маленькой комнате мансарды был лютый холод. Людвиг снял ее потому, что ему подходила плата. Пытаясь согреться, он лежал в постели, задумчиво уставившись в скошенный потолок.

Дом был наполнен людьми к шумом. Кто-то топал ногами на лестнице и возбужденно кричал по-итальянски. За стелой звучала венгерская песня. С улицы доносились громкие голоса двух женщин, говоривших на незнакомом славянском языке. Какие-то ребятишки, бегая наперегонки, окликали друг друга на ломаном немецком.

Вена! Столица империи, населенной разными народами.

Его слегка познабливало. Никогда Людвиг не страдал от недостатка храбрости, но город с населением в четверть миллиона подавлял его.

Он приехал, чтобы завоевать столицу своим искусством. И не сомневался нисколько, что сумеет сделать это. Но с чего следует начинать?

В деревянном чемодане, обитом железными обручами и обтянутом матерчатым чехлом, хранилась пачка писем к князю Эстергази, графу Кинскому, князьям Лихновскому, Лобковицам. Пусть остаются там как можно дольше.

Он не шел в их дворцы, пока можно было. Не хотелось, сбросив зеленую лакейскую форму, облачаться в красную или голубую.

Но может ли честный музыкант просуществовать, не прибегая к покровительству князей?

Давать уроки? Но ему самому надо еще совершенствовать свое мастерство. Он хотел бы учиться композиции у Гайдна, мастерству вокальной композиции у кого-то другого, он еще не звал у кого. Ему нужно совершенствоваться в игре на разных инструментах — на английском рожке, на флейте, кларнете, контрабасе. Труд композитора нелегок. Он не может с одинаковым мастерством играть на всех инструментах, но он должен хорошо знать возможности гобоя, рожка, челесты — любого инструмента в составе оркестра.

Значит, ому придется работать за четверых!

Было бы нелишне записаться еще на курсы танцев, хороших манер, заняться верховой ездой, овладеть искусством фехтования. Он не позволит, чтобы кто-нибудь из господ, в жилах которых течет голубая кровь, превосходил в чем-нибудь его, художника! Да, но тогда уж не будет оставаться ни минуты свободного времени и не будет лишнего гроша!

Так с кого же начать сегодня? С кого? С главы венских музыкантов — старого Мастера Иосифа Гайдна! Да, конечно.

Людвиг вскочил с постели. Полеживая на боку, человек ничего не добьется. Вон из дома, на улицу! У Гайдна надо будет узнать кое-что о венской жизни. Например, где можно взять напрокат рояль? И сколько это будет стоить?

Он начал поспешно одеваться. Быстро сбежал по ступеням, стертым за долгие десятилетия.

Во дворе он остановился. В просторной мастерской, почти ушедшей в землю, раздавался скрип какой-то машины. Худощавый человек, налегая всем телом на длинную ручку, приводил ее в движение. Второй рабочий вкладывал в машину белые листы бумаги и поворотом ручки возвращал их обратно уже покрытыми черными буквами.

Это была типография! Таинственное место, где рождаются на свет труды мудрецов и бездарных писак, откуда распространяются светлые идеи и глупость людская.

Людвиг сочувственно смотрел на рабочих сквозь грязное оконное стекло. Они начали работать еще на рассвете и кончат, когда стемнеет.

Людвиг, вздохнув, пересек маленький дворик и зашагал по улице, продуваемой резким осенним ветерком. Достав из кармана записку с адресом композитора, он справлялся у прохожих, как ему пройти к нужной улице.

Но, услышав, что на башне ближайшей церкви часы пробили девять раз, Людвиг остановился. Правила хорошего топа, усвоенные им в боннской школе воспитания, которой был для него дом Брейнингов, гласили, что в столь ранний час визиты не положены. И в голове возникла мысль: не Гайдна, а первого своего учителя ты должен навестить в Вене прежде всего! Ему-то ранний визит пс будет помехой. Он уже там, где земное время не значит ничего…

И Бетховен направился на кладбище святого Марка. Снова он спрашивал прохожих и по их указанию шел длинной прямой улицей к городским воротам. Он прошел через них и сразу очутился за городом, оставив позади крепостной вал, обозначивший границу города.

