МОНАСТЫРЕВ Владимир Алексеевич (1915–1982)

В. Монастырев родился 21 июля 1915 года в Москве в семье служащего. Окончил ФЗУ, работал слесарем, учился на рабфаке. В 1936 году поступил в Московский пединститут им. КЛнбкнехта. Получив звание учителя, работал в школе.

С 1940 по 1953 год В. Монастырев служил в Советской Армии военным корреспондентом. Во время Великой Отечественной войны принимал участие в освобождении Кубани.

В послевоенные годы его рассказы и очерки печатались в альманахе «Кубань», в журнале «Советский воин».

Перу В. Монастырева принадлежат книги: «На перевале». «Люди в горах», «Тетрадь с девизом» и другие, изданные в Москве и Краснодаре. Некоторые рассказы В. Монастырева издавались в ГДР и ЧССР.

В. Монастырев избирался ответственным секретарем Краснодарского отделения Союза писателей.

Имеет награды: Орден Отечественной войны 2–й степени, Красной звезды. Коммунист. Член Союза писателей СССР.

* * *



ПЛАСТУНЫ

Салют

Двое суток, не утихая, шел бой. К исходу второго для сотня капитана Шутова пробилась к железной дороге и оседлала ее. Через два часа, подтянув свежие части, гитлеровцы контратаковали и отрезали сотню от основных сил.

Самого капитана днем посекло осколками мины, весь он был перебинтован, беспомощно лежал на носилках, сооруженных из двух черкесок. Казалось, что у капитана жили только два глаза, они все время были широко открыты и лихорадочно блестели. Командиры взводов вышли из строя еще в первый день боя, и сотней фактически управлял старшина Лепиков, широколицый, с узкими, немного раскосыми глазами, рослый мужчина, до войны работавший заведующим хозяйством в одном из колхозов станицы Павловской. Старшина славился на весь полк своей хозяйственностью, доходившей до скупости, и страшной физической силой. Что касается его скупости, то она вошла в поговорку. В любое время у него все было — и ружейное масло, и ветошь, и пакля, и всякие другие нужные, а иногда и не нужные вещи, но выпросить что‑нибудь из этого припаса у него никому не удавалось. Даже своим пластунам необходимое он выдавал с таким видом, будто терпел от них тяжелую обиду.

Вечером, как только утих бой, Лепиков пришел к Шутову. Капитан лежал в узкой неглубокой щели, отрытой под иасыпью железной дороги. Возле него стоял котелок с водой. Время от времени он опускал в него руку и мокрыми пальцами проводил по запекшимся губам.

— Выходит, окружили нас, товарищ капитан, — доложил Лепиков.

Шутов глубоко вздохнул и повел глазами в сторону Лешгкова. Потом медленно проговорил:

— Забудь это слово, старшина. Никакого окружения нет, просто противник у нас со всех сторон. Оборудуй круговую оборону.

Сильно поредевшая сотня заняла круговую оборону: отрыли окопы, распределили секторы обстрела. К югу от железной дороги шло перерезанное глубокой балкой, поросшее невысокой травой поле; на западе, от разбитой путевой будки, начинались мелкие кустики, примыкавшие на севере к молодой сосновой роще, откуда пришли сюда пластуны. Теперь и там находился противник. На восток уходили пологие холмы с редкими соснами. Сейчас в той стороне растекалось по небу зарево: что‑то горело в городе, за который шел бой.

Перекрыв железную дорогу, сотня отрезала гитлеровцам последний путь отхода из города, и, конечно, они попытаются этот путь себе расчистить. Капитан понимал, в каком сложном положении оказалась сотня, но распространяться по этому поводу не стал, только сказал. Пешкову, чтобы он проверил, хорошо ли окопались казаки. Старшина обошел позиции, придирчиво оглядывая окопы. Зарылись пластуны на совесть. Особенно хороший окоп оборудовали ручные пулеметчики Никита Рудый и Грицко Катаенко. Стол для пулемета словно вылизан, бруствер аккуратно замаскирован, для коробок с дисками ниши сделаны.

— Молодцы, — похвалил Лепиков, — в таком окопе можно до заморозков держаться.

— Это нам ни к чему — до заморозков, — ответил Рудый.

— С табачком подбились, товарищ старшина, — сказал Катаенко, — так что долго не протерпим.

— И то правда, — подтвердил Рудый, — подбросил бы ты нам курева, старшина.

— Табак вы третьего дня получили па неделю, следующая дача в субботу, раньше не положено… Угостить могу, — страпшна сел, свесив ноги в окоп, достал пухлый кожаный портсигар и сложенную по размеру папиросы газету. Оторвал по листку и протянул казакам- Катаенко взял листок, а Рудый отказался.

— У меня своя есть…

Он вытащил ич кармана сложенную вчетверо газету и, оторвав от нее кусок с ладонь величиной, подставил, ожидая, когда Лепиков насыплет ему махорки.

