От дома в Саутуорке, неподалеку от тюрьмы Клинк, в приходе Спасителя, где не так давно поселился Шекспир, было рукой подать до строительной площадки Глобуса, и, конечно, ранней весной 1599-го Шекспир туда часто наведывался, чтобы собственными глазами увидеть, как идут дела. Он чувствовал прилив сил: наконец вздохнув спокойно и позабыв о неурядицах прошлого, он с воодушевлением принялся за работу, ведь новый театр — это всегда новые ожидания. Место для театра выбрали удачно: за городской чертой, в районе Бэнк-сайд, на южном берегу Темзы; Саутуорк — средоточие народных увеселений (бордели, таверны, театры, петушиные бои, медвежья травля) — не подчинялся городским властям Лондона. Пуритане называли его узаконенным гнездом разврата. Неудивительно, что местный колорит начинает проникать и в шекспировские пьесы. Зритель «Троила и Крессиды» прекрасно знал, что под «винчестерскими гусями» (V, 10) имеются в виду проститутки из Бэнксайда. Услышав в разговоре Антонио с Себастьяном из «Двенадцатой ночи»: «Мы остановимся в предместье южном, / В „Слоне“…» (III, 3; перевод Э. Линецкой), — публика, вероятно, понимала, что речь идет о гостинице, в которой раньше располагался местный бордель.
В Саутуорке Шекспира большей частью окружали лодочники (они составляли до четверти всех работников прихода), а не купцы и музыканты, как в приходе святой Елены в престижном районе Бишопсгейт, где он снимал жилье раньше. Жизнь в Саутуорке шла полным ходом: район активно заселялся, на улицах было полным-полно людей, и цены на аренду росли не по дням, а по часам. Однако уже ярдах в ста от Темзы взору открывался буколический пейзаж — поля, фермы, запруды, болотистая местность.
Во время строительства театра к Шекспиру, жившему поблизости, должно быть, неоднократно обращались за советом по поводу устройства сцены. Планировалось, что Глобус лишь внешне будет выглядел как Театр, во всем остальном — расположении сцены, балкона, люков, машинерии, задника, дверей для входа и выхода персонажей — Шекспир просил строителей неукоснительно следовать пожеланиям труппы и его собственным. В единственном сохранившемся документе от 16 мая 1599-го (на латыни) упоминается новый дом с садом «в собственности Уильяма Шекспира и других пайщиков». Не ясно, идет ли речь о строительстве Глобуса, или же, что вероятнее, о другом здании, неподалеку, однако благодаря этому свидетельству можно предположить, что роль Шекспира в новом предприятии была достаточно велика.
Весной, когда началась затяжная оттепель, стало очевидно, что сырое помещение на Мейденлейн, снятое в декабрьской спешке, совсем не подходит для театра. Не удивительно, что год спустя лорд-адмирал перевезет свою труппу из Розы, находившейся неподалеку от Глобуса, в северную часть города, объяснив, что Роза расположена в крайне неприятном и пагубном месте — рядом с «зимней ночлежкой». Как позднее заметит Бен Джонсон, Бэнксайд больше подходил для строительства оборонительной крепости, нежели театра. Глобус «отделяет от болот глубокая канава…» — пишет он. К счастью для Слуг лорда-камергера, зрители того времени не придавали зловонным запахам особого значения.
Весной, на строительной площадке, Шекспир, должно быть, не раз прохаживался по краю огромного круглого котлована для фундамента: круг, подобный этому, только в миниатюре, позже начертит Просперо в «Буре». Сценическая ремарка гласит: «Все они вступают в магический круг, очерченный Просперо, и останавливаются, зачарованные» (V, 1; перевод Мих. Донского). После того, как стены Театра были разобраны, старший плотник Питер Стрит вымерил точный диаметр котлована. Затем, уже на строительной площадке, Стрит очертил известью границы внешней стены театра, а потом и 72-футового амфитеатра. Это — рамка «магического круга». Планировалось, что, в отличие от Розы, сцена Глобуса будет полностью находиться в тени, чтобы на нее не попадали прямые лучи солнца. Зрителям, конечно, придется щуриться от солнечного света, но зато они быстрее согреются.
Слуги лорда-камергера, возможно и смогли бы, как они надеялись, начать репетиции к июню 1599-го, если бы плотникам не пришлось начинать строительство с нуля. Труппа продолжала арендовать Куртину вплоть до мая (в апреле Саймон Форман несколько раз посетил этот театр, о чем оставил запись в своем дневнике). Так как котлован удалось выкопать только к апрелю, стало очевидным, что Глобус вряд ли откроется раньше конца июля. Причина отсрочки — неожиданные заморозки. Весна выдалась сухой (это могло бы сильно ускорить процесс), однако, по свидетельству Джона Стоу, дни стояли на удивление холодные; Стоу презрительно отзывается о тогдашнем прогнозе погоды, согласно которому «прекрасная и благоприятная погода» наступит уже к первому новолунию апреля.
Перед возведением стен заливали фундамент. Вместе с заморозками пришли холода, сильно замедлившие работу; строителям пришлось копать землю на два штыка лопаты в глубину, чтобы вбить сваи ниже уровня промерзания почвы; потом они сделали дренаж для отвода воды, заполнив неглубокие траншеи щебенкой и галькой. Мороз мешал и каменщикам, которые затем должны были выложить кирпичный цоколь, выступающий от поверхности земли примерно на один фут, чтобы нижний, деревянный ярус будущего здания не сгнил. Было бы слишком рискованным — пагубная практика тюдоровских времен — начинать укладку кирпича до окончания холодов. Окажись в такой ситуации современные строители, они бы просто добавили в строительную смесь незамерзающую жидкость, тем самым предотвратив разрушение кирпичной кладки. Елизаветинцам же оставалось ждать потепления, чтобы продолжить работы; только так они могли выполнить условия договора с театром, согласно которому обещали установить «хороший фундамент из кирпича, щебенки и песка».
Лондонцы прекрасно знали о том, как ненадежны здания, построенные на скорую руку; они особенно опасны при большом скоплении людей; в августе 1599-го около сорока человек получили травмы и пятеро погибли (среди них и «две милейшего вида потаскушки», отмечает Джон Чемберлен), когда во время кукольного представления на Сент-Джеймс-стрит, на северо-западной окраине Лондона, обвалилось здание, где было полно народу. Ранее, в 1583-м, случилась другая трагедия — в Пэрис-Гарден во время медвежьей травли обвалилась галерея амфитеатра, битком забитая зрителями. Восемь человек, оказавшиеся под завалами, погибли, остальные получили увечья. Поэтому строители Глобуса медлили в ожидании подходящей погоды.
Однако Уильям Шеперд (рабочий, приглашенный Стритом для закладки фундамента) понимал: нельзя упустить подходящий момент. Хотя в начале весны и было сухо не по сезону, вскоре ожидались весенние ливни и паводок. Так и случилось в конце мая. Джон Стоу отмечает, что на неделе после Пятидесятницы Лондон сильно затопило: «…вода поднялась очень высоко, чего давно не случалось». Когда Темза вышла из берегов, вода добралась и до строительной площадки. Даже тридцать лет спустя, после того как вокруг Глобуса, по северной и южной границе, выкопали дренажные канавы, местность все равно затапливало во время весеннего половодья. Строителям оставался таким образом лишь небольшой промежуток времени между заморозками и началом паводка.
Пайщики столкнулись и с другими проблемами: началась судебная тяжба с Джайлзом Алленом по поводу здания Театра. Можно только представить себе, в какую ярость впал Аллен, обнаружив, что здание исчезло, трава затоптана, а по всему полю разбросаны засохшая штукатурка и битая черепица. Первый судебный процесс состоялся 20 января в Вестминстере — Аллен в Суде королевской скамьи «со всей строгостью» предъявил Питеру Стриту обвинение в нарушении границ частной собственности и порче имущества. Стрит явно не собирался ввязываться в эту историю, и, вероятнее всего, судебные издержки по защите строителей взяли на себя Бербедж и его партнеры. Обе стороны понимали, сколь сложным будет судебный процесс. Аллен, возможно, догадывался, что Бербедж нанесет встречный удар, выступив с заявлением в Суде мелких тяжб; Бербедж же в свою очередь ожидал, что Аллен в таком случае ответит новым обвинением в Суде королевской скамьи. Оба знали: если и это не поможет, Аллен опротестует дело в Звездной палате (что он в конце концов и сделал). Последнее, чего хотели бы Слуги лорда-камергера, — чтобы Аллен приостановил строительные работы или помешал их осуществлению. И хотя победа над Алленом была уже не за горами, счета за судебные издержки только увеличивались.
Слуг лорда-камергера тревожило и другое — постоянно растущее количество театральных трупп, их конкурентов. В Куртине продолжают играть Слуги лорда-адмирала. Лебедь предоставляет помещение любой постоянной труппе, и вряд ли положение изменится. Продать билеты в Глобус будет непросто, учитывая, что в Бэнксайде расположены еще три театра и арена для травли медведей. К тому же, владельцы «Кабаньей головы», трактира в западном пригороде Лондона, не пожалели средств на то, что перестроить помещение, превратив его к лету 1599-го в полноценную театральную площадку. Как только Слуги лорда-камергера освободят Куртину, тут же найдется другая труппа, готовая занять их место.
Еще больше настораживало, что после десятилетнего перерыва собрались возобновить свои выступления певчие Собора св. Павла. Генри Эванс уже успел поинтересоваться у Бербеджа, нельзя ли арендовать театр Блэкфрайерс для певчих из другой труппы. С тех пор как в 1596-м там запретили играть взрослым труппам, помещение пустовало. Сделка состоялась через год; прибыль от стабильной аренды была для Бербеджей, с их немалыми долгами, куда важнее, чем опасность потерять зрителей для второй труппы певчих. Позднее, в «Гамлете», Розенкранц скажет, что сейчас в моде «выводок детей», затмивших даже Глобус:
Очевидно, что Шекспира совсем не радовал успех детских трупп. Труппы росли как грибы, и управляющие театров думали лишь о том, как бы набить карманы. Возможно, Шекспир слышал, что даже издатель Джон Вулф решил «построить театр на Найтингейл-стрит неподалеку от Ист Смитфилда, рядом с Тауэром» (об этом сохранилась запись в суде графства Миддлсекс от апреля 1599-го).
Никак не ожидая такой высокой конкуренции, Шекспир и другие пайщики, скорее всего, недоумевали, почему не соблюдается указ Тайного совета, принятый всего год назад, согласно которому в Лондоне разрешается играть только двум труппам — Слугам лорда-адмирала и Слугам лорда-камергера. Вероятно, в данном случае невыполнение указа, содержавшего угрозу, — снести с лица земли все лондонские театры, — сулило больше преимуществ, чем неукоснительное следование букве закона. Однако решение пайщиков вложить деньги в Глобус, возможно, и было принято как раз ввиду того, что Совет обещал им дуополию; теперешняя же ситуация многих разочаровала. Откуда же возьмется столько зрителей?.. В нынешних условиях спрос на новые пьесы, которые дополнят шекспировский репертуар, сильно возрастет. Цены на билеты снизятся, а следовательно, качество спектаклей ухудшится. Слуги лорда-камергера — труппа, многое повидавшая на своем веку, — с опаской взирали на все эти новшества — от детских трупп до аристократов, драматургов-любителей. Чем быстрее откроется Глобус, тем скорее Шекспир напишет пьесы, установив новый стандарт качества, и театр наконец обретет своего зрителя.
Слугам лорда-камергера, ветеранам сцены, во что бы то ни стало нужно было выделиться из толпы конкурентов, поэтому не удивительно, что Шекспир решительно взялся за работу. Для начала он решил обновить состав труппы. Наиболее показательной в этом отношении является трагедия «Юлий Цезарь», для которой требовалось четверо хороших актеров — на роли Брута, Цезаря, Кассия и Антония. В 1599-м Шекспир всячески старался занять в спектаклях и двух юных актеров, поручая им ведущие роли (их имена, к сожалению, не сохранились). Один из них, судя по всему, исполнял роли героинь, другой все остальные женские роли. Посмотрите, какие актерские дуэты создал Шекспир менее чем за год в расчете на этих двух юношей — от Беатриче и Геро в пьесе «Много шума из ничего» до Екатерины Французской и Алисы в «Генрихе V»… В «Юлии Цезаре» Шекспир поручил им две замечательные роли — Порции и Кальпурнии. Многим зрителям запомнились знаменитые слова Порции о ее верности Бруту:
Иль твердость я свою не доказала,
Когда себе я рану нанесла
Сюда в бедро? Коль это я стерпела,
То тайну мужа я не выдам.
Однако именно первое развернутое высказывание Порции показывает, насколько Шекспир верил в талант молодого актера: в этом остроумном монологе с его сложной рифмовкой, сменой интонации, жестикуляцией раскрывается история любви Порции и во всей полноте отражается характер героини:
Ты нелюбезно, Брут,
Мое покинул ложе, а вчера
Вдруг встал от ужина и стал ходить,
Вздыхая и скрестив в раздумье руки.
Когда ж спросила я тебя, в чем дело,
То на меня ты посмотрел сурово,
Потом, рукою проведя по лбу,
В ответ ногой нетерпеливо топнул.
Настаивала я, но ты молчал
И гневным мановением руки
Дал знак мне удалиться; я ушла,
Боясь усилить это недовольство,
Владевшее тобою, и надеясь,
Что просто ты находишься не в духе,
Как иногда случается со всяким.
Но ты не ешь, не говоришь, не спишь,
И если б вид твой так же изменился,
Как изменился нрав твой, то тебя,
Брут, не узнала б я. Мой повелитель,
Открой же мне причину этой скорби. ( II, 1 )
Наблюдая за прекрасной игрой двух молодых актеров в «Юлии Цезаре», Шекспир, вероятно, думал о том, что они справятся и с более сложным репертуаром: впоследствии он доверит им роли Розалинды и Селии в «Как вам это понравится», а затем — Офелии и Гертруды в «Гамлете».
Строительные работы в Глобусе шли полным ходом. После заливки фундамента Стриту и его бригаде потребовалось примерно два с половиной месяца на возведение стен. Шекспиру и другим пайщикам пришлось потуже затянуть пояса: строительные работы стоили недешево и требовали еженедельных денежных вливаний. В то время как со строительной площадки вывозили неиспользованные материалы (песок, кирпич и известь), вниз по Мейден-лейн и по дорожкам, ведущим от площадки к Темзе, тащились повозки, груженые древесиной для стропил и настила пола, а также еловыми балками для возведения строительных лесов. Распиловщики уже выбрали удобное место для пильной ямы; при демонтаже или транспортировке Театра часть дубовых брусьев повредили — теперь пришло время заменить поврежденные фрагменты, выпилив новые и обтесав их при помощи специального топора и тесла.
Следующий этап работы, несомненно, самый ответственный. Старший плотник Питер Стрит лично проверял сборку внешней стороны театра и тщательно следил за тем, чтобы соблюдалось необходимое расстояние в 30 футов — между полом и подстропильными брусьями, на которых держалась кровля. Сделать точные расчеты не представлялось возможным, потому что брусья отличались по размеру, и тем не менее все детали необходимо было плотно подогнать друг к другу. К примеру, к каждому из опорных столбов с разных сторон прикладывали 26 горизонтальных брусьев, дабы попасть в размер. Чтобы собрать все детали правильно, а также скоординировать работу строителей, требовалось умение гроссмейстера, способного просчитать десятки возможных ходов.