Картина, открывшаяся перед ним, была печальна. На широкой равнине не было ни единого домика. Она была мокрой и унылой. Вдоль дороги, покрытой лужами, торчали скелеты деревьев, листва на которых была уже оборвана ветром.

Он двинулся дальше, и вскоре в тумане возникла кладбищенская степа. Людвиг прибавил шаг. Наконец ом увидел ржавые ворота, их левая половина висела на одной петле. Длинные ряды крестов выступали из мглы.

С грустью он оглядывался вокруг. Как найти место, где почило сердце Моцарта?

Людвиг бродил по кладбищу, пока не разглядел холмик свежей земли, на который откуда-то снизу падали комья глины.

Он подошел к краю повой могилы, в глубине которой стоял могильщик. Старик оперся о лопату и удивленно воззрился на нежданного посетителя:

— Кого вы ищете?

— Моцарта. Сочинителя музыки.

— Музыканта? А у него есть здесь могила?

— Ведь это кладбище святого Марка?

— Да. Но уж я-то знаю на память всех лучших покойников. А вот Моцарта не знаю!

— Он был капельмейстер. Его опера «Волшебная флейта» идет в Вене уже второй год. Он умер в прошлом году, в начале декабря.

Могильщик наморщил лоб.

— Ага! Это мог бы быть тот… Его уже трое искали… И все иностранцы! Странно, почему это венцы не приходят? Вы, наверное, тоже из-за границы, правда?

— Я из Бонна. Музыкант.

— Так-так. Ну, этот похоронен здесь. Только вряд ля найдешь.

— Но ведь есть же надгробие?

— А кто его поставил? Ха! Да и где бы его поставили-то?

— Вы же говорите, что знаете все могилы!

— Я так не говорил, господин музыкант! Я говорил, что знаю все хорошие могилы! А этого капельмейстера мы похоронили в общей. В них, видите ли, закапывают тех, у кого нечем платить за место. А уж кого этак хоронят, я про имя не спрашиваю. У таких часто и имени-то никакого не бывает.

Бетховен смотрел на могильщика потрясенный.

— Но ведь… это был человек, известный всей Европе!

— А так бывает, что человека, когда помрет, начинают почитать… Да что теперь поделаешь-то! Что же мне, выдумать ее, могилу-то! Таких могил для нищих здесь сколько угодно.

Могильщик сердито нагнулся и начал снова копать. Сколько уже времени потерял он с этим бедно одетым иностранцем. От таких чаевых не дождешься. Музыкант! Когда-нибудь тоже закопают в общую могилу… Комья глины, вылетев снизу, обсыпали ботинки Людвига.

Он попрощался с могильщиком и нетвердыми шагами побрел к выходу.

Его сознание отказывалось воспринимать ужасную правду. Он остановился у ворот, еще раз оглянулся, будто лес почерневших крестов и мраморных памятников мог прояснить тайну, навсегда скрытую для человечества: где нашел свое последнее пристанище величайший из композиторов?

Людвиг закусил губу, подавляя плач. В мыслях он снова был у молодого композитора, такого доброго к нему, невзрачному юнцу, приехавшему с берегов Рейна. Ах, как его окрылили тогда слова Моцарта: «Этот юноша однажды заставит мир говорить о себе!»

А не будет ли и мой конец таким же? В безымянной могиле, среди бродяг и нищих…

Кипучая жизнь императорской столицы не доходила до его сознания. Он не замечал офицеров в расшитых золотом мундирах, гарцующих на горячих венгерских конях. Не обращал внимания на проносившиеся мимо застекленные кареты, украшенные позолотой.

Не взглянул он и на отряд гренадеров, громко печатавших шаг по булыжнику мостовой, — их головы украшали огромные медвежьи шапки.

Он не слышал даже нищих, которые взывали к богатым и знатным своей вечной мольбой: «Сжальтесь над несчастными!»

Мыслями Людвиг все еще был на кладбище. Он шел не оглядываясь, пока не достиг дома, адрес которого маститый композитор написал ему когда-то собственной рукой.

С волнением вступил Людвиг туда, где жил величайший из живущих немецких композиторов. Старый маэстро Гайдн сидел в своем кабинете, обложенный нотами, и что-то исправлял в них. Ноты лежали на письменном столе, на стульях и даже на полу.

Быстрые темные глаза композитора вопросительно взглянули на посетителя, которого ввел в комнату старый слуга. И сразу же в них отразилось удовольствие: он узнал Бетховена.

