КРАСНОВ Николай Степанович

Родился 30 декабря 1924 года в Ульяновске. Участник Великой Отечественной войны: воевал на Ленинградском фронте пулеметчиком, при штурме Выборга 20 нюня 1944 года был тяжело ранен. За участие в боях имеет Орден Отечественной войны 1 степени, медаль «За отвагу», другие награды.

Литературным творчеством занимается со школьных лет, на фронте печатал стихи в «дивизионке». После войны учился в Литинституте, на Высших литературных курсах, работал в газете, на радио. В творческом становлении исключительную поддержку оказал Александр Трифонович Твардовский.

Николай Краснов — член Союза писателей с февраля 1949 года. С 1969 года живет в Краснодаре. Он — автор многих поэтических сборников, а также книг прозы: «Двое у реки Грань», «Мои великие люди», «Дорога в Дивное», «Утренний свет», «Дом у цветущего луга», «Кинь — Грусть», «Рус Марья». Лучшие его стихи, а также поэмы, рассказы и повести посвящены Великой Отечественной войне, российскому солдагу — победителю. На эту же тему и новая его книга, ждущая издателя, — роман «Огненное око», в основе которого — юношеская любовь, опаленная войной.

* * *



СТРАНИЧКИ С ФРОНТА

1.

Ляжешь, а постель — шинель сырая,

Явь уйдет, смешав цвета и звуки.

Снова, снова над передним краем

Мать к тебе протягивает руки.

Вот и голос материнский слышишь.

Как она сюда нашла дорогу?

Улыбается. Все ближе, ближе,

И… тебя разбудит крик: — Тревога!..

2.

Если б не было зол на солдатском пути,

Разве б я кому рассказал,

Как на вражеском трупе ворон сидит

И выклевывает глаза;

Как при виде картины той,

Жуткой радостью полнится грудь,

И я труп обхожу стороной,

Чтобы ворона не спугнуть.

3.

Под своим и под чужим огнем,

Где войной изрыта вся земля,

Мы сошлись — лицом к лицу — вдвоем

Биться смертным боем: враг и я…

Если б все не вьявь, не на войне,

Если б это снилось мне во сне,

Я врага не смял бы сгоряча,

Я проснулся б, в ужасе крича.

4.

Вновь в Россию, к родимым гнездовьям

Птиц влечет незабытый уют.

Пусть земля обгорела,

С любовью

Снова тысячи гнезд понавьют.

Провожаем глазами пернатых,

И зовет нас военный закон:

Если враг еще жив, то солдату

Вить гнездо по соседству с врагом.

5.

Меня подстрелила «кукушка» —

Засевший фашист на суку.

И больно мне слышать с опушки

Любимое с детства «ку — ку».

К винтовке бы вмиг приложиться,

За все рассчитаться сполна!..

О Боже! При чем эта птица?

Ее‑то какая вина?..

1944 г.

Действующая армия.

Ленинградский фронт.

* * *

И какие ж красавицы

На Руси росли!

Косы толстенные, в руку,

Почти до пят.

Ноги, не знавшие обуви,

От росы красны.

Ситцы — излюбленный их наряд.

В праздности ни единого дня.

Все‑то умели:

Ткать, молотить и коня взнуздать.

Шли к роднику

Не с одним ведром, а с двумя,

Чтоб не страдала

Девичья стать

Им бы счастья…

И за какую вину

По их судьбам прошлась

Громыхающая беда?

Проводили ненаглядных

Суженых на войну:

Кто — на четыре года,

Кто — навсегда.

И за теми из них,

Кому в благодатном мае

Встреча с милым

Была суждена,

Поднялись незабудки,

Иван — да — Марья,

Неопалимая купина.

А повсюду,

Где слезный оставила след

Сиротинка войны — вдова,

Проросли,

Где прострел,

Где одолень — цвет,

Где полынь,

Где плакун — трава.


ГДЕ МОИ СЕМНАДЦАТЬ

В детстве слышал я от домочадцев,

Коль была работа тяжела,

Кто‑то скажет: «Где мои семнадцать!» —

Прежде чем приняться за дела.

С ними убирал я урожаи,

Тяжести таскал, дрова рубил

И частенько, взрослым подражая,

«Где мои семнадцать!» — говорил.