— Это ты зря, Никита Иванович, столько бумаги перевел, все равно больше, чем Грицку, не насыплю, — усмехнулся старшина.

— Ну, ну, сыпь, не жадничай.

— Не в жадности суть, товарищ Рудый, о твоем здоровье беспокоюсь: не ровен час, почернеешь от неумеренного курения.

Лепиков и Рудый — одностаничники, давно знают друг друга. Никита Иванович отличный столяр, и старшина уважает его, ценя в нем мастера и исправного казака. Однако это не мешает ему подтрунивать над станичником, на что Рудый, не выходя за рамки армейской субординации, отвечает Лепикову тем же.

— О т курения со мной ннчс1 о не станется, — отшучивается Никита Иванович, — а от твоей заботы как бы чего не случилось.

Лепиков тоже свертывает экономную цигарку и, пряча огонек в рукав черкески, сидит и курит с пулеметчиками.

— Не везет нам, — говорит Рудый, — другие город берут, а мы где‑то на пустыре застряли.

— Всюду воевать надо, — сурово замечает Лепиков, — и в городе, и в степи.

— Оно конечно, — соглашается Рудый и, чтобы переменить разговор, спрашивает: — С полком связи нет?

— Пока нет, — отвечает старшина, — пока на свои силы полагаться надо. Патроны берегите, зазря в белый свет, как в копеечку, не пуляйте. Может они, — старшина двинул головой в сторону города, — на нас и не особенно будут нажимать, а может, и кинутся, кто их знает…

— Отобьемся, — спокойно сказал Рудый.

— Умрем, товарищ старшина, а из окопа не уйдем, шагу назад не сделаем, — горячо подтвердил Катаенко.

Молодое курносое лицо пулеметчика выражало решимость. Говоря, он даже ку лаком по земле пристукнул.

Рудый покосился па него и сердито сказал:

— Ишь ты, умирать собрался. — Помолчал и уже спокойно и даже ласково продолжал: — Сопляк ты еще, Грицко, жизни не видал, вот тебе и умирать не жалко. А я, хлопец, и плохого и хорошего насмотрелся и так думаю: интересно на земле жить. И умирать мне неохота.

— Так и мне неохота, — возразил Катаенко, — ну, а если придется, в бою?

Никита Иванович послюнил палец и притушил им недокуренную цигарку, спрятал ее в кубанку и тогда ответил:

— А если придется, то никуда не денешься. Только болтать языком про это не к чему.

— Ну чего ты на пария навалился, — вставил свое слово молчавший Лепиков, — он от души, как думал, так и сказал, — старшина поднялся и уже стоя, глядя на казаков сверху, закончил: — Умирать, конечное дело, никому не хочется, а только стоять надо насмерть. Вот как! — и зашагал дальше, к противотанковой пушке.

Из всего расчета противотанкового орудия остался невредимым один человек — наводчик Панин. Он сидел на станине, подложив под себя черкеску, и ел кашу из котелка. Рядом, надетая на прицел, висела его кубанка. Верх ее был украшен витым серебряным шнурком. Шнурок сейчас чуть поблескивал, отражая свет звезд, густо усыпавших темное небо. Увидев старшину, Панин надел кубанку и, поставив котелок на землю, поднялся.

— Как дела? — спросил Лепиков.

— Неважно, товарищ старшина, одному у пушки несподручно работать.

Лепиков строго, сверху вниз, посмотрел на маленького Панина. Тот по — своему понял этот взгляд.

— Огонь вести, конечно, можно, только за скорость не ручаюсь. А если танки пойдут, скорость нужна.

— Да, без скорости против танков не обойдешься, — согласился Лепиков, — придется тебе в помощь кого‑нибудь прислать, чтобы снаряды подавал.

— И очень хорошо, — обрадовался наводчик, — вдвоем управимся.

Утром гитлеровцы и в самом деле пустили танки — две штуки. Они шли от города: одни впереди, другой на полсотни метров сзади и левей. Первую машину Панин подбил с одного выстрела, вторая остановилась и открыла огонь из орудия. Четыре снаряда не долетели, пятый угодил рядом с противотанковой пушкой. Панина оглушило и опрокинуло на землю. Но через несколько минут он поднялся и опять приник к прицелу. Танк в это время разворачивался и подставил борт. Наводчик не промахнулся. В танке стали рваться боеприпасы, и он долго горел, пуская к небу черный столб копоти.

В полдень гитлеровцы обрушили на сотню Шутова минометный огонь. Били с трех сторон. Казаки сидели в окопах, оглушенные бесконечными разрывами, сплевывали песок, противно скрипевший на зубах, и рукавами бешметов вытирали пот, смешанный с пороховой гарью.

Как только обсзрел кончился, Лепиков обежал окопы. Все были на месте, лишь двоих пластунов задело осколками. Панин сидел около своей пушки черный, взъерошенный и ругался на чем свет стоит.

