перевод Е. Бируковой).
В остроумном эпилоге Шекспир решает сразу несколько задач. Кемп говорит о танце и своей готовности сплясать, а значит, джига — непристойная танцевальная сценка, которой завершались все спектакли и в которой Кемпу не было равных, — вот-вот начнется. Кемп также упоминает и Шекспира, «вашего смиренного автора», обещающего новую историю, поэтому его поклонники убеждены, что скоро увидятся с ним снова. Это единственный раз, когда Шекспир решил поделиться с публикой своими планами, рассказав о пьесе про Джона Фальстафа и Екатерину Французскую, обрученную с Генрихом V. Очевидно, что его новая, еще не оконченная пьеса — это «Генрих V», заключительная хроника второй тетралогии, начало которой было положено четыре года назад в «Ричарде II»; затем последовали две части «Генриха IV». Ближе к концу эпилога Шекспир вынужден оправдываться за то, что в первой части «Генриха IV» один из персонажей носит имя Олдкасл (отсюда и уточнение: «Олдкасл умер смертью мученика, но это совсем другое лицо»).
Данный эпилог вряд ли подошел бы для исполнения при дворе, где было не принято завершать пьесы скабрезными джигами. Подобно Гамлету, набросавшему для сцены в «Мышеловке» «каких-то двенадцать или шестнадцать строк», Шекспир добавил примерно столько же строк для спектакля в Уайтхолле. Извинившись перед зрителями в первой версии эпилога, Шекспир, перерабатывая текст, ищет новые пути развития мысли. В эпилоге появляются черты бесцеремонности и самоуверенности, что, вполне вероятно, сильно удивило его актеров. Находясь в центре внимания, Шекспир говорит от первого лица («…ведь то, что я имею сказать, сочинил я сам»). Это единственная сцена в его пьесах, когда он говорит сам за себя и словно для себя:
Я появляюсь перед вами прежде всего со страхом, затем с поклоном и, наконец, с речью. Страшусь я вашего неудовольствия, кланяюсь по обязанности, а говорю, чтобы просить у вас прощения. Если вы ждете от меня хорошей речи, то я пропал, — ведь то, что я имею сказать, сочинил я сам, а то, что мне следовало бы вам сказать, боюсь, испорчено мною. Но к делу, — я все-таки попробую. Да будет вам известно (впрочем, вы это сами знаете), что недавно я выступал здесь перед вами в конце одной пьесы, которая вам не понравилась, и просил у вас снисхождения к ней, обещав вам лучшую. Признаться, я надеялся уплатить вам свой долг вот этой пьесой. Если же она, как неудачное коммерческое предприятие, потерпит крах, то я окажусь банкротом, а вы, мои любезные кредиторы, пострадаете. Я обещал вам явиться сюда — и вот я пришел и поручаю себя вашей снисходительности. Отпустите мне хоть часть долга, а часть я вам заплачу и, подобно большинству должников, надаю вам бесконечных обещаний.
<…> А затем я преклоню колени, но лишь для того, чтобы помолиться за королеву ( перевод Е. Бируковой ).
Эпилог написан мастерски. Теперь нет ни упоминания о том, чему будет посвящена новая пьеса, ни малейшего обещания, что Кемп вернется на сцену в роли Фальстафа. Извинение за то, что он использовал имя благородного Олдкасла в первой части «Генриха IV» (возможно, как раз эта хроника или же пьеса «Виндзорские насмешницы» стала сочинением, которое публика не смогла оценить по достоинству и потому упомянутом лишь вскользь), внедряется в текст эпилога практически незаметно: в знак своего оправдания Шекспир предлагает зрителям пьесу о Фальстафе, которой они только что аплодировали. Помимо этого, изначальная установка монолога на соблюдение этикетных формул — бесконечные реверансы и поклоны — уступает место новой мысли Шекспира о том, что зритель и драматург — партнеры, то есть пайщики венчурной компании. Часть публики, уловив здесь отголосок идей, звучавших в недавней пьесе Шекспира, возможно, выделила для себя ключевые слова эпилога — венчурное предприятие и кредит, уступки в цене и выплаты, обещание и невыполнение обязательств, — важные для понимания той пьесы, где он описал новый мир венчурного капитала, — «Венецианский купец». Если Шекспир называет себя рисковым дельцом, свои пьесы — сокровищем, а публику — инвестором, то из этого следует, что неудачная венчурная компания, которая развалится или обанкротит его, будет дорого стоить его кредиторам.
Аналогия между театральной труппой, устроенной как товарищество пайщиков, и торговым акционерным обществом — совсем не натяжка. Оба вида акционерного капитала прекрасно регулировали общественные отношения, меняя исторически сложившиеся сословные границы общества. Шекспир, недавно вложивший все свои театральные сбережения в покупку герба и примкнувший к категории «любезных кредиторов», понимал, что деньги дают возможность не только купить собственность, но и утвердить свою принадлежность к старинному роду. Для Шекспира и Слуг лорда-камергера прибыль была также ощутима, как и угроза убытков. Придворные, много повидавшие на своем веку, знали, как часто распадались талантливые труппы — в 1590-х Слуги Ее Величества, Слуги графа Сассекса, Слуги графа Пембрука и Слуги лорда Стренджа имели большой успех при дворе, а затем внезапно исчезли. Угроза финансового краха, вызванная потерей постоянной площадки для выступлений, преследовала актера-пайщика в самых страшных снах.
Когда Шекспир описывает свою публику как «любезных кредиторов», он имеет в виду, что они не только разрешают ему писать то, что ему хочется, но и считают его надежным партнером и верят в него. Играя смыслами этого словосочетания, он ставит кредиторам новые условия: если они пойдут на уступки, то есть дадут ему послабление, он сможет вернуть остаток долга частями. Перефразируя мысль о том, что должники дают бесконечные обещания (то есть вечно обещают с три короба), Шекспир утверждает, что он поступает так же — как и многие должники, говоря про «бесконечные обещания», он не гарантирует ничего определенного. Примите эти требования, и тогда они окупятся с лихвой его бессмертными пьесами. В варианте эпилога для Кемпа «наш смиренный автор» действовал по эффективной формуле успеха, едва ли сейчас известной; но путь, который Шекспир открыл для себя накануне 1599 года, во втором эпилоге, отличался разительно. Благодаря тому, что Шекспир раскрыл нам свое намерение двигаться в новом направлении и требовать большего от своей публики, актеров и самого себя, мы намного лучше понимаем его творческие замыслы.
Почтительно начав с любезностей в адрес зрителей, Шекспир в конце эпилога повторяет этикетные формулы. Заканчивая спектакль, он встает на колени (что само по себе старый прием елизаветинского театра) — для того, скорее, чтобы отдать дань социальной условности и иерархии, нежели поблагодарить за сотрудничество и взаимовыручку. Но здесь Шекспир — истинный актер и джентльмен — обрывает сам себя, чтобы кое-что объяснить публике: хотя кажется, что он склоняется перед ней, это не так; он преклонил колено в молитве за Елизавету, почтение к которой, разумеется, должен незамедлительно выразить каждый подданный, последовав его примеру. Перед королевой в конце концов равны все — должники и кредиторы, слуги и господа, актеры и их покровители.
Этот необычный эпилог сохранился случайно, или, точнее, благодаря чьей-то небрежности. Вторая часть «Генриха IV» была опубликована менее чем два года спустя. Когда рукопись отдали в печать, в ней содержались обе версии эпилога. Наборщик, не зная, как поступить, оставил оба варианта, отделив их друг от друга несколькими пробелами. Будь у него больше времени на раздумья, он бы понял, что посреди эпилога актеру нет никакого смысла вставать на колени перед королевой: ведь затем ему придется подниматься снова. Когда в 1623 году с этой же трудностью столкнулся наборщик Фолио, он решил не выбирать между двумя эпилогами и соединил их в один; правда, он по крайней мере попытался устранить нестыковку и переместил молитву за королеву в конец эпилога. Странно, но современные текстологи, знания которых намного глубже, последовали его примеру, не разобравшись в путанице и так и не выяснив творческие намерения Шекспира.
В начале 1599 года отношения Шекспира и Кемпа разладились окончательно (в исправленной версии монолога чувствуется намек на данное обстоятельство), когда Кемп отказался от своей доли в Глобусе (или же его к этому подтолкнули), а также и в труппе, чем предоставил Шекспиру и другим пайщикам возможность разделить его долю между собой. Почему Кемп решился покинуть Глобус и Слуг лорда-камергера, остается неизвестным. Можно предположить, что пропасть между тем, как он видел свое положение в Глобусе и как оно расценивалось остальными пайщиками, была непреодолимой, особенно учитывая тот факт, что Кемп пожертвовал деньгами, отдав свою долю. Решение Шекспира лишить своего звездного шута роли в «Генрихе V» подорвало зрительские ожидания, так как публика, знакомая с постановками на этот сюжет, пребывала в уверенности, что снова встретится с клауном. То ли это решение ускорило уход Кемпа, то ли было принято в ответ на заявление Кемпа об уходе — сказать сложно, но я подозреваю первое. Великий предшественник Кемпа Дик Тарлтон был главным клауном, исполнявшим роль Дерика (и, возможно, Олдкасла) в пьесе «Знаменитые победы Генриха V», основном сюжетном источнике шекспировской пьесы. Роль, благодаря которой можно было бы превзойти Тарлтона в комическом мастерстве, стала бы апогеем карьеры Кемпа, находящегося в то время на пике популярности.
Начиная по меньшей мере с XVIII века, критики пытались понять, почему Шекспир изменил свою точку зрения на Фальстафа. Зачем он отказался от одного из самых блистательных своих персонажей, особенно после того, как пообещал, что мы снова увидим Фальстафа на сцене? Объяснить решение драматурга художественными целями непросто, хотя Сэмюэль Джонсон сделал все возможное: вероятно, Шекспир «не смог придумать новые коллизии для своего героя, или не сумел подыскать Фальстафу собеседников, способных вдохновить его, или ему не удалось найти новый источник для шуток». Бессмысленно думать, что Шекспиру не хватило изобретательности; возникает ощущение, что Джонсон и сам в это не верит. Однако Джонсон счел совершенно непростительным, что Шекспир не сдержал слово: «Пусть более посредственные авторы на его примере научатся тому, что опасно продавать медведя, который еще не пойман, и обещать публике то, что еще не написано». Очевиднее всего, Джонсон не рассматривал причины шекспировского решения, имевшие отношение не к персонажу или сюжету, а к Кемпу и буффонаде. Расхождение путей Кемпа и Шекспира (случайно, а может, и преднамеренно отразившееся в холодном отказе Хела продолжать общение с Фальстафом) ознаменовало не только отказ от определенного типа комедии, но и утвердило новый принцип шекспировского театра — теперь перед нами театр драматурга, а не актера, каким бы популярным тот ни был.
Кемп и Шекспир странно смотрелись вместе. Старше лет на десять, Кемп выглядел более солидно благодаря своему плотному телосложению. Он был хорошо сложен и корпулентен, обладал невероятной выносливостью, однако не терял и элегантности (для роли тучного Фальстафа ему приходилось надевать специально изготовленные вязаные штаны гигантского размера). На гравюре из дерева, датированной 1600 годом, — единственном прижизненном портрете Кемпа — изображен человек среднего возраста с седой бородой и длинными волосами. Однако, если судить по фигуре, он гораздо младше — мужчина среднего роста, мускулистый, крепкий, с хорошей выправкой; легкий на подъем, он одет в традиционный костюм для моррисовой пляски[1]. Кемп отреагирует на разрыв отношений со Слугами лорда-камергера, пустившись в пляс; его путь «из мира» (конечно же, имеется в виду Глобус) продлится — в начале 1600 года — от Лондона до Норича; моррисова пляска растянется на несколько недель, и в сольном танце на дороге он будет чувствовать себя, как на родной сцене. Манера поведения Кемпа выявляет еще одно его коренное отличие от Шекспира, связанное с социальным статусом. Обычно он изображал на сцене деревенских персонажей низкого социального положения; среди них Основа, Башка, Питер и Ланселот. Даже в роли Фальстафа, аристократа по происхождению, Кемп играл человека из народа и надевал для этой роли картуз ремесленника. Роль Фальстафа он воспринимал гораздо серьезнее, чем другие свои роли, в этом образе проявились его личные убеждения, которые лишь добавили ему популярности. Он ненавидел выскочек, карабкавшихся по социальной лестнице, и горячо приветствовал тех, для кого социальный статус значения не имел. Безусловно, стремление Шекспира доказать свою принадлежность к знатному роду раздражало Кемпа.
Кемп отдал театру много лет, начав свою карьеру в середине 1580-х в самой известной на тот момент труппе — Слуги графа Лестера. Эта гастролирующая труппа играла и при дворе, и в английской глубинке, и на континенте, в частности в Дании (Кемп, надо полагать, развлекал Шекспира историями о гастролях в Эльсиноре). Возможно, впервые пути Шекспира и Кемпа пересеклись в 1587 году, когда Слуги графа Лестера заезжали во время гастролей в Стратфорд-на-Эйвоне. Если Шекспир — а ему тогда было двадцать три года — помышлял о театральной карьере, то спектакль труппы графа Лестера в его родном городе, должно быть, окончательно убедил его в правильности выбора. Хотя к 1594 году и Кемп, и Шекспир скорее всего уже какое-то время работали в труппе лорда Стренджа, их имена появляются вместе, наряду с именем Ричарда Бербеджа, лишь год спустя, в 1595-м, — сохранилась запись о том, что они получили гонорары за представления при дворе в новой труппе Слуги лорда-камергера. Бербедж уже тогда подавал надежды как актер, а Шекспир уже был известен как драматург и поэт. Но их успех не мог и сравниться со славой Кемпа. В 1594-м, когда они с Шекспиром начали работать в одной труппе, у Кемпа не было ни тени сомнения относительно будущего, равно как и в 1599-м, на пике его театральной карьеры, — он актер, чье имя навсегда останется в истории елизаветинского театра.
Каким бы вежливым Шекспир ни слыл, уступчивостью он не отличался, особенно если речь шла о художественном вкусе и авторской воле, — он никогда не потакал знаменитым актерам. Сохранилась одна пикантная история того времени, проясняющая отношения Шекспира с известными актерами его труппы. На сей раз с Ричардом Бербеджем, которого Шекспир подменил, ловко воплотив в жизнь «принцип постельной подмены», столь характерный для его комедий. Эту историю в марте 1602 года записал в своем дневнике Джон Маннигем, студент юридического факультета, (хотя слухи о ней ходили по городу уже несколько лет):
В те времена, когда Бербедж играл Ричарда III, одна женщина, будучи от него без ума, назначила ему после спектакля свидание у себя, попросив прийти в образе Ричарда III. Шекспир, подслушав их разговор, пришел раньше Бербеджа и развлекал даму до тех пор, пока не появился Бербедж. Когда стало ясно, что за дверью ждет Ричард III, Шекспир попросил его удалиться, объяснив свое первенство тем, что Вильгельм Завоеватель правил раньше Ричарда III.
В сложившейся ситуации, подобно давней борьбе за первенство между актером и драматургом, Шекспир, меняя ход событий, одерживает победу, оставляя ведущего актера труппы замерзать на улице в то время, как сам держит в объятьях его поклонницу. Шекспир многолик — и последнее слово за ним.
Кемп и Шекспир простились не слишком дружески; год спустя, уже покинув труппу, Кемп все еще ворчливо называл труппу «шекспировскими оборванцами» (Shakerags). Можно преодолеть разногласия личного характера, но не сущностные — о роли клауна в труппе и о природе комедии. Такие исполнители, как Кемп, — больше, чем комики, за их игрой стоит нечто важнее обычного развлечения публики. Амплуа клауна, которого мы бы сейчас назвали комиком, восходит к таким старинным типажам праздничных увеселений, к традициям менестрелей, к сценкам и танцам из сельской жизни. Благодаря подобной родословной ведущие клауны считали себя настоящими звездами трупп. Именно они подшучивали над зрителями, особенно в конце сцен, и считали возможным говорить от себя, а не по основному тексту пьесы. Их герои — аллегорические фигуры, а не живые люди, даже в случае настолько плотского персонажа, как Фальстаф. Так происходило и потому, что клаун всегда играл самого себя, или, скорее, воплощал на сцене тот сценический образ, который столь любовно придумал сам.
Не только зрители иногда забывали о том, что Кемп всегда играет Кемпа. Даже Шекспир время от времени выпускал из памяти, что актер и персонаж — не одно лицо. Раздумывая над тем, как клаун Питер появится на сцене, он пишет: «Входит Уилл Кемп». То же самое относится и к четвертому акту пьесы «Много шума из ничего», когда вместо персонажа по имени Кизил фигурирует Кемп. Удивительно, но Шекспир практически никогда не поступает так с другими актерами труппы. Сходным образом из помет в кварто второй части «Генриха IV» можно понять, о чем Шекспир думал, сочиняя хронику. В четвертой сцене второго акта упоминается странный персонаж по имени Уилл — его появление объяснимо только тем, что здесь имеется в виду выход Кемпа в роли Фальстафа. Издатели, не соглашающиеся с этим, вынуждены изобретать нового персонажа по имени Уилл или Уильям, которого никогда не называют по имени; ему отдают реплики, предназначенные для других, и придумывают причину, чтобы скорее удалить со сцены. Намного вероятнее, что Шекспир, как и во всех других случаях, называл персонажа именем Кемпа, кого бы тот ни играл. Так как Шекспир в то время неуклонно двигался в сторону реалистической драмы, где такие персонажи, как Розалинда и Гамлет воспринимаются как реальные люди, характерный клаун оказался не удел.
Не меньше волновал Шекспира и завершающий пьесу дивертисмент — джига. Нам было бы сложно воспринять финал «Ромео и Джульетты», если бы за трагической гибелью влюбленных, образы которых все еще свежи в нашем воображении, следовали бы скабрезные песни и танцы; однако елизаветинская публика ждала их с нетерпением. Джигу — как правило, одноактную пьесу длиной в несколько сотен строк полуимпровизационного характера — исполняли четверо актеров. Написанная в балладной форме, она изобиловала буффонадой, остроумными диалогами, пылкими танцами и песнями. Хотя формально джига не была связана с только что разыгранным спектаклем, она развивала его буффонное начало. Если комедии имели любовный сюжет, то джиги подхватывали темы супружеской жизни — измена, обман, необузданная похоть. Откровенные и своевольные, они были безумно популярны, так как обращались к сферам повседневности, не затронутым в пьесах. По сути, они уравновешивали финал романтических комедий и высокий пафос трагических развязок.