Год от года, сил спеша набраться,

С тем присловьем я мужал и рос.

Лишь в семнадцать

«Где мои семнадцать!»

Произнесть ни разу не пришлось.

Уж такая выпала година,

Даже и предвидеть не могли:

По иягам та нами смерть ходила,

На душу все тяготы легли…

Я и цыне не привык чураться

Трудных дел, не всякое — по мне,

Вдруг да скажешь: «Где мои семнадцать!..»

А мои семнадцать — на войне.


ПРИТЧА О КОНЕ

Г. Л.Примину

1

Лошадям на войне, как и людям, снятся мирные сны.

И почему‑то непременно снится утро, теплое, без- ветреное, с петушиным пением по всему селу, с тонким дынным ломтиком месяца и необъяснимо милой, сулящей все радости жизни, голубовато — розовой звездой над лугом. Небо

— как родниковая вода, воздух в аромате росных трав — так и подмывает вскрикнуть от счастья. Кони ржут в нетерпении, топают, суетятся, бегают вдоль ограды, норовят выскочить за нее. И тут как тут никогда не запаздывающий к этой минуте старший колхозный конюх — седобородый, рослый, кривоногий от постоянной верховой езды, в сапогах, плаще и папахе, ношеных — переношеных, пропахший всеми лошадиными запахами, — раскрывает дощатые ворогца. Лошади заторопились, но каждая, прежде чем выбежать на волю, приостанавливается возле кошоха, круто ломая набок шею: а нет ли у него чего в руке или в кармане — бывает, то хлебом побалует, то сахаром, а то насыплет зерна в кубанку и поднесет иному счастливцу. Он показывает пустые руки: дескать, нечего дать, а они не верят, тянутся мордами к папахе и карманам, а одна — молоденькая, самая ласковая, Гнедуха — даже под полу плаща забралась, развеселив хозяина.

— От плутня так плутня! И тут унюхала… Тогда бери, твое! — Конюх подносит ладонь к ее губам, та захрумкала, и

хлебом от нее сладко потянуло: видать, ржаной сухарик Гнедухе достался. У всех разгорелись глаза, раздулись ноздри: а мне? А мне? Но конюх машет рукой — значит, у него больше ничего нет.

И помчались! Ветер в ушах свистит, по гулкому выгону дробно грохочут копыта, эхо отскакивает от домов, от могучих ветел, на которых разбуженные скачущим табуном встревоженно кричат грачи. Озорно покусывая йруг друга, взвизгивая, кони во весь мах пускаются под горку и, остановив бег у речки, разбредаются по глинистому плесу — каждому находится местечко по нраву, — бьют по воде копытом, проверяя, не лед ли это, не стекло ли, принимаются медленно тянуть сквозь зубы прохладную влагу. Самое излюбленное — войти в воду по колени, по грудь, поглубже, припасть к струе, что посвежее, еще никем не замутненной. И видятся тогда сразу два табуна: один с берега пьет, другой, точно такой же, только вверх ногами, снизу, из глубины реки. А какой‑то конь — золотистой масти, кареглазый, с черной челкой и белым полумесяцем на лбу, с тонкими трепетными ноздрями, — поднимаясь со дна, пьет с тобой губы в губы, и ты не боишься его, потому что, как и ты к нему, он настроен к тебе миролюбиво. Но вот он чем‑то не понравился, бьешь его передними ногами и, весь в брызгах, прочь из реки. Уходят с водопоя и все твои собратья, серые, рыжие, чубарые, вороные. Теперь можно и поваляться, и порезвиться в охотку, и попастись, уткнувшись носом в душистое разнотравье, пока не придут, звеня удочками, люди…

Еще в мирное время, хоть и берегли в колхозе породистых лошадей, довелось узнать золотисто — гнедому дончаку, что жизнь — это не только свежая травка на лугу. В страдную пору запрягали его и в телегу, и в плуг. Таскал он и бороны, и лобогрейку. Даже радостно, если не дождь, не слякоть, быть с людьми в одной работе. Особо любил дончак сенокосную пору, жатву, когда небо звенит от жаворонков, вокруг веселый гомон и смех. Не работа, а праздник! Всегда так: если хорошо человеку, то хорошо и конго. Все разрешал — и обратать, и хомут надеть, и запрячь в оглобли, а сесть на себя дозволял только старшему кошоху. Старшой — бывалый кавалерист, приятно каждое его слово, каждое прикосновение, и, когда он выносит седло, дрожь берет от нетерпения принять ог него повод и помчаться. Он — свой, ему, одинокому, кони — как родная семья, достается им любовь от