Хорошо, что именно Стрит отвечал за демонтаж здания Театра. Скорее всего, Глобус собирала та же строительная бригада (примерно дюжина рабочих), что и демонтировала Театр. Возможно, Стрит вызвал и плотников из Виндзора, которых год спустя привлечет к строительству Фортуны. Возведение стен нельзя было доверить неопытным мастерам — в отличие от декора: даже неграмотные рабочие легко могли установить затейливые элементы деревянного орнамента (они все еще встречаются в облицовке зданий тюдоровской эпохи и даже в обрамлении зданий в Северной Америке, тогда возведенных), ведь плотники овладевали этим навыком еще во время ученичества.
Внешние стены собирали заранее, а затем устанавливали на место, для устойчивости фиксируя поперечными рамами и соединительными балками. Установив внутренние стены и пол так же, как в Театре, плотники, передвигая строительные леса, повторяли эту процедуру с каждой из примерно двадцати секций. Если материал хорошо сохранился и не нужно было выпиливать слишком много новых элементов, то этот этап работы вряд ли отнимал много времени. Наблюдая за строительством нового здания в Бэнксайде, лондонцы понимали, что работы близки к завершению и уже летом театр откроет свои двери. Каждый день минуя Глобус по пути в Розу, Хенслоу, вероятно, думал о том, что дни его старого театра сочтены.
Время, упущенное при заморозках, предстояло наверстать на самом сложном этапе работы. Теперь, после тщательных замеров, нужно было настелить пол, возвести внутренние перегородки и смонтировать места в зрительном зале. Непросто было также собрать пятифутовую сцену и лестницы. С сухим пиломатериалом особых сложностей не возникло — его доставляли в срок, так как Стрит держал поставщиков в ежовых рукавицах. В конце мая из-за сильных ливней и наводнения работа приостановилась, но затем вновь пошла полным ходом.
Глобус стал первым лондонским театром, построенным актерами для актеров: Шекспир и другие пайщики буквально не спускали глаз со Стрита и его людей во время монтажных работ, особенно на последнем этапе, когда возводили сцену и помещение для актеров. Скорее всего, за финансовые вопросы отвечал Хеминг, а братья Бербеджи (конечно, не раз наблюдавшие за тем, как их отец, столяр по профессии, контролировал строительство Театра, а затем и внутренней сцены Блэкфрайерса) приложили все усилия к тому, чтобы Стрит построил ровно такую сцену, как просили пайщики. Слуги лорда-камергера, а они играли на всех сценах города, по собственному опыту знали и сильные, и слабые стороны лондонских театров. Только драматург, который понимал, как сложно построить театр и чем грозит превышение бюджета, мог написать такие строки:
Задумав строить,
Исследовать сперва мы станем почву,
Потом начертим план; когда ж готов
Рисунок дома, — вычислить должны,
Во сколько обойдется нам постройка.
Но коль превысит смета наши средства,
Что сделаем? Начертим план жилища
Размеров меньших иль затею бросим.
После окончания монтажных работ за дело взялась другая бригада квалифицированных рабочих — стекольщики, слесари, кузнецы, кровельщики, штукатуры и маляры. Также требовались мастера, чтобы задекорировать под мрамор две деревянные колонны на сцене (мало кто умел это делать хорошо). Наружные стены обшивали деревянной дранкой (плетеной сеткой из прутьев), которую затем штукатурили и покрывали известью; штукатурка имитировала каменную кладку (Глобус внешним видом чем-то напоминал римский амфитеатр — весьма подходящий антураж для пьесы «Юлий Цезарь»). И, увы, скорее всего Слуги лорда-камергера сами попросили Стрита огородить нижнюю галерею «мощными железными кольями», чтобы помешать зрителям стоячего партера перелезать через перила и занимать более дорогие места на галерее. Стрит и его бригада изо всех сил старались наверстать упущенное время; и вот переменчивая лондонская погода смилостивилась над ними: в июле — августе держались сухие жаркие дни, а лучшего времени для отделочных работ просто не придумать. Если только удача не отвернется от них, то возможно — даже если отделочные работы еще не завершатся, — представления начнутся в конце июля. (В 1600 году Стрит заключил с Хенслоу договор на строительство Фортуны, обещая закончить работу к 25 июля. Вполне вероятно, он назвал эту дату, исходя из опыта работы в Глобусе.) Желая иметь в своем репертуаре новую пьесу, Шекспир, должно быть, начал «Юлия Цезаря» еще в марте и в мае был готов отдать трагедию распорядителю празднеств. «Юлий Цезарь» без сомнения один из первых текстов, предложенных им Глобусу, а возможно, и самый первый.
Разумеется, в делах, связанных с судебным разбирательством и задержкой строительных работ, Шекспир рассчитывал на помощь других пайщиков, однако вопрос о премьерном для Глобуса спектакле касался лишь его одного. Выбор пьесы зависел от многого, но прежде всего был связан с политическим скандалом, развернувшимся в мире книгоиздателей.
Весной 1599 года в книжных лавках Лондона покупателю предлагали две книги о жизни правителя, свергнувшего Ричарда II, — «Жизнь и царствование Генриха IV (первая часть)» и хронику «Генрих IV». Одну из них написал юрист Джон Хейворд, другую — Шекспир. Запутаться было очень легко: указание на первую часть содержалось только в хронике Хейворда, хотя она и не получила продолжения, в отличие от шекспировской.
Шекспировская пьеса «Генрих IV» продавалась неплохо. В 1598 году она дважды выходила в формате кварто, и тираж быстро распродали; в 1599-м появилось третье издание (из всех шекспировских пьес только «Ричард II» окупился так же хорошо). Однако в Лондоне широко обсуждали книгу Хейворда, а вовсе не Шекспира. Издатель Хейворда Джон Вулф (именно он хотел построить театр в восточном Смитфилде) хвастался, что «ни одна из книг не продается так, как эта».
Без разрешения на публикацию Хейворд не имел права отдать рукопись в печать. Опасаясь запрета, он убрал из текста посвящение и предисловие. В ту эпоху автор сам выбирал, к какому цензору обратиться. Хейворд остановился на Сэмюэле Хаснете — возможно, решив, что тот менее строг, чем другие. Позднее Хаснет признался, что внимательно прочитал лишь первые страницы, а остальное только пролистал.
Ради прибыли и увеличения продаж Джон Вулф убедил Хейворда вернуть предисловие и посвятить книгу графу Эссексу, так как Эссекс стоит во главе военной кампании в Ирландии, «а в книге затронут ирландский вопрос». Имя графа было тогда у всех на устах, многие посвящали ему свои сочинения, но никто из авторов не рискнул высказаться так смело, как Хейворд: «Вы действительно великий человек нашего времени, и в будущем вы не раз это докажете». Такие слова вряд ли пришлись бы по нраву тем, кого и так пугали амбиции Эссекса.
Хроника Хейворда появилась в продаже в начале февраля 1599-го. К концу месяца, когда ее стали активно раскупать и всерьез о ней заговорили, Эссекс написал письмо архиепископу Кентерберийскому Джону Уитгифту, упомянув, что не имеет отношения к посвящению Хейворда. Не ясно, почему Эссекс поступил именно так. Возможно, в самый разгар переговоров с королевой об ирландском походе и своих притязаниях, Эссекс не хотел лишний раз ее раздражать.
Скорее всего, он выждал какое-то время перед тем, как связаться с Уитгифтом, чтобы действовать наверняка, — пусть сначала посвящение Хейворда получит огласку, а затем он, Эссекс, сделает вид, будто никакого отношения к этому не имеет. По мнению таких скептиков, как Фрэнсис Бэкон, Эссекс прекрасно знал: запретный плод сладок. Примерно год спустя враги Эссекса распустили по Лондону слух: графу якобы очень понравилась книга Хейворда; они также обвинили его в том, что «он не единожды видел спектакль и неизменно поддержал его бурными аплодисментами». Неизвестно, о каком спектакле идет речь. Если в доме Эссекса и исполняли хронику Хейворда, то еще до отъезда в Ирландию, в конце февраля — начале марта. Или же произведение Хейворда перепутали с другой пьесой (на тот же сюжет), исполнявшейся только для близкого круга Эссекса. А может, это было одно из тех обвинений, что часто выдумывали, чтобы насолить графу.
После того, как к концу марта половина тиража (500 экземпляров) была распродана, архиепископ поручил Гильдии печатников вырезать посвящение Эссексу из оставшихся экземпляров. Разумеется, приказ архиепископа привлек к книге еще большее внимание, и оставшаяся часть тиража быстро разошлась. В начале марта Джон Чемберлен написал Дадли Карлтону, что книгу Хейворда «широко обсуждают», интересуясь в первую очередь тем, почему «произведение вышло в свет именно сейчас»; «многих особенно возмутило посвящение графу Эссексу, написанное на латыни». Чемберлен также добавляет, что «по распоряжению властей данный текст из книги уберут», но он очень постарался и достал для своего друга экземпляр с посвящением: «Я раздобыл для тебя эту книгу, чтобы ты сам понял, в чем суть проблемы, если сумеешь. Со своей стороны, я не нашел там оскорбительных слов, подтверждающих, что все так, как об этом теперь говорят».
Таким образом, англичан больше всего волновало, почему хроника вышла именно сейчас. «Широко обсуждают» — значит, оценивают, насколько она опасна с политической точки зрения. Вскоре органы власти задались рядом вопросов: Хейворд «лишь прикрывается историческими событиями, а на самом деле пишет о нашем времени?», «кто автор предисловия?», «с какой целью опубликована эта книга?», «чем автор руководствовался в рассуждениях о том <…> что подданный может на законных основаниях свергнуть короля?» И почему в хронике сказано, что «дела в Ирландии примут дурной оборот?»
К Пасхе, отмечает Вулф, спрос на книгу сильно увеличился, и Хейворд предложил переиздать ее, отредактировав и включив в нее новое предисловие, в котором резко ответил на «все обвинения и домыслы», выдвинутые «истинными знатоками нашего времени». Однако совсем не нужно быть знатоком, чтобы сравнить эпоху Ричарда II с елизаветинской, особенно когда речь идет о якобы добровольных пожертвованиях, то есть поборах с населения, и бездетности правителя, таящей в себе угрозу для государства. Сложно также не заметить, насколько неудачны решения Ричарда и Елизаветы в отношении Ирландии. И во времена Ричарда II, и теперь «неотесанные ирландцы, бродяги и оборванцы, освободились от наших оков и набросились на нас, чиня кровавые расправы и погромы». Прекрасно поняв все намеки, Елизавета произнесла (эта фраза сохранилась в веках): «Разве вы не знали, что Ричард II — это я?» Власти же были обеспокоены не на шутку: что, если лондонцы пойдут по пути своих непокорных предков, которые два века назад поддержали государственный переворот и свергли бездетного монарха, обложившего их непосильными поборами и не способного уладить ирландский вопрос?
Лишь немногие зрители «Ричарда II» или первой части «Генриха IV» знали, какие тексты послужили Шекспиру сюжетным источником; точно так же мало кто понимал, как Хейворд трактует свержение Ричарда II. Шекспиру были знакомы тексты, которыми пользовался Хейворд, и потому ему сразу стало ясно, что Хейворд придумал сам, а что явная натяжка. Помимо «Жизнеописаний» Плутарха (главный источник трагедии «Юлий Цезарь»), зимой 1599-го Шекспир внимательно прочитал и бестселлер Хейворда.
Шекспир скоро понял: Хейворд — прекрасный знаток театра — мастерски владеет пером, ведь монологи в его хронике написаны с драматической убедительностью. Хейворд — один из первых английских историков после Томаса Мора, кому удалось со всей живостью воссоздать характеры исторических персонажей; текст Хейворда скорее напоминает пьесу, написанную прозой, нежели чисто историческое сочинение. Как явствует из названия, Хейворда главным образом интересовала фигура правителя, он одним из первых показал, как много в истории зависит от сильной личности. Вот отрывок из монолога, в котором Генрих призывает своих сторонников свергнуть Ричарда II (перед нами свободный стих, удобный для декламации):
Победу одержав, вернем себе свободу,
А если проиграем, хуже нам не станет,
А потому за родину нам нужно жизнь отдать
Геройски иль в бою не отличившись,
На этот шаг решиться — благородство,
Какая ни ждала бы нас развязка.
Нам кажется — зачем же воевать,
Коль скоро нам опасность не грозит,
Однако в рабском сне всю жизнь прожить —
То безответственность, а может, разгильдяйство.
Можно только представить себе, как подобные строки были восприняты Эссексом и его сторонниками, которым постоянно чинили препятствия при дворе и которых так раздражала скупость стареющей королевы.
Прочитав эпизод, в котором Генрих старается любой ценой завоевать расположение народа, Шекспир, конечно, тут же понял, откуда Хейворд позаимствовал эти идеи:
[Генрих] никогда не забывал снимать шляпу, кланяться и протягивать руку любому, в том числе и дурному человеку; он также пускал в ход и ряд других реверансов, которые так нравятся большинству людей… Когда бы он ни проезжал по улице, собиралась толпа зевак; бедняки провожали его добрыми словами и пожеланиями, так как у этих людей не было иного способа выразить свою любовь.
Хейворд явно знал хронику «Ричард II», поскольку мысль о народной славе принадлежит именно Шекспиру, и ни в одном из других источников, кроме этой шекспировской пьесы, о заигрывании Генриха с народом нет и речи. Я имею в виду эпизод, в котором Йорк описывает въезд Генриха в Лондон:
Народ его приветствовал, крича:
«Да здравствует наш Болингброк!» Казалось,
Что окна ожили: и стар и млад
Глазами жадными на них глядели;
Казалось, что кричали даже стены,
Украшенные яркими коврами:
«Добро пожаловать, наш Болингброк!»
Он ехал с непокрытой головой
И, кланяясь направо и налево,
Сгибаясь ниже гордой конской шеи,
Всем говорил: «Спасибо, земляки».
Так, всю дорогу кланяясь, он ехал.
Шекспира в хронике Хейворда заинтриговали совсем не скандальное предисловие или явные намеки на схожесть взглядов Ричарда II и Елизаветы, или ирландский подтекст, или заимствования из его же собственной пьесы. Шекспира заинтересовал подход Хейворда к истории, хотя мрачность его мироощущения (сродни тацитовской, как тогда полагали) и придавала его хронике старомодность и однообразие. Раньше Шекспир сам возрождал старые сюжеты, осовременивая их. Даже если в его пьесах разыгрывались сцены низложения и убийства помазанника Божьего, тем не менее никак нельзя было сказать, что Шекспир оправдывает их (кроме, разве что, свержения Тюдорами Ричарда III). Какова бы ни была собственная позиция Шекспира, до этого он не писал хроник, идеи которых явно шли вразрез с официальной точкой зрения — да иначе он и не мог бы поступить, если хотел, чтобы его пьесы ставили и печатали. Весной 1599 года он впервые задумался о том, не пришло ли время изменить негласные правила игры.
Об отношении елизаветинцев к власти мы знаем совсем немного, и то благодаря судебным процессам над теми, кто критиковал действия правительства. Поэтому нам остается лишь догадываться, какой резонанс в народе получили идеи Хейворда.
23 февраля 1599-го, к примеру, Джоан Боттинг из Чиддингстоуна в разговоре с Елизаветой Хэррис упомянула, что положение дел не улучшится, пока «богачам не перережут глотки, ведь только после этого бедные заживут на славу». Она также добавила, что «еженощно молилась Богу и просила его прибрать королеву… и помочь ее врагам». Хэррис донесла на Боттинг; после обвинительного приговора ее знакомую повесили. Через несколько месяцев Мэри Бантон из Хакина так же откровенно высказала свою точку зрения: «Мне нет никакого дела ни до королевы, ни до ее распоряжений». Согласно приговору, ее посадили в колодки, а затем высекли. В те времена даже простая женщина позволяла себе поставить под сомнение действия властей, что уж говорить о Хейворде. Неудивительно, что его сочинение королева Елизавета назвала «не иначе как подстрекательством, способным зародить в людях дерзкие и крамольные мысли».