К сожалению, о елизаветинских джигах сохранилось мало документальных свидетельств. Вероятно, между властями города и издателями существовала негласная договоренность, запрещавшая их публикацию. После того, как несколько джиг — включая те, в которых блистал Кемп, — появились в печати в начале 1590-х, джиги не выходили в свет на протяжении тридцати лет. Но даже сохранившиеся рукописи не способны передать необычайную живость этих представлений — их бурный темперамент, невероятно смешную жестикуляцию клауна — звезды сцены, пылкие песни, эффектные прыжки, пикантные заигрывания. Непревзойденным мастером джиги был, разумеется, Уилл Кемп, который, оглянувшись назад, как-то заметил, что его карьеру в театре сделали «сумасшедшие джиги и веселое паясничанье». Своим успехом джиги обязаны его сценическому облику, злободневным шуткам, танцевальным навыкам и, в особенности, его невероятной энергийности. Возможно, Дик Тарлтон был актером более широкого амплуа, чем Кемп, зато последний твердо знал, как распорядиться своим комическим талантом в общедоступном театре. К 1598 году популярность джиг Кемпа была настолько велика, что по Лондону ходила фраза — куда ни обрати взор, «блудницы, посыльные, сводницы и слуги распевают непристойные песни из джиги Кемпа». Встречались и такие ярые поклонники этого жанра, которые приходили в театр исключительно к концу спектакля, пробивая себе дорогу к сцене, чтобы бесплатно посмотреть джигу.
По понятным причинам джиги, написанные на заказ, вызывали резкое неприятие драматургов. Им не хотелось отдавать последнее слово клауну. Кристофер Марло, большой противник джиг, предупредил об этом публику в Прологе к «Тамерлану Великому», заявив, что отказывается от «песен плясовых и острословья, / От выходок фигляров балаганных» (перевод Э. Линецкой). Даже такой известный драматург, как Томас Деккер, резко отзывался о «скверных непристойных джигах». Зная о подобном противостоянии, несложно догадаться, почему дискуссия — по поводу целей постановки — между ведущим клауном труппы Слуги лорда-камергера и ее знаменитым драматургом — зашла в тупик. Когда потребовалось восстановить пьесу о Фальстафе — уже после ухода Кемпа, — выручил один из пайщиков труппы, Томас Поуп, знаток комического амплуа. Время джиг Кемпа прошло безвозвратно, и теперь последнее слово в Глобусе оставалось за Шекспиром.
Поражение Кемпа было настолько безусловным (даже если он покинул труппу по собственному почину), что, оглядываясь назад, сложно понять, о чем был этот спор. В 1638 году драматург Ричард Броум включил в свою пьесу «Антиподы» сцену, в которой клауна приглашают исключительно ради импровизаций и увеселения публики. Когда, отстаивая свою позицию, клаун обращается к традиции, установленной великими комиками прошлого, ему сообщают, что дни Тарлтона и Кемпа давно позади — театром сейчас управляет драматург, и сцена «очищена от варварства / И сияет в своем совершенстве». Война окончилась победно, и английский театр никогда уже не будет прежним.
Кемп еще какое-то время обретался неподалеку. Он снова вернулся в Куртину, где мог рассчитывать на старых поклонников; какое-то время играл в труппе Слуги лорда Вустера, затем попытался уехать с гастрольной труппой на континент — но нигде не смог закрепиться и был вынужден жить в долг. Через несколько лет он умер без гроша в кармане, и на его могиле написано лишь два слова: «Кемп, человек». Если бы не Шекспир, наследие Кемпа и его манера игры были бы забыты. После того как Кемп ушел из труппы, Шекспир никогда больше так беспечно не называл персонажей именами актеров, словно он и действительно поверил в реальность собственных творений. По мере того как герои Шекспира становились все более осязаемыми, а имя Шекспира выглядело на обложках его изданий все солиднее, актеры его труппы, за исключением Бербеджа, все больше и больше уходили в тень. Шекспир одержал победу в споре двух Уиллов, хотя, наверное, большую часть следующего года он провел, пытаясь изгнать дух Кемпа, преследовавший его.
Задолго до декабрьского возвращения в Уайтхолл Шекспир уже знал: праздничного веселья при дворе особенно ждать не стоит. Внутренние и внешние проблемы, с которыми столкнулась Англия, найдут отражение в «Генрихе V», хронике, работу над которой он как раз заканчивал, а также в других его пьесах 1599 года. С самого лета 1598-го новости оставались неутешительными. В августе появилось ощущение глубокой подавленности — пришли известия о смерти одного из самых могущественных людей Англии, лорда-казначея Уильяма Сесила, 1-го барона Берли; за этим последовали новости о серьезном военном поражении в Ирландии. Елизавета навестила Берли незадолго до его смерти; в надежде ускорить выздоровление королева кормила с ложечки больного лорда (широкий королевский жест), сорок лет служившего ей верой и правдой. 29 августа 1598 года лондонцы выстроились на улицах между Стрэндом, где располагалась резиденция Берли, и Вестминстерским аббатством, став свидетелями небывалых по размаху государственных похорон, «проходивших со всеми почестями, положенными человеку столь высокого статуса». Наблюдая за траурной процессией из пяти сотен официальных плакальщиков, многие из которых уже претендовали на теплое местечко в канцелярии Берли, лондонцы вспоминали других известных придворных, закончивших свой век при Елизавете, — Лестер, Уолсингтон, Уорвик и Хэттон — и, возможно, чувствовали приближение конца эпохи.
Стареющая королева знала об этом и очень этого боялась. Не так давно она призналась одному из иностранных послов, что «потеряла около двадцати своих советников» и у нее мало надежды на имеющихся претендентов, «людей молодых и неопытных в делах государства». Удивительную работоспособность Берли, его умение улаживать конфликты и — при необходимости — его беспощадность королева считала бесценными качествами. Он помог предотвратить губительные последствия подковерных игр, которые королева сама же и спровоцировала, используя проверенную временем стратегию натравливания своих влиятельных и амбициозных придворных друг на друга. В траурной процессии больше всех выделялся Роберт Девере, 2-й граф Эссекс, воспитанник Берли, который почитал лорда-казначея как родного отца. Высокий обаятельный красавец с клинообразной бородой, он разительно отличался от горбуна, сына Берли — государственного секретаря сэра Роберта Сесила (теперь, конечно, оказавшегося в центре внимания), изворотливого царедворца, которого Елизавета ласково называла «малюткой». После смерти Берли двор неизбежно распался на две группировки — «партию войны» во главе с Эссексом и «партию мира» Сесила, как назвал их один из влиятельных царедворцев сэр Роберт Наунтон.
Весной 1598 года при дворе горячо спорили о том, стоит ли заключить с Испанией мир. За мир больше других ратовал Берли, и его смерть положила конец надеждам тех, кто мечтал изменить внешнеполитический курс Англии. В апреле англичане узнали о том, что их французские союзники, изрядно потрепанные войной, выразили готовность к сепаратному перемирию с Испанией. Дабы понять намерения Генриха IV и по возможности помешать намеченному соглашению с испанцами, Елизавета отправила во Францию Роберта Сесила. Но король Франции уже все обдумал. В сущности, после принятого Генрихом IV решения испанцам оказывали сопротивление только англичане; но, помимо этой войны на континенте, продолжалась война в Ирландии. Как лорд-казначей Берли знал, что война на два фронта повлечет за собой непосильные траты. Даже на смертном одре он следил за исполнением пересмотренного соглашения с Нидерландами, обещавшими покрыть расходы на содержание резервных войск Англии. Коль скоро война была неизбежна, Берли хотел, чтобы за нее заплатили другие. Только после смерти лорда-казначея стало понятно, как дорого обходилась постоянная готовность к войне: поговаривали, что он «настолько опустошил королевскую казну, что в ней едва ли осталось больше 20 000 фунтов».
В пользу мира говорили веские аргументы. Прекращение боевых действий уже было бы достаточным основанием для восстановления авторитета Англии на международной арене. По замечанию Уильяма Кемдена, англичан все больше и больше считали нарушителями мирового порядка, которые «испытывают удовольствие от чужих несчастий». Англичане надеялись, что прочный мир с Испанией, с одной стороны, не позволит испанцам и дальше помогать ирландским повстанцам, а с другой — обогатит Англию, обеспечив ее купцам выход в порты, сейчас для них закрытые. Мир, добавляет Кемден, даст Англии возможность «перевести дух и накопить средства для дальнейших действий».
Страна была настолько истощена в бесконечных столкновениях с испанцами, что англичанам явно требовалось время — перевести дух и собраться с силами. В 1585-м Англия отправила свои войска в Нидерланды, а флот — в Вест-Индию, тем самым спровоцировав сражения с Непобедимой Армадой в 1588-м. Далее последовали военно-морские кампании против Испании и Португалии и призыв на военную службу тысяч англичан для борьбы с Испанией и ее союзниками. Испания, со своей стороны, отплатила Англии рядом военных операций на море в 1596–1597-м годах (частично удачных, частично безуспешных), покушениями на жизнь Елизаветы и поддержкой ирландских повстанцев. Единственное, что Англия могла сделать, дабы предотвратить столкновения на море, — выслать свой флот с целью захвата испанских кораблей, портов и колониальных форпостов. Англия и Испания вели борьбу, словно два тяжеловеса, истощившие свои силы, — для решающего удара нехватало военного преимущества, а, может быть, и удачи.
Несмотря на веские доводы в пользу мира, выдвигались и серьезные аргументы против — доверие к испанцам было сильно подорвано, кроме того, многие англичане были настроены против католиков. Мысль о том, что Испания изменит себе и вступит на путь мира на условиях, приемлемых для Англии, сторонникам войны казалась наивной. Но даже в этом случае воспользоваться предложением о заключении мира было бы для Англии крайне рискованным. Если английские корабли перестанут перехватывать испанский торговый флот, идущий из Америки, то испанцы, по мнению англичан, «скопят такое количество золота, что, разразись война снова, они станут намного сильнее своих соседей». Если же Англия выведет войска из Нидерландов, Испания получит преимущество и вторгнется в Англию.
При дворе затруднялись сказать, какая группировка одержит верх. «До сих пор обсуждается, — писал Джон Чемберлен своему другу Дадли Карлтону в начале мая, — поддержать ли нам Францию и установить мир или же покинуть Нидерланды <…> и преимущества пока нет ни у одной из сторон». Подковерная борьба за власть не позволяет до конца понять, насколько по-разному эти два лагеря видели национальное, религиозное и экономическое развитие Англии. Дисбаланс сил только распалял споры. Когда во время одного из заседаний Тайного совета Эссекс снова стал настаивать на том, что «мир с испанцами заключать нельзя, ибо это будет мир постыдный и ненадежный», невозмутимый Берли якобы достал Псалтирь и, открыв ее на псалме 54, передал графу Эссексу, указав пальцем на стих 23: «Мужие кровей и лести не преполовят дней своих».
Упрек Берли задел Эссекса за живое. Отец Эссекса умер в 1576-м от хронической дизентерии, находясь на службе в Ирландии. Надгробная проповедь была опубликована год спустя вместе с письмом покойного графа, адресованным одиннадцатилетнему сыну и наследнику, в котором Эссекс-старший напоминал, что мужчины в их роду долго не живут (ни отец графа, ни дед не дожили и до сорока лет). Отец также рекомендовал юноше дерзать в поисках славы: «Лучше рискуй последним, и пусть твои убытки возместит правитель, чем ты будешь растлен собственной же нерешительностью». Эссекс прислушался к этому совету.
Как только разногласия по вопросам национальной политики приняли личный оборот, оппоненты неизбежно стали обвинять друг друга в корыстных интересах. Уязвленный подобными нападками, Эссекс написал «Апологию», защищаясь от обвинений в подстрекательстве к войне. Формально она обращена к другу, и сторонники Эссекса позаботились о ее распространении — сперва в списках, а затем и в печатном виде. Высока вероятность, что одна из копий попала в руки Шекспиру — будучи любознательным читателем, Шекспир скорее всего знал о существовании этого текста от своего бывшего покровителя, графа Саутгемптона, близкого друга Эссекса. Или, возможно, «Апологию» передал ему кто-то из знакомых, вхожих в дом Эссекса.
Вероятно, «Апология» привлекла Шекспира и как портретная характеристика Эссекса, и как дерзкий политический трактат. В общих чертах, Эссекс называл текущий политический кризис «священной войной», уподобляя себя Ветхозаветным героям. С другой стороны, зная королеву, он понимал, что подобные кампании рассматриваются с точки зрения их стоимости — успешное продолжение войны с Испанией оценивалось в 100 000 фунтов. За внушительную сумму в 250 000 фунтов Эссекс гарантировал, что «ни один вражеский флот никогда не войдет в моря Англии, Ирландии и Нидерландов, ибо будет разгромлен». В попытках убедить англичан откликнуться на призыв к войне, Эссекс ссылался, хотя и не впрямую, на Генриха V, самого прославленного из английских королей-завоевателей: «Смогла же наша нация в те давние доблестные времена, когда страна была намного беднее, чем сейчас, собрать войско, вести войну и добиться столь больших побед во Франции, что слава нашего оружия дошла даже до Святой Земли! Неужели наш век выродился настолько, что мы не сможем защитить Англию? Нет-нет, все-таки дух старинной добродетели еще отчасти жив в нас».
Эссекс сделал все, чтобы претворить в жизнь этот рыцарский завет. Он лично принимал участие в битве при Зютфене, где был смертельно ранен Филип Сидни. Приняв меч Сидни (а также впоследствии женившись на его вдове), три года спустя он возглавил английское войско в битве при Лиссабоне, где, вонзив острие своего клинка в городские ворота, готов был вызвать «на поединок во имя своей госпожи любого испанца, <…> лишь заикнувшегося о том, чтобы скрестить с ним оружие». В 1591-м, теперь уже на полях сражения во Франции, Эссекс бросил вызов коменданту Руана.
В последовавшей военной кампании на Азорских островах, желая стать первопроходцем, Эссекс, под обстрелом, без всякого прикрытия, спрыгнул с корабля в лодку, считая «ниже своего достоинства прятаться за гребца, перевозившего его на берег». Своей отвагой Эссекс заслужил похвалу многих поэтов, среди них — Джордж Чепмен, описавший Эссекса в посвящении к своему переводу «Илиады» как «самого настоящего Ахилла, появление которого Гомер предвосхитил своим тайным пророчеством». Но боевой напористый Эссекс был также опасным нарушителем спокойствия — он лично бросил вызов сэру Уолтеру Рэли, дрался на дуэли с Чарльзом Блаунтом и, в конце концов, потребовал удовлетворения от самого лорда-адмирала.
Ностальгия Эссекса по старинным временам английского рыцарства, выраженная в его «Апологии», созвучна похвалам Томаса Нэша в адрес эпох, оживших на страницах английских хроник, «в которых восстанавливаются доблестные деяния наших праотцов; мы воскрешаем их в памяти, ссылаясь на их прошлые заслуги». Для Нэша, как и для Эссекса, Генрих V олицетворял величие Англии: «…что за превосходная мысль показать на сцене Генриха V, сопровождающего пленного французского короля и принуждающего его и дофина присягнуть на верность». Пообещав написать пьесу про Генриха V, Шекспир точно знал, насколько эта история богата политическими перипетиями, тем более после того, как получила распространение «Апология» Эссекса.
Англичанину было достаточно посмотреть любой спектакль на континенте, чтобы понять: образ храброго короля в них — полная противоположность тому, какой предстает на сцене Елизавета. В июне 1598 года английский купец описал недавно разыгранную в Брюсселе пантомиму на горячо обсуждаемую тогда тему мира между Францией и Испанией. В разгар переговоров Генриха IV на сцене появляется льстивая вкрадчивая дама, чтобы подслушать французского короля перед тем, как «дернуть его за рукав». Эта дама — не кто иная, как королева Англии Елизавета; а брюссельская публика, рассерженно замечает английский купец, «шушукается и потешается над ней». Не только англичане использовали сцену для осмеяния современных политиков; на театр — за его политическую злободневность — возлагали надежды по обе стороны Ла-Манша.
Сентябрьская новость о том, что король Испании Филипп II умер медленной мучительной смертью, не смогла положить конец английским дебатам о предварительном мирном соглашении. К его преемнику, Филиппу III, сторонники войны питали еще большее недоверие. Насколько было известно Эссексу, в жилах юного принца течет «кровь, погорячее», чем у его отца. Даже несмотря на то, что незадолго до смерти Филипп II прощупывал почву в надежде на мир, он продолжал подсылать к Елизавете наемных убийц.
В эти трудные времена, когда Елизавета так нуждалась в услугах Эссекса, он, пребывая в дурном расположении духа, удалился от двора. Граф ненадолго вернулся в город на похороны Берли; видевшие его в тот день недоумевали: что же выражал его мрачный взгляд — подлинную скорбь или жалость к самому себе. В любом случае, Эссекс снова уединился в поместье в Уэнстеде, где, по слухам, «намеревался остаться надолго, понимая, что при дворе он будет неугоден». Раньше — в подобной ситуации — Эссекс бы, как Ахилл, просто самоустранился.
Именно так он и поступил после неутешительного приема во дворце — вслед за неудачной военной кампанией на Азорских островах в октябре 1597-го. Тогда Эссекс понял: в то время как он воевал заграницей, королева без всякой причины раздавала его противникам важные должности. Эссекс утешился, лишь когда королева произвела его в маршалы. Но даже сторонним наблюдателям стала ясна вся опасность этой игры.
Любовные отношения между королевой и Эссексом быстро себя исчерпали. Эссекс абсолютно не хотел соответствовать стереотипу бывших фаворитов Елизаветы — Хэттона и Лестера. Лестер, чуть было не ставший Елизавете мужем, ее ровесник — они понимали и уважали друг друга. Хэттон, также человек ее поколения, во всем с ней считался. Чего не скажешь об Эссексе. Из-за огромной — в тридцать лет — разницы в возрасте, Елизавета никак не могла определиться в своих чувствах — материнских и, вместе с тем, плотских. Что касается Эссекса, то временами он категорически не соглашался слепо служить королеве, возмущенный отказом внедрять в жизнь его политические идеи. Елизавету же все больше тяготили его дерзость и нежелание пленяться ее увядающими прелестями. К 1598 году королева дала графу знать, что тот «долго пользовался ее благосклонностью, и пришло время платить по счетам».
В июне этого года их ссора только усугубилась. Отношения накалились, как замечает Уильям Кемден, в связи с «вопросом о мире» с Испанией, начавшись с взаимного несогласия по поводу, на первый взгляд, незначительного, хотя давно назревшего вопроса — выбора кандидата на должность лорда-наместника Ирландии. Лорд Берг умер прошедшей осенью — с этих пор пост оставался незанятым. Однако при дворе отнеслись к этой проблеме не слишком серьезно. Имеющимся кандидатам казалось, что это провальный шаг в их карьере; поговаривали, что все без исключения — сэр Уолтер Рэли, Роберт Сидни и Кристофер Блаунт — отказались от столь сомнительного предложения.