— О, гость с Рейна! — сказал он, по-юношески живо поднимаясь от стола. — Давно ли вы приехали? А что же война? Не задержала вас в пути? Как идут дела у боннских музыкантов?

Бетховен, взволнованный сердечным приемом, низко поклонился и стал рассказывать о Бонне, о сбежавшем курфюрсте, о знакомых музыкантах так горячо, что хозяин никак не мог вставить хотя бы одно слово и пригласить гостя сесть.

Так они и стояли в кабинете, заполненном книгами и нотами, — стареющий маэстро и его новый ученик…

Один — невысокий, худощавый, темноволосый юноша, со следами перенесенной оспы на лице, другой — такой же невысокий, худощавый и черноглазый, в темном парике, с лицом, на котором тоже были видны следы оспы.

И все же в главном они были очень разными.

От всего облика Бетховена — от широкого лица с коротким носом и тяжелым подбородком, от энергичного рта и ярких глаз веяло силой, взрывчатой и стремительной.

Вытянутое лицо Гайдна, на котором выделялся длинный, узкий нос с горбинкой, наводило на мысль, что человек этот умеет усердно трудиться, но не способен на решительные действия.

Встретились две стихии! Неукротимый водопад, бешено налетающий на препятствия, встретившиеся на пути, и широкая река, прокладывающая себе дорогу без шума и штормов.

Едва Людвиг уселся, как сразу же заговорил о Моцарте. Его сердце все еще было полно горечи от кладбищенских впечатлений.

— Произошло нечто странное, — смущенно произнес старый Гайдн, сидя в глубоком кресле. — Когда происходило погребение величайшего композитора нашего времени, на его гроб не упало ни одной слезы. На похоронах не оказалось ни одного знакомого человека, не было никого и из родных.

— Но ведь Моцарт был женат! — заметил удивленно Людвиг.

— Жена его болела, а был такой суровый декабрьский день. Дождь, холод, ветер! Несколько человек шли за гробом, потом, когда гроб довезли до кладбища, не оказалось почти никого…

— Но почему же человек, такой известный, не имел друзей?

— Жил он в нужде, а в бедности друзей не прибавляется. И удивительная вещь: единственным человеком, проводившим его до кладбищенских ворот, был его заклятый враг — композитор Сальери. Он ненавидел Моцарта, ибо страшно завидовал ему. И говорил, что пока есть Вольфганг Амадей Моцарт, в Вене нет места другому композитору.

— Я слышал, когда ехал еще по Германии, что Сальери…

— Пет!.. — Старый маэстро приложил пальцы к губам. — Я знаю. Хорошая молва дома лежит, а плохая по дорожке бежит. Но я не верю в то, что Сальери повинен в смерти Моцарта. Моцарт давно был болен.

— Болен из-за бедности?

— Вполне возможно. Он был очень непрактичен, а жена еще непрактичнее. Не умел ловить свое счастье, даже если оно само просилось в руки. Предлагали ему, как и мне, концерты в Лондоне на очень выгодных условиях, но он не решился уехать из Вены, потому что императорский двор обещал ему хорошее место. А потом ему не дали ничего!

— Но говорят, что его оперы идут все время при переполненном зале.

— Да, конечно! Но почти все сборы достаются директору театра Шиканедеру. Моцарт сделал ошибку. Ему предлагали много мест в домах знати. Сам прусский король предлагал ему службу у себя.

— Наверное, не хотел быть рабом. Он испытал достаточно много унижений, когда служил органистом при дворе зальцбургского архиепископа.

— Он не хотел быть слугой больших господ, а стал подданным малых. Говорят, что Шиканедер бессовестно обирал его. Но такое встретишь не только в среде венской знати.

— Вы, маэстро, сами служили тридцать лет княжескому дому Эстергази. Были вы счастливы?

— Да, был. Надо вам сказать, что я перед этим долго играл в бродячих уличных оркестрах и жил на чердаке, где чуть ли не единственной мебелью было пианино, наполовину съеденное жуком-древоточцем. Летом в мою каморку проливался дождь, а зимой задувало снег. Часто я просыпался мокрым от дождя или присыпанный снегом.

— Я слышал, что у Эстергази вам приходилось и за столом прислуживать?

— Сначала приходилось.

— И вы не чувствовали себя униженным?