— Чего ругаешься? — спросил Лепиков.

— Эх, товарищ старшина, смотрите, что сделали, проклятые, — и он показал на свое орудие. Оно сильно накренилось вправо. Одно колесо было разбито, щит погнуло. — Две мины сюда вогнали, чтоб им, дьяволам, ни дна ни покрышки.

— Значит, кончилась твоя пушечка?

— Но — о, нет еще, — возразил Панин, — стрелять из нее можно. Конечно, точность уже не та, однако ничего, — и он стал прилаживать под разбитое колесо снарядный лоток.

— А где же твой помощник? — спросил старшина.

— Ранило его, перевязывается.

Только сейчас увидел Лепиков молодого пластуна с льняным чу бом. Он сидел в щели, отрытой близ пушки, правый рукав его бешмета был разодран до плеча, рука забинтована. Зубами казак завязывал концы бинта возле локтя.

Старшина помог Панину приладить логок, и орудие выравнялось.

В это время в городе началась отчаянная перестрелка.

— Это наши па штурм пошли, — решил старшина. — Ну, держись, братцы, сейчас гитлеровцы на нас нажмут.

Предсказание Лепикова оправдалось. Немецкая пехота пошла в атаку от города и с юга, из балки. Старшина видел, как на пулеметный окоп, где сидели Рудый и Катаеи- ко, бежала большая группа вражеских солдат. Сначала это была цепь, а потом они сбились в кучу. Пулемет молчал. «Что же у них там? — с тревогой подумал Лепиков. — Чего же молчат?» Он уже хотел выскочить из щели и побежать к пулеметчикам, но в это время пулемет заработал, и сразу остановились, стали падать, поползли назад гитлеровцы, (а минуту до этого, казалось, неотвратимо надвигавшиеся на окоп пулеметчиков.

— Ну, молодец Рудый, — вслух сказал Лепиков, — выдержку имеет.

Но рано торжествовал старшина. Из лощины бежала на окопы пластунов новая цепь. По ней стреляли, она редела, но, не останавливаясь, придвигалась все ближе и ближе.

Лепиков выбрался из щели и бросился к окопам. Перепрыгнув через траншею, он поднял над головой автомат и закричал:

— Коммунисты, вперед!

Тут же вспомнил, что в сотне всего коммунистов осталось — капитан Шутов да он сам. И старшине показалось, что оп бежит один, что сзади никого нет, но оглянуться он не мог, не было сил оглянуться. Оп бежал, глядя перед собой. Вражеские солдаты остановились. «Меня ждут», мелькнула мысль. Он поудобнее перехватил автомат — за самый конец кожуха, почувствовал его тяжесть в руке и уже ни о чем больше не думал. Вдруг гитлеровские солдаты ст али пятиться. Вот один из них, в очках, присел, потом повернулся и бросился бежать, чудно загребая левой рукой. В это мгновение справа и слева старшину обогнали пластуны, державшие в напряженно вытянутых руках карабины с примкну- тымп штыками.

Возвращаясь к траншеям, Лепиков не без смущения вспомнил: «Как же это я мог подумать, что за мной не побегут паши пластуны? Золотой же народ!» Ему захотелось каждому казак\ сказать что‑нибудь душевное, теплое, но разговаривать было некогда: с другой стороны насыпи завязывалась перепалка, и старшина поспешил туда.

Вернувшись из‑за насыпи, Лепиков заглянул к Шутову. Тому кто‑то приподнял носилки с одной стороны так, что он почти стоял в окопе. В опушенной вдоль тела руке капитан держал пистолет, глаза не мигая смотрели на край окопа, голова наклонилась в сторону так, будто он внимательно к чему‑то прислушивается.

— Отогнали? — спросил командир сотни, еле расклеивая слипшиеся губы.

— Отогнали, — сказал старшина, присаживаясь у окна на корточки.

— Я слышу, как идет бой, — капитан сделал судорожное глотательное движение. Старшина лег на живот, достал из окопной ниши котелок с водой и поднес к губам Шутова. Тот смочил губы и движением век поблагодарил Леппкова. — Мне тут хорошо слышно, я уже привык… С юга не прозевай, там балка, удобно сосредоточиваться… Кто там у тебя? Рудый?.. Это хорошо…

В сумерки бон утих, и в г ороде стрельба стала глохнуть, только на южной окраине что‑то долго рвалось и горело, окрашивая полнеба багровым неровным светом. Старшина пронгел по окопам. Из каких‑то неведомых запасов доста л он несколько пачек махорки н раздал пластунам.

— Сверх лимита, — пояснил он Рудому. — понимай и цени.

Рудый вздохнул и ничег о не ответил.

— Чего вздыхаешь, махорка добрая, настоящая.

— Грпцка ранило, — сказал пулеметчик, — нрудь навылет, умирает хлопец.