Когда в конце концов Елизавета предложила отправить в Дублин дядю Эссекса, сэра Уильяма Ноллиса, Эссекс, боясь потерять проверенного союзника при дворе, настоял на том, чтобы в ирландские болота снарядили его врага, сэра Джорджа Керью. Королева воспротивилась этому предложению, и Эссекс не смог сдержаться. Лишь немногие придворные, включая Роберта Сесила, который, возможно, и рассказал об этом Уильяму Кемдену, стали свидетелями того, что за этим воспоследовало. Эссекс «забылся и, презрев свой долг, неучтиво повернулся к королеве спиной, всем своим видом выражая пренебрежение». Елизавета терпела многое от своего своенравного фаворита, но подобная наглость была непростительной: дав ему оплеуху, она «велела убираться восвояси».
Вне себя от резкой боли, оскорбленный Эссекс схватился за рукоятку шпаги, полагая, что именно королева, публично ударив его, преступила все границы, и принес «торжественную клятву в том, что не может и не хочет проглотить подобное унижение». Перед тем как удалиться, он решил оскорбить Елизавету еще раз, дав ей понять, что никогда бы не стерпел такого унизительного обращения даже от ее отца, короля Генриха VIII.
Елизавета и Эссекс не шли друг другу навстречу, хотя виноваты были оба. Ощущая потребность в услугах Эссекса, королева тем не менее не собиралась унижаться перед своим дерзким подданным. Эссексу же было просто необходимо вернуться во дворец, но не только чтобы склонить королеву и Тайный совет к противоборству с Испанией, — Эссекс хотел убедиться, что именно он и его сторонники пользуются преимуществами королевского покровительства. Поэтому Эссекс направил Елизавете вызывающее письмо — предложив свою версию случившегося, он осудил то «нестерпимое зло, которое она причинила и себе, и ему, не только поправ все правила хорошего тона, но и запятнав добрую репутацию женщины». Подобное высокомерие успеха не возымело. Желая уладить дело, друзья попытались примирить стороны. Сэр Томас Эгертон, лорд-хранитель королевской печати, убедил Эссекса пересмотреть свою позицию, заверив в том, что он «не так далеко зашел, и все еще можно исправить». А затем произнес слова, которые, возможно, уязвили Эссекса: «Ты оставил свою страну, когда ей так нужны твоя помощь и совет… Политика, долг и религия обязывают тебя <…> уступить и подчиниться своей королеве».
Эссекс не мог оставить без ответа обвинения в непатриотичности. Он написал ответное письмо, граничащее с призывом к бунту: «Вы говорите, что я должен уступить и подчиниться <…>. Разве государь не может ошибаться?..» В Эссексе говорило нечто большее, чем просто уязвленное самолюбие. Когда кодекс чести столкнулся с принципом безусловного подчинения политической власти, что же одержало верх? Вызов, брошенный Эссексом абсолютной власти монарха, почерпнут из трактатов — например, из сочинения «Vindiciae Contra Tyrannos» («Защита свободы от тиранов», автор не известен), в котором критика неограниченной власти помазанников Божьих была столь недвусмысленна, что в Англии подобные тексты не печатали до революционных 1640-х. В то же самое время Эссекс обращается к старинной дворянской привилегии и рыцарскому кодексу чести. Для монарха сложно представить себе более опасную комбинацию.
Новости о бедственной ситуации в Ирландии наконец заставили Елизавету и Эссекса отказаться от взаимных претензий, но полного примирения не произошло. Сведения о разгроме английских войск при Блэкуотере распространились мгновенно. 30 августа Джон Чемберлен мрачно писал Дадли Карлтону: «Недавно мы потерпели поражение в Ирландии… Это самое досадное и позорное поражение за все время правления королевы». Чемберлен был поражен тем, что масштаба катастрофы в полной мере не осознал никто: «Кажется, мы остались равнодушными к этому событию — происходит ли это от нашей храбрости и от большого ума, я не знаю, но боюсь, скорее от нашей легкомысленности и невероятной тупости». Из-за чрезмерной самоуверенности или, возможно, из-за недооценки военного мастерства ирландских повстанцев англичане так и не поняли, что их ждет. Сокрушительное поражение развеяло надежды на мир с Испанией, став тяжелым испытанием для английской казны и придав должности лорда-наместника Ирландии гораздо большую значимость, чем месяц назад.
Истоки этой трагедии — в далеком XII веке, когда после англо-нормандского вторжения в Ирландию короли Англии объявили себя лордами Ирландии. В последующие века английское присутствие в Ирландии никогда, по сути, не лишало власти гэльских лордов. Власть в Ирландии оставалась децентрализованной — определяя политику страны, враждующие кланы и их предводители управляли людьми, не владея землями. Влияние англосаксов, как называли англо-нормандских завоевателей, распространялось лишь на основные порты, города и область вокруг Дублина, известную как Пейл, где располагалось английское управление. Несколько раз англичане нападали также на северные и западные территории. Английских монархов, сменяющих друг друга, устраивало, что верные им крупные землевладельцы, которым мелкопоместные лорды платили дань в обмен на заступничество, управляют всем в их отсутствие. Такое, и без того беззаконное положение дел, при Тюдорах изменилось в еще худшую сторону, когда Генрих VIII решил провозгласить себя королем Ирландии и, более того, главой англиканской церкви. Тогда ирландцев принудили говорить по-английски и отказаться от католичества. Иллюзии Тюдоров — навязать ирландцам английские законы, религию, язык, майорат, выбор платья, правила поведения — были обречены на провал. К удивлению англичан, грубые ирландцы крепко держались за свои странные варварские привычки. К их же ужасу, многие из англосаксонских поселенцев за несколько веков переняли ирландские обычаи и традиции, женившись на местных женщинах, что сильно осложнило союзнические отношения между кельтами, англосаксами и новоанглийскими поселенцами, озадачив тех, кто стремился поддерживать исконно английские нравы.
Политика Елизаветы в Ирландии отличалась непоследовательностью и нерешительностью. Королева была слишком скупа, чтобы платить высокую цену за подчинение Ирландии и слишком занята другими проблемами, чтобы признать слабость своей колониальной политики. У посетившего Англию французского дипломата Андре Юро де Месса осталось впечатление, что «англичане и, прежде всего их королева, хотели бы, чтобы Ирландия сгинула в море, так как эта страна не приносит прибыли, в то время как затраты и трудности очень ощутимы, и королева совсем не доверяет этим людям». Стратегия Елизаветы — лишать ирландцев земельной собственности и селить на их землях англичан — вызвала недовольство местных жителей. Ирландские повстанцы обратились за поддержкой к Испании и сплотили своих сторонников вокруг католической веры, поставленной под угрозу. Между тем ни одному из наместников, недолгое время служивших в Ирландии и мечтавших о скором возвращении в Лондон, не удалось установить в этой стране мир и обеспечить его стабильность: амбициозные реформы успеха не имели, ситуация в Ирландии становилась все напряженнее. За два десятилетия правления королева потратила на войну два миллиона фунтов, заплатив жизнями многих английских рекрутов за попытку восстановить мир в Ирландии.
В середине 1590-х главы ирландских кланов, выступающие против английского правления, но долгое время никак не проявлявшие своего недовольства, объединились под предводительством небольшой группы ирландских лордов, самым известным из которых был дворянин из Ольстера по имени Хью О’Нейл, известный англичанам как граф Тирон. Тирон, которому теперь было около пятидесяти, в юности прожил несколько лет среди англичан Пейла; поднаторев в английской военной тактике, он стал бесстрашным, хотя и очень осмотрительным командиром. В кратком наброске Уильяма Кемдена передано сдержанное восхищение англичан своим противником: «Тирон закален, годен к тяжелому труду и дозорной службе, легко переносит голод. Он очень деятелен, широк душой и невероятно вынослив. В военном деле разбирается прекрасно, а сердцем мудр и лукав». Соратник Тирона, ирландец Питер Ломбард дополняет его портрет, описывая лидера, знающего цену своему обаянию: «Он легко очаровывает сердца людей благородством взгляда и выражением лица; он может без труда и завоевать расположение солдат, и внушить им страх». В 1598 году Тирон и его союзники О’Доннелл и Магуайр были готовы нанести англичанам удар при первой же возможности.
Непосредственная причина поражения англичан в сражении при Блэкуотере, также известном как битва у Желтого брода, корнями уходит в лето 1597-го, когда лорд Берг выступил из Дублина с войском, состоявшем из 300 пехотинцев и 500 кавалеристов, направляясь к реке Блэкуотер, где, неподалеку от Армы, располагалась стратегически важная развилка на пути в Ольстер. Английские военные были убеждены, что единственный способ обезвредить ирландских повстанцев — последовать за Тироном в Ольстер, в его штаб. Самый надежный способ добраться туда — перебросить войска по морю в залив Лох-Фойл, на крайнем севере, тем самым лишив Тирона возможности обороняться; в то же время, это позволило бы контролировать южный въезд в Ольстер, поставив основные гарнизоны на пути из Дублина в Ольстер через Дандолк, Ньюри и Арму.
С этой целью 14 июля 1597 года войска Берга выбили с позиций патруль Тирона, охранявший переправу через реку Блэкуотер, и разместили там небольшой гарнизон. Но до воссоединения с длинной цепью гарнизонов на пути в Ольстер переправа оставалась незащищенной, а три сотни солдат — без запасов продовольствия. Берг, как и многие его предшественники, слег и к октябрю умер. С дислокацией еще одного гарнизона в Лох-Фойле и с обходным маневром против Тирона на севере пришлось повременить.
В это время Тирон объявил о прекращении перемирия с англичанами; он и его союзники перешли в наступление, застав англичан врасплох в Каване, Лейнстере и Блэкуотере. Тирон решил, что проще заморить английские войска голодом, чем наносить прямой удар, и гарнизон в Блэкуотере был вынужден сперва питаться кониной, а затем собирать для пропитания корешки и травы. Наиболее прозорливые военные стратеги англичан говорили о необходимости покинуть переправу при Блэкуотере. К их советам никто не прислушался. Сэр Генри Бэгнел, закаленный в боях военачальник, вызвался привести английское войско из Дублина в Блэкуотер, чтобы обеспечить гарнизон запасами еды и питья. Бэгнел был заклятым врагом Тирона, который семь лет назад тайно бежал с его сестрой Мейбл. Английским поселенцам в Ирландии, вероятно, отрадно было видеть августовское выдвижение из Дублина хорошо экипированной армии Бэгнела (общим количеством практически в четыре тысячи пехотинцев и 320 кавалеристов) — знак того, что Елизавета выполняет свои обязательства, обеспечивая их защиту.
Громадная армия Бэгнела прошла через Арму и 14 августа двинулась по конечной части маршрута к переправе при Блэкуотере; здесь Бэгнел разделил ее на шесть полков. Два полка впереди, два в арьергарде и еще два — в центре. План Бэгнела заключался в том, что в случае нападения все три группы сомкнутся в одну. Эта тактика оказалась провальной. Пройдя милю под снайперским обстрелом, английский головной отряд спешил скорее добраться до места на другой стороне Желтого брода, где им предстояло пройти через длинную череду болот по обе стороны дороги. Брод уже виднелся на горизонте, и изголодавшийся английский гарнизон при Блэкуотере уже видел вдалеке головную колонну, спешившую к ним на выручку. Но в этот момент продвижение английских войск замедлилось. Часть тяжелой артиллерии «безнадежно застряла в воде», и разрыв между головным отрядом и центром стал ощутимым. Один из полков авангарда получил приказ сократить разрыв, но, повернувшись назад, подвергся нападению ирландцев и «был предан мечу без всякого сопротивления». Английские войска, особенно многие новобранцы, запаниковали. Бэгнел, возглавлявший второй полк авангарда, поспешил на выручку и «тут же получил пулю в лоб». Его полк вскоре постигла та же участь, что и первый полк.
Отступление стало теперь неизбежным, были отданы соответствующие приказы. Но сильный взрыв, возможно вызванный искрой от спички, зажженной одним из английских солдат, пополнявших свой запас пороха, вызвал смятение — английское войско окутал черный дым. Новобранцы, спасавшиеся бегством, «были большей частью заколоты». Сотни наемных ирландцев армии Бэгнела переметнулись на сторону соотечественников. Арьергард поспешил на помощь, но был атакован двумя тысячами ирландских пехотинцев и пятью сотнями кавалеристов. Уцелевшие в бою командиры едва смогли обеспечить отступление. Только полторы тысячи английских солдат, многие из которых получили серьезные ранения, смогли благополучно добраться до ближайшего поселения в Арме, где укрылись в церкви. Желая помочь голодающему гарнизону, окруженному неприятелем, они сами попали в ловушку — запасов еды хватило лишь на восемь-девять дней. Ирландцы донага раздевали мертвых и обезглавливали тяжело раненых.
Бэгнел был мертв, несколько тысяч солдат его армии убиты или ранены, оставшиеся в живых — обречены на голодную смерть; теперь ничто не мешало Тирону идти на Дублин, где располагался центр английской администрации. Если бы испанцы воспользовались поражением англичан и отправили на помощь Тирону давно обещанное подкрепление, это бы еще больше усугубило ситуацию. Не видя другого выхода, лорды-юстициарии в Дублине послали Тирону заискивающее письмо, умоляя его не наносить «большего ущерба» и предупреждая о гневе Елизаветы в том случае, если он продолжит «хладнокровно» убивать англичан. Узнав об этом, Елизавета пришла от их трусости в ярость.
Втайне от лордов-юстициариев Тирон, отвергнувший советы своих сторонников, решил проявить милосердие и позволил уйти не только пленным в Арме, но и изголодавшимся солдатам в Блэкуотере. Сам он поспешно уехал в Дублин — разведка доложила ему, что англичане планируют нападение на его тылы в Лох-Фойле. При таких обстоятельствах на осаду Армы времени не оставалось. Однако Тирон не учел одного: как только вести о поражении при Блэкуотере дойдут до Англии, планы на осаду Лох-Фойла изменятся, и две тысячи английских солдат, готовых там высадиться, будут срочно отправлены в Дублин — в качестве подкрепления. Новости о «безжалостной щедрости» Тирона, пощадившего пленников Армы, в Лондоне встретили со смешанным чувством облегчения и цинизма.
Дублин и его окрестности от руки Тирона не пострадали; однако поздним летом и осенью 1598 года в других частях страны ирландские войска решительно уничтожали плантации новых английских поселенцев, захвативших их земли. Ирландцы действовали жестоко. Всю осень в Лондон поступали новости о потерях в Ирландии. В сентябре Тоби Мэтью писал Дадли Карлтону, что после «тяжелого поражения» при Блэкуотере ирландцы «перерезали еще четыре сотни глоток». К середине ноября Чемберлен сообщил, что «гонцы [из Ирландии] приезжают каждый день», отягощенные, «словно слуги Иова <…> печальными известиями о новых и новых беспорядках и мятежах». Желание отомстить ирландцам, устроив кровопролитие, ощутимо даже в строках такого невозмутимого поэта, как Джон Донн:
В Ирландии волненья, беспорядки:
Ее колотит, будто в лихорадке,
То вспыхнет, то опять угаснет вдруг:
Лишь время исцелит ее недуг.
Вернувшись ко двору, Эссекс стал размышлять о том, кто же возглавит армию для ответного удара. Однако при выдвижении кандидатуры его друга, лорда Маунтджоя, он высказался против, объяснив, что тому нехватает военного опыта и он слишком оторван от жизни. Эссекс возражал против всех кандидатов: «…только лучший представитель дворянства» подойдет для этой миссии, настаивал он; тот, кто «обладает властью, честью и благосостоянием, кого ценят военные и кто умеет командовать армией». Вскоре, пишет Кемден, стало очевидным, что «Эссекс, вероятно, имел в виду самого себя». Его враги с энтузиазмом поддержали эту идею. По крайней мере, он отправится за море и не сможет вмешиваться в их планы при дворе. Эссекс хорошо знал: как только он окажется вне поля зрения Елизаветы, враги постараются настроить королеву против него. Но он оказался между двух огней — нельзя было позволить менее достойному человеку возглавить армию, на которую возлагали столь важную миссию. Своим близким друзьям Эссекс признавался: «Положение обязывает». Возможно, военная кампания в Ирландии вернет ему былое расположение королевы, и она «оценит его выше тех, кто не достоин этой чести». В случае провала он, возможно, «покинет мир, и мир его забудет».
К декабрю 1598-го, вслед за новостью о том, что Эссекс согласился отправиться в Ирландию, разнеслись и прямо противоположные слухи. Эссекс понимал — если он хочет добиться успеха, потребуется огромная армия, хорошо экипированная и оснащенная, с перспективой пополнения. Он также знал и о том, что, несмотря на возражения Елизаветы, это самый подходящий момент для проведения дорогостоящей военной кампании — и наемники, и младшие сыновья представителей знати были готовы воевать на стороне Эссекса, и каждый из них, как отмечает Кемден «мечтал отличиться и стать командиром». К концу 1598-го Эссекс все еще не принял на себя никаких обязательств. Чемберлен пишет, что «дела в Ирландии не сдвинулись с места и даже ухудшились, так как военный поход графа Эссекса, находившийся под вопросом, сейчас, как говорят, и подавно мало вероятен». Неудачи выводили англичан из себя; нация ждала условного знака — ее наиболее харизматичный военачальник должен согласиться вести в бой самую многочисленную английскую армию со времен Генриха VIII.
В то время Шекспир был при дворе не единственным знаменитым поэтом. В конце декабря, в канун Нового 1599 года, из Ирландии, с известиями для Тайного совета от сэра Томаса Норриса, лорда-президента Мунстера, вернулся другой поэт. Из Ирландии он выехал морем 9 декабря 1598 года и прибыл в Лондон через две недели, поселившись на Кинг-стрит, в нескольких минутах от Уайтхолла. Это был Эдмунд Спенсер — автор прославленной эпической поэмы «Королева фей», признанный еще при жизни самым великим из всех английских поэтов. Придворные интриги не только стоили Спенсеру личного счастья — они угрожали провалом всей колониальной политики в Ирландии.
Спенсер был активным участником передела земель в Мунстере, когда более шестисот тысяч акров оказались захвачены новыми английскими поселенцами. Он и сам жил в поместье площадью в три тысячи акров, построенном на конфискованной земле в Килколмане, графство Корк (годовая рента составляла примерно 20 фунтов). Там, начиная с 1589 года, он создал большую часть своих великих произведений, общаясь со своим поэтом-соседом сэром Уолтером Рэли, в свою очередь присвоившим сорок тысяч акров. В воображении Спенсера он и Рэли были неразлучными поэтами-пастухами: «Он играл на дудочке, я пел; а когда он пел, я подыгрывал ему». Ожидалось, что в Мунстер переедут восемь тысяч англичан. Одна из причин, почему это не случилось, по мнению некоего английского поселенца, заключалась в том, что новые землевладельцы «увлекли своими щедрыми обещаниями многих достойных людей, но так ничего и не сделали». В 1598-м, через два десятилетия после начала колонизации, в Мунстер переселились только три тысячи человек — слишком незначительное число для того, чтобы обороняться от Тирона и его южных союзников, спешивших после разгрома при Блэкуотере «жечь земли и осквернять их, жестоко убивать англичан, а также уничтожать их замки». С поселенцами расправлялись жестоко — «одним резали глотки, другим отрезали языки, третьим — носы и при этом оставляли в живых; увидев это, англичане еще горше оплакивали муки своих соотечественников, опасаясь, что их тоже ждет расправа». При мысли о таких зверствах многие английские поселенцы впадали в панику и все чаще покидали свои поместья, прося прибежища за стенами Корка. Спенсер и его жена (по слухам, потерявшая новорожденного ребенка во время нападения на Килколман) оказались в схожей ситуации.