В конце XVI века труды Тацита воспринимались как образец непредвзятого отношения к истории. Тацит, писавший в темные времена правления Нерона, знал о коварстве политиков. От историков-моралистов, склонных к нравоучениям, таких как Плутарх, его отличают радикальные республиканские идеи. Труды Тацита были вновь открыты и осмыслены только после Реформации — Европа, раздираемая противоречиями, напоминала многим читателям суровую античность, описанную Тацитом. В 1574 году великий нидерландский гуманист Юст Липсий подготовил к печати произведения Тацита, охарактеризовав их как «театр современности»; буквально через несколько лет о Таците заговорили и в Англии. Большую роль в этом сыграл сэр Филип Сидни, находившийся с Юстом Липсием в переписке. Безусловно, Сидни понимал всю опасность такого взгляда на историю, и потому просил своего младшего брата Роберта остерегаться «ядовитой порочности», с которой тот столкнется при чтении Тацита. Сидни даже отправил своего брата к Генри Сэвилу, оксфордскому филологу-классику, латинскому секретарю Елизаветы (в 1591 году он впервые опубликовал труды Тацита по-английски, посвятив издание Елизавете и познакомив широкую аудиторию с историей смутных дней Рима). Перевод Сэвила представлял тогда больший интерес для Франции, разрываемой гражданской войной, чем для Англии. Но к 1598 году, когда вышло переиздание, положение дел в Англии сильно изменилось.
Среди ревностных приверженцев Сэвила оказался эллинист Генри Кафф (типичный радикал, которого Эссекс вытащил из башни из слоновой кости и назначил своим личным секретарем). Помимо него, перевод Сэвила заинтересовал таких молодых философов, как Фрэнсис Бэкон, Уильям Кемден, Генри Уоттон, Уильям Корнуоллис и Ричард Гринвей (последний перевел остальные труды Тацита на английский язык в 1598 году (в книгу вошли также переводы Сэвила; в предисловии Гринвей льстит Эссексу, сравнивая его с римским императором Веспасианом).
Бен Джонсон полагал, что Эссекс сам сочинил предисловие к переводу Сэвила. Амбициозным приближенным Эссекса, чья карьера в конце 1590-х развивалась не так успешно, как хотелось бы, Тацит, конечно, казался большим авторитетом. Если Эссекс действительно автор предисловия, лишь он отвечает за слова о том, что, прочитав эту книгу, с легкостью можно «узреть все несчастья, обрушившиеся на растерзанную раздорами и оскудевшую страну». Тацит описывает Рим времени правления Нерона, когда монархия сильно ослабела, политические интриги процветали, а государство было расшатано изнутри. Эссексу особенно импонировало то, что в трудах Тацита политические оппозиционеры предстают людьми действия и чести (Эссекс чувствовал, что его явно не оценили по достоинству). В то время как Эссекс взял на вооружение политические и военные принципы Тацита, большинству читателей открылось новое видение истории, в котором нравоучительному подходу совершенно не осталось места.
Шекспир, если и был увлечен Тацитом, то недолго. Возможно, он заглядывал в издание 1591 года, когда описывал в своей хронике злополучные годы правления Генриха VI, особенно ту горькую сцену, в которой отец гибнет в битве от рук собственного сына. Скорее всего, Шекспир держал в руках и издание 1598-го — во время работы над хроникой о Генрихе V. Речь идет о том моменте, когда накануне сражения Генрих, переодетый простым солдатом, появляется среди своего войска. Здесь, конечно, ощутимо влияние Тацита в недавнем переводе Гринвея. У Тацита, римский полководец Германикус, желая понять, «что у солдат на уме», выходит ночью переодетым в чужое платье и, никем не замеченный, наблюдает за караулом. Так он ходит «из одного места в другое, прислушиваясь к тому, о чем говорят в палатках», но при этом гораздо больше, чем шекспировский Генрих, обнадежен услышанным.
Даже при беглом знакомстве с переводами Тацита на английский язык, Шекспир, скорее всего, заметил, что именно Хейворд заимствовал из них, а это, в общем итоге, чуть ли не дюжина страниц. Годы спустя Фрэнсис Бэкон расскажет о реакции королевы: взбешенная Елизавета заявила, что «автор хроники — гораздо более подлый человек, чем Хейворд; она также пригрозила, что будет пытать Хейворда до тех пор, пока не узнает всю правду». Затем она поручила Бэкону «найти в тексте места, которые подстрекают к государственной измене». Тогда Бэкон остроумно ответил: «Такого в хронике нет, однако автор совершил немало других злодеяний. И как только королева поинтересовалась, каких же именно, я заметил: автор, очевиднее всего, вор: многие предложения он позаимствовал у Публия Корнелия Тацита, сам перевел их на английский язык и использовал в своем тексте».
На хронику Хейворда, написанную в духе Тацита, повлиял и другой популярный классический жанр — сатира; исполненная насмешек над абсурдом современности, теперь она также подпала под цензуру. Шекспир оказался в сложной ситуации. Он терялся в догадках: ослабят ли власти хватку или, наоборот, ужесточат требования к печати, что могло пагубно отразиться на его доходах. Стоит, пожалуй, вести себя более осторожно… Поможет ли это? Перестань он писать о том, что волнует современников, сразу потеряет публику.
На своем веку Шекспир повидал немало государственных запретов, зачастую малообоснованных, и знал наверняка: если его соратники по цеху продолжат писать в том же духе, еще один запрет не заставит себя ждать. Среди известных драматургов 1590-х только ему удалось избежать открытого столкновения с властями. Он хорошо помнил: ни в чем не повинного Томаса Кида вздернули на дыбу, Кристофера Марло вероломно убили, а Бена Джонсона заключили в тюрьму за пьесу «Собачий остров». Он интуитивно чувствовал, о чем стоит писать в пьесах, а о чем стоит умолчать. В конце концов, лучше писать о цензуре, чем, как Хейворд и другие сатирики, навлечь ее гнев на свою голову.
Ни в одной из шекспировских пьес в такой мере не раскрыт вопрос о подавлении свободомыслия, как в «Юлии Цезаре». В одной из сцен, придуманных Шекспиром, разъяренная толпа принимает поэта Цинну за заговорщика и допрашивает его. Насколько возможно, Цинна старается успокоить людей и отвлечь их внимание, но, как только произносит свое имя, его участь решена. «Рвите его на клочки, он заговорщик», — кричит Первый гражданин, по ошибке приняв его за Цинну, убийцу Цезаря. «Я поэт Цинна! Я поэт Цинна!», — в отчаянии повторяет он, но, увы, уже слишком поздно. Другой гражданин скандирует: «Рвите его за плохие стихи, рвите его за плохие стихи!» И, хотя Цинна настаивает, что он совсем не заговорщик, все кончено. Еще один бунтовщик раззадоривает толпу: «Все равно, у него то же имя — Цинна; вырвать это имя из его сердца и разделаться с ним» (III, 3).
Словно повторяя мрачную сцену убийства Цезаря в Капитолии, толпа жестоко расправляется с невинным поэтом. Из этого становится очевидным, как в елизаветинские времена решалась проблема цензуры, волновавшая елизаветинцев. Удивительно, но Шекспир не сочувствует ни Цинне-поэту, ни другому, поэту без имени, который вмешивается, пытаясь помирить Брута и Кассия. Когда Кассий пытается оправдать поэта, объясняя его поведение («ведь он всегда таков»), Брут возражает:
Терплю я шутовство в другое время.
Война не дело этих стихоплетов. —
Любезный, прочь! ( IV, 3 )
Вероятно, Брут хочет сказать, что мудрый поэт понимает, когда и где промолчать, не ввязываясь в опасные политические интриги. Несколько месяцев спустя Бен Джонсон, часто навлекавший на себя гнев властей, произнесет такие слова: «Остерегайтесь, / Наш век опасен, оговоров много / И люди жадны до порицанья» («Всяк вне своего нрава», I, 1).
В то время как цензоры шерстили текст Хейворда в поисках правонарушений или закодированных смыслов, Шекспир, возможно, размышлял над теми проблемами, поднятыми в хронике Хейворда, на которые никто не обратил внимания. Во-первых, Хейворд подчеркнул желание Генриха завоевать признание народа. Значение выражения «to gain popularity» очень изменилось с елизаветинских времен. В середине XVI века его использовали, когда речь шла о принципиально новой форме демократии, противопоставленной тирании. Затем, в конце 1590-х, добавилось новое значение — завоевать благосклонность. Шекспир использовал его одним из первых. Это выражение появляется в его пьесах лишь дважды — в первой части «Генриха IV» и в «Генрихе V». Затем драматурги отказались от него, опасаясь цензуры. Работая над «Юлием Цезарем», Шекспир вновь задумался над многозначностью словосочетания: и в сцене праздника, открывающей действие, и в сцене, где Каска принимает решение поддержать Брута, которого «народ глубоко почитает» (I, 3), и в сцене, где читают завещание Цезаря и говорят о его необычайной щедрости к народу. Увидев, какой оборот принимает дело Хейворда, Шекспир понял, что благосклонность народа таит в себе немало опасностей; особенно сейчас, когда Елизавета и Сесил внимательно следят за славой Эссекса.
Не так давно Фрэнсис Бэкон предупредил Эссекса: лучше не пытаться завоевать благосклонность народа. Бэкон также критиковал Эссекса за желание всячески выказывать свою набожность, зная, что «нет более сильного средства привлечь внимание людей, чем религия». Несколько лет спустя Бэкон набросает на латыни биографический этюд (не предназначенный для печати), в котором будет рассуждать о «величии человека, страстно требующего восхваления» и отнюдь не стремящегося «к тихой добродетели». «Ибо он думает лишь о себе и хочет, чтобы весь мир вертелся исключительно вокруг него». Самый главный его недостаток — «желание добиться благосклонности народа». Однако эссе Бэкона совсем не об Эссексе, а о Юлии Цезаре. Сходство между Эссексом и Цезарем, двумя честолюбцами и мощными военачальниками, несомненно: оно проявляется и в «Генрихе V», когда Хор уподобляет Эссекса Цезарю, и в эссе Бэкона, который, хотя и пишет о римском полководце, все время держит в уме Эссекса. В «Юлии Цезаре», однако, Шекспира больше интересует другое — показать через классический сюжет современную политическую ситуацию.
Работая над «Юлием Цезарем», Шекспир внимательно прочитал те фрагменты хроники Хейворда, в которых воссоздан образ мысли европейских теоретиков, пытавшихся оправдать действия жестоких правителей. В хронике Хейворда Генрих сомневается в преданности своих сторонников («считать ли их бунтовщиками или верными подданными»), пока они не заверят его, что «служат прежде всего государству, а не королю». С точки зрения монархии такие слова звучат как измена. Однако Хейворд, опытный юрист, уравновесил эти эпизоды другими — с прямо противоположным смыслом. Хейворд не виноват, что цензоры и прочие «истинные знатоки» не заметили контраргументов в пользу монархии. Шекспир-то их прекрасно понял. Прочитав хронику Хейворда, он сделал вывод: для развития драматического действия важно умение сополагать противоположные точки зрения; необходимо выстроить такой баланс мнений, чтобы нельзя было сказать, на чьей же драматург стороне. Он умело воспользовался этим приемом, описывая трагическое столкновение Брута и Цезаря, противников, непримиримых в своих политических взглядах. В «Юлии Цезаре» Шекспир уравновешивает аргументы за свержение тирана рядом контраргументов. Шекспир к тому же учитывал, что елизаветинскую цензуру в гораздо большей степени интересует печатная продукция, нежели театральные представления, и потому позволял себе гораздо больше, чем Хейворд.
Когда горожане собираются послушать речь Брута, в которой тот оправдывает убийство Цезаря, мы слышим перешептывание двух человек, и один из них говорит: «Ведь Цезарь был тиран». — «В том нет сомненья, / Но, к счастью, от него избавлен Рим», — соглашается второй. Слово «тиран» и другие подобные слова, столь важные для республиканцев, все время звучат в этой пьесе, подкрепляя мысль о том, что убийство Цезаря легитимно. В начале пьесы Кассий спрашивает: «Так почему же Цезарь стал тираном?» (I, 3). Брут, возглавляющий борьбу против тирании, постоянно говорит об убийстве правителя-тирана; после смерти Цезаря Цинна возвещает: «Свобода! Вольность! Пала тирания!» (III, 1).
Один из самых горячо обсуждаемых в шекспировской пьесе вопросов, как и почему Цезарь стал тираном: захватил ли он власть, проявив тиранию, или правил как тиран, или и то, и другое? Кассий полагает, что Цезарь узурпировал власть, проявив тиранию. Он говорит, недоумевая: «…и вот / Теперь он бог», а позднее вопрошает Брута: «Какою пищей вскормлен Цезарь наш, / Что вырос так высоко?» (I, 2) Разговоры о том, что Цезарь подавлял своих политических противников, постоянное сравнение Марка Юния Брута с Луцием Юнием Брутом, а также многочисленные рассуждения Брута о том, что Цезарь окажется для них «яйцом змеиным, / Что вылупит, созрев, такое ж зло» (II, 1), которое лучше убить в зародыше, — все это повлияло на то, как горожане восприняли убийство Цезаря. Цезарь все время говорит о себе в третьем лице, считая Сенат своей собственностью, а в предсмертном монологе провозглашает: «В решеньях я неколебим, подобно / Звезде Полярной: в постоянстве ей / Нет равной среди звезд в небесной тверди» (III, 1); конечно же, он тиран, и продолжал бы править в том же духе, если бы его не лишили этой возможности.
В пьесе откровенно звучит прореспубликанская позиция, однако, чтобы соблюсти баланс, Шекспир показывает и другую точку зрения: переосмысляя источник, драматург опускает, к примеру, тот факт, что Цезарь незаконно завладел властью. Когда в сцене перед Капитолием Цезарю подают несколько прошений, в одном из них пытаясь предупредить о готовящемся покушении, он отвечает так: «Что нас касается, пойдет последним» (III, 1), тем самым решая исход действия. Даже Брут, несмотря на убежденность в своей правоте, признает, что не имеет «причины личной возмущаться им» (II, 1). Образы заговорщиков выписаны столь ярко, что мы прекрасно понимаем мотивы их поведения — противниками Цезаря движет скорее чувство зависти, нежели долга, — таким образом Шекспир заставляет нас усомниться в правомерности республиканской идеи о законном свержении правителя. Брут говорит:
Дух Цезаря сломить! Но нет, увы,
Пасть должен Цезарь. Милые друзья,
Убьем его бесстрашно, но не злобно.
Как жертву для богов его заколем,
Но не изрубим в пищу для собак. ( II, 1 )
Однако на самом деле перед нами жестокое убийство («Омоем руки Цезаревой кровью / По локоть», III, 1). К концу похоронной речи Антония один из горожан, еще минуту назад считавший Цезаря тираном, восклицает: «О, Цезарь царственный»; после чего толпа призывает поджечь дома предателей, убивших императора.
В пьесе так искусно выстроен баланс сил, что вот уже четыре века критики спорят — на чьей же Шекспир стороне. «Юлий Цезарь» не трагедия аристотелевского толка, где идет речь о падении великого человека, вставшего на пагубный путь; основная идея Шекспира — показать столкновение двух персонажей, непримиримых в своих воззрениях, и их гибель. Пройдет несколько столетий, и Гегель в «Философии изящных искусств» опишет новый тип трагедии, созданной Шекспиром, — такой, каких не писали со времен «Антигоны» в великий век Софокла.