Катаенко лежал возле окопа, головой на бруствере. Лепиков подонгел к нему, опустился на колено и заглянул в лицо. В темноте оно казалось серым, как земля, на которой лежала голова Грицко. Грудь его под накинутым бешметом была неподвижна, в горле что‑то клокотало негромко.

— Меня, старого хрена, минуло, — с неподдельной горечью сказал Никита Иванович, — а его — нет. Ему только жить да жить…

Ночью с севера подошел взвод наших автоматчиков. Вместе с ним пришел инструктор политотдела капитан Рыженко, маленький, подвижный человек с на редкость басовитым, не по росту голосом. Лепиков провел его к Шутову.

— Здравствуйте, Шутов, — пробасил Рыженко, — меня к вам начальник политотдела послал. Пойди, говорит, зачитай им приказ.

— А что, есть приказ? — спросил Лепиков.

— Есть, о городе Д., его наши в 20.00 очистили. Полковник сказал, что твоя сотня, Шутов, сыграла решающую роль в бою за город. От генерала тебе личная благодарность и к награде представляют.

— Служу Советскому Союзу, — негромко сказал Шутов.

— Начальник свой экземпляр приказа мне отдал, в типографии‑то его только к утру отпечатают, а он говорит: «Они должны раньше знать».

— Лепиков, собери людей сюда, только охранение оставь, — распорядился Шутов, — капитан приказ читать будет.

Вскоре вокруг окопчика, в котором лежал командир сотни, собрались все, кого можно было собрать.

— Поднимите меня наверх, — сказал Шу тов.

Его вынесли из окопа, и пластуны тесно обступили раненого командира. Не сговариваясь, они взялись за носилки со всех сторон и подняли их так, что лицо Шутова было на уровне их лиц, и он смог посмотреть в глаза своим пластунам.

Стояла глубокая, необычная тишина, над головами бойцов раскинулось громадное черное небо с голу боватыми теп лыми звездами.

— Читайте, капитан, — сказал Шутов.

Рыженко засветил карманный фонарик, тусклое желтое пятно легло на бумагу. Читал он негромко, но голос его разносился далеко, и даже казаки, оставшиеся в окопах за насыпью, слышали торжественные слова благодарственного приказа. Капитан прочитал вводную часть, потом остановился и сказал:

— Ну, тут идут фамилии командующих, а наш генерал ниже… — и стал искать фамилию командира дивизии.

— Ничего не надо пропускать, — строго сказал Шутов.

— Читайте весь приказ, целиком. И, пожалуйста, сначала.

— Хорошо, — сказал капитан. И стал читать приказ сначала и прочел его неликом, не пропуская ни одной фамилии, ни одного звания.

Когда приказ был дочитан до конца, Шутов сказал казакам:

— Салют!

Они подняли автоматы и дали залп в воздух. У двоих диски были заряжены трассирующими пулями, и в черном небе протянулись две цветные ниточки: скрестились и погасли, словно растаяли.

— Опустите, — приказал капитан.

Казаки бережно опустили его на землю, он закрыл глаза, будто уснул. Пластуны молча стояли вокруг…

— И о Грицке в приказе слова есть, — негромко сказал Рудый, тронув за руку стоявшего рядом Лепнкова: — Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость Родины!

— И о Грицке, подтвердил старшина. И, вздохнув, добавил: — Хороший был хлопец.

Пластуны разошлись по своим местам. На востоке медленно меркли звезды, светлело небо: занималась заря.


ВОЗВРАЩЕНИЕ НИКИФОРА МАМКИ


В этот день Никифору Мамке не везло с самого утра. На рассвете, когда их сотня вытягивалась на край рощи, Никифор зацепился за какой‑то корень, упал и поцарапал щеку. Он вытер ладонью кровь с расцарапанного лица и недовольно поморщился: щека была шершавая, колючая. «Небритый в бой иду, — подумал Никифор, — нехорошо».

Мамка считался в сотне еще молодым человеком — ему недавно исполнилось тридцать лет, — но вел он себя, как старый бывалый казак, — перед боем обязательно брился, надевая чистую рубаху, ел мало и с разбором. И не потому поступал так, что хотел подражать пожилым пластунам, а считал эти солдатские обычаи дельными и разумными. Если пробовал вышучивать кто — нибудь из молодых казаков его приверженность к дедовским обычаям, Никифор спокойно возражал:

— А и что дурного, что они дедовские? Устав наш кто писал? Тоже, мабудь, деды?

— Так причем тут устав? — отмахивался шутник.

— А вот при том, — не повышая голоса и добродушно щуря свои серые глаза, говорил Мамка. — При том, что написано в нем — бон есть самое большое испытание для бойца. А раз самое большое испытание, ты к нему готовься строго. Вот ты — в караул ходил, когда в тылу стоя™, свежий подворотничок пришивал к бешмету, сапоги и газыри до блеска тер?