Рождественскую неделю Спенсер провел недалеко от Уайтхолла — в конце месяца ему заплатили восемь фунтов за государственную службу, документ был подписан самим Сесилом. Тремя месяцами ранее Сесил и другие члены Тайного совета убедили власти Ирландии в необходимости назначения Спенсера, «человека высоко образованного и в не меньшей степени сведущего и опытного в военной службе», шерифом Корка. Помимо доклада Норриса о военной ситуации в целом и о прибытии подкрепления из Англии, Спенсер мог предоставить Тайному совету сведения из первых уст о том, как с начала октября обстояли дела в Мунстере.
Спенсер жил в Ирландии уже двадцать лет, поселившись там в 1580-м в возрасте около тридцати лет, когда он получил назначение на должность личного секретаря нового наместника — лорда Грея, убежденного протестанта. Вскоре после этого лорд Грей приказал расправиться с шестью сотнями испанских и итальянских солдат в гарнизоне на юго-восточном побережье Ирландии, в Смервике, графство Керри, уже после капитуляции католиков. Спенсер, как и Рэли, ставший очевидцем резни, рьяно защищал действия Грея. Дела Спенсера в Ирландии складывались удачно — занимая разные административные должности, он находил время и для творчества: погрузившись в историю края, начал работу над историческими сочинениями и даже сумел написать трактат «Взгляд на современное положение Ирландии». Несмотря на диалогическую форму, две точки зрения, высказанные в нем, не так уж отличаются друг от друга. В своем трактате Спенсер напрямую говорит о причинах и возможном способе покончить с неудачами Англии в Ирландии. Как бы ни было сложно разобраться в истоках тогдашнего кризиса, решение, предложенное Спенсером, оказалось простым, чтобы не сказать циничным — только голод мог бы вразумить ирландцев. Тайному совету, несомненно, было известно об этом трактате — если Спенсер закончил его, когда приезжал в Англию в начале 1596-го, чтобы проследить за публикацией «Королевы фей». Возможно, Спенсер хотел, чтобы текст получил наибольшее распространение среди тех, кто определял политику страны; более двадцати сохранившихся рукописных копий вполне подтверждают это предположение.
Скорее всего, в конце декабря 1598-го вместе с письмом Норриса Тайному совету Спенсер передал чиновникам и обновленный меморандум «Краткие замечания об Ирландии». Таких брошюр Англия видела немало. Новые английские поселенцы отчаянно хотели повлиять на политику королевства в Ирландии. Помимо прочих, широкое распространение получила «Мольба о жертвах кровавой расправы над англичанами, зверски убитыми в Ирландии и из могил взывающими к отмщению», свидетельствующая о бедственном положении обездоленных английских поселенцев. «Краткие замечания…» Спенсера резюмируют основные мысли его «Взгляда…»: «Военное вмешательство, безусловно, сыграет свою роль, но именно голод должен стать основным средством борьбы, ибо пока ирландцы не познают голод, они не подчинятся».
Спенсер знал, о чем говорил. Самый сильный отрывок его «Взгляда…» в ярких деталях описывает последствия голода — голодающие ирландцы, словно людоеды, «истребляли сами себя, заглатывая друг друга». «Из каждого уголка леса и горных долин выползали они на руках, ибо ноги уже не держали их, и тела были изглоданы смертью, и говорили они, как привидения, восставшие из могил; питались они падалью, и были этому счастливы…». Воочию убедившись в эффективности предложенного, Спенсер яро отстаивал массовый голод как проверенную практику. Одна часть трактата Спенсера, экземпляр которой хранится в Британской библиотеке, заканчивается язвительно, словно прерывая эти рекомендации пророчеством грядущих происков Тирона и других ирландцев:
Не пропусти, ирландец, день, когда Тирон
английский утомит, тираня, трон.
Ирландцы пришлых изнурят, и пэры их
получат то же, что пришедшие до них.
Святой Георгий — лондонцы, прошу иметь в виду —
Конюхом станет у Патрика в девяносто девятом году.
Визит Спенсера в Уайтхолл совпал с рождественскими празднествами — неплохая возможность встретиться со старыми друзьями и поклонниками. Лучшего времени для распространения экземпляров нового трактата просто не придумать — трактат убедит всех присутствующих в важности сильной власти в Ирландии. Общества Спенсера, вероятно, особенно искали придворные, которые готовились сопровождать графа Эссекса в Ирландию — в его военную экспедицию, которая все время откладывалась. Лишившись земли, удрученные горем поселенцы затаились со своими семьями в Корке — в расчете на то, что им сообщат о дальнейших планах правительства. Вероятно, Спенсер чувствовал себя не очень хорошо — его здоровье уже было подорвано суровым путешествием по зимнему Ирландскому морю.
Истосковавшись по столичной культурной жизни, Спенсер наверняка торопился посмотреть в Уайтхолле лучшие пьесы прошлого года, в том числе и те две, что играли Слуги лорда-камергера. Из переписки Спенсера известно, что сам он написал девять комедий, т. н. пьес для чтения, совсем не предназначенных для сцены. До наших дней они не дошли — возможно, Спенсер сжег их в Килколмане. Критики, начиная с Джона Драйдена, утверждали, что Спенсер восхищался Шекспиром, о почтении к Шекспиру свидетельствует упоминание «нашего славного Вилли» в поэме Спенсера «Слезы муз», равно как и отсылка в «Возвращении Колина Клаута» к «кроткому пастуху… / Чья муза, полная высоких мыслей о новизне стиха, / Звучит столь же героически, как и его собственный голос». Ссылается ли Спенсер на Шекспира и ему ли ответил Шекспир в пьесе «Сон в летнюю ночь», остается неясным; очевидно одно — Спенсер и Шекспир читали друг друга. Не известно, перемолвились ли они хоть одним словом в Уайтхолле. Но по крайней мере стоит задуматься над тем, как бы Спенсер расценил вторую часть «Генриха IV», посети он спектакль (в особенности призыв на военную службу — важнейший вопрос для успешного решения проблем в Ирландии, затронутый самим Спенсером в его «Взгляде…»).
Молва, персонаж, открывающий хронику, поднимает своим вопросом проблему набора рекрутов для военной службы: «И кто, как не Молва, кто, как не я / Велит собрать войска для обороны…». Под «войском» («prepared defense») имеется в виду местное ополчение; военные сборы — практика куда более пагубная — бедняков забирали в армию всех подряд; их ждали сражения, болезни и нередко смерть на поле боя в чужом краю. Рекрутирование внушало страх не потому, что солдаты записывались в армию, так как боялись вторжения врага, как полагают некоторые комментаторы этой пьесы — сборы сами по себе были ужасающей перспективой для пригодных к военной службе мужчин в возрасте от шестнадцати до шестидесяти лет. В конце 1590-х число англичан, призванных из деревень или с городских улиц для войн на чужбине, неуклонно росло. Согласно государственной статистике того времени, 2800 человек стали рекрутами в 1594-м и еще 1806 — в 1595-м. Их число резко поднялось до 8840 в 1596-м; в 1597-м оно опустилась до 4835 и затем практически удвоилось — 9164 человека в 1598-м. Цифра, обозначенная в документах только первого полугодия 1599-го, — 7300 человек. Особую опасность вербовка представляла для подмастерьев и лондонских холостяков из низших слоев. Для набора рекрутов власти без зазрения совести использовали церковные службы. Джон Стоу отмечает, что на Пасху 1596-го, получив распоряжение набрать 1000 человек, «олдермены, их заместители, констебли и другие служебные лица были вынуждены держать двери церкви на замке, пока не завербуют большое количество людей». Во времена Елизаветы местные власти, не задумываясь, совершали облавы на ярмарках, в пивных, тавернах и других местах скопления людей. На приличный улов можно было рассчитывать и в театрах. Единственное упоминание о наборе рекрутов после спектаклей относится к 1602 году — Филипп Годи пишет, что тогда в театрах «завербовали огромное по английским меркам количество людей. Все театры были оцеплены в один день, и оттуда забрали очень многих, так что в целом число рекрутов составило 4000 человек».
Нечто подобное, скорее всего, имело место и в конце декабря 1599-го, когда по распоряжению Тайного совета лорд-мэр Лондона отправил должностных лиц вербовать рекрутов (ошибочно полагавших, что здесь они в безопасности) и собирать принудительные ссуды за городскую черту — туда, где располагались театры, не подчинявшиеся городским властям. Шекспир и другие драматурги были освобождены от военной повинности, так как играли при дворе. В «Хистриомастиксе», старинной пьесе, вероятно обработанной Джоном Марстоном, один из персонажей в шутку говорит: «У нас, у актеров, есть преимущество, / Так как наши зрители воюют на поле битвы, / А мы за них на сцене». Актеры становились солдатами только понарошку, в спектаклях, и публике, смотревшей «Хистриомастикс», вероятно, нравилась сцена, в которой завербованным актерам, несмотря на их протесты, велят отправляться на войну, побуждая их сражаться так же доблестно, как они это делают на сцене.
Кого именно вербовать — мнения на этот счет разделились. Местные власти были рады использовать квоты, выделенные Тайным советом, и тем самым очистить свои земли от «отбросов общества», как пишет поэт Роберт Баррет в своем трактате о войне 1598 года. Такие люди предрасположены к дезертирству, если не к бунту. И все же представителей знати вербовали с большой неохотой. Поскольку капитаны за взятки освобождали тех от повинности, их место все равно занимали бедняки. Такая система — следствие решения Елизаветы не держать регулярную армию, а, в отличие от своих иноземных противников, делать ставку на наемников. Сама Елизавета совсем не задумывалась о судьбах рекрутов, воевавших по ее милости. В 1597-м она заявила французскому посланнику де Мессу, что английские войска, размещенные во Франции, «самые настоящие воры, и их следовало бы повесить». Де Месс замял беседу после того, как Елизавета «вышла из себя», «сквозь зубы бормоча проклятия, смысл которых он не вполне понял».
Новости о дезертирстве трех сотен лондонцев, в начале октября 1598-го завербованных на войну в Ирландии, должно быть, разлетелись по всей столице. Когда войска прибыли в Таустер, две трети солдат отказались идти дальше, подняли бунт и, ранив кого-то из помощников капитана, угрожали убить его самого. Возможно, многие сочувствовали этим людям, насильственно рекрутированным в церквях, тавернах или театрах и идущим на верную смерть в Ирландии, голодным, без оружия и без военной подготовки, особенно после того, как несколькими месяцами ранее просочились вести о трагедии при Блэкуотере. Английский политик того времени Джон Бакстер, хорошо представлявший военную ситуацию в Ирландии, упоминает «бедных англичан, полумертвых от страха еще до того, как доберутся до места, так как одно упоминание Ирландии их очень удручает, и это состояние только ухудшается». Ричард Бегвел в свою очередь вспоминает чеширскую присказку тех времен: «Лучше пусть повесят на родине, чем собачья смерть в Ирландии».
Героями популярных баллад тех лет нередко становятся дезертиры. Например, в «Напутствии всем солдатам, не желающим рисковать жизнью ради Ее Величества и блага страны, содержащее горестный плач по Уильяму Ренчу, казненному после побега вместе с двумя другими солдатами». Казнь Ренча и его товарищей (поучительный пример для будущих дезертиров), да и саму балладу, можно рассматривать как часть кампании, направленной на борьбу с дезертирами (вдвойне опасными на свободе и с оружием в руках), число которых неуклонно росло.
Лондонцам, вероятно, казалось, что государство, требующее пополнить ряды армии новобранцами, не насытится никогда. В ноябре 1598-го королева вновь приказала «вербовать в Лондоне рекрутов и призвать на военную службу 600 дееспособных мужчин, предоставив им доспехи, оружие и обмундирование согласно всем предписаниям нашего Тайного совета». Члены Совета уже поняли, как дорого обходится государству некачественный набор рекрутов — длительная практика, всячески поощряемая ранее. Вышел приказ, предупреждающий командование о необходимости «тщательнее, чем прежде, подбирать новобранцев, обращая внимание на их физическую подготовку, пригодность для военной службы и хорошее обмундирование».
Можно себе представить, как — в данной ситуации — Спенсер и другие гости Уайтхолла, равно как и зрители театра Куртина осенью 1598-го, восприняли сцену набора рекрутов во второй части «Генриха IV», в которой судья Шеллоу приглашает Фальстафа выбирать рекрутов из претендентов, выстроившихся перед ним. С мрачноватой усмешкой Шекспир описывает жульничество тех, кто несет ответственность за вербовку. Хотя «капитан» Фальстаф уверен, что судья Шеллоу приготовил «с полдюжины годных рекрутов» (III, 2; перевод Е. Бируковой), из которых он выберет четырех, на самом деле их только пятеро — Релф Плесень, Симон Тень, Томас Бородавка, Франсис Мозгляк и Питер Бычок. Они вызывают разве что жалость или смех. Плесень стар, Тень слаб, Бородавка оборванец, Мозгляк слабоумен, и один только Бычок «годный малый», несмотря на все заверения о своей болезненности («Я больной человек, сэр»).
Вначале их всех записывают в рекруты, за исключением Бородавки — даже Фальстаф замечает, что тот не годен для военной службы. Настолько же неподходящ и Тень, но, как шутит Фальстаф, «у нас уже немало теней в списках» (III, 2), то есть в списках окажется гораздо больше мужчин (чьи деньги он прикарманит), нежели он действительно заберет на службу. После того как Фальстаф и Шеллоу попрощаются, Плесень с Бычком подкупят Бардольфа, каждый из них предложит ему хороший выкуп — два фунта — за свою свободу. И это тоже определенного рода жульничество. Только Мозгляк не понимает необходимости дать взятку, упустив последний шанс избежать службы в армии. В объяснении щуплого старика, почему он хочет драться за свою родину (шекспировская ирония, которую зрители наверняка почувствовали), слышны отголоски патриотической пропаганды, безоговорочно принятой им на веру: «Ей-богу, мне все нипочем: смерти не миновать. Ни в жизнь не стану труса праздновать. Суждено умереть — ладно, не суждено — еще лучше. Всякий должен служить своему государю…» (III, 2). Сообщник Фальстафа Бардольф прикарманивает один фунт — взяв взятку в четыре фунта, он отдает Фальстафу только три, соврав, что «получил три фунта, с тем чтобы освободить Плесень и Бычка». В конце концов в рекруты забирают только Мозгляка и Тень (которые или слишком глупы, или пребывают в заблуждении и потому не понимают смысл этих махинаций), хотя в списке судьи Шеллоу значатся четверо. Наверное, самая смешная, если не самая жестокая, реплика в этой сцене принадлежит Фальстафу, отдающему Бардольфу распоряжение «выдать новобранцам мундиры» (III, 2). На обмундировании также делались деньги, и мы можем только представить, какой мрачный смех истрепанная одежда вызывала у лондонских зрителей, знакомых с этой порочной практикой. Спенсеру же — своими глазами видевшему, что в Ирландии ждет солдат вроде Мозгляка и Тени без экипировки, — положим, было совсем не до смеха. На страницах «Взгляда…» он предупреждает читателя о коррумпированности английских командиров, которые «обманывают солдата, оскорбляют Королеву и чинят большие препятствия для службы».
Возможно, Шекспир не только видел подобные сцены на улицах Лондона, но и помнил, как в детстве, в Стратфорде-на-Эйвоне, его отец снаряжал в дорогу солдат, типа Мозгляка и Тени, призванных для подавления восстания в северных графствах Англии в 1569-м. Главный олдермен города, а также местный мировой судья, Джон Шекспир, подобно Шеллоу, отвечал и за вербовку, и за местное войско. В коррумпированной практике набора рекрутов для Ирландии таились и другие подводные камни. Капитаны вроде Фальстафа брали взятки со всех рекрутов, а затем приезжали к месту сбора с невидимым войском, продолжая набивать карманы деньгами за доставку солдат в армию. С тех пор как Тайный совет стал получать копию списка завербованных, командирам действительно пришлось доставлять необходимое количество рекрутов. Чтобы обойти закон, они использовали сообщников из местных, и потому люди, лошади и оружие откуда ни возьмись появлялись в нужный день в нужном месте. После успешной сверки списков подставным лицам платили за услуги и возвращали лошадей. Спектакль повторялся по прибытии капитана в Ирландию. Любого солдата, вздумавшего жаловаться, ждала виселица как мятежника. Не удивительно, что королева была недовольна военными расходами, а ее генералы недоумевали, почему реальное количество солдат никогда не совпадало с числом, указанном в списках. Это была нечестная игра.
Одним из самых злостных нарушителей считался сэр Томас Норт, хорошо известный потомкам как переводчик «Жизнеописаний» Плутарха, книги, которую тогда читал Шекспир и которая послужила сюжетным источником для хроники «Генрих V» и трагедии «Юлий Цезарь». В коррупционной деятельности английского капитана можно убедиться, заглянув в один из государственных документов, датированных декабрем 1596 года. «Из всех английских капитанов в Ирландии отряд сэра Томаса Норта с самого начала был в плачевном состоянии из-за плохого снабжения, снаряжения и голода. Многие из его солдат умерли ужасной и горестной смертью в Дублине; у некоторых сгнили и отмерли ступни из-за отсутствия обуви». Превзойдя даже Фальстафа, «сэр Томас Норт уже перед тем, как отправиться на тот свет, предал, как поговаривали, свой жалкий нищенствующий отряд». Елизавета же пожаловала Норту пенсию в сорок фунтов годовых «за честную и верную службу нам».
Войну не одобряли и лондонские купцы: им приходилось покрывать расходы и выдавать принудительные ссуды, которые, они боялись, вскоре будут расцениваться как прямое дарение и никогда не вернутся владельцам. Не удивительно, что в начале декабря члены Тайного совета уведомили лорда-мэра Стивена Соума: город должен выдать займ на шесть месяцев под десять процентов, и королева обязуется его погасить. Опасаясь усугубления ситуации, члены Тайного совета составили список обеспеченных горожан и, отправляя его, указали каждому необходимую сумму выплаты. Кроме того, в поисках еще одного источника финансирования они объявили лорду-мэру о намерении королевы взять взаймы у зажиточных иностранцев, проживающих в Лондоне, «200 000 французских золотых монет». Все группы населения несли тяжкое бремя военных расходов.