— Я не чувствовал себя голодным, а это казалось мне важнее всего.

И все же, маэстро, такой большой художник, как вы, имел право на собственное достоинство.

— О, это сейчас очень модно — рассуждать о человеческом достоинстве! До вас там, на Рейне, доносятся очень определенные речи, произносимые во Франции. До Вены они еще не докатились, вы скоро в этом убедитесь. Я не скажу, чтобы не сочувствовал новым идеям. Сознание, что человек не обязан повиноваться, многого стоит. Но художник должен завоевать право на это сознание. Меня сделала свободным только прошлогодняя поездка с концертами в Англию. В пятьдесят девять лет! Взгляните, как теперь со мной обращается местная знать!

Композитор легко поднялся с места, открыл один из многочисленных ящиков письменного стола и положил перед гостем конверт. На нем значилось:


«Нашему благородному и любимому капельмейстеру фон Гайдну!»


— Вот так теперь титулует меня мой князь! Теперь я для него благородный, он присвоил мне даже дворянскую приставку «фон»! Это мне, сыну нищего каретника!

Людвиг прочитал надпись, но в словах Гайдна его задело всерьез не слово «фон», а кое-что другое.

— Простите, маэстро, но почему же вы говорите «мой князь»? Я бы не хотел называть так кого бы то ни было. Не значит ли это, что он может называть вас «мой капельмейстер»?

— Князь Эстергази может так называть меня, потому что я служил еще его деду.

— И теперь служите! — поразился Людвиг. — Но ведь поездка в Англию принесла вам не только славу, но и деньги, позволяющие вам обходиться без покровителей!

Не говорите так. И вам придется искать покровительства знати. Иначе как вы удержитесь в Вене?

— Я умею играть на рояле, а с вашей помощью хотел бы стать композитором.

— Вы уже композитор! Я еще в Бонне слышал ваши сочинения. Но я сомневаюсь, что вас это прокормит здесь.

— На эго я не рассчитываю. Написанному прежде я не придаю никакого значения. Начну учиться с самого начала. Но играть на рояле я умею!

— Хотите жить уроками? Но это такая обуза для подлинного художника!

— А может быть, мне посчастливится когда-нибудь дать сольный концерт? — неуверенно сказал Бетховен. — Я привык жить так скромно, что даже небольшого вознаграждения мне хватило бы надолго.

На лице Гайдна промелькнула грустная улыбка.

— Вы смотрите на Вену через розовые очки!

— Говорят, что это самый музыкальный город на свете.

— В этом можете не сомневаться! Но публичные концерты здесь бывают крайне редко. Художники выступают только в домах этих самых Лобковицей, Ностицев, Лихновских. Только там вы можете заработать деньги.

— У меня есть к ним рекомендательные письма, но мне не хотелось бы прибегать к этому.

— Какая чепуха! — удивился маститый композитор. — Сейчас же достаньте эти письма, наденьте самый лучший фрак и несите их тем, кому они предназначены. Вы что, так богаты, что можете прожить в Вене на свои средства?

Людвиг печально опустил голову.

— А я-то думал, что мне удастся прожить без того, чтобы твердить: «Конечно, ваше сиятельство! Разумеется, ваше высочество!»

— Может быть, со временем так и будет. Но сейчас — нет!

— Но уж лакейскую ливрею я не надену никогда! — решительно заявил Бетховен.

— Лихновский и не потребует этого от вас. Он позаботится, чтобы вы не чувствовали себя униженным. Но все-таки, мой молодой друг, вы пока еще не вправе держать голову слишком высоко. Немного смирения вам не повредит.

— Дорогой маэстро, я всегда испытывал чувство стыда, когда вынужден был облекаться в зеленый фрак, отороченный золотом, и пудрить волосы согласно предписанию. Скажите, какое же различие тогда между слугой и художником?

— Я уже говорил, что различие должно образоваться усилиями самого художника.

— А я хотел бы жить в мире, где все люди равны, — сказал Людвиг, и в голосе его слышалась горечь.

— Кто бы не хотел жить в таком мире? — живо согласился Гайдн. — Может быть, это когда-нибудь и будет. Через столетия, не раньше. А пока мы должны быть благодарны людям, дающим нам, музыкантам, средства к существованию.