Перед нами не просто рассудочная игра ума. Многие сцены шекспировской пьесы вызывают у читателя истинное чувство сострадания — задача, с которой в своих пьесах о древнем Риме никак не справлялись драматурги, современники Шекспира. Прежде всего это сцены убийства Цезаря и кровавой расправы над Цинной-поэтом. Шекспир хорошо знал, как действует мясник. Наверняка в юности он вместе с отцом ходил к местным мясникам выбирать кожу для производства перчаток. В XVII веке в Стратфорде даже поговаривали, что Шекспир был подмастерьем мясника перед тем, как сбежал в Лондон. Джону Обри рассказывали, что мальчиком Шекспир «занимался отцовским ремеслом», и «когда он резал теленка, то делал это весьма изящно и при этом произносил речь»[4]. Всякий раз в работе над жестокими сценами политического убийства Шекспиру на помощь приходили детские воспоминания. Пожалуй, только профессиональный дубильщик сравнил бы убийство Цезаря с закалыванием животного: когда в «Гамлете» Полоний хвастается, что в университетские годы играл роль Юлия Цезаря («Я изображал Юлия Цезаря; я был убит на Капитолии; меня убил Брут», Гамлет замечает: «С его стороны было очень брутально убить столь капитальное теля» (перевод М. Лозинского, III, 2).
Хотя ни один драматург-современник не мог сравниться с Шекспиром в мастерстве сочинения хроник, Шекспир тем не менее решил попрощаться с этим жанром и вновь обратиться к политическим событиям древнего Рима, отображенным им ранее в «Тите Андронике» и «Лукреции». Благодаря Хейворду, Шекспир понял, что нужно делать. Он решительно отложил в сторону потертый том хроник Холиншеда. Бестселлер Хейворда, который он раньше так внимательно изучал, теперь тоже пылился на книжной полке. Шекспир же погрузился в чтение «Жизнеописаний» Плутарха в переводе Томаса Норта. Если другие драматурги вслед за Тацитом описывали закат и падение Римской империи, то Шекспир задумал вернуться к тому моменту, когда республика только становилась империей.
Решение Шекспира еще раз подтверждает его вовлеченность в политическую жизнь страны. У нас часто забывают о важном различии между глубоким интересом к политике и истории в целом и навязыванием определенной точки зрения на события. Другим авторам было совсем непросто скрыть свое истинное отношение к убийству Юлия Цезаря: у Данте Брут горит в аду, а Мильтон восхваляет его как героя-республиканца. Шекспиру же это удалось. Однако взвешенность его позиции воспринималась двояко — и как чрезмерная осторожность, и как очень смелый поступок. Смелый, потому что в принципе показать на сцене убийство Цезаря тогда, когда в Англии так настороженно относились к любому бунту, — довольно рискованно. В то же самое время, с его стороны было умно и весьма осмотрительно обратиться именно к Плутарху (другим лондонским драматургам это и в голову не пришло). Он знал, как и все, кто бывал при дворе, что недавно Елизавета сама с большим удовольствием перевела трактат Плутарха «О любознательности». В то время как Тацит отдавал явное предпочтение республиканцам, Плутарх — истинный монархист. Напомню, что Шекспир назвал пьесу именем Цезаря — хотя герой и задействован лишь в нескольких сценах (правда, в середине пьесы зрителю является его тень), — а не Брута, республиканца и главного действующего лица трагедии. Однако одно дело — поставить пьесу на сцене, и совсем иное — опубликовать ее. Несмотря на популярность в театре, при жизни Шекспира она ни разу не выходила в формате кварто. Англичане прочитали ее лишь 24 года спустя.
«Жизнеописания» Плутарха в переводе Томаса Норта были опубликованы в 1579 году французским издателем-иммигрантом Томасом Вотройером. После смерти Вотройера дело продолжил его ученик Ричард Филд, который, помимо других книг, в 1595 году выпустил переработанное и расширенное издание «Жизнеописаний» на английском языке. Филд и Шекспир учились в Стратфорде в одной грамматической школе, их отцы работали вместе: отец Филда — кожевенных дел мастер; отец Шекспира, недолгое время занимавшийся инвентарной описью его имущества, бывал у Филда по делам службы. Юный Филд появился в Лондоне на десять лет раньше Шекспира и, возможно, помогал тому освоиться на новом месте. Когда Шекспир решил опубликовать поэму «Венера и Адонис», он обратился к Филду. Они настолько закадычные друзья, что Шекспир словно невзначай упоминает его фамилию в «Цимбелине»: когда Имогену спрашивают, кто ее господин, она отвечает: «Ричард дю Шан» (то есть в переводе на английский Ричард Филд). Сам Филд часто подписывался как Рикардо дель Кампо, на испанский манер, когда речь заходила об испанских изданиях. Шекспир, возможно, пользовался экземпляром Плутарха (который ему подарил или одолжил Филд), изданным в формате Фолио, — это было дорогое и красивое издание стоимостью в несколько фунтов.
Шекспир впервые пролистал «Жизнеописания» еще в 1595-м, когда искал подходящие имена для персонажей «Сна в летнюю ночь»; у Плутарха он их заимствовал немало. В конце 1598-го Шекспир всерьез взялся за эту книгу. Первая пьеса, в которой ощутимо влияние «Жизнеописаний», — «Генрих V»; и дело не только в таких простых примерах, как неожиданное сравнение Генриха V с Александром Великим. В «Генрихе V» драматург впервые по-настоящему осмысляет жанр биографии. Краткие жизнеописания, мастерски воссоздающие внутренний мир персонажей, — образец для Шекспира. Его ранним пьесам не хватало глубины психологизма: поэтому между Титом Андроником и Гамлетом, героями-мстителями, лежит пропасть; огромная разница и между саморазоблачениями Ричарда III и Брута. Шекспир многому научился у Плутарха.
Внимательно изучив «Жизнеописания», драматург изменил свое отношение к Бруту и Цезарю, — мы можем судить об этом, так как оба упоминаются в его более ранних пьесах. Раньше Шекспир не особенно задумывался над убийством Цезаря, полагая, как и многие, что это гнусное преступление. За десять лет до «Юлия Цезаря», в финале третьей части «Генриха VI» (V, 3), королева Маргарита сравнивает убийство ее сына, принца Эдуарда, со смертью Цезаря от рук заговорщиков. В начале своего пути Шекспир считал Брута незаконным сыном Цезаря; с этой точки зрения, Брут совершает не просто политическое убийство, а еще и отцеубийство («…бастардом Брутом / Заколот Юлий Цезарь»; «Генрих VI. Вторая часть», IV, 1; перевод Е. Бируковой). Однако, прочитав Плутарха, Шекспир больше заинтересовался политическими причинами смерти Цезаря, нежели семейными обстоятельствами, и с нетерпением взялся за дело.
Весной 1599-го, работая над «Юлием Цезарем», Шекспир находился на распутье. Он размышлял над тем, как писать дальше, и в его сознании современные события все больше переплетались с событиями истории, а внешний мир персонажей — с их внутренними переживаниями. Тем не менее речи Антония и Брута на похоронах Цезаря отличаются простым и лаконичным слогом. Практически вся пьеса (2500 строк) написана в стихах; она на 800 строк короче «Генриха V». Возникает ощущение, что Шекспир сознательно разрабатывал новый тип письма. Хотя он и придумывает неологизмы, но в этой пьесе их гораздо меньше, чем в других (при том, что именно благодаря «Юлию Цезарю» в обиход вошли такие слова, как «gusty», «chidden», «unscorched», «insuppressive», «misgiving» и «honeyless»). Если работа над «Генрихом V» шла тяжело, то «Юлий Цезарь», напротив, — пьеса, написанная легко и всего за несколько недель.
Эта трагедия — новый виток в шекспировской драматургии. Возьмем, например, монолог Брута, один из первых великих монологов Шекспира. Брут погружен в свои мысли, так как обдумывает, как окажется, одно из самых значительных событий в истории человечества. Впервые на елизаветинской сцене герой с такой откровенностью говорит о своих внутренних переживаниях:
Я сна лишился с той поры, как Кассий
О Цезаре мне говорил.
Меж выполненьем замыслов ужасных
И первым побужденьем промежуток
Похож на призрак иль на страшный сон:
Наш разум и все члены тела спорят,
Собравшись на совет, и человек
Похож на маленькое государство,
Где вспыхнуло междоусобье. ( II, 1 )
Перед нами мрачные размышления человека, пытающегося разобраться в себе самом. С одной стороны, желание оправдать в своих глазах убийство тирана; однако Брут понимает, что поступок, в необходимости которого он пытается себя убедить, — поступок мятежника. В дальнейшем, даже несмотря на то, что Брут настроен решительно и бодр духом, его преследуют призраки. С другой, Шекспир показывает, какие муки совести испытывает Брут — от вынашивания идеи, когда он обдумывает «выполненье замыслов ужасных», до ее осуществления. Вполне возможно, именно тогда Шекспир задумался и о Макбете, но решил на несколько лет отложить сей сюжет, хотя и глубоко им проникся: «Мне самый призрак этого убийства / Так потрясает строй души, что разум / Удушен грезами и поглощен / Несуществующим» (перевод Ю. Корнеева, I, 3). Услышав тем летом последние слова монолога Брута, многие зрители Глобуса вспомнили о другом «промежутке» — лондонцы с волнением ожидали, чем же закончится восстание в «маленьком государстве» Ирландии.
Шекспир также осознал, как важно и то, о чем персонажи молчат. В «Генрихе V» он слишком часто использовал длинные монологи, которые скорее побуждали к действию, нежели раскрывали личность героя. В «Юлии Цезаре» самые памятные строки, напротив, очень лаконичны: слова Цезаря «И ты, о Брут» и реплика Брута «Порция мертва» со всей полнотой раскрывают внутренний мир этих персонажей.
Примерно в середине мая Хейворд отдал в печать новое издание своей хроники, которая, как он рассчитывал, вскоре должна появиться в книжной лавке Вулфа неподалеку от Королевской биржи. Лондонский епископ Ричард Бэнкрофт, цензурировавший печатную продукцию, как и архиепископ Кентерберийский, был сыт этим вопросом по горло. 27 мая, на неделе после Пятидесятницы, Бэнкрофт приказал главе Гильдии печатников изъять тираж и привезти книги к его дому в Фулеме, где и сжег большую их часть. Хотя он и намеревался действовать тихо, вскоре в Лондоне об этом узнали — в первую очередь те, кто жаждал прочитать хронику. С досады Вулф рвал на себе волосы: он потерял деньги, и помощи ждать было неоткуда. Теперь в продаже осталась только одна книга о Генрихе IV — шекспировская.
Оказалось, что хроника Хейворда была лишь первой ласточкой. Неделю спустя, 1 июня, Джон Уитгиф и Бэнкрофт приказали конфисковать и сжечь более десятка других книг — по преимуществу сатирической направленности. Среди них «Едкая сатира» и «Virgidemiarum» Джозефа Холла, «Бич мерзостей» и «Превращение Пигмалионовой статуи» Джона Марстона, «Шесть едких сатир» Томаса Миддлтона, «Эпиграммы» Джона Дэвиса и многое другое. Особенно пострадали Нэш и Харви — впредь их произведения запретили публиковать. Огню предали и две книги, в которых усмотрели критику в адрес Елизаветы, королевы-девственницы, — «Инвектива против женщин» и «Пятнадцать радостей брака».
После запрета стало очевидно: времена злободневной сатиры прошли, и ни одна эпиграмма или сатира не будут пропущены в печать. Из-за Хейворда под запретом оказались и хроники — теперь их «публикация могла состояться только после одобрения Тайного совета». Цензура оказалась в руках властей, а не церкви, и нужно было обладать немалым мужеством, чтобы представить хронику, даже в незначительной степени критикующую события национальной истории, на рассмотрение тайным советникам. Гнева не избежали и лондонские драматурги — «ни одна пьеса не будет опубликована без разрешения властей». Неизвестно, почему одни произведения получали одобрение, а другие нет. Подобная избирательность, возможно намеренная, не обошлась без последствий. Просматривая список запрещенных книг, авторы, прервавшие работу над своими текстами, недоумевали, что же спровоцировало реакцию церковников: то ли дело в злободневности сатиры как таковой, то ли в стремлении сатириков к скабрезным шуткам и открытым политическим выпадам.
Шекспир счастливо избежал их участи — ему лишь опалило крылья. Во времена правления Елизаветы ни «Ричард II», имевший большой успех у публики, ни первая часть «Генриха IV» ни разу не публиковались. Чтобы обезопасить себя, Слуги лорда-камергера приняли меры и в отношении двух других пьес Шекспира: и вторая часть «Генриха IV», и «Генрих V» вышли в свет с купюрами — правда, в отличие от других шекспировских пьес, довольно быстро. В обеих хрониках, как оказалось, архиепископ предстает в невыгодном свете, особенно во второй части «Генриха IV», и потому при публикации пришлось вычеркнуть все сомнительные строки, в частности вот эти: «…теперь же / Архиепископ освятил мятеж» (I, 1; перевод Е. Бируковой). Сейчас, когда Глобус почти готов к открытию, совсем не время совершать необдуманные поступки. Судя по истории публикации шекспировских пьес, Слугам лорда-камергера было гораздо выгоднее издавать тексты с небольшими купюрами, убрав при этом из репертуара пьесы крамольного содержания, нежели сохранять произведения, которые рано или поздно попадут под запрет.
Пьеса Шекспира «Юлий Цезарь» долгое время интересовала исследователей лишь захватывающим политическим сюжетом и памятными персонажами. Издатели XVII века полагали, что в отображении исторических религиозных событий Шекспир допустил немало ошибок, и потому либо вычеркивали, либо изрядно редактировали подобные сцены. В 1693 году Томас Раймер объявил шекспировские анахронизмы святотатством, тем самым дав понять, насколько устоявшиеся к его времени представления о том, как показывать на сцене Древний Рим (с точки зрения традиции, политики и религии) расходятся с представлениями елизаветинцев. Проблемы, которым елизаветинцы были свидетелями как в жизни, так и на сцене: убийство тирана, престолонаследие, изменение календаря, — порождены их собственным религиозным расколом. В «Сравнительных жизнеописаниях» Плутарха Шекспир, как и подобает истинному гению, сумел увидеть злобу дня своих современников.
После того как Генрих VIII разорвал все отношения с Римом, жизнь англичан сильно поменялась; наряду с религиозной политикой сильно обновилась и государственная. Надежда на примирение государства и церкви становилась все призрачней с каждой новой законодательной инициативой Тюдоров — принятием законов о Признании короля главой церкви (Супрематии), о Подчинении духовенства, о Единообразии общественных молитв, а помимо этого, официальным переходом из католицизма в протестантизм и затем обратно, — все это случилось менее чем за четверть века. Пий V, папской буллой 1570 года объявивший королеву Елизавету еретичкой и освободивший англичан от исполнения ее указов, только усугубил ситуацию — английские католики теперь разрывались между верностью церкви и государству. Те, кто принял вердикт Римской католической церкви (хотя только крайние радикалы отважились на такой шаг), вполне могли, находясь в здравом уме и твердой памяти, одобрить и убийство деспотичной королевы Елизаветы.