17 декабря началась облава на непокорных граждан — тех, кто отказывались выдать государству ссуду, вызывали для объяснений. Никакие угрозы воздействия не имели. Пять дней спустя, разгневанные тем, что лондонские финансовые круги отказались от выдачи займов, никак не реагируя на каждодневные извещения, советники снова написали письмо лорду-мэру, требуя выдать сумму в 20 000 фунтов «до праздников», и выразили свой гнев в адрес тех, кто пытался уклониться. Однако даже этой угрозы оказалось недостаточно, чтобы принудить обеспеченных жителей Лондона внести свою лепту в военные расходы. Саймон Форман, состоятельный астролог и врач, упоминает также постоянные сборы небольших сумм «для солдат», взимавшиеся с каждого домохозяйства («Я полагаю, что не обязан сдавать деньги», — пишет он в своем ежедневнике в начале 1599-го, ломая голову над тем, «стоит ли все же заплатить или нет», и в конце концов решившись сдать деньги в начале января и еще раз — в конце февраля). Если случай Формана считать типичным, ясно, что лондонцы к тому моменту уже сомневались — надо ли им в принципе поддерживать дорогостоящую военную авантюру.
Помимо напряженного финансового положения, существовала и проблема беженцев — неимущих английских поселенцев в Ирландии, людей, которым, как и Спенсеру, удалось сбежать назад в Лондон. Тайный совет предписал мэру и епископу Лондона произвести «сбор пожертвований» для помощи «бедным и нуждающимся из разных стран короны, что проживали в графстве Керри в Ирландии, недавно вернулись оттуда и понесли большие убытки и ущерб от тамошних повстанцев». Один только вид этих людей вызывал сострадание, не говоря об их рассказах про зверства повстанцев.
К середине декабря многие из решительных противников мира с Испанией пересмотрели свою точку зрения. Джон Чемберлен откровенно высказался об этом в письме своему другу Дадли Карлтону: «Удивительно, что самые непреклонные умолкли после того, как поняли, что из этого можно извлечь какую-то выгоду». Осознав, сколь не патриотичны эти мысли, Чемберлен тут же добавил: «Вы видите, как откровенно я пишу Вам обо всем, но надеюсь, это останется между нами, и потом, нам нечего опасаться, и я настолько привык к свободе выражения, когда разговариваю со своими друзьями или пишу им, что мне нелегко от нее отказаться». Страх понести наказание за подстрекательские слова уже витал в воздухе. Когда за три дня до Рождества Тайный совет отдал распоряжение рекрутировать еще 600 человек для войны с Ирландией, лондонцы совсем пали духом. Эссекс еще не успел отплыть в Ирландию, а война уже вызывала всеобщее неодобрение.
По окончании рождественских празднеств в Уайтхолле королева и Эссекс оказались в центре внимания. Елизавета решила подать Эссексу недвусмысленный, с ее точки зрения, знак: «На двенадцатый день, — замечает наблюдательный придворный, — королева танцевала с графом Эссексом в новых богатых нарядах». Другой очевидец уточняет: Елизавета «будучи уже дамой в годах, протанцевала три или четыре гальярды», танца пылкого и ею столь любимого, и ужасно тягостного для неуклюжего в бальном деле Эссекса. Но никто не смел перечить королеве. В начале января Эссекс писал своему кузену Фулку Гревиллу, что накануне нового года Елизавета поставила перед ним «сложнейшую из всех задач, которую когда-либо предлагалось решить джентльмену». Но Эссекс скорее жалел самого себя, чем выражал покорность: в письме (о котором, как он и ожидал, стало известно при дворе) он продолжал сетовать: Елизавета «разбила его сердце», и лишь когда «его душа освободится от бремени тела», королева поймет, «насколько была неправа и какую душевную боль причинила и себе самой». Тем, кто собирался присоединиться к нему в походе, Эссекс старался показать себя с лучшей стороны, в том числе и своему наивному стороннику, крестному сыну королевы Джону Харингтону: «Я справился с Ноллисом и Маунтджоем в Совете — даст Бог, на поле битвы одержу верх и над Тироном».
В субботу 13 января 1599 года в Вестминстере прозвучал погребальный колокол. Новости пришли самые неожиданные и тягостные — в возрасте 46 лет умер Эдмунд Спенсер. Три дня спустя Спенсера похоронили рядом с Чосером в южном нефе Вестминстерского аббатства, который позднее назовут Уголком поэтов. Расходы на похороны взял на себя Эссекс, отдав дань поэту, прославлявшему его как «славного мужа Англии и чудо всего мира». Уильям Кемден, превозносивший Спенсера («этот автор превзошел всех английских поэтов былых времен и даже самого Чосера»), отмечал необычность этих похорон. Как учитель школы в Вестминстере, расположенной в окрестностях аббатства, Кемден имел возможность наблюдать за происходящим. Гроб с телом Спенсера сопровождали поэты; «вместе со скорбными элегиями и другими стихотворениями они бросали в могилу и свои перья». Кемден позднее добавил, что и гроб Спенсера тоже несли поэты. Стихотворения и перья — трогательный момент, менявший привычный ход похорон — с платками, мокрыми от слез, и хвойными ветками, которые в елизаветинские времена обычно кидали в могилу. Почести воздавались не просто великому поэту, но и всей английской поэзии. Вряд ли кто-то из английских стихотворцев пропустил такое событие.
Мы не знаем, кто именно нес гроб Спенсера, но тексты некоторых стихотворений, брошенных в его могилу, дошли до наших дней. Многие принадлежат весьма посредственным поэтам; это Николас Бретон, Фрэнсис Тайн, Чарльз Фитцджеффри, Уильям Алабастер, вездесущий Джон Уивер, Ричард Харви и Хью Холланд. Пожалуй, Холланд выбрал для своего двустишия верную интонацию: «Он был и остается <…> / Королем поэтов, а теперь стал еще и поэтом богов». Но некоторые, такие как песенка Бретона, просто безвкусны: «Служите панихиду на могиле Спенсера / До полного изнеможения души». Спустя три столетия могилу Спенсера вскрыли, рассчитывая найти среди подношений прежде всего шекспировское. Могильщики не смогли обрести искомое, что не удивительно, ведь они копали не в том месте и в итоге вырыли из земли останки поэта XVIII века и поклонника Спенсера Мэтью Прайора. Тем дело и закончилось.
В отличие от многих своих современников, Шекспир питал глубокое отвращение к дифирамбам в адрес авторов — живых или ушедших. Вместо того чтобы нести гроб или пафосно бросать в могилу стихотворения, Шекспир после заупокойной службы скорее всего отправился домой и воздал должное памяти Спенсера, тихонько листая затертые страницы томика его стихов. Спенсера публично провозгласили величайшим из всех английских поэтов — вот к этому Шекспир не смог остаться безучастным. В конце концов Спенсер выбрал путь, который сам Шекспир отверг. Он искал поэтической славы исключительно в покровительстве аристократов или королевы и добился ее стихами о «пламенных устах, давно безгласных, / О красоте, слагающей куплет / Во славу дам и рыцарей прекрасных» (перевод С. Маршака). Так Шекспир пишет в сонете 106, сознательно напоминая об архаизмах Спенсера.
Но различались они не только этим. Шекспир купил дом в родном Страфорде-на-Эйвоне, Спенсер же переехал в замок на захваченной ирландской земле. И что из этого вышло? Шекспир, должно быть, полагал, что Спенсер построил дом на песке. Он не смог предвидеть развития исторических событий и заплатил за это преждевременной смертью и погребением в ногах у Чосера. Слабое утешение!
Спенсер изменил ход развития английской эпической и пасторальной поэзии. Вскоре Шекспир и сам реформирует эти жанры, в частности, в «Генрихе V» и в «Как вам это понравится»; наверное, он бы оценил по достоинству одобрительное замечание в свой адрес, прозвучавшее в анонимной университетской пьесе того же года, один из персонажей которой заявляет: «Пусть этот глупый мир почитает Спенсера и Чосера, / Я же воздам должное сладкоголосому мастеру Шекспиру».
Шекспир знал, что Спенсер не единственный, кто строил свою карьеру, пробираясь сквозь ирландские дебри. Список елизаветинцев, сделавших подобный выбор, был немал и все увеличивался. Здесь и Томас Чёрчьярд, Барнаби Гудж, сэр Томас Норт, сэр Генри Уоттон, Барнаби Рич, Лодовик Брискет, Джеффри Фентон, сэр Уолтер Рэли, Джон Деррик, сэр Джон Дэвис и, возможно, сэр Филип Сидни. В этом году их ряды потеснили поэты — искатели приключений, желающие упрочить свое материальное положение при дворе, такие, как Уильям Корнуоллис и Джон Харингтон.
Заманчиво представить такую картину. Шекспир не любил светских мероприятий, и потому в тот день покинул церемонию в Вестминстере, заинтересовавшись часовней с алтарем неподалеку от могилы Спенсера, где захоронены Генрих V и его супруга королева Екатерина. Возможно, Шекспира привели сюда похороны Спенсера и мир рыцарства, воспетый им в «Королеве фей». Как и Спенсер, Генрих V, почивший в возрасте 35 лет (Шекспиру теперь было столько же), не дожил до того дня, когда мог бы полностью осуществить свое великое предназначение. Шекспир, однако, понимал и другое: ни один, даже самый прославленный из всех английских королей, не говоря уже о великом поэте, не мог надеяться на то, что потомки помянут его добрым словом. Шекспир представлял, как почтили память Генриха V; в одной из его ранних пьес — первой части «Генриха VI» — есть сцена похорон этого монарха, где он сравнивает короля-воина с Юлием Цезарем:
О Генрих Пятый! Дух твой призываю!
Храни страну, оберегай от смут,
Со злыми звездами борись на небе!
Звезда твоей души славнее будет,
Чем Цезарева, ярче…
В «Генрихе V» король также думает о собственных похоронах, говоря своим сторонникам: «Иль прах свой мы в бесславной урне сложим, / И не воздвигнут в память нас гробницы», если ему не удастся завоевать Францию (I, 2). Генриха V похоронили со всеми почестями, но потомки подчас вспоминали его самым неожиданным образом. Да, надгробное изваяние Генриха V из золота и серебра никого не оставляет равнодушным. Но во времена правления Эдуарда IV кто-то осквернил статую (были украдены два золотых зуба) — и это только начало. К 1599-му уцелел лишь торс без головы. Посмертная судьба Екатерины наверняка казалась Шекспиру еще более неутешительной. Хотя в 1438-м королеву похоронили в Вестминстере, ее забальзамированное тело было выкопано из земли во времена правления Генриха VII. С тех пор, как пишет Джон Стоу, «ее прах больше никогда не предавали земле…». При желании Шекспир мог бы дотронуться до королевы, образ которой он затем воскресит на сцене. Семьдесят лет спустя именно так и поступит Сэмюэл Пипс, записавший в своем дневнике, как во время визита в Вестминстер, он поднял «ее за плечи и прикоснулся к губам, понимая, что целует саму королеву». Шекспир, однако, совсем не это имел в виду, говоря о желании «подшутить над Екатериной Французской». Как бы то ни было, судьба этой королевской четы вдохновила Шекспира на строки, выгравированные на его собственной могильной плите: «Да будет благословен тот, кто пощадит эти камни, / И проклят тот, кто потревожит мой прах». Шекспир, которого похоронят в Стратфорде, отнюдь не желал бы после смерти оказаться в Вестминстере в обществе Чосера и Спенсера.
В Вестминстере сохранились лишь седло Генриха V, щит (шелковая вышивка на оборотной стороне полностью цела), мятый шлем и тяжелый меч — на лезвии и рукоятке местами все еще видна позолота. Лондонцы знали эти предметы, и, конечно, именно ими навеяно упоминание в одноименной хронике о «погнутом мече и шлеме измятом», которые лорды хотят нести перед королем по городу ввиду его возвращения в Лондон. Пьеса «Генрих V», как и смерть Спенсера, своим трагическим звучанием ознаменовала для Шекспира конец эпохи. Подобно королевским доспехам, висящим в Вестминстере, мир рыцарства, воспетый им в ранних хрониках и Спенсером в «Королеве фей», тускнел все больше и больше.
20 февраля, в последний день работы театров перед их закрытием на время Великого поста, Слуги лорда-камергера отправились в королевский дворец Ричмонд. В те дни погода стояла ужасная, и потому они скорее всего добрались до дворца на повозке, а не на лодке, по Темзе. Наступил вторник на Масленой неделе — неофициальный праздник, день вседозволенности, в который лондонские подмастерья нередко давали себе волю, бесчинствуя в борделях, а время от времени и в театрах. Шекспир и актеры его труппы, должно быть, вздохнули с облегчением, оказавшись вдали от всеобщей суматохи. Незадолго до этого королева перевезла свой двор в Ричмонд. Несмотря на то, что в 1554 году Елизавета (по приказу своей сводной сестры Марии) отбывала в Ричмонде заточение, в последние годы она очень привязалась к дворцу, называя его «уютным пристанищем, в котором лучше всего скоротать старость».
Посетители, подъезжавшие к Ричмонду с Темзы, наверняка обращали внимание на башни в форме восьмиугольника и флюгера, расписанные золотом и лазурью; какой же чудесной казалась странная музыка флюгеров ветреным днем! Посетители входили во дворец через главные ворота и, пройдя по просторному внутреннему двору, попадали в маленький дворик, мощеный кирпичом; здесь находился вход в королевские покои, окна которых выходили в сад. По обе стороны внутреннего двора располагались два здания примерно одного и того же размера (каждое около ста футов на сорок). Слева — королевская капелла, где проводились церковные службы и читали проповеди, справа — большой зал для представлений. Зал был прекрасно убран: стены украшали изображения великих английских королей-завоевателей в шитых золотом костюмах. Шекспир и его актеры знали это место: они выступали здесь пять раз — в 1595-м и 1596-м.
Для праздничного спектакля Шекспир набросал эпилог из 18 строк в честь Елизаветы. Из эпилогов, написанных по случаю, до нас дошли только два — этот и эпилог ко второй части «Генриха IV». Возможно, Шекспир сам прочитал его в конце спектакля или же поручил одному из актеров труппы:
Ходу стрелки часовой
Путь уподобляя свой,
Ты идешь, оставив след,
По зарубкам прошлых лет.
Круг за кругом одолев
Гордым шагом королев,
Непреклонна и легка,
Да пройдешь через века!
Пусть малыш, что в этот миг
Слов премудрых не постиг,
С благодарностью судьбе
Станет старцем при тебе.
Юных лордов пышный цвет
Отцветет и станет сед,
Но пребудешь молода
И пройдя через года.
Век твой славный возлюбя,
Да благословит тебя
Неба сладостная синь:
Царствуй, радуйся! Аминь!
В глазах Шекспира Елизавета всегда молода и неподвластна разрушительной силе времени. Жизнь королевы словно стрелка циферблата, пребывающая в вечном движении, и потому Елизавете суждено увидеть не одну смену поколений. Однако это сравнение совсем не лишено лукавства. С одной стороны Елизавета — узница времени, и в этой темнице ей совсем нечем дышать; с другой — мысль пережить свой век тоже страшна. Шекспир, конечно, знал, что в льстивых строках эпилога противоречит сам себе, так как в сонетах утверждает совсем иное: никто не вечен, и потому лишь стих способен запечатлеть для потомков образ его юного Друга (сонет 19).
Нет сомнений, что эпилог написан Шекспиром, — об этом свидетельствуют и стилистика, и стихотворный размер (хорей), и строфика (рифмованный куплет), столь характерные для многих его произведений. Финал «Сна в летнюю ночь» тоже написан хореем (это единственная из всех пьес Шекспира, финал которой написан этим размером). Если бы в тот день в Ричмонде звучали строки из пятого акта (просьба Оберона «окропить покои» и даровать мир «хозяину» дворца), то они наполнились бы особым звучанием:
С этой колдовской росой
Эльфы путь предпримут свой,
Все покои окропят,
Весь дворец да будет свят,
Чтоб хозяину его
Ведать мир и торжество.
Эпилог к этой пьесе, время от времени исполнявшийся вместо монолога Пэка, ритмически довольно точно повторяет финальный монолог Оберона. Позволю себе высказать догадку. Мне кажется, Шекспир написал этот эпилог для обновленной версии спектакля «Сон в летнюю ночь». Вольная атмосфера комедии особенно близка праздничной атмосфере масленичного вторника, а слова Оберона: «И мгновенно опояшем / Шар земной в полете нашем» (IV, 1; перевод Т. Щепкиной-Куперник) обретают двойное значение, намекая на строительство нового театра в Саутуорке.
Поднять деликатный вопрос о возрасте Елизаветы — большая смелость со стороны Шекспира. Крестный сын Елизаветы Джон Харингтон вспоминал: при елизаветинском дворе «…любой мог бы сказать, что ей нравилось казаться моложе, и слова о том, что она выглядит моложе своих лет, несомненно доставляли ей удовольствие». Возраст и внешность очень много значили для Елизаветы. Французский дипломат де Месс так описывает ее тщательно продуманный туалет: «Сорочку и нижнюю юбку из белого дамаста королева затягивала в корсет сзади; спереди сорочка была расстегнута так, что был виден живот до самого пупка». Де Месс добавляет: когда «кто-то говорит о ее красоте, она замечает в ответ, что никогда не была красавицей, хотя ее и считали таковой лет тридцать тому назад. И тем не менее она не упустит случая рассказать о том, как некогда была хороша». При этом, заканчивает де Месс, «для своего возраста и при своем телосложении она очень хороша собой». Елизавета напоминала стареющую Клеопатру — понимая, что время играет против нее, она заставляла молчать тех, кто хоть словом мог обмолвиться о ее возрасте, то есть о ее увядающей красоте. Хотя королева видела любого льстеца насквозь, лесть была ей необходима; судя по ее кокетству с де Мессом, она по-прежнему оставалась прекрасной актрисой, способной, если ей того захочется, использовать в делах политики всю свою обольстительность.
Именно поэтому неосторожные слова о бренности Елизаветы могли Шекспиру дорого обойтись. Возможно, ему приходилось слышать историю о том, как в Страстную пятницу 1596-го Энтони Радд, епископ собора св. Давида, в присутствии Елизаветы неосторожно затронул в своей проповеди вопрос о возрасте. Харингтон так вспоминает об этом: «Проповедь читал милейший епископ; для проповеди он выбрал псалом „Научи нас так счислять дни наши…“, дабы королева задумалась о бренности человеческого тела, ибо ей к тому моменту уже исполнилось 63 года». Елизаветинцы знали, что этот псалом — часть погребальной службы. Едва дождавшись, когда Радд закончит цитировать «места из Писания, в которых идет речь о старческой немощи», Елизавета прервала епископа: «Пусть оставит эти подсчеты для себя». В следующий раз «милейшего епископа» пригласили ко двору только во время Великого поста 1602 года; видимо, он не усвоил прежнего урока, ибо теперь для проповеди выбрал псалом 81: «Вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы; но вы умрете, как человеки, и падете, как всякий из князей». Как и в прошлый раз, Елизавета, не скрывая сарказма, прервала проповедь со словами: «Вы по мне отслужили прекрасную погребальную службу. Теперь я могу умереть, как только мне заблагорассудится».