него безраздельная, ни на кого другого не растраченная. Они

— его жизнь, его настоящее и его прошлое. Недаром он, тем самым выражая свои симпатии или антипатии, а также по достоинству оценивая стать, наделил своих подшефных именами полководцев — об одних он только слышал, под началом других сам рубился в гражданскую с беляками, не забыл и тех, от кого защищал Советскую власть. Никто бы не подумал, что этот человек способен с кем‑то из своих питомцев обойтись сурово. Но пришел день, когда от Старшого досталось именно дончаку. Торопливо оседлав его, как самого резвого из всего табуна, и нещадно пришпоривая каблуками, он наметом погнал по полям, от одного бригадного стана к другому, хрипло оповещая односельчан: «Война… Война… Война…» Мужчины каменели, удрученные, женщины, тоскливо вскрикнув, заходились в плаче, и тревожно ржали в упряжи крестьянские кони, чуя беду и зная по опыту, что если она пришла к людям, то и лошадей не минует, и еще не известно, кому больше предстоит испить страдания — человеку или коню…

Не успели снарядить в солдаты мужиков, как заявилась комиссия по мобилизации лошадей. Чужие люди во главе с военным разместились за установленным перед воротами колхозной конюшни столиком, и Старшой подводил к ним поодиночке своих подшефных. Начал с плохоньких и, видать не без умысла, с беспородных и старых кобыл: их одну за другой браковали. Возмущались:

— Хитер ты, дедок! Подсовываешь одров…

Затем он выставил жеребых и с нескрываемой радостью, исполняя приказание, уводил их обратно.

Записали несколько молодых кобылок. Гнедуха особенно приглянулась:

— Хороша! Ишь, как поглядывает лукаво! А походочка — не у всякой дамы такая!.. А что ж ты, дед, имечком ее не наделил?

— Виноват!..

Военный раскрыл толстую книгу — том энциклопедии, взятый для такого случая из колхозной библиотеки, — сказал писарю:

— Назовем ее — Вега…

Подошла очередь выводить жеребцов. Колченогого Деникина и кривого Батьку Махно забраковали. Македонский и Чингисхан сгодились в обоз второго разряда. А

любимчики Старшого — все пошли в кавалерию. Только имена их громкие заменили, пожурив деда: ишь, до чего додумался — имена славных наших маршалов пустил на лошадиные клички. А имя золотистого дончака, тоже маршальское, но с недавних пор опальное — Тухачевский — и вовсе сочли крамольным. Военный опять заглянул в толстую книгу:

— Назовем дончака — Вектор… Прекрасный конь, да жаль, кажется, не совсем чистопородный.

— Отец у него полукровок, — сказал Старшой и потупился. — Виноват, недоглядел…

Конь, слушая попреки военного, прикладывал уши, сердился: разве он виноват, что его родители полюбили друт друга.

Замыкающим был серый в яблоках, щеголеватый конь, возивший председателя колхоза, — Бонапарт. На пего только полюбовались и отправили обратно: значит, как бегал он в дрожках, так и будет в них бегать.

Молодняк не потребовался. Как и у людей, старый да малый, больной, калечный да отмеченный печатью баловня судьбы оставались дома, а самым здоровым и работящим (известно, запрягают ту лошадь, которая везет), самому цвету выпала дорога на войну, где коня, как и человека, ждали непосильные тяготы и на каждом шагу подкарауливала злая пуля.

Когда угоняли, золотистый дончак расслышал среди голосов, долетающих из конюшни, печальный голос своей старой матери и ответил долгим, дрожащим от нахлынувшей тоски ржанием. На время они простились или навсегда, кто знает…

Потом боевое крещение. И началось! Кавалерийская часть, где Вектор с гремя другими лошадьми ходил в пулеметной тачанке, откатывалась и откатывалась, теснимая танками врага. Лязг железа преследовал неотступно — казалось, даже когда все вокруг замолкало, и тогда он еще стоял в ушах. Снаряды с душераздирающим свистом летели в догонку и рвались, вскидывая комья земли. Снизу огонь, сверху пулеметная трескотня и рев мотора — все норовит прибить, пронзить, живьем вогнать тебя в землю, испепелить, тут уже и не знаешь, чего в первую очередь бояться и как спасать свою жизнь.