Бетховену было горько, что в первую же встречу со своим учителем он не находит с ним общего языка, но все же он решительно вскинул голову:

— Я не из тех, кого называют неблагодарными, маэстро! Я с любовью вспоминаю каждого, кто когда-нибудь сказал мне доброе слово в тяжелую минуту. Но почему я должен быть благодарным богачу, для которого играю в то время, когда он обедает и ужинает? Я отдаю ему свое искусство, он мне платит. Еще вопрос, кто кому обязан больше!

— Вы предубеждены против знати. И все же мы бы не могли существовать без нее. Господь бог сам создал эту лесенку, на вершине которой стоит император, ниже знать и потом, там где-то внизу, все остальные, до последнего нищего.

— Простите, маэстро, я думаю, что эта лесенка создана не богом, а людьми. Это видно хотя бы из того, что французы ее спокойно сломали, а короля и князей с верхних ступенек спустили.

— О, не говорите мне о Франции! Там знать и король забыли, что обязаны быть защитниками простого человека. Теперь они несут за это кару. Не люблю разговоров о революции! От одного этого слова меня охватывает ужас. Оно означает кровь, разбой…

— Я видел французские революционные войска. Они вели себя в немецких землях вполне пристойно.

— Где же вы их видели? — заинтересовался Гайдн.

— Я ехал через области, занятые французскими войсками. И слышал, как они пели новую революционную песню. Называется «Марсельеза». Необыкновенная вещь, маэстро! Каждая нота в ней полна огня!

— Вы могли бы мне ее сыграть?

— С радостью! — Людвиг уселся к роялю, и тотчас зазвучал, вероятно впервые в Вене, атакующий гимн революции, Пианист подпевал вполголоса, по с большим воодушевлением.

— Прекрасная мелодия, — одобрительно отозвался Гайдн.

— Говорят, что с этой песней французы одержали победу у Вальми, а пруссаки бежали от нее.

— Вы должны еще многое рассказать мне о французах. Не люблю революцию, но люблю революционеров. Им свойственны темперамент и острота. Это видно по «Марсельезе». Но не хотите ли немного пройтись? Мне кажется, что когда ноги в движении, и мозг лучше работает.

Они вышли из комнаты. Яркое солнце прорезало ноябрьскую мглу.

Всякое начало трудно. Людвиг Бетховен, вероятно, не согласился бы с таким утверждением, если бы кто-нибудь спросил его об этом четыре года спустя. Он забыл, что и его первые шаги были трудны, но он преодолел их еще в Бонне. В императорскую же столицу он явился готовым виртуозом. Рекомендации открывали ему нее двери, в которые он стучался, а его блестящее мастерство открывало эти двери нараспашку.

Музыкально образованная знать охотно приглашала Бетховена на домашние музыкальные вечера.

В декабрьский вечер, такой же ненастный, как четыре года назад, когда молодой приезжий из Бонна рыскал по столице в поисках комнатки подешевле, гости Лихновского сидели за угощением и старались выведать у хозяина тайну обещанного им сюрприза.

— Что это за обычай — собрать у себя друзей и не говорить, по какому случаю они приглашены? — шутливо выговаривал хозяину русский посол Разумовский. — Надеюсь, наши прелестные хозяйки смилостивятся и удовлетворят наше любопытство.

— Кристина, не выдавай! И вы, матушка, молчите! — предупредил Лихновский, обращаясь к жене и ее матери, графине Тун.

Пожилая дама шутливо покачала головой:

— Ничего не обещаю, милый Карл! Молчаливость не относится к числу женских добродетелей.

— Благодарю вас хотя бы за малую толику надежды. — Разумовский галантно склонил голову. — Надеюсь, что княгиня нам поможет, — обратился он к женщине с весьма примечательным лицом.

Хотя княгине было уже далеко за тридцать, в ее лице сохранилось что-то девичье. У нее были темно-голубые, широко поставленные глаза, как это часто бывает у детей. Слегка надув маленькие губки, она сказала:

— Я тоже не люблю никаких тайн! Хотя бы потому, что ожидать исполнения мечты бывает часто приятнее, чем увидеть ее осуществленной! А как можно на что-то надеяться, если ничего не знаешь?

За столом сидело еще не менее десятка гостей, и все они атаковали хозяина, добиваясь, чтобы он сказал им наконец, ради чего он собрал общество на «вечер с сюрпризом».