Когда стало очевидным, что Елизавета не собирается выходить замуж и рожать детей, члены Тайного совета не на шутку обеспокоились: а что если на престол после ее смерти взойдет католик, который будет править протестантской Англией как квазиреспубликанец? Королеву, должно быть, очень задевали высказывания Тайного совета о том, что решение о наследнике касается не только ее лично, но и народа. Эта мысль нашла отражение в современных трактатах, например в «Положении дел в Англии» (The state of England, 1600) Томаса Уилсона. Уилсон пишет, что у английского монарха «нет права издавать законы или же распускать Тайный совет; это можно делать лишь с разрешения Парламента. В самом деле, старший сын короля, хотя он и наследник по праву, не будет коронован по смерти отца без согласия Парламента». Хотя текст не предназначался для печати, Уилсон так и не решился прямо заявить, что выбор преемника — дело подданных, а не одной королевы. Это сделает Питер Уэнтворт в своем «Назидании Ее Величеству по поводу наследника престола». За прямоту Уэнтворта, хотя и члена Парламента, заключили в Тауэр, где он и умер, а его трактат, опубликованный в Шотландии посмертно в 1598 году, предали огню.
Власти сделали все возможное, чтобы подавить любые кривотолки. Даже путешественники, например Томас Платтер, быстро усвоили, что не стоит болтать лишнего: «Под страхом смерти запрещено интересоваться вопросом, кто вступит на престол после кончины королевы, ибо подобное знание только развратит преемника, и тот, стремясь к власти, устроит заговор против Ее Величества». Королева хранила молчание — догадки лишь множились. В Шотландии и за границей стали появляться трактаты, в которых обсуждались разные кандидатуры. В Англии продажа и распространение таких текстов были строго запрещены.
На закате правления Елизаветы ее преданные сторонники, такие как Томас Уилсон, тайком старались помешать претендентам на престол (а их было около 12). Елизавета же подозревала, что другие ее советники, включая Эссекса и Сесила, вели тайную переписку с королем Шотландии, а может, и не только с ним. По Лондону и за границей ползли разные слухи. В Испании, где все еще питали надежды, что преемником Елизаветы станет католик, поговаривали, что королева не протянет и года.
В марте 1599-го Томас Фицгерберт, английский католик, написал из Испании письмо своему другу, в котором подверг сомнению разговоры о том, что на престол взойдет «король Шотландии, если только у него на пути не встанет граф Эссекс»: «Вряд ли так случится. Испанскому инфанту их соперничество даже на руку». Пусть Эссекс и Яков борются за престол — это лишь повышает шансы испанского претендента на успех: «Знаете ли Вы, чем заканчивается грызня двух собак за одну кость?»
Конечно, англичане понимали, сколь тернист путь шотландца к трону. Ситуацию усугубляли, в частности, постоянные обвинения Якова в том, что он мало предан делу протестантизма. В конце апреля 1599-го по Лондону поползли слухи. Якобы король Шотландии «решил собрать виноград до того, как он созреет», и «ради монаршей власти станет потворствовать католикам». Уильям Кемден пишет: «Какие-то негодяи, уж не знаю, кто они, продолжают нарушать наш покой. Из-за злостных измышлений этих людей отношения между Елизаветой и Яковом сильно охладели — пошли разговоры, что король поддерживает католиков и совсем не расположен к Елизавете».
Дела и так были плохи, продолжает Кемден, и вот некто по имени Валентайн Томас «обвинил короля Шотландии в дурном отношении к Елизавете». Это заявление не осталось незамеченным. 4 августа 1598-го сэр Уильям Ноллис сообщил Эссексу, что Тайный совет обсуждал возможность привлечения Томаса к суду. «Вопрос был решен положительно, но я полагаю, совершенно не ясно, хотел ли этого король Шотландии». В конце концов Елизавета приняла другое решение: «Вопрос следует решить тихо, незачем лишать этого человека жизни, если репутация короля от его слов особенно не пострадала». Отдай Елизавета приказ казнить Томаса, и народ решил бы, что тот слишком много знал. Однако королева понимала: Томас должен замолчать, иначе натворит новых бед. И потому его оставили в Тауэре.
Гораздо опаснее для Елизаветы были католики, желавшие ее смерти. Самый простой способ посадить на престол испанского преемника — убить Елизавету и, побудив англичан к восстанию, устроить переворот и вернуть страну в католическое русло. После разгрома Непобедимой армады в 1588 году испанцы сделали ставку на государственный переворот в Англии и неоднократно пытались лишить Елизавету жизни. Король Шотландии, преемник-протестант, также стал их мишенью. Джон Чемберлен писал Дадли Карлтону в середине января 1599-го, что «иезуиты и священники состряпали заговор, задумав отравить короля Шотландии; в этом чистосердечно признались пойманные заговорщики». Политика и религия в ту пору шли бок о бок, и отделить одни мотивы от других совершенно невозможно.
Для Шекспира политическое убийство — отнюдь не костюмированная драма, далекая от реальности (кстати, именно благодаря «Макбету» в английскую литературу вошло слово «assassination»). Шекспиру исполнилось всего девятнадцать лет (он лишь недавно стал отцом), когда обнаружилось, что его родственник, католик Джон Сомервил, причастен к неудачному покушению на жизнь Елизаветы. Сомервил, выпускник Оксфордского университета, был лишь на несколько лет старше Шекспира; его жена Маргарет — дочь Эдварда и Мери Арден из Парк-Холла (какие отношения связывали их с Арденами по линии матери Шекспира, не ясно; возможно, даже сами Шекспиры этого не знали). 25 октября 1583 года Сомервил вышел из дома (а жил он в нескольких милях от Стратфорда) и направился в Лондон, намереваясь застрелить королеву. На следующий день, по дороге в Лондон, рядом с местечком Айонхо, его схватили и отправили в Тауэр. В ходе допроса стало понятно, что у Сомервила были сообщники, после чего было приказано арестовать всех, «кто имеет к этому делу хоть малейшее отношение».
Главных заговорщиков казнили, Сомервила же задушили накануне казни, возможно, опасаясь, что на эшафоте он сболтнет лишнее. Головы Сомервила и Эдварда Ардена насадили на колья и выставили на Лондонском мосту на всеобщее обозрение. Знал ли Шекспир о заговоре и что он об этом думал, попали ли его родственники по линии Арденов под подозрение и допрашивали ли их, — это навсегда останется для нас загадкой. По всей вероятности, Шекспир думал о Сомервиле и даже обессмертил его в третьей части «Генриха VI». Когда граф Уорик спрашивает, как далеко отсюда его враг Кларенс, ему отвечает некий человек из Уорикшира. Фамилия эпизодического персонажа — Сомервил.
На жизнь Елизаветы покушались и задолго до того, как Шекспир взялся за «Юлия Цезаря». Власти охотно предавали эти случаи огласке, не упуская возможности задеть английских иезуитов, вечно плетущих интриги. В Лондоне в связи с самым громким покушением звучало на каждом углу имя Эдварда Сквайра. Путешествуя по Англии осенью 1599-го, Томас Платтер записал в своем дневнике: «…не так давно королеву пытались отравить, нанеся ядовитое вещество на ее трон…». Платтер неточен в своем рассказе — возможно, это лишь одна из ходивших тогда версий.
Так как дела Эдварда Сквайра, писаря из Гринвича, шли прескверно, он устроился работать в королевские конюшни, а затем, в 1595-м, решил попытать счастья в экспедиции сэра Фрэнсиса Дрейка. Корабль Дрейка «Фрэнсис» был захвачен испанцами — весь экипаж попал в плен и был заключен в тюрьму в Севилье. Поскольку английские иезуиты в Испании готовили заговор, мечтая вернуть Англию в лоно католицизма, то из экипажа Дрейка ими были выбраны те, кого легко было обратить в свою веру и убедить тайком вернуться в Англию и вести борьбу против королевы. Пленников долго обрабатывали, годами запугивая, держа в изоляции и сознательно дезориентируя. Разумеется, иезуиты так до конца и не были уверены, удалось ли исполнить задуманное или же пленники только подыгрывали им, лишь бы побыстрее освободиться.
Сквайр и его друг Ричард Роллс вышли из тюрьмы летом 1597-го. Вернувшись в Лондон, Сквайр принял участие в морской экспедиции Эссекса на Азорские острова, во время которой «нанес яд на кресло Эссекса». Перед отплытием он наведался в королевские конюшни, где раньше работал: «…увидев, что лошадей Ее Величества оседлали для предстоящей поездки, я подошел к одной из них поближе и, сказав во всеуслышание „Боже, храни королеву“, протянул руку к бархатной накидке на седло и разбрызгал по ней яд из пузырька, заранее проделав в нем тонкой иглой ряд мелких отверстий». Обе попытки покушения провалились, и, вернувшись из похода на Азорские острова, Сквайр снова стал королевским конюшим. О покушениях узнали только год спустя, когда Джон Стенли и Уильям Мандей, еще двое англичан, освобожденных иезуитами из испанской тюрьмы с целью убийства королевы, прибыли в Лондон. Настойчивая просьба Стенли получить аудиенцию у королевы насторожила власти, и после допроса он во всем сознался, выдав Сквайра и Роллса.
Эссекс, Сесил, Фрэнсис Бэкон и Эдвард Коук допрашивали заговорщиков по всей строгости. Кого-то из них пытали, а затем всех без исключения казнили — Сквайра повесили в ноябре 1598-го, после чего вспороли ему живот и четвертовали в Тайберне. Фрэнсис Бэкон тогда обнародовал анонимное «Письмо, написанное за пределами Англии <…> и содержащее точный отчет о чужеземном заговоре», в котором изложил полуофициальную версию событий. Английские иезуиты все отрицали, заставив Мартина Эррея опубликовать в Риме опровержение — «Разоблачение и опровержение ужасных домыслов».
Таким образом, Шекспир показал на сцене самое громкое в истории политическое убийство сразу после того, как в Англии прошла волна покушений. Зрители хорошо понимали, что убийство носителя верховной власти ввергнет страну в пучину бед, но в иных случаях, возможно, признавали его целесообразность. В октябре 1598-го сэр Уолтер Рэли написал Роберту Сесилу письмо, в котором предположил, что убийство Тирона поможет решить ирландский вопрос. Рэли даже осмелился сказать: «…если бы англичане всегда так расправлялись с бунтовщиками, то этот поступок был бы вполне уместен. Вы знаете, в Ирландии, где жизнь высокопоставленных особ все время в опасности, за голову преступника мы обещаем хорошее вознаграждение». При этом Рэли особо подчеркивает, что Сесил останется в стороне («Что касается лично Вас, Вы не будете иметь к этому отношения»), очевидно не зная о том, что несколько месяцев тому назад Сесил сам написал письмо Джеффри Фентону, государственному секретарю Ирландии, настаивая на убийстве Тирона.
Политические убийства, недопустимые по этическим соображениям, ведут к непредсказуемым последствиям (Шекспир многократно подчеркивает это). Наступает смута, льется кровь невинных граждан, и, вполне возможно, после этого начнется гражданская война. Какими бы благородными мотивами ни руководствовался Брут, оправдывая убийство с этической и политической точек зрения, шекспировский зритель понимал, что Брут так и не сумел просчитать возможные последствия. Критики часто обвиняют Шекспира в том, что сцена убийства в «Юлии Цезаре» перенесена слишком близко к началу, да и финал пьесы неудачный. Однако они забывают, что две части трагедии (события до убийства и кровавая междоусобица после него) неразрывно связаны. Даже если в начале пьесы Шекспир предлагает неоспоримые доводы в пользу убийства тирана, в заключительных актах он показывает, что вслед за этим (судя по событиям английской истории, которые он так убедительно описал в своих хрониках) наступят жестокое кровопролитие и смута. Недавняя четырехактная пьеса о гражданских войнах во Франции, написанная и разыгранная Слугами лорда-адмирала, лишь подтверждала это.
Проблемы престолонаследия и покушения на жизнь монарха преследовали англичан с незапамятных времен, никогда не теряя своей актуальности. Однако Шекспира занимали и другие животрепещущие вопросы — также вызванные религиозными разногласиями, но имеющие и культурную значимость. Прежде всего, изменения в национальном календаре. Чтобы понять их важность для культуры в целом и лично для Шекспира, необходимо вернуться назад, в начало 1570-х, в те времена, когда дебаты вокруг церковных реформ, отголоски которых мы слышим и в «Юлии Цезаре», имели большой общественный резонанс.
На Иванов день, в 1571-м, когда Шекспиру исполнилось семь лет, жители Стратфорда собрались у Часовни Гильдии на Чёрч-стрит. С XIII века эта «прекрасная часовня» находилась в центре религиозной и светской жизни Стратфорда. Когда-то по приказу Генриха VIII ее отреставрировал Хью Клоптон. Для себя Клоптон построил в Стратфорде большой дом — Нью Плейс, позднее купленный Шекспиром. Из сада Нью Плейс были хорошо видны витражи часовни, школа и богадельня — ее обитатели застали еще времена правления Генриха VIII, когда в часовню приглашали служить мессы не меньше четырех священников.
В тот день собралась целая толпа. Действительно, такого в Стратфорде не помнили: стекольщику предстояло заменить все цветные части витражей белым или бесцветным стеклом. Задача не из простых. Мальчишкам, похоже, больше всего нравился звук разбитого стекла; вряд ли им было дело до того, что стекольщик, которому уплатили 23 шиллинга восемь пенсов за работу, старался на благо английской Реформации. Протестанты радовались: «В часовню наконец-то проникнет солнечный свет, и витражи с изображением католических святых перестанут его заслонять». Они опасались, как сказал Уильям Прин, что «дух католицизма проникает внутрь не только через двери, но и через витражные стекла». Для других прихожан, всю жизнь молившихся своим святым и просивших заступничества под темными сводами храма, это был тяжелый день. Наверное, они поднимали с земли кусочки разбитых витражей с изображением Пресвятой Девы Марии или святого Георгия, чтобы сохранить их на память.
Неизвестно, почему витражи решили поменять именно на Иванов день. Возможно, конец июня лучше всего подходил из-за долготы дня; а может, стекольщик (его наверняка вызвали из соседнего городка, ибо в тогдашнем Стратфорде витражные окна — большая редкость) просто был в это время свободен. Однако кто-то увидел в этом и злой умысел. В католические времена народ широко праздновал Иванов день — повсюду жгли костры, и «юноши и девушки танцевали весь день напролет с цветами в руках». Реформаторам, однако, католические обряды, которые Шекспир в «Двенадцатой ночи» игриво называет «летним беспамятством» (III, 4, перевод мой. — Е. Л.), казались худшим проявлением язычества, и они изо всех сил старались испортить веселье. Джон Стоу с грустью писал о том, что к середине XVI века традиция праздничных гуляний на Иванов день совсем исчезла. В юности Шекспир, возможно, и расспрашивал старших, но во времена его взросления об этих обрядах уже мало кто помнил (некоторые из них он все же запечатлел в «Сне в летнюю ночь»).
Много лет спустя, чтобы выразить горечь утраты, Шекспир сравнит сухие сучья деревьев с хорами разрушенного готического собора или алтаря — возможно, этот образ навеян детскими воспоминаниями о «хорах, где умолк весенний свист» (сонет 73, перевод С. Маршака). Витражное стекло алтаря оставалось для католиков последним напоминанием о прошлом. За несколько месяцев до рождения Шекспира часовня была отреставрирована изнутри. Тогда городские власти Стратфорда — отец Шекспира в их числе — велели забелить все фрески алтаря. Однако лишь самые ревностные работники неистово вычищали со стен католические фрески. В целом, рабочих просили сильно не усердствовать и лишь забелить стены, не повредив фрески, особенно алтарные. В начале 1550-х Мария Тюдор, вернув страну в русло католицизма, упразднила церковные реформы Эдуарда VI. Елизавета, хотя и ввела новые законы, прекрасно понимала, как легко они получат обратный ход, особенно если на престол взойдет сын Марии Стюарт. Куда как безопаснее и дешевле просто забелить стены на тот случай, если однажды краску понадобится смыть. Последовали и другие изменения. Церковные хоры снесли, установив в центре чашу для причастия. Только в октябре 1571 года было наконец решено избавиться от католических ряс, а также от риз из белого Дамаска, пылившихся без дела больше десяти лет, — вероятно, их потом использовали в спальнях (как покрывало для кровати) или же как реквизит для гастрольных спектаклей.