Мчались по голой, выжженной солнцем равнине, и вдруг на горизонте стала вырастать синяя стена, дорога оборвалась, и сквозь непрекращающийся грохот до слуха долетел мерный плеск из‑под откоса. Вода! Никогда в жизни Вектор не видел так много воды. Слева и справа не было ей ни конца ни края, и. лишь впереди сквозь сизую дымку золотилась в лучах вечернего солнца полоска земли. И по всему пространству в столбах поднимаемой взрывами воды плыли туда катера, тральщики, мотоботы, рыбацкие лодки. От причала отходили все новые суда, заполненные людьми.

Пулеметчики сняли с тачанки «максим» и уползли на высотку, а ездовой, сноровистый парень, овсяноволосый, с васильковыми глазами, обрезав постромки, высвободил коней из упряжки. Пить хотелось нестерпимо — с утра во рту ни росинки. Дончак сбежал к табунящимся на берегу лошадям, протиснулся к плесу и с жадностью припал к воде. Сразу все и в пасти и внутри связало противной горечью. Если б мог, выплюнул бы эту мерзость: выпитая вода, один- единственный глоток, отягощала желудок, словно ненароком камень проглотил.

А грохот все усиливался, и в нем все резче обозначался лязг ползущего металла. Черные железные птицы вились над головой. На берегу выкрики, шум, толчея. И была среди команд одна страшная: ни один конь не должен остаться врагу живым. Вектор видел всхрапывающих и падающих под близкими выстрелами лошадей и еще ничего не успел понять, как к нему с криком бросился ездовой, хозяин его тачанки, и, уцепившись за чересседельник, погнал к переправе. На ходу он сбросил с себя ватник, сапоги, ремень и фуражку. Много нашлось кавалеристов, наотрез отказавшихся губить своих коней и предпочитавших пуститься с ними вплавь.

Боязно было войти в воду, пугала волна, шумно — набегавшая на сыпучую гальку. Вектор долго топтался, взлягивал и взвивался свечкой, но за мотоботом, подведенным к берегу кормой, пошел смело — хоть и не конь был впереди, но пример показан, кроме того, могобог, как некий островок, внушал в случае опасности надежду на спасение. И загребая изо всех сил ногами, конь старался ог него не отставать. Однако разрыв все более увеличивался, и Вектор на какой‑то момент замешкался в растерянности, но тут же почувствовал властную руку, не выпускающую повод.

Плывущий рядом человек не был в тягость — не мешал плыть свободно, а лишь давал нужное направление. И чувствуя в нем помощника и друга, дончак проникался все большим довернем к нему. Страшно было, когда поблизости, оглушительно ухнув, вскидывался водяной столб — иной раз вместе с людьми, с обломками лодок, с безумно взвизгнувшей лошадью, но добрая рука друга при каждом взрыве успокоительно похлопывала по холке. На мелях они останавливались и, отдохнув, плыли дальше. В сгущающихся сумерках пристроились за весельной лодкой и не отставали от нее до самого берега. Выйдя из воды, оба рухнули без сил у плеса и потом, одолев кое‑как пригорок, всю ночь отлеживались в зарослях бурьяна. Сквозь дрему Вектор слышал ровное дыхание человека и при всяком движении приподнимал голову из боязни, что тот может уйти, время от времени трогал его губами и окликал сдержанным ржанием. И когда поутру человек поднялся, немедленно вскочил и дончак, не желая ни на миг разлучаться с хозяином, пошел за ним, как верная собака.

Война осталась на дальнем берегу. Долгое время гак и казалось Вектору, пока ходил в бричке, перевозя раненых, фураж и боеприпасы. Но вот она переметнулась и на этот берег. Вновь идущие по пятам железные чудища, грохочущее небо над головой, изрытая бомбами земля и огонь под ногами. Казачьи эскадроны в пешем строю прикрывали отход.