В домах знати до сего времени господствовали утонченные манеры, но им уже грозило забвение. Новая Франция противопоставила изысканной салонной учтивости искренность и грубую правду, нежному «менуэту» — стремительную «карманьолу», а парику с косой — свободно развевающиеся волосы.

Правда, общество, собравшееся в салоне у Лихновских, еще не привыкло к этим удивительным переменам. Дамы отлично чувствовали себя в пышных юбках и искусно причесанных высоких париках. Мужчины были в узких панталонах, шелковых чулках и парчовых камзолах, их парики были густо напудрены.

И сам дворец, и мебель в стиле рококо, и все вокруг, было как бы причесанным и напудренным.

Хозяин, статный мужчина сорока лет, волевой подбородок и черты лица которого свидетельствовали о том, что уступчивость не в его характере, на этот раз счел за благо удовлетворить любопытство гостей.

— Я позволил себе пригласить вас присутствовать при состязании.

— Состязание? — удивленно отозвалось сразу несколько голосов.

— Господа, нет никаких оснований беспокоиться! Сражение будет бескровным. Речь идет о встрече двух музыкантов.

— Кто? С ком? — сыпались вопросы.

— Вы будете решать, дамы и господа, кто является лучшим пианистом в нашем городе.

— Конечно, аббат Елинек, — отозвались голоса.

— А я считаю, Людвиг ван Бетховен, — уверенно произнес Лихновский.

— Но он еще слишком молод!

Двадцать пять лет — это немало, Моцарт был великим мастером уже в пятнадцать!

— Бетховен не Моцарт!

— Он равен ему! Но о предстоящем сражении Бетховен ничего не знает. Ненавидит такие вещи и с удовольствием бы уклонился, Я просил его быть, чтобы сыграть для общества избранных знатоков музыки, К тому же он не может отступить: я пригласил на наш концерт Гайдна и Сальери.

— Его учителей?

— Да, Гайдн занимался с ним до тех пор, пока не уехал в Лондон. А Сальери и сейчас дает ему уроки вокальной композиции. Так что мы отрезали ему пути к отступлению. — Князь хитро засмеялся.

— Думаю, что Бетховен не отказался бы играть, даже если бы Гайдн и Сальери не пришли. Вы, как его меценат, вполне можете ему просто приказать, — заявил мрачный князь Лихтенштейн, враг всяких перемен, ревниво державшийся старых нравов.

Ответом ему был звонкий смех Марии-Кристины, жены Лихновского.

— Приказать Бетховену? Это то же самое, что приказать морю катить свои волны вспять!

— Он грубоват, этот рейнский музыкант. И не всегда обходится с нами достаточно почтительно, — добавил к словам жены князь Лихновский.

— А ему следует напомнить, что за свои деньги вы имеете право кое-чего потребовать, — выразил свое мнение Зильберберг.

— Мой гофмейстер попытался деликатно намекнуть ему на это. И знаете, что он ответил? «Его сиятельство платит не из собственного кармана, а из крестьянского!»

— Какая дерзость!.. — раздались возмущенные возгласы.

— Эти бессовестные идейки тянутся к нам из Парижа, — высказался Лихтенштейн.

— Все скверное исходит оттуда, — согласился с ним Зильберберг. — Вы обратили внимание, что многие молодые люди из хороших семей перестали носить косу? Среди студентов эта мода распространяется как болезнь.

— Дело не только в косах. Меняются времена, меняются нравы, — вмешался молодой Лобковиц. — Может случиться, что и вы, барон, скоро будете ходить остриженным по новой моде!

Этот тон был несколько резок, но Лобковиц мог позволить себе такую выходку. Двадцатичетырехлетний франт был любимцем венской аристократии благодаря своему счастью и… своему несчастью. В семилетием возрасте он стал хромым и мог передвигаться лишь с помощью костылей. Зато судьба послала ему огромное богатство, когда он еще был несовершеннолетним. Однако он был прост и добросердечен. Поэтому барон не оборвал его резко, а сказал:

— Упаси бог, чтобы я когда-нибудь появился с короткими лохмами, будто какой-нибудь холоп. Остричь косу для меня то же, что растоптать императорский флаг!

В этот момент лакей доложил:

— Ваше сиятельство, музыканты собрались в зале.

— Гайдн тоже пришел?