Не желая следовать примеру Эдуарда VI, ярого иконоборца, Елизавета заявила, что витражные стекла не разделят судьбу забеленных фресок и никто «не вправе разбить или деформировать витражные стекла без официального на то разрешения». Но после Северного восстания католиков и смены в Стратфорде викария (1569) власти города стали прислушиваться к реформаторам, и через шесть лет судьба витражей алтаря, ярко выделявшихся на фоне пустых стен, была решена.
Когда от католических фресок не осталось и следа, восторжествовала наконец сила слова. Библия, «Книга мучеников» Джона Фокса, «Книга проповедей» и «Книга общих молитв» — все это повлияло, хотя и в разной степени, на творчество Шекспира. В Стратфорде-на-Эйвоне и в Англии в целом церковные реформы воспринимались двояко. Во-первых, их масштаб все еще был неясен, и сведения, поступавшие от властей, только путали людей — королева старалась примирить пуритан, требовавших радикальных перемен, с католиками, мечтавшими о возобновлении старых традиций, — и во что бы то ни стало избежать их открытого противостояния. Во-вторых, любой взрослый человек в Стратфорде был воспитан в католической вере либо успел пожить при католиках. Многие из тех, кому пришлось оставить прежнюю веру, сделали это скрепя сердце. Даже если родители Шекспира, Джон и Мэри, католики по вероисповеданию, как и многие елизаветинцы, смирились с последними церковными реформами (мнения исследователей на этот счет разделились), наверняка они показали своему любознательному старшему сыну выбеленную стену в Часовне Гильдии, на которой раньше был изображен день Страшного суда — души заблудших, горящие в геенне огненной, — а также Дева Мария. Утверждение, что Шекспиры втайне оставались католиками или, наоборот, разделяли идеи протестантов, лишено смысла — мало кто в те времена придерживался крайних взглядов, и потому нельзя сказать точно, во что действительно верили елизаветинцы и их королева. Выбеленные стены часовни, сквозь краску которых нет-нет да и проглядывали фрески, — пожалуй, лучше всего расскажут о взглядах Шекспира на религию.
Из всех фресок в часовне Стратфорда юный Уилл Шекспир, вероятно, больше всего мечтал бы увидеть изображение святого Георгия, пронзающего копьем шею дракона (его копье, особенно навершие, чем-то напоминает копье на шекспировском гербе). Шекспир, родившийся 23 апреля, в день святого Георгия, питал особую симпатию к этому святому. Георгия, святого покровителя Англии, в Стратфорде почитали особенно. В Церкви Святой Троицы алтарь был освящен в его честь, а среди фресок имелось изображение святого Георгия. Среди многочисленных празднеств Стратфорда одно из самых известных — шествие в честь святого Георгия в Чистый четверг. Эта традиция прервалась в 1547-м, но при Марии Тюдор ее возобновили. В Стратфорде сохранились документы, согласно которым для праздника были заказаны костюмы, дракон, порох, упряжь святого Георгия и два десятка колокольчиков. Вероятнее всего, шествие возглавлял актер в костюме святого Георгия, скачущий во весь опор по улицам Стратфорда; при виде дракона, изрыгающего дым, дети бросались врассыпную; шествие замыкал клаун, звенящий бубенцами. Как же теперь не хватало жителям Стратфорда любимого праздника! В Нориче настолько хотели сохранить эту традицию, что нашли выход из положения — изгнав святого Георгия, власти тем не менее разрешили шествие с драконом, которое так и проводилось вплоть до смерти Елизаветы.
В 1570-е никто толком не знал, будет ли День святого Георгия наряду с другими праздниками выделен в календаре. Когда в 1536-м Генрих VIII значительно изменил устоявшийся католический календарь, проредив его, День святого Георгия чудом уцелел, и с тех пор его праздновали, «как и в незапамятные времена». При Эдуарде VI празднику повезло значительно меньше, ибо король, как говорят, очень не любил этого святого. Когда Эдуард сократил количество официальных праздников (то есть тех дней, что считались нерабочими) до 27 (не считая воскресений), только кавалеры Ордена Подвязки получили право отмечать День святого Георгия как праздник их ордена. В «Книге общих молитв», вышедшей в 1552-м во время правления Эдуарда, сказано, что День святого Георгия больше не будут выделять в календаре. Но через семь лет, когда «Книгу общих молитв» переиздали, уже при Елизавете, День святого Георгия — ко всеобщей радости и облегчению — восстановили в правах и через год снова включили в список государственных праздников. Но елизаветинцы радовались недолго — вскоре вышло новое указание, согласно которому отмечаться будут только те праздники, что обозначены в календаре 1552 года (Дня святого Георгия в нем не было). Поэтому юного Шекспира, наверное, простили бы, если утром 23 апреля он спросил бы: «Разве нынче праздник?»
Для школьника той эпохи вопрос вполне уместный: нужно понять, как одеваться. В 1571 году Парламент постановил: на государственные праздники каждый мужчина, достигший шестилетнего возраста (за исключением дворян), должен носить «шерстяную шапку» (plain statute-caps, так Шекспир называет эту деталь одежды в «Бесплодных усилиях любви»; V, 2; перевод М. Кузмина). Вязаные шерстяные шапочки надевали по праздникам — считалось, что, купив шапочку, елизаветинцы к тому же помогают торговцам шерстью, дела которых шли из рук вон плохо. Этот закон отменили лишь в 1591-м, когда Уильяму было уже хорошо за двадцать. С раннего возраста Шекспир понял, сколь неустойчив в Англии календарь, — все меняется в зависимости от церковных, политических или экономических веяний.
В 18 лет Шекспир уже твердо знал, что «связь времен» окончательно распалась: к концу XVI века Юлианский календарь отставал от лунного цикла на целых десять дней. Наступило время перемен. В 1577 году папа Григорий XIII предложил пропустить 10 дней, и в 1582-м католическая Европа послушалась его: так после 4 октября сразу наступило 15-е. Елизавета была готова к переменам, но епископы высказались против, не желая следовать указам папы ни в этом вопросе, ни в каком-либо ином. Другие протестантские страны также враждебно отнеслись к этой идее, и в результате в календарях возникли различия. К 1599-му протестанты и католики отмечали Пасху с разницей в целый месяц.
В «Юлии Цезаре» есть такой эпизод, сегодняшнему читателю не очень понятный: накануне убийства Цезаря Брут, словно забыв, какое на дворе число, спрашивает Луция: «Разве завтра не первое марта, мальчик?», а затем просит того «взглянуть на календарь». Чуть ли не во всех современных изданиях «Юлия Цезаря» исправлена «ошибка» Брута (разве может такой образованный человек, как Брут, не знать, какое сегодня или завтра число?) и его вопрос звучит так: «Не мартовские ль иды завтра, мальчик?» (II, 1; здесь и далее перевод М. Зенкевича). Елизаветинцам, однако, реакция Брута была вполне понятна, поскольку календарь отставал на целых две недели, и они удовлетворенно кивали, услышав, что Брут не может назвать точную дату, хотя именно она войдет в историю как одно из самых значительных событий. По ходу пьесы они также думали о том, что практически все политические перевороты в Англии со времен Реформации — от Благодатного паломничества (1536), Восстания корнцев (1549) до Северного восстания (1569) — привязаны либо к религиозным праздникам, либо к государственным. Не так давно, в 1596-м, разрабатывая план действий, участники Оксфордширского восстания выбрали дату, близкую к 17 ноября, дню восшествия Елизаветы на престол. Вооружившись, повстанцы собирались перерезать глотки всем аристократам, а затем «во весь опор скакать в Лондон», чтобы разжечь восстание по всей стране. Этому, однако, не суждено было случиться. Поэтому вопрос «Разве нынче праздник?» задевал елизаветинцев за живое.
Когда родился Шекспир, Англия находилась меж двух огней. Хотя елизаветинцам удалось избежать кровавых религиозных войн, бушевавших на континенте, английские реформаторы вознамерились не только забелить фрески и алтари, изменить церковные обряды и священные ритуалы, но обновить и праздники. По меньшей мере в теории это выглядело именно так; реформаторы, стремящиеся к очищению церкви, считались еретиками. Что ж, вполне удобная точка зрения. Однако эти реформы отразились на повседневной жизни елизаветинцев. Раньше количество праздничных и рабочих дней было уравновешено, теперь же баланс нарушился; изменился и естественный природный цикл. Желание реформаторов покончить с возмутительными, с их точки зрения, католическими ритуалами негативно сказалось на психике людей — в погоне за реформами они упустили из виду, насколько народ привык к старым праздникам, к их привычному облику и ритуалам. Вскоре власти поняли, что в сердцах людей поселилась опасная пустота. В «Книге проповедей», официальном катехизисе протестантов, в диалоге между двумя прихожанками, явно обескураженными последними новостями, звучит именно это настроение: «Скажи, кумушка, — говорит одна другой, — что же мы теперь будем делать в церкви, если нет больше ни изображения святых, ни милых сердцу представлений, к которым мы так привыкли, ни пения, ни звуков органа или трубы?» (Из проповеди «О надлежащем месте и времени для молитвы».)
Именно поэтому стали столь популярны другие виды культурного досуга (особенно те, что предлагали «милые сердцу представления»), в том числе и общедоступные театры. Неудивительно, что театр вполне отвечал потребностям католиков, ведь его истоки — в литургиях XII–XIII веков и в жанре моралите, насыщенном религиозной тематикой. Театр вобрал в себя и энергетику церковных проповедей; вполне понятно, почему реформаторы, сперва принявшие театр с распростертыми объятиями, считая его средством продвижения своих идей, вскоре отвернулись от него.
В 1578 году Джон Стоквуд читал проповедь с кафедры под открытым небом у Креста святого Павла в Лондоне, и в словах его звучала горечь: «Увы, под звуки горна театры соберут на спектакль, исполненный непристойностей, тысячу человек, тогда как, услышав звук церковного колокола, на службу придет лишь сотня…» Пять лет спустя Филипп Стаббс, ярый пуританин, обвинит драматургов в том, что они возрождают в своих пьесах «лживых идолов, богов и богинь», от которых так хотели избавиться реформаторы: «Если вы хотите порицать Бога и его законы, забыть про Рай и Ад и предаться греху и разврату, вам не нужно далеко ходить за примером — все это предстанет перед вашими глазами в интермедиях и пьесах».
В 1571 году в Стратфорде-на-Эйвоне (как и во многих английских деревнях) запретили праздновать Иванов день. Так исчезла одна из традиций, но при этом получила распространение другая — прежде всего, драма, истоки которой в магических действах и историях о божественных чудесах. Как оказалось, благодаря Шекспиру и другим драматургам, театр не только стал центром общественного внимания, вобрав в себя настроения, витавшие в воздухе после Реформации, но и отразил важнейшие социальные проблемы, все еще ждавшие своего осмысления в культуре; театр расцвел, размышляя над этими вопросами вместе со своими зрителями.
С тех самых пор как Шекспир начал писать пьесы, его влекли исторические сюжеты — особенно его интересовала жизнь людей в эпоху перемен, столь ему знакомая. В финале его ранней римской трагедии «Тит Андроник» империя доживает свои последние дни, и готы уже стоят у ворот Рима. В поэме «Лукреция» он обращается к еще более ранним временам римской истории, когда один из последних римских правителей был изгнан из страны за попытку изнасилования, после чего власть получили республиканцы. В 1599-м в «Юлии Цезаре» Шекспир вновь обратился к одному из ключевых событий не только римской, но и мировой истории в целом. Однако, изображая сцены древнего Рима, он их переосмыслял как верующий человек своей эпохи.
Когда Брут и Антоний обращаются к толпе после убийства Цезаря, они говорят с ораторской трибуны (единственный раз, когда Шекспир использует слово «pulpit»). Это, безусловно, анахронизм, так как драматург явно представляет своих героев в елизаветинском Лондоне, на кафедре под открытым небом у Креста святого Павла, а вовсе не на ростре Форума древнего Рима. Это маленькая деталь, но очень показательная — она раскрывает, насколько Шекспир, работая над пьесами, соотносил события, в них описанные, с современными. Иначе говоря, если бы в 1571-м в Стратфорде, а затем и по всей Англии, не запретили Иванов день, возможно, у нас не было бы шекспировского «Сна в летнюю ночь», написанного четверть века спустя, и, самое главное, «Юлия Цезаря». Когда ребенком Шекспир видел, как разбивают витражи стратфордской часовни, он еще не знал, что это значит, но именно тому дню он обязан воспоминаниями, которые не преминут отразиться в его творчестве.
Теперь мы прекрасно понимаем, почему в первых сценах «Юлия Цезаря» обстановка столь напряжена. Разгоняя вместе с Маруллом толпу прохожих, Флавий говорит им со всей строгостью:
Прочь! Расходитесь по домам, лентяи.
Иль нынче праздник? Иль вам неизвестно,
Что, как ремесленникам, вам нельзя
В дни будничные выходить без знаков
Своих ремесл? — Скажи, ты кто такой? ( I, 1 )
Почему ремесленники надели лучшее платье и шерстяные шапочки и вышли на улицы «без знаков своих ремесл»? Флавий спрашивает, не праздник ли сегодня, хотя и знает ответ. Когда горожане, будучи в праздничном настроении, начинают шутить с трибунами, Флавий, обращаясь к сапожнику, явному зачинщику в толпе, настойчиво спрашивает:
Что ж не работаешь сегодня дома?
Зачем людей по улицам ты водишь? ( I, 1 )
Сапожник сперва отвечает ему уклончиво и не сразу говорит правду. Это последняя лукавая строчка в пьесе, в которой дальше нет места для клауна: «Затем, сударь, чтобы они поизносили свою обувь, а я получил бы побольше работы. В самом деле, сударь, мы устроили себе праздник, чтобы посмотреть на Цезаря и порадоваться его триумфу!» (I, 1). В Рим вернулся Цезарь-триумфатор — этого достаточно для праздника. Услышав ответ, возмущенный Марулл не может сдержаться и произносит первый гневный монолог. Кровавая расправа Цезаря над Помпеем — не повод для радости. Не так давно народ приветствовал Помпея, а ныне:
О римляне, жестокие сердца.
Забыли вы Помпея? Сколько раз
Взбирались вы на стены и бойницы,
На башни, окна, дымовые трубы
С детьми в руках и терпеливо ждали
По целым дням, чтоб видеть, как проедет
По римским улицам Помпей великий.
Вдали его завидев колесницу,
Не вы ли поднимали вопль такой,
Что содрогался даже Тибр, услышав,
Как эхо повторяло ваши крики
В его пещерных берегах?
И вот вы платье лучшее надели?
И вот себе устроили вы праздник?
И вот готовитесь устлать цветами
Путь триумфатора в крови Помпея?
Уйдите!