Если спектакль Слуг лорда-камергера состоялся вечером 20 февраля, то, по всей вероятности, вернуться в Лондон им удалось только на следующий день. 21 февраля шесть пайщиков труппы — Бербедж, Кемп, Шекспир, Хеминг, Филипс и Поуп — собирались встретиться с Катбертом Бербеджем и Николасом Брендом и подписать договор аренды на землю для Глобуса. Возможно, встречу отложили до начала Великого поста, ведь в Пепельную среду все шестеро были полностью свободны от репетиций и спектаклей. Или, что тоже вероятно, пайщики медлили с этим вопросом, пока окончательно не решится, имеет ли право Джайлз Аллен запретить им использовать бревна от старого здания для строительства Глобуса.
Скорее всего, Слуги лорда-камергера решили ненадолго задержаться в Ричмонде, и вот по какой причине. 21 февраля Великопостную проповедь в Ричмонде читал Ланселот Эндрюс, пожалуй, самый яркий английский проповедник той эпохи, известный своим красноречием.
В то утро (Эндрюс всегда выбирал для проповеди утренние часы, до причащения) Шекспиру представилась редкая возможность услышать великого оратора и поучиться у него мастерству. В Англии времен Постреформации уже упразднили католический обряд покаяния, запретив посыпать голову пеплом. Теперь о символическом значении праздника рассказывал прихожанам сам проповедник, объясняя, что Пепельная среда знаменует конец масленичных гуляний. (Посмотрите на самую известную картину Брейгеля «Битва Масленицы и Поста», и вы поймете, почему так труден переход от Масленичного вторника к Пепельной среде; в Ричмонде после полуночи, знаменующей начало Пепельной среды, весь двор перемещался из большого зала в королевскую часовню.) Находясь на пороге войны, англичане хорошо понимали, что время развлечений прошло.
Шекспир заинтересовался не только выразительностью прозы Эндрюса и яркой манерой исполнения. Проповеди Эндрюса всегда были ясны по мысли. Следуя своей цели, в качестве текста для Великопостной проповеди он выбрал Второзаконие (23: 9) — фрагмент, когда Моисей отправляется на войну. Название проповеди не оставляет сомнений в ее политической актуальности: «Проповедь, прочитанная для Елизаветы в Ричмонде, 21 февраля 1599 года после Рождества Христова, в Пепельную среду накануне военного похода графа Эссекса». Эндрюс читал проповедь в стенах часовни, украшенных резными изображениями английских монархов («чья жизнь была столь добродетельна, что волею Господней причислили их к лику святых»). Это было как нельзя более кстати, ибо лишний раз символизировало союз церкви и государства.
Возможно, Елизавета объявила о проповеди Ланселота Эндрюса еще до отъезда Эссекса в Ирландию. После смерти королевы Питер Хейлин писал: всякий раз, когда Елизавета «хотела привлечь внимание к тому или иному вопросу, она прибегала к кафедре проповедника, как она выражалась; то есть приглашала местных проповедников <…> готовых по ее приказу прославлять ее идеи». Эндрюс наилучшим образом подходил для этой цели.
Последние два месяца ситуация с военной кампанией в Ирландии оставалась крайне сложной. Внутренняя борьба при дворе возобновилась с удвоенной силой — взять хотя бы гневный разговор Эссекса с лордом-адмиралом. Чемберлен тогда мрачно заметил: «У нас происходит такое, что никак нельзя доверить бумаге». И добавил: «Граф Эссекс вне себя, но не ясно, что это — расстройство души или тела». Единственная привилегия, которой Эссексу удалось добиться в последний момент, — разрешение «вернуться из Ирландии к Ее Величеству тогда, когда он сочтет необходимым». «Говорят, что все войско Эссекса составляют 16 000 пехотинцев и 1400 лошадей», но «если провести перекличку <…> окажется недостача», — пишет Чемберлен.
Эссексу оставалось только получить официальное подтверждение о начале военной кампании и благословение церкви. По приказу Елизаветы королевский печатник Кристофер Баркер обнародовал «Прокламацию Ее Величества…» — официальное разрешение отправить армию в Ирландию. В этом документе Елизавета объявляет, что ирландцы «позабыли свои обязательства и, подняв восстание, учинили кровавую и жестокую расправу над ее верными подданными». Причины мятежа, с ее точки зрения, разнообразны — в том числе, и злоупотребление полномочиями ее наместников в Ирландии. Самое поразительное в прокламации — ответ Елизаветы на обвинения в том, что она «намеревалась полностью искоренить и уничтожить эту нацию и покорить эту страну». Елизавета решительно опровергает все инсинуации. В конце концов Ирландия принадлежит ей: «Одно только упоминание о завоевании страны кажется нам настолько абсурдным, что мы и представить себе не можем, на каком основании оно вообще могло кому-то прийти в голову». По приказу Елизаветы Баркер также публикует «Молебен за успехи войска Ее Величества в Ирландии» — пусть Господь «укрепит и защитит нашу Королеву и Владычицу, и наши войска, отправившиеся усмирить свирепых и бессердечных повстанцев».
Проповедь Эндрюса — в не меньшей степени, чем шекспировскую хронику «Генрих V», — следует рассматривать в контексте тех проблем, с которыми столкнулся Эссекс и которые никак не отражены в официальных прокламациях. Эссекс опасался, что ирландский климат истощит английскую «армию, и если она и выживет, то из-за голода и плохого обмундирования солдаты совсем падут духом». К тому же оставался нерешенным вопрос с провиантом — совершенно «не ясно, как же его доставлять». Эссекс, опытный военный и искушенный царедворец, хорошо понимал, что находится между двух огней: «Все то, что случится, я уже предвижу… Неудача рискованна… Победа вызовет зависть».
Если Эссекс обречен, преданных ему ожидает та же участь. Рискуя жизнью, Роберт Маркхэм предупредил об этом своего родственника Джона Харингтона. Его письмо — еще одно образцовое свидетельство того, насколько настороженно с самого начала современники относились к военной авантюре в Ирландии:
Я слышал, вы отправляетесь в Ирландию под командованием Эссекса. Если так, примите мой совет в этом деле. Я не сомневаюсь ни в Вашей доблести, ни в трудолюбии, но Ваша безукоризненная честность, черт возьми, сослужит Вам плохую службу. Посмотрите на Вашего командира. Он отправляется в путь не ради служения государству, но ведомый жаждой мести. Будьте настороже. Не откровенничайте с каждым встречным. Говорю Вам, у меня есть все основания для опасений. У Эссекса имеются не только враги, но и друзья.
Слова Маркхэма, обращенные к его неопытному родственнику, — беглый эскиз тогдашней политической обстановки. Все записывать, без надобности не говорить, не валять дурака — такой совет был совсем не лишним.
Находясь под постоянным наблюдением, сам будь шпионом, так как «есть шпионы, следящие за вами всеми»:
Замечай все, что происходит, и веди тайный дневник. Поступай именно так… Говорю тебе, не вмешивайся не в свое дело и не шути — особенно среди тех, с кем мало знаком. Во всем подчиняйся лорду-наместнику и никогда не выражай свою точку зрения — об этом могут узнать в Англии. Приказам подчиняйся молча, без лишних слов. Пусть твое поведение не вызывает толков; твои слова дурно истолкуют, если дела пойдут не лучшим образом.
Маркхэм хорошо знал: если письмо перехватят, ему несдобровать, и потому попросил доставить послание свою сестру, удостоверившись в том, что содержание бумаги ей не известно («опасность велика», а «молчание — надежнейшее оружие»).
Но страхи и подозрения царили не только при дворе. Зимой 1599-го лондонцы стали обращаться за помощью к астрологу Саймону Форману, надеясь по знакам светил узнать судьбу своих родных и близких, которым предстояло отправиться на войну. Втайне от всех Форман составил гороскоп графа Эссекса, чтобы понять, что его ждет в Ирландии и «сможет ли он одержать победу». Вот что Форман узнал:
Кажется, в походе он увидит измены, голод, болезни и смерть и не сможет им противостоять. По возвращении его ждет предательство со стороны многих, и в конце концов он совершит серьезную ошибку — его либо заключат в тюрьму, либо на него обрушится большое несчастье. По возвращении он обретет много врагов, понесет большие убытки, запятнает свою честь и, как велит судьба, сполна узнает низость и предательство… Испытав позор и горечь, он с трудом справится со всеми испытаниями.
Этот эпизод вполне мог бы послужить синопсисом романтической трагедии. Действительно, Форман любил театр (той весной он неоднократно бывал в Куртине — правда, скорее ради молодой особы, внимания которой добивался, чем ради спектаклей Слуг лорда-камергера). Хотя и в более неуклюжей форме, чем в пьесах, в гороскопах высказывались надежды и опасения, о которых в противном случае так никто бы и не узнал. В отличие от Формана, Шекспиру не нужно было советоваться со звездами, чтобы в пьесе, которую он сейчас заканчивал, показать, насколько общество потрясено войной с Ирландией.
Сюжет о военных подвигах Генриха V за границей, как нельзя более актуальный, нашел, должно быть, глубокий отклик в сердцах тех, кого сейчас мучили ужасные сомнения. Англичане надеялись на лучшее, хотя предчувствовали, что Эссекса и его сторонников ждут лишь «измены, голод, болезни и смерть».
Когда исследователи говорят об источниках шекспировских пьес, практически всегда имеются в виду изданные книги (вроде «Хроник» Р. Холиншеда). Но культура времен Шекспира ориентировалась на устное слово. Это слово сопровождалось звуками, которых мы не слышим: крики уличных торговцев, звон церковных колоколов, речь местная и чужая, громкие разговоры, бесконечный шум густонаселенной столицы. Для культуры, так мало ориентированной на печатное слово, должно быть, большое значение имели воспоминания. Проповеди елизаветинских времен редко попадали в печать, и потому большая удача, что орации Эндрюса все-таки были опубликованы; ибо некоторые из идей этого проповедника нашли отражение (а может, по чистой случайности Шекспир и Эндрюс пришли к одним и тем же выводам независимо друг от друга?) в пьесе, над которой Шекспир сейчас работал.
Эндрюс начал свою проповедь, как и полагается, цитатой из Писания, смысл которой он будет развивать: «Когда пойдешь в поход против врагов твоих, берегись всего худого» (Второзаконие 23: 9). Затем он продемонстрировал с драматической театральностью, насколько точно эти библейские слова характеризуют текущее положение дел в Ирландии. «Чтобы увидеть подобие тех дней и этих, отражение этих дней в тех, не требуется долгих объяснений. Мы слышим „когда“ и понимаем — сейчас. Мы отправимся в путь, и наше войско встретится с врагом». Стоит, пожалуй, процитировать более длинный фрагмент (как и тексты Шекспира, проповеди лучше всего прочитать вслух), чтобы услышать характерную интонацию Эндрюса — обрывистую, шероховатую, полную эмфаз, усеянную остроумными метафорами и игрой слов, — стиль, столь любимый елизаветинцами:
Наше войско отправляется в поход, в молитве и надежде наши сердца обращены к Богу, и мы просим его: пусть поход будет успешен, и втройне успешно возвращение нашей армии, исполненное победного ликования, домой, к Ее святому Величеству; с чувством выполненного долга и на радость всему народу.
Обратите внимание на ритмическое повторение фраз «это время» и «этот день»:
Обычно во время Великого Поста (this time of the fast), а также в первый день Поста (this day, the first day of it) мы стремились соблюдать Пост и воздерживаться от грехов. Этот день и это время (this day, and this time) предназначены Церковью именно для этой цели. Однако… в этом году Господь послал нам и другое испытание; на этот раз (this time) это война, время, также располагающее к покаянию и молитве… Вот конечная цель… и если мы отправимся в путь с молитвой, то быстрее продвинемся вперед и вернемся домой с честью и ликованием.
Буквально через месяц лондонская публика услышит не менее воодушевляющую речь по схожему поводу — прославление войск, идущих в бой в «этот день» («This day is called the Feast of Crispian…»):
Сегодня день святого Криспиана;
Кто невредим домой вернется, тот
Воспрянет духом, станет выше ростом
При имени святого Криспиана.
Кто, битву пережив, увидит старость,
Тот каждый год в канун, собрав друзей.
Им скажет: «Завтра праздник Криспиана»,
Рукав засучит и покажет шрамы:
«Я получил их в Криспианов день».
Задача Эндрюса — поощрить, если не благословить, план разгрома Тирона, не оправдавшего доверия королевы: «Итак, различные королевские почести были оказаны и самым неблагодарным образом отринуты; помилование много раз милостиво предложено и самым неблагодарным образом отвергнуто; о да, доверие скомпрометировано, ожидания обмануты; неприязнь усиливается, ибо терпение исчерпано. И потому перед нами враг, и время пришло». И хотя Эндрюс безоговорочно поддерживает военную кампанию, это не мешает ему упрекать государство за прежние действия — отправку на войну плохо экипированных солдат. Пусть в этот раз все будет иначе: «Нужно подготовить провиант <…> А также обеспечить достойную оплату <…> Мы должны отправить в путь войско, а не скопище полуголых или голодных солдат». И вероятно, напрямую обращаясь к Эссексу (который не так давно хвалился, что для него опасность — потеха, а смерть — празднество), Эндрюс предупреждает: «война — совсем не развлечение» и «кажется таковой» только поначалу; она «в конце концов обернется горьким разочарованием», «если продлится долго». Эти слова наверняка встретили одобрение королевы.
В «Генрихе V» есть ряд фрагментов, которые Шекспир не мог почерпнуть ни в хрониках, ни в других источниках. Они связаны с двумя аргументами Эндрюса — оправданием церковью агрессивной войны и отпущением грехов всем тем, кто идет на войну. Хроника «Генрих V» открывается размышлением священника о неминуемом военном походе, за которым практически сразу следует один из самых длинных монологов шекспировских пьес, — по сути, проповедь архиепископа Кентерберийского, настаивающего на правомерности наступательной войны Генриха V против соседнего государства. Эндрюс заверяет Елизавету, Эссекса и придворных: если война «законна и не является грехом», то «не только оборонительная, но и наступательная война имеет право на существование», а епископ Кентерберийский в шекспировской пьесе утверждает, что основания для войны законны, справедливы, и церковь дает Генриху благословение.
Связь между проповедью Эндрюса и шекспировской пьесой видна и в сцене, в которой переодетый Генрих V пререкается со своим войском накануне битвы при Азенкуре, отказываясь признать свою вину, в случае если война несправедлива. В настойчивых словах Генриха о том, что «душа каждого принадлежит ему самому» и каждый солдат «должен очистить свою совесть от малейших частиц зла», слышна мысль Эндрюса, утверждавшего, что война — время сугубой молитвы: «Как же это непристойно, как низко и как глупо предаваться греху тогда, когда мы отправляемся в поход, дабы освободиться от греха. Оправляемся покарать повстанцев, а сами восстаем против Бога?» Эндрюс свято верил в то, что победа принадлежит Богу, а не человеку («что быстрое и безопасное возвращение домой тех, кто оправился в поход… зависит от того, пребудет ли с ними Господь»); эта же мысль звучит в шекспировской пьесе в словах Генриха V о том, что победа одержана только с Божьей помощью: «Твоя десница, Боже, / Свершила все! Не мы, твоя десница» (IV, 8).
В тот день Шекспир вернулся в Лондон, чтобы подписать контракт на строительство Глобуса, и в голове у него звучали последние слова проповеди Эндрюса. Предпасхальные каникулы подарили драматургу несколько драгоценных недель — он успеет закончить пьесу и передать ее распорядителю празднеств, а затем и актерам, чтобы они выучили роли к началу марта, когда театры возобновят свою работу.
Месяц спустя в Лондоне давали два спектакля — в Куртине, в Шордиче, на северном берегу Темзы, и в Розе, театре Хенслоу в Саутуорке, на южном берегу, неподалеку от Лондонского моста. Лодочники в тот день работали не покладая рук. Флаги, развевавшиеся на зданиях театров, напоминали о том, что представления возобновились, так как Великий пост уже закончился. Обе труппы — Слуги лорда-камергера и Слуги лорда-адмирала — расклеили афиши по всему городу, и лондонцы только и говорили, что о предстоящем событии. В день спектакля музыканты били в барабаны и трубили, привлекая зрителей. На той неделе очень повезло с погодой, и потому почти все спектакли играли на открытых площадках. С 22 по 27 марта «стояли ясные и солнечные дни, и было тепло, как летом», — отмечал Саймон Форман. День все прибывал; поскольку вместе с джигой спектакль длился примерно три часа (с двух по пяти), у зрителей оставался в запасе час, чтобы вернуться домой засветло.
Мы совсем ничего не знаем о тогдашней выручке Слуг лорда-камергера в Куртине, однако известно, что дела труппы лорда-адмирала в Розе шли из рук вон плохо. В дневнике Хенслоу упомянута сумма в три фунта и восемнадцать шиллингов, а затем еще одна, около двух фунтов, — мизерный заработок по сравнению с обычной недельной выручкой в девять фунтов. Незадолго до Великого поста билеты на спектакли труппы лорда-адмирала продавались хорошо, и потому полупустой зал на спектаклях в марте можно объяснить разве что высокой конкуренцией. Возможно, лондонцев все больше и больше привлекали спектакли Слуг лорда-камергера, в том числе шекспировская хроника «Генрих V», премьеру которой многие ждали с нетерпением. Но Шекспир обманул ожидания завсегдатаев Куртины — оказалось, что их любимый комик Уилл Кемп не занят в спектакле, а кроме того, нет и свадебных сцен.