Пыль вокруг — не продохнешь. Жара невыносимая, жажда и голод — невмоготу. И лошади исступленно били копытами по передкам телег, рвали упряжь, бросались через кюветы, выкатив свирепые, налитые кровью глаза. Люди, все более мрачнея, изливали свою досаду в криках, в самой страшной брани. Коней ли ругали, еще ли кого — не понять было Вектору. А однажды на привале он явственно расслышал, как кто‑то с теплотой и сожалением в голосе произнес его прежнее имя, каким наделил его Старшой. Сразу же бросил есть и напряг слух, ожидая, не окликнут ли снова. Даже оглянулся, не идет ли кто к нему. Но нет, людям вокруг было не до него. Значит, просто почудилось. Лишь Хозяин, заметив беспокойство коня, подошел с охапкой зеленых веток, погладил по холке.

— Ничего, ничего, дружище, как‑нибудь!..

Отходили по горным дорогам, по ущельям. Кругом камни да лесные дебри — ни травинки под ногой не сыщешь. И если б не Хозяин и его сестренка Наташа, такая же, как он, овсяноволосая и синеглазая, нежданно оказавшаяся вместе с ними в одном полку, наверняка не выдержал бы Вектор, откинул копыта. Выпаривали ему листву орешника, делились всем, что сами ели: случайным сухарем, вареным кукурузным початком, дикими яблоками и грушами — и, прежде чем напиться самим, несли воду коню. При бомбежках выпрягали и уводили в укромное место. Случалось, конь бежал от страха куда глаза глядят, и всякий раз Хозяин его искал, и он искал Хозяина. Так привыкли друг к другу: столько времени вместе — и днем, и ночью, и в ясную пору, и в непогоду.

После одного из воздушных налетов Вектор долго бегал по разбомбленному лагерю и кричал, кричал изо всех сил, но хозяйского голоса так и не услышал. Кого ни увидит в бешмете и кубанке, светловолосого, забормочет в радости губами: он! Подойдет и шарахнется от незнакомого запаха. Нашел он Хозяина лежащим в чужой телеге. Почувствовав запах крови, конь взвился на дыбы, но все же страх он переборол и, склоняясь над окровавленной головой парня, звал ^)омким ржанием, толкал его губами. И никого к нему не подпускал — бил копытами, скалил зубы: чуял, что у него собираются отнять Хозяина. Так и повезли: люди впереди и по сторонам повозки, а позади — один только он, Вектор, преданнейший телохранитель. Остановились на поляне, где резко пахло свежевыкопанной землей. Люди не отказались от своих намерений и со всех сторон вновь стали подступаться к телеге. Конь всех их отгонял, как только мог. Никого не подпустил. Появилась Наташа. Ей разрешил подойти… После, привязанный к дереву и оставленный всеми, он метался и до боли в горле кричал от тоски, пока не вернулась к нему Наташа. Ее сопровождал пожилой сивоусый казак.

«А где мой Хозяи и?» — это единственное, что хотел знать Вектор. Девушка с плачем припала головой к его шее.

— Дядько Побачай, — обратилась она к старому казаку. — Отдай мне этого коня!

— Визьмы… Хай вин тоби будэ замисто брата…

Вектора подпрягли к тачанке, на которой везли

раненых, и, хоть Наташа заботилась о нем, ни на миг не

переставал ом вслушиваться в окружающие звуки, надеясь уловить голос и шаги Хозяина. Не хотелось ни есть, ни пить. А потом Наташе стало не до него — после холодного ночного ливня занемогла и лежала, не выходя из тачанки, закутанная в бурку.

Падали обессиленные кони, и люди заменяли их в упряжке, а когда у высокой горы, закрывшей половину неба, вышли на вьючные тропы, раненых переложили из тачанок на волокуши и носилки, всю поклажу взвалили себе на плечи, лошадей вели в поводу, и какие не могли осилить крутизну, тех вытаскивали на вожжах, впрягаясь по нескольку человек в одни лямки: одну втянут, чуть отдохнув, спускаются за следующей.