— Да. Господин Гайдн, господин Сальери, квартет его высочества князя Разумовского и остальные музыканты, кроме одного.

— Кто же это?

— Господин Бетховен, ваше сиятельство!

В зале раздались восклицания. Бетховен не пришел! Помрачневший Лихновский молчал. Потом обратился к гостям:

— Извольте, пожалуйста, пройти в музыкальный зал! Бетховен еще придет. Он всегда держит слово.

Почетное место в зале занимал прекрасный рояль, полукругом были расставлены пюпитры для нот. Пять музыкантов в париках и темных фраках стояли наготове со смычками в руках. Они собирались исполнить первый номер программы — квинтет.

В стороне на маленькой софе расположились приглашенные знаменитости. В середине сидел улыбчивый Гайдн, а справа от него Антонио Сальери, директор итальянской оперы, содержавшейся императором. Выражение обиды никогда не сходило с его лица. Удивительно узкие губы были опущены книзу, крупный нос несколько сплюснут на кончике. Третьим в этой группе, поднявшейся со своих мест, чтобы поздороваться с вошедшими, был аббат Ёлинек. После смерти Моцарта он считался лучшим пианистом Вены… Все они были в длинных темных камзолах с фуляром на шее, в белых париках с косой.

— Господин Людвиг ван Бетховен!

Музыкант, о котором только что доложили, быстро пошел в зал. Он поклонился князю и проговорил с искренним огорчением:

— Простите, я немного опоздал. Но это произошло не по моей вине. Виноват мой парикмахер. — Он слегка повел головой, и общество ахнуло от удивления.

— О господи! Он явился без косы! — еле выговорил барон Зильберберг.

Волосы Бетховена, черные как смоль и такие густые, что казалось, будто гребень не продерется через них, были в самом деле острижены по новой французской моде. Пряди волос, зачесанные вверх за уши, незавитые в локоны, ниспадали на шею. Изумленное общество хранило молчание. Только хромой Лобковиц, которому хорошее настроение никогда не изменяло, потихоньку засмеялся.

Лихновский сдержанно улыбнулся:

— Аккуратность — вежливость королей. Да и опоздание так незначительно, что мы можем простить его вашему парикмахеру! Впрочем, вы пришли в самое время, чтобы услышать собственный квинтет. Именно его исполнением мы начинаем наш вечер.

Едва в зале воцарилась тишина, пятерка смычковых запела. Некоторое время Людвиг внимательно слушал, музыка звучала так чисто и выразительно, как только можно было пожелать.

И его мысли обратились в прошлое…

Квинтет, звучавший сейчас в великолепном зале дворца Лихновских, появился на свет еще в бедном жилище на Рейнской улице в Бонне. Правда, тогда Людвиг написал это сочинение для восьми инструментов, теперь оно было инструментировано лишь на пять, но мелодия вызвала множество воспоминаний.

Как живет теперь старый город над могучей рекой? Чему радуются и о чем печалятся его друзья? Сколько важных событий свершилось с того дня, когда он четыре года назад покинул родной край!

Не прошло и месяца после его отъезда из Бонна, как скоропостижно скончался незадачливый отставной тенорист Иоганн Бетховен. Людвиг не смог даже быть на похоронах. Только двое сыновей — аптекарский помощник Николай и княжеский музыкант Каспар проводили отца на кладбище.

Жизнь менялась. Курфюрст, правда, вернулся весной в свой роскошный замок, но похозяйничал там недолго. Седьмого октября 1794 года в город вошли французские полки. Бонн не пострадал от войны, но все же жизнь населения переменилась.

Многие его жители до сих пор существовали тем, что прислуживали во дворце курфюрста. Теперь этого источника жизни не стало. Сбежал князь, и за ним исчезло дворянство, уехал кое-кто из богатых горожан, ушло войско, прекратил свои занятия университет, не открывала своих дверей опера. На что теперь живут они? Многие бежали из Бонна. Так однажды и оба брата Бетховена объявились в столице. С Иоганном[3] не было сложностей. Он легко нашел место в хорошей аптеке. Но как быть с Карлом, способности которого к музыке нс выше посредственных? А Вена кишит хорошими музыкантами. Одних учителей музыки здесь больше трехсот.