— Так то в караул, — уже неуверенно возражал молодой пластун.

— Вот — вот, — нажимал Никифор, — а бой посерьезней караула — самое большое испытание…

Тут шутник ра зводил руками и тотчас отступал.

Вчера же Никифор побриться не успел: в рощу пошли поздно, впотьмах улеглись спать, а утром, чуть свет, двинулись на исходный рубеж.

От рощи начиналось холмистое поле, изрезанное на мелкие лоскутки крестьянских полосок. На иных стояли невысокие копны, а иные остались несжатыми, и рожь на них полегла, перепуталась. Впереди, за холмом, виднелась давно не беленная колокольня.

По этому полю пластуны пошли в наступление. Четвертая сотня, в которой служил Мамка, стала забирать сильно влево, и скоро колокольню Никифор мог видеть только оглядываясь через плечо. С холма ударил немецкий пулемет. Пластуны залегли на сжатой полоске. Никифор уронил голову на колючую стерто, подумал: «Ишь, какая щетина, как у меня на бороде».

В это время пулеметной очередью у Мамки порвало вещевой мешок на спине и пробило котелок, в котором еще были остатки утренней каши. Никифор скинул одну лямку вещевого мешка, развязал его и выпростал котелок. Пули сделали в нем зри большие пробоины. Там, где они вошли, алюминий глубоко вдавился внутрь, там, где вышли, котелок вспух, а из рваных отверстий вылезла белая рисовая каша — размазня.

— Экая жалость, — вслух сказал Никифор. Ему и в самом деле жаль было котелка, с которым он не расставался уже несколько месяцев. Мамка привыкал к вещам и не любил менять привычное и обношенное на новое.

Пулемет затих, и пластуны снова двинулись. Они стали переваливать через холм, когда их накрыли минометным огнем. Сотня рванулась вниз, уходя из‑под обстрела, но не все успели уйти. Никифор видел, как упал сержант Николай Грушко. Он лежал на самой хребтине холма головой вперед и медленно загребал руками землю, будто плыл.

«Добить могут сержанта, — подумал Мамка, — на самой пуповине лежит». Он пригнулся и побежал к Николаю. Упал рядом с ним, взял за локоть, приподнял руку и заглянул в лицо. Глаза у сержанта были широко открыты, он смотрел куда‑то далеко — далеко. Никифору показалось, что Грушко смотрит сквозь него.

— Николай, — позвал Мамка. — Николай!

Сержант медленно закрыл глаза и опустил голову на

землю.

— Это ты, дядя Никифор, — тихо сказал он. — Ранило меня в ноги.

Впереди упала мина. Мамка невольно прижал голову к земле. Совсем близко прошелестели осколки, в ноздри ударило вонючим дымом.

Мамка привстал на колени, подхватил сержанта под мышки и потянул с бугра назад.

— Ох, болт, но, — строго сказал Грушко.

— Ничего, милый, потерпи, — быстро зашептал Никифор, — сейчас я тебя устрою, сейчас…

Сержант заскрипел зубами, и у Никифора от жалости к нему даже дыхание перехватило: ведь он Николку Грушко знал, когда тот еще в школу бегал. Николай Мамку в ту пору дядей Никифором величал, просился у него за рулем на тракторе посидеть… А теперь вот как оно выходит…

Мамка оттянул Николая за бугор и положил его на спину. Достал из кармана индивидуальный пакет и у Грушко в кармане нашел такой же. Перебинтовал сержанту ноги, выше колен наложил жгуты — сделал их из башлыка, — закрутил ложками.

— Котелок пропал — значит и ложка не потребна, — пробовал шутить Никифор, накладывая жгут.

Глушко лежал молча. Всегда розовое, молодое лицо его с темным пушком на щеках стало серым, остроскулым. Глубоко запали потемневшие глаза.

— Так вот и лежи, — окончив перевязку, сказал ему Мамка, — тебя тут санитары вскорости подберут. А я побегу сотню догонять.

— Иди, — по — прежнему негромко ответил сержант. — Спасибо тебе дядя Никифор.

Мамка быстро побежал с холма и уже почти догнал своих, продвигавшихся по картофельному полю, но тут откуда‑то издалека ударили немецкие пушки. Один снаряд упал влево, другой — позади и немного правей. «А это мой», — подумал Никифор, слыша визг третьего. Пластун с разбега прыгнул в неглубокий окопчик, словно нарочно подвернувшийся на пути. Успел увидеть — в стенке окопа торчали два черных зазубренных по краям осколка.

В это время рядом упал снаряд. Он глубоко ушел в землю и там рванул навыброс. Никифора отшвырнуло далеко в сторону и плашмя ударило оземь.