Как перевалили горы, все разом переменилось: травы под ногами сколько угодно, воды вокруг — глазом не окинешь, отовсюду' — сладкие запахи людского жилья, тишина — без единого выстрела и ни одной железной птицы над головой. Но не было радости Вектору. Кличут хозяева своих коней — его никто не кличет, купают их в море — его никто не купает, никто не скажет теплого слова, не поднесет в ладони лакомства, не проведет ласковой рукой по холке, и в дождь никто не накинет на него попону, как это делал Хозяин.

Тоска Вектора стала еще острее в долгом пути, в тесноте вагона, под монотонный стук колес и шальные паровозные гудки, а оказавшись после южного тепла в бесприютной, продутой зимними ветрами, дикой степи, снова в боях, он и вовсе ощутил утрату Хозяина как безмерное горе. Тут и в мирное‑то время немыслимо без людской заботы. Куда ни глянь, сыпучие пески, буруны до самого горизонта — ни болотца, ни родника, ни кустика съедобного, одна полынь ядовитая, от которой, съешь хоть былку, раздувает утробу, да свистящие на ветру — не трава, не зверь, — скачущие по барханам перекати — поле. Колючая пыль бьет в глаза, в ноздри, хрустит на зубах. Негде укрыться от непогоды — лошади, седые от инея, коченеющие, жмутся друг к другу, вечно не поенные и не кормленные, встречают и провожают каждого казака жалобным, просящим ржанием. А дать нечего. Привозят воду коням в бочках — кому достается, а кому и нет. Еще тяжелее с кормами. Все выжжено. Редкоредко попадется нетронутое село. Заедет в него конница

переночевать, и от всех соломенных и камышовых крыш к утру остаются одни стропила.

Отощал Вектор, ослабел. Случается, упадет и не может самостоятельно подняться с земли. Дадут малость отдохнуть, и вновь тянет лямку. За эту зиму во что только не впрягали — и в пушку, и в тачанку, и в снарядную двуколку, возил и кухню, и раненых, и убитых — делал всякую черную работу, необходимую на войне.

А какие сны ему снятся!

Где‑то теперь ласковая Гнедуха — Вега? Где все любимцы деда — конюха? Неужели их доля столь же горькая? Где добряк и трудяга Македонский? Жив ли? А может, уже укатали сивку крутые горки? И кому ныне ласково шепчет, Старшой: «Ох, пройда, ну и пройда!» — подавая с ладони ароматный сухарик? С какой отрадой ткнулся бы сейчас губами в его теплые руки, положил бы голову ему на плечо, пожаловался бы на безмерную тяжесть. И что ждет впереди?

А знакомая звездочка, переливающаяся голубым и розовым, которую иногда видит Вектор на утреннем небосклоне, как и прежде, вселяет надежду на лучшее, наполняет предчувствием добрых перемен.

2

В начале весны казачий кавалерийский полк, изнуренный долгими боями, вывели на ремонт. Принимали и распределяли пополнение: людей — кого в сабельники, кого в пушкари, кого в шорники, кого в швалыпо, так же и лошадей — по их силе и способностям.

Вектор томился, привязанный в деннике. Возле него с утра до вечера сновали казаки — окликали по имени, протягивали в ладонях лакомства. Голоса были чужие. Как ни ластились, никого к себе не подпустил. Кавалеристы отходили от него, сплевывая с досады. Так повторялось бессчетно, и теперь, как рядом кто плюнет, Вектор на того зло косится, готов убить его.

Одного за одним уводят коней на выгон, откуда слышатся людские голоса, топот мчащихся на галопе лошадей, заливистое ржание. Вектор кричит, но нету ему отклика желанного, одного — единственного. И оттого коню инчто не мило — вода кажется несвежей, сено отдает прелью, от овса противно пахнет мышами. Он ярится, разбрасывая

корм по деннику, хватая зубами все, что ни попадется, — перегородки, прясла, валяющуюся под ногами торбу, норовя каждого, кто бы ни подошел, лягнуть, укусить, и день ото дня худеет все более. Им перестали интересоваться. И только ветеринар, толстоватый, пахнущий карболкой и какими‑то мазями, досаждает частыми визитами: в который раз щупает бабки, сухожилия, нюхает копыта, заглядывает в зубы и пасть, прикладывается ухом к животу — хочется ему узнать, что же творится с конем, отчего он такой нервный, какие болезни его мучают, напрочь лишив аппетита. Дончак терпеть не может все эти осмотры, уши его прижаты, мышцы напряжены. И если б фельдшер не увертывался, вцепился б ему в плечо зубами, рванул бы со всей силой.