Пьесы о Генрихе V не сходили с английской сцены с середины 1580-х. Самая известная из них — «Знаменитые победы Генриха V» — входила в репертуар Слуг королевы, а впоследствии и других трупп города. Записи Хенслоу подтверждают популярность этого произведения. Шекспиру пьеса была хорошо известна. В поисках сюжета для своей двухчастной хроники «Генрих IV», а затем и для «Генриха V» Шекспир прежде всего обратился к ней, позаимствовав оттуда ряд эпизодов — от сцены на большой дороге, которой открывается первая часть «Генриха IV», до свадьбы короля и Екатерины Французской в финале «Генриха V». Он хорошо помнил текст пьесы — в печатном варианте она вышла (без указания имени автора) лишь в 1598 году. Очень возможно, что Шекспир был занят в одной из постановок «Знаменитых побед…» как актер (пьеса, как и он сам, кочевала из труппы в труппу) — это вполне объясняет, почему он так хорошо помнил содержание. Излишне запутанный сюжет, безжизненность персонажей и скучная стилистика подчас утомляли публику — это Шекспир знал наверняка. Однако в старой пьесе — нагромождении комических сцен, лишенных сквозного развития, — блистал известнейший комик того времени Ричард Тарлтон. Кроме того, зрителям импонировал ее нехитрый патриотизм; французы — глупцы, и война с ними несерьезна, даже несмотря на то, что французская армия намного превосходит английскую. Пьеса не требовала интеллектуальных усилий, и, посмотрев ее, публика ни на минуту не задумывалась о нравственных ценностях. Купив билет на спектакль о Генрихе V, она рассчитывала хорошо провести время и посмеяться над шутками о своей стране и ее героическом прошлом.
Одним словом, зритель Куртины был обескуражен уже в начале шекспировского спектакля «Генрих V». В отличие от «Знаменитых побед», хроника Шекспира открывается не шутливой беседой клауна с принцем, а серьезным размышлением. Хор, облаченный в длинную бархатную мантию (эту роль, как полагают исследователи, исполнял сам Шекспир), подхватывает нить повествования предыдущей хроники, начиная с событий обновленного эпилога ко второй части «Генриха IV». Всем придется непросто. И драматургу, который жаждет вдохновения, и актерам, дерзнувшим показать «с подмостков жалких / Такой предмет высокий» (Пролог; здесь и далее хроника цитируется в переводе Е. Бируковой), и публике. Поэтому драматург и актеры предлагают зрителям действовать сообща: «Позвольте ж нам, огромной суммы цифрам, / В вас пробудить воображенья власть». Все зависит только от вас, настойчиво убеждает зрителей Хор («Когда о конях речь мы заведем, / Их поступь гордую вообразите»). Пролог просит зрителей ради успеха предприятия хорошенько напрячь свое воображение:
Восполните несовершенства наши,
Из одного лица создайте сотни
И силой мысли превратите в рать.
В 1599 году Шекспир, начав с «Генриха V», в нескольких пьесах переосмысляет события национальной истории; порвав с традицией прошлого, он неоднократно подчеркивает: наше восприятие истории изменилось. Поэтому для него необычайно важно, чтобы публика помнила обе пьесы — и старую, и новую. «Генрих V» — выдающаяся хроника Шекспира, и очень непростая для понимания — зрители убедились в этом, посмотрев спектакль и невольно сравнив его с пьесами вроде «Знаменитых побед», в которых о суровых реалиях войны нет ни слова.
Слепое восхваление героического прошлого Англии, явленное в «Знаменитых победах» и сполна отражавшее дух той эпохи, во времена Шекспира уже не выдерживало никакой критики. В 1599-м, говоря о знаменитом вторжении Генриха V во Францию, нельзя было не вспомнить о военной кампании Эссекса в Ирландии. Мысль об Ирландии пронизывает пьесу, определяя (как и многое другое) новизну шекспировской трактовки и позволяя предположить, какие проблемы волновали тогда драматурга.
Ирландская тема подчас проникает в пьесу самым неожиданным образом — скажем, королева Франции, которая до этого никогда не видела своего будущего зятя, Генриха V, приветствует его такими словами: «So happy be the issue, brother Ireland[2], / Of this good day and of this gracious meeting» («Да будет так же счастлив, брат король, / Свидания приятного исход…»). Ошибается совсем не королева, взволнованная встречей, а сам Шекспир, явно имевший в виду выражение «brother England» (во всех современных изданиях теперь пишут именно так). Примечательно, что Шекспир неверно указывает национальность как раз тогда, когда речь идет о брачном союзе английского короля и французской принцессы; размышления о национальной принадлежности и чистоте крови сопровождают пьесу с начала и до конца (этот же вопрос очень занимал и авторов, писавших о сложных отношениях Англии и Ирландии).
В «Генрихе V» Шекспир касается Ирландии крайне редко, подобных эпизодов немного (например, мимолетное упоминание об ирландских кёрнах и болотах). Когда Гауэр, английский офицер, рассуждает о солдате с бородой, «подстриженной на манер генеральской», автор подразумевает клинообразную бороду графа Эссекса (и зрители это отлично понимали); тем самым Шекспир сознательно сокращает дистанцию между эпохой Генриха V и современностью. Драматург не скрывает тягот солдатской жизни, очевидно имея в виду содержание войска Эссекса в Ирландии: «Близка зима; растут в войсках болезни» (III, 3). Сценическая ремарка в шестой сцене третьего акта — «Входит король и его бедные солдаты (poor soldiers)» — звучит как нельзя более актуально и указывает на плохую экипировку английских солдат в Ирландии.
Размышления о грядущей военной кампании в Ирландии появляются лишь в финале хроники. Шекспир призывает зрителя ненадолго покинуть мир театральной условности и задуматься не о судьбе Генриха V, а о ближайшем будущем — о том дне, когда народ выйдет на улицы Лондона приветствовать графа Эссекса, «полководца королевы», вернувшегося из Ирландии. Это особенная сцена — ни в одной другой своей пьесе Шекспир больше не выходит за пределы театральной условности в попытке вернуть зрителя к сегодняшнему дню:
Теперь покажет
Вам всем прилежная работа мысли,
Как Лондон буйно извергает граждан.
Лорд-мэр и олдермены в пышных платьях,
Как римские сенаторы, идут;
За ними вслед толпой спешат плебеи
Навстречу Цезарю-победоносцу.
Так было бы, хоть и в размерах меньших,
Когда бы полководец королевы
Вернулся из похода в добрый час —
И чем скорее, тем нам всем отрадней! —
Мятеж ирландский поразив мечом.
Какие толпы, город покидая,
Его встречали б! Но вполне понятно,
Что многолюдней встреча короля.
Он в Лондоне; французы умоляют,
Чтоб оставался в Англии король.
Вмешался в дело даже император,
Чтобы наладить мир. Теперь опустим
Событья, что произошли пред тем,
Как наш король во Францию вернулся.
Перенесем его туда. Поведал
Я обо всем, что в эти дни свершилось.
Простите сокращенья мне и взор
Направьте вновь на Францию в упор.
Когда зритель переносится в другие времена и видит триумфальное шествие Генриха V, затем Юлия Цезаря, затем графа Эссекса, снова Генриха V, — в его сознании стираются границы эпох. В Прологе к пятому акту Шекспир взывает к патриотическим чувствам лондонцев — всем зрителям хочется, чтобы время шло быстрее, и ирландская кампания поскорее закончилась.
Однако, если мы вчитаемся в текст, станет ясно, что в словах Хора звучит беспокойство, и вот почему. Цезарь, упомянутый в Прологе, вошел в Рим с тайной мыслью о том, что республикой вновь будет править один человек; он, однако, недолго упивался успехом (трагической смерти императора Шекспир вскоре посвятит трагедию «Юлий Цезарь»). Аналогия, собственно, лежит на поверхности — долгожданное возвращение Эссекса, поразившего мечом «мятеж ирландский», вызывает такие же опасения, как и вхождение Цезаря в Рим. В отличие от Генриха V, Эссекс, как и Цезарь, был лишь героем войны — противники жаждали его низвержения, опасаясь, как бы он не взошел на престол. Зная, что граф «мечтает стать главнокомандующим» и «видя его растущее неповиновение королеве, которой он стольким обязан», враги Эссекса, подозревали, что «он задумал что-то ужасное» (Уильям Кемден). Вероятно, они лишь утвердились в своих догадках, когда сторонники Эссекса заявили, что граф «королевских кровей: предки его прабабушки, Сесилии Девере, урожденной Буршье, — Томас Вудсток и Ричард, граф Кембриджский», и потому «благодаря такой родословной у него гораздо больше оснований» унаследовать корону после смерти Елизаветы, «чем у любого другого претендента на престол».
При условии, что Шекспир знал о происхождении Эссекса, эпизод из «Генриха V» с Ричардом, графом Кембриджским (предателем, который польстился «на горсть ничтожных крон», за что и поплатился головой), предстает в совершенно ином свете. Из исторических источников Шекспир мог почерпнуть сведения о том, что граф Кембриджский имел более законные основания на трон, чем Генрих V, хотя хроника об этом и умалчивает. Однако в пьесе «Сэр Джон Олдкасл», поставленной в ноябре следующего года, граф Кембриджский заявляет, что Генрих IV и Генрих V — «захватчики и узурпаторы власти». Графа Кембриджского, наследника внука Эдуарда III, обошли другие Ланкастеры.
Маловероятно, что Шекспир нарочито связал имя Эссекса с предателем, графом Кембриджским, однако политика Генриха V в пьесе Шекспира столь непроста для понимания, что все возможно. Описание того, как граф Эссекс возвращается из Ирландии, «мятеж ирландский поразив мечом» (V, Хор), — самый двусмысленный эпизод во всей пьесе. Этот эпизод можно интерпретировать и так: своевольный граф Эссекс, победитель и командующий армией, мог бы, как и отец Генриха V, войти в Лондон и поднять мятеж, рассчитывая на поддержку народа. Услышь это Елизавета, она бы схватилась за голову.
Слава богу, Елизавете не довелось этого услышать. Нет никаких свидетельств того, что ввиду политических событий, особенно в конце 1598 года, хронику исполняли при дворе. Несмотря на успех, из-за острой современной направленности этой хроники премьерных показов прошло намного меньше, чем у любой другой шекспировской пьесы. Позднее, в 1599-м, Слуги лорда-камергера играли ее «много раз», публикация же все время откладывалась; затем, в 1600-м, хронику наконец отправили в печать, сильно сократив и вырезав появления Хора, упоминания об Эссексе, Ирландии, Шотландии, тайный сговор государства и церкви и все остальное, хоть отдаленно напоминавшее о государственных преступлениях. В искаженном виде пьеса выдержала два переиздания.
Создается впечатление, что в виду развернувшихся событий труппа пыталась отвести от себя подозрения. Полный текст пьесы был опубликован лишь в Великом Фолио, когда хронику уже сняли с репертуара. В одной из пьес, написанных незадолго до Реставрации, в шутливом контексте несколько раз всплывает имя Пистоля, героя шекспировской хроники; позднее пьесу разыграют перед королем Яковом I (разумеется, в сокращенном виде, вырезав оскорбительные слова о шотландце, который крадется «лаской хищной» в английское гнездо, (I, 2). Другими словами, об этой шекспировской хронике основательно забыли.
Любая попытка составить представление о политических взглядах Шекспира по хронике «Генрих V» обречена на провал. Эта пьеса совсем не политический манифест. Шекспиру не милы ни ура-патриотизм, ни осуждение государственных войн, хотя в хронике выражены и та, и другая точки зрения. «Генрих V» — и удача, и неудача Шекспира, потому что драматург сознательно отказывается принять одну-единственную точку зрения на военно-политические события прошлого и тем самым настоящего. Возможно, сам того не осознавая, Шекспир все время возвращался к одной и той же мысли: именно сейчас, когда английская армия — чьи-то братья, мужья и сыновья — отправилась в Ирландию, пришло время показать елизаветинцам пьесу о героическом прошлом Англии, которая вселила бы в них надежду. Разве есть для этого сюжет лучше, чем знаменитые деяния Генриха V? Осада Арфлера вполне подошла бы для этой цели, компенсировав унизительное поражение при Блэкуотере. Но Шекспир также понимал, что его зрители (изрядно уставшие от вербовки на военную службу, постоянных призывов к оружию, проблем с провиантом для армии и встревоженные рассказами поселенцев и солдат, вернувшихся из Ирландии) накануне военной кампании Эссекса уже не знали, на каком они свете. Хроника «Генрих V» не только прекрасно дополняет многочисленные истории, ходившие по Лондону в то смутное время (от дворцовых сплетен и пересудов в тавернах до церковных проповедей и королевских манифестов), но и, в некотором смысле, вбирает их в себя. Это не пьеса за или против войны, но пьеса, написанная в преддверии войны.
Отвечая на зрительский запрос и понимая, что чувства зрителей противоречивы, а война страшна своей неизбежностью, Шекспир вводит в пьесу второстепенных персонажей, критикующих современное положение дел. Это и перешептывания корыстолюбивых священников, и жалобы бедняков, завербованных на службу, и грубость солдат, понимающих, что их кормят пустыми обещаниями, и распри офицеров, и признания т. н. предателей, и недовольство новобранца, и горькие проклятия солдата на пути домой. В хронике немало сцен, в которых Шекспир сталкивает разные точки зрения на ведение войны. По сути, в этом и есть вся соль пьесы. Критики, утверждающие, что «осада города, одна битва и небольшая любовная интрига — еще не полноценный сюжет», в принципе правы, однако они упускают из виду, что основной сюжет пьесы как раз и заключается в разговорах о войне.
Личность короля вызывает у персонажей пьесы много споров и разногласий; Генрих V всегда действует сообразно обстоятельствам. Он то бесстрашный полководец, ведущий за собой войско, то хладнокровный командир, отдающий приказ казнить пленников, то богобоязненный генерал, возносящий хвалу Господу, то скромный воздыхатель, то военачальник, переодетый в платье солдата и оставшийся без всякой поддержки. Мы видим, как Шекспир, увлеченный жанром биографии, выписывает портрет своего персонажа, находясь, возможно, под впечатлением от недавно прочитанных «Жизнеописаний» Плутарха в переводе Томаса Норта. Наблюдая за Елизаветой, Шекспир также понимал, что успешный монарх — актер от Бога, способный к перевоплощениям, как Генрих V, при этом способный заставить других играть по его правилам. По сути, у Шекспира много общего с Генрихом V, ведь Шекспир, легко находивший общий язык как с людьми высокого положения, так и с бедняками, в глубине души, подобно Генриху V, более всего ценил уединение и покой.
Благодаря тому, что каждый акт открывается развернутым Прологом (для Шекспира это, скорее, исключение), слова которого произносит Хор, пьеса обретает многоплановость с точки зрения как структуры, так и ритма: Хор предлагает свою интерпретацию событий, не совпадающую с тем, что происходит на сцене. Прологи к каждому акту, явно имеющие вставной характер, по всей вероятности, были написаны Шекспиром на позднем этапе работы над пьесой, так как при первой публикации вымарать их из текста не составило особого труда. Хор продолжает комментировать события, раскрывая то, что случится дальше. Интрига таким образом ослабевает, но Шекспир наверстывает упущенное за счет разницы между тем, о чем зрителю говорит Хор, и тем, что случится на самом деле; благодаря этому драматург держит зрителя в напряжении не менее сильном, чем от противостояния между французами и англичанами, на котором построен основной конфликт. Решить, чему отдать предпочтение — словам Хора или разворачивающемуся на сцене действию, не так просто, но елизаветинский зритель вполне справлялся с этой задачей, все больше и больше осознавая пропасть между официальной пропагандой и жестокой реальностью; каждый лондонец точно знал, что дозволено сказать о войне вслух, а о чем лучше промолчать. Возьмем, к примеру, Хор во втором акте, где речь идет о том, как страна восприняла призыв к оружию:
Теперь вся наша молодежь в огне;
Наряды шелковые — в сундуках,
И оружейники теперь в почете;
О славе помыслы в груди у всех;
Луга сбывают, чтоб купить коней.
За образцом всех королей стремятся
Меркурьи наши, окрылив пяты.
Над ними реет в вышине Надежда
И держит меч, который весь унизан
Коронами различных величин —
Для Гарри и сподвижников его.
В марте 1599-го измученные бесконечной вербовкой лондонцы — из которых мало кто (за исключением горстки добровольцев, настроенных оптимистически) хотел «сбыть луга, чтобы купить коней» и последовать за Эссексом на поле боя в надежде получить хорошее жалованье, — лишь морщились от напыщенной риторики Пролога. Пафосная официальная версия событий, которую представляет Хор, тут же подрывается всем последующим ходом действия. На сцене мы видим не решительных юношей, готовых пуститься в бой, но нерасторопных новобранцев вороватого вида — Нима, Пистоля и Бардольфа (вопреки своему желанию они «должны вместе ехать во Францию», II, 1), затевающих ссору. Примирение случится только тогда, когда Пистоль сообщит им, что собирается «пристроиться» «при войске маркитантом» (еще одно место, где процветала коррупция), чтобы нажить на этом деньги; вот тогда-то между ними воцарятся «дружба» и «братство». Единственное, что мотивирует солдата на войне, — деньги, которые можно обманным путем заработать в армии, если, конечно, прежде он не будет обманут сам. Слова Хора постоянно расходятся с действительностью; тем самым Шекспир показывает противоречивое отношение англичан к грядущим событиям — их большие надежды и, в то же время, утраченные иллюзии; так же двойственно и отношение современников Шекспира к военной кампании в Ирландии. Две столь разные точки зрения на события скорее исключают друг друга, нежели имеют равноценное право на существование.
Однако восторженным патриотизмом проникнуты не только слова Хора — к примеру, многие зрители наверняка знали недавно опубликованное стихотворение Томаса Чёрчьярда «Доброе напутствие храбрейшему и благороднейшему графу Эссексу». Этот аллитерационный стих, исполненный ликования, очень характерен для своей эпохи:
Теперь, когда пора цветения в разгаре,
Элизы корабли — в морях ирландских.
Как славны рыцари, готовые к удару
для усмирения бунтовщиков! Надеюсь,
им хватит мужества: за ними право,
и зло стыдливо под их взглядом рдеет;
где истина — там испарится ложь.
Меч обнажён, Тирона казнь близка.
Но даже Чёрчьярд, сочинявший патриотические стихотворения еще со времен правления Эдуарда VI, и автор ныне утраченного трактата «Обличение ирландских повстанцев», понимал, что хвалебные слова в поддержку ирландской кампании просто необходимы, чтобы хоть немного развеять тревоги и опасения сограждан. Чёрчьярд оправдывает свой патриотический призыв необходимостью «всенепременно ободрить наемных солдат, следующих за своим командиром…», понимая, что все остальные давно утратили веру в победу. За свою долгую жизнь (а ему уже было под восемьдесят) Чёрчьярд познал все тяготы солдатской жизни; и теперь, вероятно, чтобы свести концы с концами, ему ничего не оставалось, как писать тексты на потребу дня. Чёрчьярд рассуждал так: кому-то все равно удастся заработать на подобных публикациях, так почему бы не ему? С каждым днем война все приближалась, спрос на пропаганду все возрастал; едва ли, однако, нашлись те, кто по наивности проглотили наживку Чёрчьярда или же шекспировского Хора. Зрители всё прекрасно понимали — Шекспир и не ждал от них иного.