Очнувшись, Мамка с трудом приподнял голову, как на чужую, взглянул на свою руку: она выброшена вперед и накрепко сжимает карабин. Медленно разлейил Никифор непослушные пальцы, согнул руку в локте. «Повинуется», — с радостью подумал он. Попробовал пошевелить пальцами левой руки, вцепившейся в землю. И это удалось. Тогда он приподнялся и сел. Ноги гоже были целы, а вот поясница не гнулась, точно деревянная, и в ней просыпалась боль.

Вокруг стояла глубокая тишина. «Сколько же я тут валяюсь? — стал прикидывать Мамка. — Наверное, давно, потому что бой уже затих, или гак далеко ушли наши, что их совсем не слышно…» Он посмотрел на небо: солнце висело низко над землей. Сначала Никифор решил, что оно уже садится, но потом, оглядевшись, убедился, что солнце еще не поднялось до зенита. Значит, лежал он гуг совсем недолго. Но почему — же так тихо? Он поднялся и, опираясь на карабин, пошатываясь, медленно пошел назад, на холм, где оставил сержанта. Ноги палились свинцом и еле передвигались. Спина сильно болела. Два раза Никифор падал и оба раза, опираясь на карабин, поднимался. Упал в третий раз и

уже не смог встать. Тогда он пополз на четвереньках. Полз до тех пор, пока не уткнулся головой в чьи‑то ноги. Упал на бок и, повернув голову, увидел над собой санитара, усатого, морщинистого казака в пилозгке, надетой до ушей, как чепчик. С его помощью встал на ноги.

Санитар беззвучно шевелил губами и сердито хмурил клочковатые рыжие брови. И вдруг Мамка понял: санитар что‑то говорит ему, а он не слышит. Оглох! Так вот почему вокруг стоит такая глубокая тишина. Никифор выпустил карабин и прижал обе ладони к ушам, отдернул их и опять прижал.

— Не слышу, — сказал он.

И действительно не услышал своего голоса.

Сердце тоскливо сжалось, горло сдавила спазма: глухота испугала Никифора. Однако он тотчас взял себя в руки, вздохнул всей грудью и посмотрел назад, туда, где шел бой. За холмом в трех местах вился негустой дым, а на кар- тофеш. ном поле уже никого не было: значит четвертая сотня продвинулась вперед.

Санитар отвел Мамку за холм, в лощину, где стояла подвода из санчасти. Старая белая кобыла, запряженная в широкую, с низкими бортами телегу, дремала, понурив голову, и только изредка мотала мордой, отгоняя мух. На телеге лежали сержант Глушко и еще один казак с забинтованной головой.

С помощью санитара Никифор забрался на телегу и лег на бок, положив голову на теплую солому. Закрыл глаза, но сразу же открыл их, потому что голова закружилась, как у пьяного, и показалось, что телега переворачивается вверх колесами.

Санитар, разобрав вожжи, сказал «и — но», чмокнул губами, телега дрогнула, качнулась и медленно двинулась к синевшей за полями рощей. Старый казак в надвинутой до ушей пилотке, держа вожжи в руках, неторопливо шагал рядом: со стороны могло показаться, что крестьянин возвращается домой с поля.

Когда осталось до рощи не более пятисот метров, откуда‑то слева ударили тяжелые минометы. Мамка не слышал ни свист а мин, ни разрывов. Он только увидел, как,

бросив вожжи, упал на дорогу, лицом вниз, санитар, и почувствовал, как трухнуло телегу. Никифор приподнялся, сел, посмотрел на лошадь. Белая кобыла широким лбом упиралась в землю, передние ноги ее подломились, а задние еще держали круп. Так она стояла с минуту, потом стала медленно падать на правую оглоблю.

Мамка слез с телеги. В это время санитар приподнял голову. Усы и брови у него были в пыли, нос вздрагивал, верхняя губа подергивалась, и наконец он чихнул, содрогнувшись всем телом. В другое время Никифор сказал бы казаку «будь здоров» и посмеялся б над его видом, но сейчас было не до смеха: впереди на дороге снова выросли дымные столбы — обстрел продолжался.

Санитар, преодолев страх, встал. Вдвоем с Мамкой они сняли с телеги и отнесли в кювет сначала сержанта Глушко, потом раненного в голову казака. Сами прилегли там же.

Обстрел кончился.

— До ночи тут сидеть придется, — сокрушенно сказал санитар, — раньше не подберут.

Никифор не слышал, но по движению губ и по безнадежному выражению лица говорившего догадался, о чем ведет речь санитар. Он взглянул на Глушко и покачал головой.

— Его сейчас в санбат нужно, — сказал Мамка. — Пойдем кобылу выпрягать. Они выпрягли убитую лошадь, связали оглобли, положили раненых на гелегу и потащили ее по сухой пыльной дороге. Боль в пояснице у Никифора сначала была такая, что его мутило. Потом она притупилась, словно растеклась по всему телу. Мамка не глядел вперед. Он лежал грудью на постромках, связывающих оглобли, и непрестанно переставлял ноги, стараясь, чтобы они не отстали от корпуса, который всей тяжестью висел на постромках. Рядом с ним, плечом вперед, мелко перебирая ногами, шел санитар. На шее у него, как веревки, надулись темные жилы, усы, с которых он не успел отряхнуть пыль, свешивались вниз. Так и шагали они до самой палатки медпункта, стоящего в роще при дороге.