В своих домах падите на колени,
Моля богов предотвратить чуму,
Что, словно меч, разит неблагодарных! ( I, 1 )
Постепенно горожане расходятся, и Флавий, обращаясь к Маруллу, одобрительно замечает: «Смотри, смягчились даже грубияны; / Они ушли в молчанье виноватом», хотя ремесленники просто направились туда, где им никто не помешает.
Приободрившись, Флавий просит Марулла продолжить начатое:
Иди дорогой этой в Капитолий;
Я здесь пойду; и, если где увидишь,
Снимай все украшения со статуй. ( I, 1 )
Срывать украшения со статуй Цезаря — гораздо более серьезный шаг, чем просто разогнать толпу. Не желая делать это сам, Флавий перекладывает ответственность на Марулла, отправляя того в Капитолий, где он наверняка столкнется с Цезарем и его сторонниками. Опасаясь, что дело зайдет слишком далеко, Марулл спрашивает: «Но можно ль делать это? / У нас сегодня праздник Луперкалий» (I, 1). Эти строки приводят зрителя в удивление — так значит, сегодня все-таки праздник? Луперкалии, один из важнейших праздников древнего Рима, проводились ежегодно в третий день после февральских ид и напоминали Масленичный вторник, полуофициальный праздник, день разгула и излишеств. Возможно, Шекспир нашел у Плутарха объяснение тому, почему молодые люди «во время праздника пробегают нагие через город и под смех, под веселые шутки встречных бьют всех, кто попадется им на пути, косматыми шкурами»[5]. В «Ромуле» Плутарх пишет:
…луперки начинают бег с того места, где, по преданию, лежал брошенный Ромул <…> Располосовав козьи шкуры, луперки пускаются бежать, обнаженные, в одной лишь повязке вокруг бедер <…> Некий Бутас <…> говорит, что Ромул и Рем после победы над Амулием, ликуя, помчались туда, где некогда к губам новорожденных младенцев подносила свои сосцы волчица, что весь праздник есть подражание этому бегу и что подростки
Встречных разят на бегу; так некогда, Альбу покинув,
Юные Ромул и Рем мчались с мечами в руках[6].
Ситуация накаляется, но диалог развивается столь стремительно, что у его участников нет времени осознать, в чем, собственно, дело. В Риме небезопасно на праздник Луперкалий, особенно во время триумфа императора, который заведомо идет по стопам Ромула. Как бы чего не вышло! Елизаветинцы гораздо лучше, чем мы сегодня, понимали, что за этим стоит. Тем не менее всё окончательно прояснится только в следующей сцене: трибуны знают, что торжественное появление Цезаря в Риме в этот день не случайно — он хочет использовать религиозный праздник в политических целях. Трибуны, выступающие против Цезаря, чем-то напоминают реформаторов-пуритан елизаветинского времени, решивших покончить со старыми традициями и забелить католические фрески.
Шекспир прекрасно понимал, что делает Плутарх, когда заменяет религиозные атрибуты нейтральными, — у Плутарха статуи украшены трофеями и шарфами, а не священными предметами. Его Цезарь торжественно въезжает в Рим в октябре 45 г. до н. э. — за четыре месяца до праздника Луперкалий (15 февраля) и своей смерти во время мартовских ид. Однако Шекспир сжимает события: Цезарь возвращается в Рим на Луперкалии незадолго до убийства. Драматург начинает пьесу там, где Плутарх практически заканчивает жизнеописание Цезаря. Кажется, что Шекспир не раз перечитывал Плутарха в поисках нужного события для первой сцены пьесы — такого, которое бы по-настоящему захватило зрителя.
Хотя Флавий и не воспринял всерьез предупреждение Марулла («Что ж из того!»), елизаветинцы понимали, что не все так однозначно. Предложив сорвать трофеи со статуй, Флавий зашел слишком далеко — его слова не что иное, как святотатство или политическое кощунство:
Пусть Цезаря трофеи
На статуях не виснут. Я ж пойду,
Чтоб с улиц разгонять простой народ;
И ты так делай, увидав скопленье. ( I, 1 )
Неуважительное отношение Флавия к Цезарю не случайно. Шекспир намекает на тогдашний спор о библейском изречении — «…кесарево кесарю». Обезобразить образ правителя — грех и злодеяние (не важно, что Флавий делает это, чтобы не допустить Цезаря к власти). Католики, враги Елизаветы, часто прибегали к этому средству. В 1591-м, например, фанатик Хэккет надругался над портретом Елизаветы, вонзив ей нож прямо в грудь. Через несколько лет ирландский католик О’Рурк вышел на улицу с портретом Елизаветы, вырезанным из дерева, — пока он тащил портрет за собой, мальчишки осыпали Елизавету градом камней.
В католических и англиканских трактатах годами продолжалась полемика о том, как следует относиться к портретам королей. Католики, однако, осуждали протестантов не только за лицемерное уважение к изображениям политиков и полное пренебрежение изображениями святых. Было еще кое-что. В 1567-м католик Николас Сандерс написал «Трактат об изображениях Христа», в котором подначивал лицемерных протестантов: «Попробуйте только испортить портрет Ее Величества». Сандерс сильно рисковал — к изображениям Елизаветы относились как к святыне. Сторонники королевы не могли оставить такое утверждение без ответа. Рассуждая в своем трактате о восстаниях и подчинении властям, протестант Томас Билсон ищет компромиссное решение — порицая грубое надругательство над изображениями политиков, он осуждает и чрезмерное им поклонение: «Осквернять портреты королей недопустимо, намерения такого человека явно нечисты, однако склонять колено и простирать руки перед изображением короля — явное идолопоклонничество».
Шекспир много думал над тем, как изобразить правителя; в пьесе он не раз замечает: народ идеализирует Цезаря, хотя на сегодняшний день тот выглядит немощным (Кальпурнии даже снится статуя Цезаря, а не он сам). Из монолога Каски мы узнаем, что Цезарь не очень хорошо слышит, не может переплыть бурлящий Тибр, переболел лихорадкой, во время болезни «кричал, как девочка больная» (I, 2) и страдает приступами эпилепсии. Елизаветинцы понимали, что часто реальный образ расходится с идеальным, ими придуманным.
Елизавете исполнилось тогда уже 67 лет. Она всегда с особым трепетом относилась к своим портретам, пристрастно рассматривая каждый. Раз в несколько лет королева приглашала придворного портретиста и позировала ему, затем с этого портрета писались копии. Однажды, примерно в 1592 году, Исаак Оливер написал реальный портрет Елизаветы. Узнав об этом, Елизавета запретила писать с него копии. Несколько лет спустя Тайный совет отдал приказ изъять и уничтожить все портреты королевы, оскорбительные для нее. Одни немедленно сожгли, других ждала та же участь, только позднее. Джон Ивлин пишет, что некоторые из них годами использовали в доме Эссекса для растопки печей. С тех пор на всех портретах Елизавету изображали вечно молодой. Годы спустя Бен Джонсон произнес крамольные слова: «В старости королева никогда не смотрелась в зеркало». Елизаветинцы вряд ли удивились тому, что «Марулл и Флавий за снятие шарфов со статуй Цезаря лишены права произносить речи» (I, 2).
В начальных сценах пьесы явно ощущается дыхание современности. Обилие отсылок к церковным реформам, елизаветинским традициям, профессиям, цехам и лавкам, а также церковным атрибутам — все это говорит либо о том, насколько мало Шекспира занимал вопрос об исторической точности текста, либо о том, что он хотел столкнуть в своей пьесе две традиции — древнеримскую и елизаветинскую, подчеркнув их различия. Особенно это касается монолога Марулла о триумфе; пожалуй, лишь один фрагмент в его речи трудно сейчас отнести к шекспировскому Лондону — упоминание о процессии во главе с полководцем-победителем.
Елизаветинцы думали иначе. Многие из них помнили, как десять лет назад, 24 ноября 1588 года, королева Елизавета разыграла торжественную сцену, подражая древним римлянам (так об этом пишет Джон Стоу). Празднично одевшись, Елизавета проехалась по улицам Лондона — из Уайтхолла до собора святого Павла — на тронной карете (специально сооруженной для такого случая), в которую были запряжены две белые лошади. Вскоре в честь блистательной королевы Елизаветы был выпущен сборник триумфов на латыни, и те, кто не видел королеву в тот день, могли прочитать об этом событии.
Конец XVI столетия — золотой век пышных придворных празднеств. Многие современники Шекспира (среди них Бен Джонсон, Джордж Пиль, Джон Марстон, Томас Хейвуд, Джон Уэбстер, Энтони Мандей и Томас Деккер) охотно брались за тексты, связанные с описанием торжеств. Но уж точно не Шекспир. Бен Джонсон, к примеру, сопроводил подробным комментарием принадлежащий ему экземпляр свода важнейших праздничных событий от Ромула до XVI века — «Pandectae Triumphales» Францискуса Модиуса — широко известный в эпоху Возрождения труд объемом в тысячу страниц. Деккер увлеченно рассказывает о том, как воспринимаются торжественные события: «Короли лицезреют их с восхищением, а простой народ — с обожанием».
Елизавете нравилось показываться перед народом (она не так часто появлялась на улицах Лондона, и потому всякий раз, увидев ее, народ ликовал). На одной из самых знаменитых картин, написанных на закате правления Елизаветы (современный историк Рой Стронг назвал ее «Царственной Элизой»), запечатлена как раз такая сцена. Елизавета далеко не первый английский монарх, пожелавший греться в лучах славы. Ее дед, Генрих VII, одержав победу над Ричардом III, выставил на всеобщее обозрение военные трофеи — публика любовалась ими, когда торжественная процессия шла к собору святого Павла. А еще раньше Генрих V после победы в битве при Азенкуре заставил пленных пройти через весь Лондон. Шекспир счел это настолько важным, что включил похожий эпизод в хронику «Генрих V», даже несмотря на риск запутать публику, — ради этого ему пришлось вернуть Генриха в Лондон, а затем быстро перенести во Францию, где он будет свататься к Екатерине:
Сойдя на берег, путь он держит в Лондон.
Так мысли скор полет, что вы теперь
Представить можете, что он в Блекхите,
Где лорды домогаются нести
Его погнутый меч и шлем измятый
Пред ним по городу. Но Гарри, чуждый
И гордости, и чванства, не согласен:
Всю славу, почести и восхваленья
Он богу отдает.
Шекспир также подчеркивает, что Генрих появляется в Лондоне подобно римскому триумфатору:
Лорд-мэр и олдермены в пышных платьях,
Как римские сенаторы, идут;
За ними вслед толпой спешат плебеи
Навстречу Цезарю-победоносцу. ( V, Пролог )
Говоря о римском прошлом (и одновременно о своей эпохе), Шекспир ничего не придумал — все это он видел вокруг себя. Лондонский Тауэр, как тогда считали, построил сам Цезарь — так, по крайней мере, говорили путешественникам. Шекспир повторяет эту мысль в «Ричарде III», явно сомневаясь в ее правдивости. Когда маленький принц Уэльский задает Бекингему вопрос о Тауэре: «Его воздвиг, как будто, Юлий Цезарь?», тот отвечает: «Начало Юлий Цезарь положил, / Но крепость перестроена позднее» (III, 1). Разумеется, для государства такая точка зрения была выгодна, и потому даже в 1576-м Уильям Лэмбард, хранитель записей и документов лондонского Тауэра, все еще придерживается этой версии. Было принято считать, что и в церемониале, и в архитектуре англичане напрямую следуют имперскому Риму. Эта идея прекрасно сочеталась с другой — о том, что Англия, Новая Троя, была основана Брутом Троянским, племянником Энея.
Нигде так не подчеркивалось родство древнего Рима и Англии, как при дворе Елизаветы. Посетителям Вудстока рассказывали, что дворец был построен «во времена Юлия Цезаря». Гости дворца Нонсач с интересом рассматривали его фасады из белого камня, «расписанные историями из жизни древнего Рима». «Ворота внутреннего двора украшали каменные барельефы трех римских императоров». В Гринвиче хранился бюст Юлия Цезаря. Во время визита в Хэмптон-Корт Шекспир и актеры его труппы, возможно, видели на стенах зала, рядом с покоями королевы, «гобелены, расшитые золотом», на которых «изображена история убийства Юлия Цезаря, первого римского императора». Более того, «у дверей стояли, словно живые, три статуи императорских сенаторов в исторических костюмах», так что гости дворца на мгновенье переносились в далекое прошлое. Но кем же видели себя посетители — заговорщиками или свидетелями гнусного политического убийства? На двух эффектных шпалерах, изображавших торжественные события в Хэмптон-Корте, также был изображен Цезарь — «Добродетель торжествует над силами любви» и «Слава торжествует над смертью». Обе они созданы под впечатлением от поэмы Петрарки «Триумфы». В начале века их купил кардинал Вулси, и они висели в Хэмптон-Корте до тех пор, пока Генрих VIII не отобрал у него этот дворец так же, как и Уайтхолл. Шпалеры не раз привлекали внимание таких поэтов, как Джон Скелтон, который в одном из стихотворений восторженно пишет, что весь мир любуется триумфами Цезаря и Помпея. Судьба Цезаря и его историческое наследие, безусловно, занимали воображение англичан.
Злободневность трагедии, в которой религиозная проблематика переплелась с политикой, стала очевидной зрителю уже с первой сцены — после рассказа о триумфах Юлия Цезаря. Начало пьесы полифонично — оно вбирает в себя все важнейшие темы. Задолго до знакомства с основными героями — Цезарем, Брутом, Антонием и Кассием — в разговоре с народом двух второстепенных персонажей звучат основные вопросы: разве сегодня праздник? и если так, то какой же — государственный или религиозный? Честолюбивый Цезарь приобрел власть незаконно или его непримиримые противники все преувеличивают? Правы ли трибуны, полагая, что народ стал жертвой манипуляции?
В следующей сцене Шекспир наконец знакомит зрителя со всеми основными героями, хотя многие из них не произносят в этот момент ни единого слова. Трибуны уходят, и на сцене тут же появляются Цезарь, Антоний, Кальпурния, Порция, Деций, Брут, Кассий, Каска и прорицатель. Позже, когда Марулл и Флавий вернутся, подтвердятся их самые большие опасения. Цезарь начинает разговор о праздничных обрядах Луперкалий, упоминая в том числе и о священном беге. При этом он просит Кальпурнию встать на пути Антония, чтобы тот коснулся ее рукой во время бега: «…ведь старцы говорят, / Что от священного прикосновенья / Бесплодие проходит» (I, 2). Намек вполне очевиден — Цезаря волнует вопрос о наследнике (кстати сказать, не самый уместный для республиканского Рима, где династическая преемственность была упразднена). У Плутарха сказано, что загадочный праздник Луперкалий, связанный с очищением общества, ритуальным жертвоприношением и поражением врагов, был в то же время залогом незыблемости Рима. Шекспир играет этими смыслами; поднимая вопросы церковного и общественного характера, он обращается к истокам самого жанра трагедии, укорененного в древних мистериях с их религиозными культами, кровавыми жертвоприношениями и общественными традициями. Ритуалы Луперкалий как нельзя лучше подходят для пьесы, главное действие которой — убийство Цезаря.
В этой же сцене зритель узнает о том, что в разгул веселья Антоний предлагает Цезарю корону. Каска рассказывает Бруту и Кассию, не принимавшим участие в празднике, о поведении Цезаря: «…ему предложили корону, и когда ему поднесли ее, то он отклонил ее слегка рукой, вот так; и народ начал кричать». Дважды после этого Антоний предлагал Цезарю корону, вернее, по словам Каски, «даже и не корону, а, скорее, коронку». Цезарь при этом «едва удержался, чтобы не вцепиться в нее всей пятерней». Когда Цезарь отказался и на третий раз, «толпа орала, и неистово рукоплескала, и кидала вверх свои пропотевшие ночные колпаки, и от радости, что Цезарь отклонил корону, так заразила воздух своим зловонным дыханием, что сам Цезарь чуть не задохнулся». Опять же, эта сцена двусмысленна: Цезарь действительно отвергает корону? Или же Каска прав: Цезарь страстно ее желает?