Один из персонажей хроники «Генрих V» — ирландец, капитан Мак-Моррис (впоследствии этот образ закрепится в английской комедии, став типажом). Впервые Мак-Моррис появляется в третьем акте в компании шотландского капитана Джеми; в последний раз зритель видит их обоих перед решающей битвой при Азенкуре, в отличие от других капитанов, валлийца Флюэллена и англичанина Гауэра. Сцена, в которой против врага объединяются капитаны из Ирландии, Уэльса, Шотландии и Англии, олицетворяет мечту об объединении королевства. Разумеется, в 1599-м до объединения было еще очень далеко, а во времена Генриха V некоторые королевства даже враждовали. Союз между нациями, показанный Шекспиром, довольно странен еще и потому, что ранее, по сюжету пьесы, не прояви Генрих бдительность, шотландцы атаковали бы «незащищенное гнездо» англичан, пока король воюет с французами. Учитывая, что основным претендентом на престол после смерти Елизаветы считался король Шотландии, слова Генриха о Шотландии («Шотландец был всегда сосед неверный») неполиткорректны, как это ни странно. Многие зрители понимали, что в Ирландии войско Эссекса поджидают шотландские наемники, воевавшие на стороне ирландцев (так же, как любой, знакомый с хрониками, лежащими в основе шекспировских пьес, вероятно знал, что шотландцы и валлийцы воевали на стороне французов, а ирландцы-таки на стороне Генриха V).
Отношение Шекспира к союзу между нациями тем более противоречиво, что в его пьесе ирландцы и англичане сражаются бок о бок. В Англии сильно сомневались, стоит ли в принципе рекрутировать ирландских наемников. После поражения при Блэкуотере и дезертирства наемников англичане решительно отказались от услуг ирландских солдат. Особое недоверие вызывали ирландские капитаны. Поэтому не удивительно, что в шекспировской пьесе ирландец Мак-Моррис резко прерывает валлийца Флюэллена на словах «полагаю, что немногие из вашей нации…», не дав ему закончить мысль: «Из моей нации? Что такая моя нация? Негодяи, что ли, какие-нибудь? Ублюдки? Мерзавцы? Мошенники? Что такое моя нация? Кто смеет говорить о моей нации?» (III, 2). Вспыльчивый ирландец, как ему и положено, даже угрожает «снести» Флюэллену «башку».
Фамилия Мак-Моррис говорит сама за себя, объясняя поведение этого персонажа. Англо-норманны, обосновавшиеся в Ирландии много веков назад, адаптировали свои фамилии к местным традициям, заменив родную приставку «фитц» на гэльскую («мэк»). Неудивительно, почему полу-англичанин, полу-ирландец и полу-норманн Мак-Моррис так обеспокоен вопросом своей национальной идентичности. Кто он: англичанин, ирландец, англосакс? И кому ему служить? Один из ирландских капитанов английской армии, Кристофер Лоуренс, уставший от армейской жизни, однажды сказал так: «Как жаль, что в Англии меня считают ирландцем, а в Ирландии англичанином».
Вероятно, Шекспир отразил в этой пьесе современные предрассудки о шотландцах, соседях англичан, однако отчасти он и сам думал так же. Если мы откроем эту же сцену в Фолио, в котором пьесу напечатали по оригинальной версии Шекспира, то даже по обозначению персонажей в тексте поймем, что думал о них драматург. На протяжении всей сцены Мак-Моррис и Джеми названы только по национальной принадлежности — «ирландец» и «шотландец», то есть Шекспир выписал скорее два национальных типа, нежели конкретных персонажей. Валлийцу Флюэллену повезло немного больше — один раз он упомянут по имени, а затем только как «валлиец». При этом англичанин Гауэр всегда назван по имени. Увы, представление об англичанах, сражавшихся плечом к плечу в союзе с другими нациями, трещит по швам.
Создавая национальные стереотипы, Шекспир пытается показать взаимосвязь между национальностью и языком со всеми его диалектами. Помимо типичной ломаной речи Мак-Морриса, Джеми и Флюэллена (зачастую их реплики звучат комично), мы слышим ломаную речь Екатерины Французской; сватаясь к принцессе, Генрих V изъясняется по-французски (он знает этот язык на уровне школьника), нескладно говорит по-французски и пленный господин Ле Фер. Мы также присутствуем на уроке английского языка: Алиса учит Екатерину английским словам, некоторые из которых по-французски звучат непристойно; эта сцена позволяет предположить, что Екатерина скоро уступит Генриху.
Услышав исковерканный английский, мы чувствуем, как сложно героям понять друг друга. Несмотря на урок английского, в целом именно языковой барьер мешает преодолеть национальные различия, потому что национальные особенности ярче всего выражаются в речи персонажей. Генрих — типичный англичанин, который не может или не хочет говорить по-французски; своей невесте он объясняет это так: «Ей-богу, Кэт, осилить такую речь по-французски для меня то же самое, что завоевать королевство» (V, 2). Слова Екатерины «Я не понимать, что это» (V, 2) могли бы повторить многие лондонцы. Зритель тоже не всегда понимает, о чем идет речь, ведь в «Генрихе V» Шекспир использует массу неологизмов, придуманных им самим («impawn», «womby vaultages», «portage», «nook-smitten», «sur-reined», «congreeted», «enscheduled», «curselarie»). Эти слова, наряду с редкими («leno», «cresive»), а также заимствованными («sutler», слово, пришедшее из голландского), заставляли зал напрячься, чтобы понять, о чем идет речь. Ирония Шекспира здесь очевидна: он, разумеется, понимал, что английский язык расширяет свои границы (а возможно, и просто замусоривается) за счет присвоения слов других языков.
Наглядный пример того, что англичане и французы не понимают друг друга, — в одной из сцен с Пистолем — этот хвастун не верит своему счастью, узнав, что к нему в плен попал богатый француз. Речь Пистоля, весьма невыразительная, пропитана старинными оборотами, давно вышедшими из употребления, в том числе и высокопарными словами марловианского толка. Когда он слышит французскую речь и думает о выкупе, то мгновенно вспоминает слова популярной ирландской песенки «Calen o costure me», которые произносит на свой лад:
ПИСТОЛЬ
Сдавайся, пес!
ФРАНЦУЗСКИЙ СОЛДАТ
Je pense que vous êtes gentilhomme de bonne qualité.
ПИСТОЛЬ
Калите? Calmie, custure me.
Ты, верно, дворянин? Как звать тебя? Ответствуй. ( IV, 4 )
«Calen o costure me» — искаженное название ирландской песенки «Девушка, сокровище мое» («Cailin og a’stor»), в свою очередь исковерканное Пистолем («Calmie, custure me»). Ирландский язык, как и сама Ирландия, и ее население, присвоен англичанами, безнадежно подчинен английскому. Этот короткий обмен репликами также позволяет понять, насколько мастерски и реалистично Шекспир изображает своих персонажей, — хотя Пистоль и не Гамлет, но, поняв ход мыслей этого героя, мы прекрасно видим, кто перед нами.
Случись подобный разговор в Ирландии на самом деле, было бы совсем не до смеха. Автор анонимного английского трактата «Рассуждение об Ирландии» (1599) предупреждает, что из-за завоевательных войн и кровосмесительных браков англичане, возможно, и вовсе утратят свою идентичность: «В Ирландии ходят слухи о том, что новые английские поселенцы во втором поколении уже ирландцы, а совсем не англичане», правда, замечает автор трактата, «зло всегда побеждает добро». Чтобы не развивать дальше эту мысль, он пытается убедить читателя в том, что англичане склонны скорее выселять ирландцев, чем искоренять их привычки: «Переселение ирландцев на другие земли счастливо способствует перемене их нравов». Лучше всего было бы отправить их в Англию — прислуживать англичанам (что случится, если и на родине возникнут кровосмесительные браки, совершенно не ясно). Даже Спенсер в своем трактате «Взгляд…» рассуждает о том, что англичане, живущие в Ирландии, становятся «настоящими ирландцами», и задается риторическим вопросом, предвосхищающим размышления Мак-Морриса о национальной идентичности: «Неужто возможно, чтобы англичанин, получивший воспитание в такой цивилизованной стране, как Англия, встретившись с варварами, забыл о своем происхождении и о своей национальности? Как же так?»
Национальные вопросы, волновавшие елизаветинцев во время войны с Ирландией, нашли глубокое отражение в «Генрихе V»; этим шекспировская хроника значительно отличается от предшествующих пьес о правлении Генриха V. Так, в третьем акте дофин называет англичан полукровками:
Возможно ли побегам,
Рожденным сладострастьем наших предков,
Росткам, привитым к дикому стволу,
Подняться так внезапно к облакам,
Глумясь над их самих родившим стеблем? ( III, 5 )
Игра слов, связанная с понятием «graft» (прививать растения), затуманивает смысл сказанного. В 1066 году после завоевания Англии норманнами, англичанки стали рожать от них детей («ростки, привитые к дикому стволу»). Почему же века спустя Генрих V со своей армией полукровок и выскочек смеет «глумиться над их самих родившим стеблем», то есть бросить вызов им, французам? Герцогу Бурбонскому, кипящему от гнева, ничего не остается, как согласиться с дофином: «Норманны! Все норманнские ублюдки!» (III, 5). Слова герцога еще более нелепы, чем реплика дофина. Да, англичане стали норманнами после завоевания Англии, но они бастарды. С точки зрения дофина и герцога Бурбонского, чистокровны только французы, но и те тревожатся за свое будущее: «…дамы говорят, смеясь над нами, / Что пыл у нас погас, что им придется / Отдать тела английской молодежи, / Чтоб Францию бойцами населить» (III, 5).
Болезненный вопрос чистоты национальной крови звучит на протяжении всей хроники. В творчестве Шекспира «Генрих V» занимает серединное положение между «Венецианским купцом», где Шекспир несколько лет назад уже поставил вопрос о межнациональных браках, и «Отелло», в котором он позднее возобновит размышления на эту тему. Угроза Генриха разрешить английским солдатам насиловать французских девиц из Гарфлера еще больше подогревает ситуацию:
Моя ль вина — о нет, скорее, ваша, —
Коль ваши девы в руки попадут
Горячего и буйного насилья? (III, 3 )
Продолжим растительную метафору Шекспира: на этот раз подвой и черенок меняются местами (корень дерева — французские девицы, черенок — английские солдаты). Однако от этого все равно ничего не изменится, так как кровосмесительные браки — неизбежное следствие завоевательной войны. По иронии судьбы, счастливый финал пьесы ведет к такому же межнациональному союзу (романтизированному, разумеется), потому что англичанин Генрих женится на французской принцессе. Важное место в пьесе занимает вопрос о наследнике, за которым будущее нации; в пятом акте Генрих спрашивает Екатерину: «…ты непременно станешь матерью славных солдат. Не смастерить ли нам между днем святого Дионисия и днем святого Георга мальчишку, полуфранцуза-полуангличанина, который отправится в Константинополь и схватит турецкого султана за бороду? Хочешь?» (V, 2). Угроза со стороны турок поможет англичанам и французам на время забыть о разногласиях. В финале Хор, выполняющий функцию эпилога, напомнит нам, что сын Генриха и Екатерины, Генрих VI, полуфранцуз, полуангличанин, никогда не пойдет в поход на Константинополь; в действительности, он лишится Франции, а затем и своей короны. Дав зрителю надежду, Хор в итоге разрушает ее.
Скрытая ирония звучит и в словах Пистоля, который узнает новости о своей жене: «…Иль шлюхою моя Фортуна стала? / Узнал я, от французской хвори Нелль / В больнице умерла» (V, 1). Распространяя т. н. французскую болезнь, то есть сифилис, и заражая англичан, французы мстят за себя. Узнав о смерти жены, Пистоль решает вернуться к прошлому образу жизни: «Сводником я стану / И легким на руку карманным вором. / Я в Англию сбегу и стану красть» (V, 1). За торжественным возвращением Генриха (а, следовательно, и Эссекса) в шекспировской пьесе совсем не заметно исполненное горечи возвращение на родину таких участников боевых действий, как Пистоль. Хотя англичане воевали с ирландцами на территории врага, а не на своей собственной, было ясно, что опыт войны не пройдет для английских солдат бесследно. Психологическая травма — тоже болезнь, пусть и другого рода, но не менее тяжелая, чем сифилис. Война отзовется во всех уголках Англии, в том числе и в родном для Шекспира Стратфорде-на-Эйвоне: в июне 1601 город подаст такое прошение: «…избавить общество от Льюиса Гилберта, ирландского солдата, искалеченного на войне». Гилберт был мясником (отец Шекспира, занимавшийся выделкой кожи, хорошо знал Гилберта по делам торговли, и, возможно, с ним или с его родными была знакома и вся семья Шекспиров). Неизвестно, как Гилберт выглядел до войны и как он жил, однако в послевоенные годы он стал для общества обузой, и в Стратфорде его побаивались: Гилберт промышлял мелким воровством в лавках, наделал долгов, с которыми не мог расплатиться, и однажды, после ссоры с соседом, заколол того ножом. Показывая зрителю персонажей, испытавших все тяготы войны (таких как Пистоль), Шекспир намекает на то, какую цену англичане заплатили за войну с Ирландией.
Наряду с идеей о чистоте национальной крови в пьесе постоянно звучит и несбыточная надежда на то, что война уничтожит социальные границы, ибо на поле боя все равны. Об этом восторженно говорит своим солдатам и сам Генрих V перед сражением:
…сохранится память и о нас —
О нас, о горсточке счастливцев, братьев,
Тот, кто сегодня кровь со мной прольет,
Мне станет братом: как бы ни был низок,
Его облагородит этот день… ( IV, 3 )
Монолог как нельзя лучше отражает принципы верности и преданности, необходимые в бою. Однако желания Генриха расходятся с его реальными поступками, что характерно и для других героев хроники. Выиграв бой, Генрих тут же меняет свою точку зрения: в его представлении общество делится на аристократов и всех остальных. Когда, например, он просматривает список павших в сражении при Азенкуре, то упоминает таких героев, как
Граф Сеффолк, герцог Йоркский Эдуард,
Сэр Ричард Кетли, Деви Гем эсквайр;
И больше знатных нет, а прочих всех —
Лишь двадцать пять… ( IV, 8 )
«И больше знатных нет». Смерть в бою не облагородила безымянных солдат, сражавшихся плечом к плечу с Генрихом V. Больно смотреть на то, как обмануты их ожидания. Если кто и заслужил рыцарское звание, так это капитан Гауэр. В одной из сцен пьесы мы видим Гауэра и рядового солдата Уильямса (именно он разговаривал с переодетым королем в ночь накануне сражения): они рассуждают о том, зачем Гауэра пригласили в палатку короля. Для Уильямса это означает лишь одно — Гауэра хотят посвятить в рыцари (IV, 8). Именно на это надеялись многие из тех, кто решился добровольно последовать за Эссексом в Ирландию, ведь в предшествующие военные кампании граф щедро посвящал в рыцари десятки солдат. Однако Уильямс ошибается. Никакого посвящения в рыцари не предполагается — Гауэра зовут лишь затем, чтобы он примирил Флюэллена и Уильямса, так как Генрих пытается выпутаться из неловкой ситуации с Уильямсом.
После поражения французские аристократы, так же, как и их противники-англичане, вспоминают о социальной иерархии; они просят разрешения обойти поле битвы, с тем чтобы
Убитых сосчитать, предать земле
Дворян отдельно от простых людей.
Из наших принцев многие — о горе! —
Лежат, в крови наемников купаясь,
А черни грубые тела смочила
Кровь принцев… ( IV, 7 )
Хотя идея братства постоянно звучит в последнем акте пьесы, речь идет не о всеобщем братстве на поле боя, а о родственных связях и о званиях. Генрих V и французский король намеренно называют друг друга братьями; братьями Генриху V приходятся герцог Глостер и герцог Бедфорд. Солдат Корт обращается к другому солдату не иначе, как «братец Джон Бетс» (IV, 1). Тем не менее, социальные границы оказываются важнее уз братства: так, разговаривая с Уильямсом, другом Корта и Бетса, Генрих даже не называет его по имени («Бери ее, солдат»). После битвы все возвращается на круги своя. Однако в эпилоге Хор напоминает нам: Англия недолго будет владычицей французских территорий. После героического зрелища, только что разыгранного на сцене, такой финал казался зрителям Куртины (а впоследствии и Глобуса) малоутешительным, хотя, разумеется, в конце спектакля в их памяти все еще звучал монолог Генриха накануне битвы при Азенкуре, исполненный истинного патриотизма.
Примерно неделю спустя, 27 марта, войско Эссекса выстроилось в Тауэр-Хилле, на поле, что к северу от Тауэра. Прощание с родиной перед военным походом напоминало спектакль — процессия даже выдвинулась из города в час начала театральных представлений. Эта картина вызывает в памяти слова Хора в начале «Генриха V», предлагающего зрителю представить себе военный поход: «Когда о конях речь мы заведем, / Их поступь гордую вообразите». Джон Стоу пишет, что «около двух часов пополудни» Эссекс, «одетый довольно просто, оседлал лошадь на Ситин Лейн и в сопровождении других вельмож поскакал во весь упор по улицам Лондона через Грейс-стрит, Корнхилл и Чипсайд; на всем пути его приветствовала толпа; люди стояли и вдоль дороги, протяженностью более чем в четыре мили, и кричали ему вслед: „Да хранит Вас Господь, Ваша светлость“, „Да пребудет с Вами Господь, Ваша честь“, а некоторые из них шли вслед за ним до самого вечера, лишь бы взглянуть на него еще разок».
Однако в тот день погода сильно подвела Эссекса, поставив под угрозу зрелищность грандиозного действа — отправления на войну мощной английской армии, готовой подавить ирландское восстание. Над погодой, однако, как известно, не властны ни армия, ни театр. Откуда ни возьмись, пишет историк Джон Спид, «среди ясного дня разразились раскаты грома». Саймон Форман, еще один очевидец происходящего, детально описал эти события. В дневниковой записи, сделанной примерно часом позже он отмечает: «Начался дождь, а затем с трех до четырех шел невиданной силы ливень с градом». Становилось все темнее: «Раскаты грома и молнии не прекращались, задул страшный северный ветер, который после ливня сменился юго-восточным, громадные тучи нависли над городом, хотя все утро и до часу дня погода стояла ясная». Это знак небес, не предвещающий ничего хорошего, с тревогой думали многие лондонцы. Переводчик Джон Флорио был настолько потрясен случившимся, что десять лет спустя, работая над словарем, включил в него термин ecnéphia («когда граф Эссекс отправился на войну с Ирландией, разразилась буря с такими резкими вспышками грома и молнии, что, казалось, разверзаются небеса»). Этот день запомнил и Шекспир — вскоре он использует страшный образ «небес в войне междоусобной» в своей пьесе «Юлий Цезарь»:
Все эти чудеса
Совпали так, что и сказать нельзя:
«Они естественны, они обычны».
Я думаю, что зло они вещают
Для той страны, в которой появились.