Когда телега остановилась, санитар, пригнувшись, вылез из постромок, а Никифор не смог, упал, увлекая за собой оглобли, на дорогу. Очнулся он уже ночью в медсанбате.

Слух возвратился к Мамке довольно, быстро. Хуже обстояло дело с поясницей. Она медленно обретала эластичность, болела, и Никифор долго не мог ходить, а потом стал передвигаться, опираясь на палку.

— Як кобель с перебитым задом, — говорил он о себе, — сверху здоровый, а ноги волочатся.

Никифору казалось, что выздоровление его затягивается ог безделья. Была б работа, и спина прошла бы быстрее. Всю свою сознательную жизнь Мамка работал, в колхозе и дома не умел он сидеть без дела и считал [руд лучшим лекарством от всяких недомоганий. Однажды весной, во время пахоты, он провалился в яму с ледяной водой. На другой день его начало трясти и ломать. Мамка попросил трактористов растереть его керосином, оделся потеплей, сел на трактор и всю ночь пахал. Утром он уснул в вагончике и проснулся к обеду здоровым человеком. «На тракторе всю лихоманку из меня повытрясало», — сказал он товарищам, твердо веря, что так оно и есть на самом деле.

Вот и теперь, в медсанбате, он, едва став ходить, принялся искать себе работу. Медсанбат размещался по хатам в пустой, покинутой жителями польской деревне. Мамка ходил из хаты в хату и был доволен, что ему удавалось где- нибудь помочь перенести сгол, лавку или еще какой‑нибудь тяжелый предмет. Когда он что‑либо нес, спина болела сильней, а потом отходила. «Проходит, — радовался Никифор, — надо бы посурьезней дело найти — и все будет в порядке».

Но дела «посурьезней» не попадалось, чаще Мамку сердитые сестры выпроваживали из «палат», и он, сокрушенно качая головой, брел в хату, где жили выздоравливающие. Там садился играть в домино или заводил долгую беседу с Игнатом Юрченко, пожилым казаком из станицы Смоленской. Лицо у Юрченко маленькое, все иссечено морщинками, глаза желтые, с искрой, говорит он тихо, но очень внятно. Мамку привлекают в нем хозяйственность и рассудительность.

— Жалкой жизнью мужики тут живут, негромко говорит Юрченко, попыхивая самокруткой, — в избах грязь, земли — полоски, ну какую технику на таком клочке пустишь?

— А помещичью усадьбу видел? — спрашивает Никифор. В два этажа, как наш колхозный клуб. А он там один с двумя дочками жил.

И они не устаюг сравнивать, удивляться, негодовать. Вспоминают свое колхозное раздолье, удивляются серости и терпению здешних мужиков, негодуют на помещика и его управляющего, которые так придавили крестьян. И оба уверены, что дальше здесь так жить не будут. Вот кончится война — и пойдет у польских мужиков другая жизнь, без помещика, который сбежал с немцами. Оба жалеют, что в селе нет никого из местных жителей, а то 61,1 сейчас, на досуге, не торопясь, самое время поговорит ь с ними.

Однажды, путешествуя по саду, Мамка забрел на кухню. Возле двух походных коглов лежала горка кряжистых поленьев. В толстой, забитой в землю колоде торчал топор.

— Можно дров порубать? — спросил Никифор.

— Рубай на здоровье, — ответил повар.

Мамка снял черкеску, поплевал на ладони и принялся за работу. Потом он чуть ли не на четвереньках шел в свою палату, но к вечеру боль прошла, и на другой день Никифор опять подался на кухню рубить дрова.

Вот доброволец, — удивлялся повар, — давай хоть борща тебе миску насыплю — за труды.

— Не треба борща, — отвечал Мамка, — дрова мне вроде лекарства прописаны.

На кухню зашел врач, лечивший Никифора. Он увидел своего больного за работой и всплеснул руками. На его круглом безбровом лице появилось выражение ужаса.

— Это кто же вам разрешил? — спросил он.

— Да я сам, — ответил Никифор, — для спины очень хорошо.

Мамку изгнали с кухни, и повару попало за то, что он разрешает больным работать в своем хозяйстве.

Тогда Никифор пристроился в приемное отделение — помогал принимать раненых и грузить их на машины при отправке в госпиталь. Здесь он оказался незаменимым чело

веком: никто из санитаров не умел так мягко и нежно вынести раненого, так ловко уложить его и так ласково поговорить с ним, как это делал Никифор. В этом тяжелом, с большими огрубевшими руками мужчине было столько добродушия и доброжелательности, мягкости и душевного тепла, что раненые, прошедшие через его руки, говорили:

— Ты и впрямь как мамка, фамилия‑то тебе уж очень подходит.