Людвиг так глубоко погрузился в — воспоминания, что совершенно потерял представление о происходящем. Его вывел из этого состояния толчок. Одновременно послышался резкий голос, говоривший по-итальянски:

— Attencione[4], господа аплодируют вам! Квинтет кончился. Кланяйтесь же, черт возьми!

Бетховен удивленно огляделся вокруг.

Знатное общество обратилось к композитору. Понукаемый Сальери, Людвиг поднялся и поклонился. Только теперь действительность вернула его из далекого путешествия.

Лихновский попросил пастора, чтобы он сыграл одно из своих сочинений. Пианист охотно согласился. В эту минуту Бетховен наконец понял, для какой цели он приглашен сегодня. Как теперь поступить? Уйти? Но тогда скажут, что он, Бетховен, испугался состязания.

Пастора высоко ценил Моцарт. Вечно всем недовольный Сальери и тот говорил о нем уважительно. Был известен Елинек и как сочинитель. Особенно славились его вариации на темы Моцарта.

Как раз одну из них он и разыгрывал сейчас — нежно, старательно, без единой ошибки.

Потом у рояля его сменил Бетховен. Он заиграл одну из своих фортепьянных сонат, которая год назад была напечатана с посвящением Гайдну. Он выбрал для исполнения сейчас самую трудную, сонату c-dur, сочинение виртуозное.

Аплодисменты, раздавшиеся вслед за последним ударом пальцев Бетховена, были более горячими, чем после игры Елинека, но глаза слушателей вопросительно перебегали от одного пианиста к другому. Все знали, что настоящая борьба впереди. Оба должны были сыграть импровизацию на тему, заданную слушателями. Это значило сыграть вещь, полную неожиданных музыкальных идей и технических трудностей.

Елпнек подошел к роялю. В его поклоне, слишком уж глубоком, проглядывало смирение. Однако в мимолетной улыбке чувствовалась уверенность в легкой победе.

— Не будет ли любезна очаровательная хозяйка дать мне тему, и я попытаюсь развить, насколько мне позволят мои слабые силы, — произнес он тихо.

Лихновская назвала песнь из оперы Сальери «Ассурбанипал». Это был знак внимания присутствующему здесь композитору. Несколько человек зааплодировали, и польщенный Сальери вскочил и живо раскланялся. Жесткая линия его рта на мгновение смягчилась улыбкой.

Композиция зазвучала в нескольких тональностях, в разной окраске, в разных регистрах. Однако в игре пианиста не было своеобразия. Он не внес в исполнение ничего своего. Когда он кончил, хлопки были доброжелательными, но не слишком долгими.

Настала очередь молодого пианиста.

Когда Бетховен вышел вперед, было ясно, что он в эту минуту не видит ничего перед собой, кроме ряда белых и черных клавиш. Мария-Кристина подошла к роялю и сыграла несколько тактов из квартета Гайдна. Старый маэстро ответил на это проявление внимания улыбкой и учтивым поклоном.

Бетховен уселся и подождал, пока утихнет шум. Потом рояль заговорил. Гайдновская тема начала преображаться под руками пианиста. Минутами казалось, что это не один виртуоз играет на инструменте, из которого он способен извлекать одновременно более десяти тонов, а что под его управлением звенит и грохочет целый оркестр. И в этой буре звуков пальцы скользили с удивительной легкостью.

И хотя они больше походили на пальцы чернорабочего: короткие и широкие, с подушками на концах от бесчисленных упражнений — тем не менее они извлекали звуки нежные, как мерцание звезд…

Однако больше всего Бетховен поразил присутствующих глубиной музыкальной темы, страстным прочтением каждого такта, искренностью и необычайной силой чувств. То он захватывал своих слушателей весельем так, что все блаженно улыбались, то повергал их в такую скорбь, что кое-кто готов был разразиться рыданием. Он обращался с их чувствами как волшебник, внушая им по своему усмотрению то трогательную нежность, то героический подъем духа.

Бетховен играл будто охваченный горячкой. Его смуглое лицо еще больше потемнело, на висках бились жилы, глаза расширились.

Когда пианист отнял наконец от клавиш усталые руки, в зале наступила тишина. Она была красноречивее оваций. Волнение будто связало слушателей.

Но через несколько мгновений гром аплодисментов взорвался неожиданно, как град, и продолжался долго, казалось, что ему не будет конца. Победа молодого музыканта не вызывала сомнений.

Загрузка...