У Плутарха сказано, что коронация была спланирована заранее; Шекспир предпочел утаить это. Придя на форум, Антоний «протянул Цезарю корону, обвитую лавровым венком»:
В народе, как было заранее подготовлено, раздались жидкие рукоплескания. Когда же Цезарь отверг корону, весь народ аплодировал. После того как Антоний вторично поднес корону, опять раздались недружные хлопки. При вторичном отказе Цезаря вновь рукоплескали все. Когда таким образом затея была раскрыта, Цезарь встал со своего места и приказал отнести корону на Капитолий. Все было тщательно продумано: по договоренности Цезарю аплодировали лишь несколько его сторонников. Однако им не сразу удалось воодушевить толпу. Цезарь сделал все, что в его силах, однако скоро понял: толпа хлопает лишь тогда, когда он отказывается от короны. Форсировать события было бессмысленно.[7]
Возможно, прочитав эту сцену у Плутарха, Шекспир сильно удивился — сам он придумал сцену коронации еще до знакомства со «Сравнительными жизнеописаниями». В «Ричарде III» есть потрясающий эпизод, в котором Ричард и его приспешник Бекингем манипулируют толпой. Шекспир не показывает это событие на сцене — оно дано лишь в пересказе. Бекингем заверяет Ричарда: он приложил все усилия, чтобы, воодушевившись, горожане закричали вместе с ним «Да здравствует король английский Ричард!», но они отказались последовать его примеру и признать Ричарда королем. Бекингем использовал ту же тактику, что и Антоний с Цезарем у Плутарха, расставив в толпе своих людей, чтобы заручиться поддержкой:
…и подручные мои,
Что сгрудились поодаль, заорали
В десяток глоток, кинув шапки вверх:
«Да здравствует король английский Ричард!»
Воспользовавшись этим, я сказал:
«Спасибо вам, сограждане, друзья:
Единодушным криком одобренья
Свидетельствуете вы, как вы мудры,
Как люб вам Ричард». С этим я ушел.
Но сколь англичане ни были запуганы, тем не менее они разгадали его планы, и, как и у Плутарха, затея провалилась. Увидев, что это лишь политическая уловка, они прокляли Ричарда. Именно поэтому в «Юлии Цезаре» Шекспир поступил иначе, чем Плутарх, — в сцене коронации нет ни слова о том, что толпа настроена против Цезаря. Шекспиру важно равновесие обеих точек зрения.
«Юлий Цезарь» предвосхищает «Гамлета», однако пьеса также тесно связана и с «Генрихом V», предыдущей шекспировской хроникой: Цезарь, как и Генрих V, использует религиозный праздник в политических целях. Вполне возможно, что король Генрих V действительно держал речь перед своим войском накануне битвы при Азенкуре и молился об успешном исходе битвы. Но он наверняка никогда не говорил о том, что день святого Криспиана станет государственным праздником. Это, безусловно, слова монарха XVI века, ибо так можно было сказать лишь после Реформации. Генрих верит, что день святого Криспиана станет символом великой победы Англии над Францией:
Сегодня день святого Криспиана;
Кто невредим домой вернется, тот
Воспрянет духом, станет выше ростом
При имени святого Криспиана.
Кто, битву пережив, увидит старость,
Тот каждый год в канун, собрав друзей,
Им скажет: «Завтра праздник Криспиана»,
Рукав засучит и покажет шрамы:
«Я получил их в Криспианов день».
Хоть старики забывчивы, но этот
Не позабудет подвиги свои
В тот день; и будут наши имена
На языке его средь слов привычных:
Король наш Гарри, Бедфорд, Эксетер,
Граф Уорик, Толбот, Солсбери и Глостер
Под звон стаканов будут поминаться.
Старик о них расскажет повесть сыну,
И Криспианов день забыт не будет
Отныне до скончания веков;
С ним сохранится память и о нас…
Хотя Генрих в монологе, которым завершается четвертый акт, настаивает на том, что они одержали победу лишь милостью Божьей, в памяти останутся не имена святых, а имена английских графов. Лучшего примера тому, как национальная идея вытесняет религиозную, пожалуй, и не придумать. Когда в 1599-м эти восторженные строки прозвучали со сцены, про битву при Азенкуре уже давно забыли (память об этом событии была жива только благодаря Шекспиру). Англия уже лишилась большинства своих французских владений — за несколько месяцев до того, как в 1558-м Елизавета взошла на трон, англичане были вынуждены вернуть французам даже Кале. Вот вам и «Отныне до скончания веков»! «Генриха V» отличает от «Юлия Цезаря» то, что в хронике триумфы и праздники никак не связаны друг с другом, тогда как в трагедии их связь непреложна, хотя и таит в себе немало опасностей.
У елизаветинцев, как и у древних римлян, имелся похожий праздник — День восшествия королевы на престол, или День Короны (Crownation Day), как в народе называли 17 ноября; в этот день в 1558 году умерла королева Мария Тюдор, и началось царствование Елизаветы. Одни считали праздник религиозным, другие государственным. В первые два десятилетия правления Елизаветы 17 ноября если и отмечали, то как День святого Хью Линкольнского, хотя этого праздника в официальном календаре не было.
Однако после того, как в 1569-м по приказу Елизаветы было успешно подавлено Северное восстание, у 17 ноября появился особый статус. В этот день «жгли костры и звонили в колокола; в Тауэре в честь Елизаветы выпускали артиллерийские снаряды, а также всячески старались выразить свою радость». День восшествия Елизаветы на престол был, возможно, единственным государственным праздником в Европе того времени. После этого на континенте появилось немало национальных праздников, которые получили официальный статус, при том что раньше европейцы отмечали только религиозные праздники. Хотя они и не были закреплены в календаре, тем не менее Тайный совет постепенно продвигал их в трактатах. В 1578-м увидела свет «Благодарственная молитва… на 17 ноября»; в 1585-м — сочинение Эдмунда Банни «Несколько молитв на 17 ноября». Эти тексты являли собой не только полезное пособие для тех, кто читал проповеди в этот день в честь Елизаветы, — с их помощью решались и важные государственные задачи.
Хотя многие елизаветинцы не отказались бы иметь побольше праздничных дней (особенно осенью), используя любой предлог, лишь бы развлечься, религиозные фанатики тут же увидели, какую опасность несет в себе союз политики и религии, триумфов и праздников такого рода. В 1581-м, например, пуританин Роберт Райт, недовольный ситуацией, выступил против приходского священника по фамилии Барвик. Насколько Райту было известно, Барвик не имел права в своей проповеди называть 17 ноября праздником. Проповедник пошел на попятную, заметив, что он всего лишь назвал 17 ноября «важным днем», но Райту этого было мало. В своей гневной речи Райт заявил, что «читать проповедь в День восшествия королевы на престол и воздавать Богу благодарность за это — все равно что признать королеву Богом». Узнав о выходке Райта, Елизавета была вне себя. Райта осудили за клевету и посадили в тюрьму.
Разногласия подчас доходили до смешного. Каждый год 17 ноября студенты Линкольн-колледжа в Оксфорде, явно католики по своим убеждениям, отмечали День святого Хью Линкольнского. Однажды, в 1580-м, мэр Оксфорда увидел, как студенты звонят в колокола в Церкви Всех Святых, и, решив, что это звон в память о королеве Марии, предъявил им обвинения. Однако находчивым студентам удалось избежать наказания: они заявили, что этот звон — в честь восшествия Елизаветы на престол. Пристыженный мэр тогда приказал всем церквям звонить в колокола. В некоторых графствах Англии сохранились документы о плате для звонарей: одним заплатили за звон в честь Елизаветы, а другим — за звон в память о святом Хью. Если власти сами не знали, по какому поводу раздается звон колоколов, то как же об этом могли догадаться провинциальные звонари? Святой Хью? Мария? Елизавета?
Пуритане считали День восшествия Елизаветы на престол католическим праздником, католики же проклинали его как языческий: для него «не больше оснований, чем для языческого обряда поклонения идолам или богам — Юпитеру, Марсу, Геркулесу и прочим». В полемических трактатах католики откровенно высмеивают этот праздник, считая, что те, кто его отмечает, на самом деле почитают не Деву Марию, а королеву Елизавету — и насаждают это повсеместно. Э. Раштон пришел в ярость, когда 17 ноября в соборе святого Павла богослужение во славу Девы Марии «исполнили <…> в честь <…> королевы Елизаветы, восхваляя ее». Использование религиозных обрядов в политических целях — это уже слишком. Сторонники Елизаветы, услышав подобные обвинения, только брызгали слюной.
В ноябре 1599-го лондонцы стали свидетелями события, которое, казалось, не так давно видели в театре («Юлий Цезарь» уже несколько месяцев шел на сцене Глобуса). 17 и 18 ноября, в субботу и воскресенье, Хью Холланд и Джон Ричардсон по очереди прочитали проповедь с кафедры под открытым небом у Креста святого Павла. Если общественные театры вмещали в себя около трех тысяч зрителей, то вокруг кафедры проповедника на открытом воздухе собиралась толпа в два раза больше. В «Юлии Цезаре» Брут и Антоний по очереди говорят с трибуны — однако Шекспир и его зрители ясно представляли себе при этом кафедру у Креста святого Павла.
Холланд, читавший проповедь в День восшествия Елизаветы на престол, сыграл, если так можно сказать, роль Брута, потому что использовал кафедру проповедника, чтобы оправдать решения правительства. Прежде всего он хотел защитить «честь короны, очерненную недоброжелателями как в других странах, так и у нас, ведь каждый год мы отмечаем 17 ноября как религиозный праздник». Ричардсон, со своей стороны, сыграл роль Антония (хотя и не обладал таким красноречием и большого успеха не имел). Для проповеди он выбрал строки из Евангелия от Матфея (22: 21): «…итак, отдавайте кесарево кесарю», тем самым усомнившись в действиях властей. Толпа только этого и ждала — в народе очень быстро пошел слух, что Ричардсон «с открытой трибуны читал проповедь о том, как опрометчива политика Англии в Ирландии, при этом он много рассуждал о гражданском долге».
Обе проповеди, столь разные по духу, свидетельствуют о нестабильности политической ситуации тех лет и о том, насколько Шекспир, обратившись к античному сюжету, в котором затронут целый ряд важных политических вопросов (республиканство, тирания, праздничный календарь, цензура, замалчивание оппозиции), осовременил его.
Аналогии с шекспировской Англией в этой пьесе более чем уместны. Елизавету неоднократно называли тираном, и это обстоятельство, наряду с вопросом о религиозных праздниках, использовавшихся для продвижения политических идей, очень волновало Тайный совет. Нам сложно представить, какой широкий резонанс имело в ту пору слово, произнесенное с кафедры (хотя мы видим это в «Юлии Цезаре»). На одном из экземпляров проповеди Ричардсона Сесил написал несколько фраз — прочитав их, понимаешь, насколько он был обеспокоен случившимся.
Античные сюжеты не так уж безобидны, особенно тот, который вызывает в памяти слова Тацита о правлении Нерона. Эта история, как мы помним, принесла Джону Хейворду немало проблем. Возможно, Ричардсон никогда и не слышал о Таците, однако впечатление складывалось ровно противоположное; в одном из донесений даже говорилось, что в своей проповеди он «использовал одну латинскую фразу, заимствованную у Тацита». Уитгифт и Бэнкрофт (именно из-за них книга Хейворда попала под запрет) теперь занялись делом Ричардсона, желая узнать, «не совещался ли он с кем-нибудь и не подсказал ли ему кто идею для проповеди».
Власти, пригласившие Ричардсона прочитать проповедь, чувствовали себя столь же обманутыми, как и Брут, уступивший трибуну Антонию. Эдвард Стэнхоуп, отвечавший за проведение мероприятия, никак не ожидал от Ричардсона такого демарша («Никогда от него я не слышал никаких крамольных заявлений, равно как никогда он не казался мне бунтовщиком»). Когда Уитгифт и Бэнкрофт узнали о случившемся, они велели наказать Ричардсона изоляцией. Стэнхоуп пишет, что Ричардсон отбывает наказание «дома, в одиночестве в своей комнате, и навещать его по-прежнему запрещено».
Ситуация была непростая. Поскольку елизаветинцев волновали подобные проблемы, они нашли отражения и в пьесах Шекспира. В конце концов, эта проблема, как и осквернение портретов Елизаветы, напрямую связана с двумя другими — культом политической власти и разногласиями по поводу того, насколько по прихоти монарха история способна изменить свой ход. Для сторонников Елизаветы день ее восшествия на престол знаменовал начало новой эпохи, «когда наша нация озарилась наконец новым светом после мучительного периода смуты и кровопролитья». По словам Эдмунда Банни, в этот день Англия освободилась «от оков зла». Приходской священник из Ланкашира Уильям Ли уверял, что 17 ноября — церковный праздник, «ибо так уж повелел Господь». Джон Прайм из Оксфорда говорил в своей проповеди, что «ни один день не идет ни в какое сравнение с этим, и никогда Господь не сотворит более счастливого дня для Англии». Прайм явно не понимал простой истины — в день смерти Елизаветы на престол взойдет ее преемник; неизбежно, День восшествия на престол станет скользящим праздником; одно по праву вытесняет другое, и праздник в честь Елизаветы, как и день святого Криспиана или День святого Хью, скоро останется лишь в воспоминаниях.
И все же настолько сильна была убежденность современников в том, что восшествие Елизаветы на престол ознаменовало новую историческую эпоху, что ее правление романтизируется и по сей день. Один из парадоксальных исторических выводов, зафиксированных в пьесе «Юлий Цезарь», таков: смерть Цезаря от руки убийц ввела в календарь новую дату — мартовские иды; смерть Цезаря стала концом республики и началом цезаризма. Показав в своей пьесе переплетение религиозных и политических мотивов, Шекспир удачно подал римскую проблему как елизаветинскую. Никому из драматургов это не удалось в такой мере, как ему, и зрители, наверное, были потрясены тем, насколько в этом античном материале проступают черты современности.
О «Юлии Цезаре» тут же заговорили. Даже путешественник Томас Платтер, не очень хорошо владевший английским (вместе с друзьями он посетил Глобус 11 сентября 1599-го и посмотрел «Юлия Цезаря»), отметил, что «спектакль сыгран блистательно». Особенно драматургу удалась сцена на Форуме. Поэт Джон Уивер, который в свое время не смог отличить «Ричарда II» от «Ричарда III», пишет, что Шекспир держал зрителей в постоянном напряжении, ибо, как и горожане в его пьесе, они никак не могли решить, чью сторону им принять — Брута или Антония:
Я видел также миг, когда являлся
на сцену Цезарь, Брут и Кассий, как
вели беседу на мечах, и публика
немела, потрясённая игрой.
Уиверу вторит Леонард Диггс; в спектакле его особенно поразила сцена накануне битвы при Филиппах, где Брут и Кассий не могут прийти к соглашению:
Многоголовая толпа, проникшись речью Брута
о Цезаря амбициях, решила: прав он… До той поры, пока
ораторским искусством Марк Антоний
не убедил её, сколь совершенен Цезарь,
и Брут его напрасно опорочил.
Найдется ли на сцене той эпохи другая пьеса, настолько покорившая сердца современников, как «Юлий Цезарь»?..