Врач — эвакуатор покровительствовал Никифору, негласно принял его в свой штат и даже говорил с начальником медсанбата о том, чтобы совсем оставить Мамку при эвакоотделении — другого такого не сыщешь. И тот согласился с доводами эвакуатора. Неизвестно, какими путями, но слух об этом разговоре дошел до отделения выздоравливающих и вызвал различные толки.

— Конечно, — заметил Юрченко, — жизнь тут легкая, не то что на передовой, а только для здорового казака это не дело. Как кому, а я бы от одного больничного духа занемог.

А Морозов Алешка, молодой чернобровый парень с восковым лицом и лисьей улыбкой, позавидовал Никифору.

— Повезло тебе, — скаля чистые зубы, сказал Алешка, — будешь тут жить, как у Христа за пазухой.

И оттого, что позавидовал ему Алешка Морозов, ловчила и лодырь, Мамке стало не по себе. Ночью он долго не мог уснуть, ворочался на своем топчане, слушал, как за окном нудно всхлипывает дождь, как шумит в соломенной крыше налетающий порывами ветер. «Залежался я тут, — думал Никифор, — уже осень на дворе, а я все в медсанбате торчу».

Он встал, подошел к окну, просунул голову под шершавое одеяло, повешенное для светомаскировки, и прижался лбом к холодному стеклу. Мрак за окном был густой и непроницаемый, по стеклу с той стороны сбегали дождевые струйки. Никифор подумал о товарищах, которые сейчас сидят в окопах, держат оборону, и ему стало совестно, стыдно перед ними. Он честно признался себе, что в медсанбате ему нравится, он бы тут не прочь остаться. И тотчас осудил себя за эту слабость. Правду сказал Юрченко — здоровому казаку тут нечего делать.

Утром Мамка отправился к врачу — просить, чтобы его выписали в часть.

— Не могу, — скачал врач, — рано еще.

Тогда Никифор пошел к начальнику медсанбата.

Начальник, моложавый, стройный грузин с насмешливыми глазами, выслушал Никифора и сказал:

— Зачем торопиться, врачу лучше знать, выздоровел ты или нет.

— Выздоровел я, — упрямо повт орил Мамка, — пора мне в сотню, товарищ майор.

— А как же это за тебя эвакуатор просил, чтобы при медсанбате оставить? Решили оставить.

Мамка вздохнул, отвернулся и медленно ответил:

— Нету моего согласия на это, отправьте меня в сотню. — И вдруг, повернувшись к начальнику, горячо сказал: — Здоров же я, товарищ майор. — Быстро оглянулся вокруг, словно ища доказательств своего здоровья. Справа, у стены, стоял массивный стол — толстая мраморная плита на гнутых металлических ножках. Этот стол пользовался особой любовью хирургов: на нем прочно стояли пузырьки, ванночки, склянки во время любой бомбежки или обстрела. Никифор, увидев этот стол, бросился к нему, оторвал от пола и, крякнув, поднял над головой. — Вот, смотрите!

— Опусти, разобьешь, уронишь! — испуганно крикнул майор.

Никифор медленно опустил стол на место и сказал умоляюще:

— Отпустите, товарищ майор.

И столько было вложено в эти слова душевного волнения, что майор опустил глаза и ответил:

— Ладно, завтра выпишем.

На другой день после завтрака Мамка обошел всех знакомых в санбате, со всеми простился, перебросился парой, слов.

— Значит, уходишь, — сказал Юрченко, — ну и правильно. Будь здоров, Никифор.

Алешка Морозов покачал головой:

— Чудак ты, Мамка, я б на твоем месте остался…

Никифор прищурил глаза, начал вроде шутейно:

— Чудак петух… — потом махнул рукой. — Э, да что с тобой говорить, — и пошел из хаты, закинув за спину свой тощий вещевой мешок.

Не торопясь шагал он по осенним, почерневшим полям, по раскисшим дорогам, взбегал на косогоры, оглядывался назад, на пройденное, и шел дальше. Влево, за холмом, осталась церковь, которую он видел в то утро, когда его контузило. С переднего края изредка доносились разрывы мин, они становились все слышней, но Мамка не испытывал страха, на душе у него было легко и покойно. И как будто отвечая его настроению, поредели тучи над головой, проглянула бледная голубизна осеннего неба и неяркий солнечный луч скользнул по холмам, задержался и лег неширокой полосой поперек дороги. Никифор поспешил выйти на освещенное место, помедлил, подставляя солнцу то одну щеку, то другую, потом решительно зашагал вперед, пересек солнечную полоску и быстро стал взбираться на холм, за которым уже начинались блиндажи и траншеи переднего края.

Загрузка...