На вопросы, что с конем, врач недоуменно пожимает плечами:

— Внутри у него что‑то… Пропащий!..

Однажды в дверях конюшни он появился с высоким, тонким в поясе казаком.

— Вот все лошади. Выбрать нечего. Говорю тебе, как

другу.

Высокий не остановился на пороге, как многие до него, а, взяв жменю овса из кормушки, пошел вдоль стойл по деннику. Вот он бросил щепотку овсинок на одну лошадь, на другую, те не шелохнулись, словно ничего не случилось, продолжают хрумкать кормом. Очередь дошла до Вектора. Всего лишь одно зернышко угодило ему на спину — он нервно вздрогнул, вскинул голову, оглядываясь. Высокий стоял, не сводя с дончака радостно — удивленных глаз, с поджарых его боков, впалых, давно не знавших скребницы, с груди, мощной, взявшейся длинным волосом, как у простой коняги, смотрел, и к улыбке на его лице примешивались горечь и жалость: какой заброшенный, запущенный конь. Вектор вслушивался в голос, ласково называвший его по имени, и что‑то зашевелилось внутри, дорогое, давнее, полузабытое, но голос был чужой. Конь прижимал уши, крутил головой из стороны в сторону, месил ногами навоз, работая зубами, норовя кусануть подбирающуюся к нему руку незнакомца, шепчущего успокоительное «оле, оле!». От прикосновения он вздрогнул всем телом: столько было в погладившей его руке той давней, полузабытой нежности. Даже любопытно стало, захотелось рассмотреть повнимательнее, кто же это такой: «Не Xозяин ли?» Дончак изогнул шею, уставился подобревшим глазом на кавалериста, продолжавшего гладить его по крупу, усмешливого, в лихо заломленной белой папахе, в темно — синей черкеске с газырями, и, присмирев, чуть слышно, лишь одними краешками губ, заржал.

— Этого коня я беру! — сказал решительно парень.

— Да ты что, Гуржий? — воскликнул фельдшер. Он же больной, никуда не годный! Прикусочный! Или не видишь?

— А заметил, какой он отзывчивый? Овсинку и ту почувствовал!

— Он же ничего не ест! Злющий, как зверюга!

— Понять его можно. Видимо, давно уже без хозяина. Тоскует. Застоялся.

— А может, он дурноезжий! Намаешься ты с ним, хлебнешь горюшка. Попомни мое слово!..

Но никаким наговорам молодой казак не придал значения.

— Беру!

— Ох и упрямый ты, Гуржий!.. Ну, как знаешь. Мое дело предупредить…

Теперь каждое утро для Вектора начинается с ожидания Хозяина. Чуть заслышит его шаги, вскрикивает нетерпеливо. А если голос раздастся, готов оборвать повод и мчаться навстречу. Его волнует даже всякий чужой оклик: «Гуржий!», всякое упоминание этого имени в разговорах казаков.

Пока Гуржий идет от двери, дончак ржет, не переставая, делая паузы лишь для того, чтобы слышать певучее, ласковое «оле, оле!», обещающее непременную радость: Хо- I зяин с пустыми руками никогда не приходит, и, дождавшись его, начинает тыкаться мордой по карманам в поисках ржаной корочки и сахара.

— Ну и хитрюга, ну и сластена!

Слыша эти слова, Вектор про себя улыбается и, поедая лакомства, мотает головой и прищуривается от удовольствия.

Гуржий заглядывает в кормушку и торбу, приговаривая: «Молодец, весь корм поел!» — хлопает по холке и берется за скребницу. От прикосновения конь играет мышцами, чувствуя прибавление сил, изгибает шею, следя за движением рук Хозяина. При этом он видит свои бока, пополневшие за эти несколько дней, как подружился с человеком. Хоть корма все те же, но как они теперь вкусны!

Раньше он весь овес рассыпал по денннку. Хозяин, заметив эту дурную привычку, стал давать его в торбе, постепенно увеличивая порцию, и, сколько б ни дал, Вектор выбирает все до единого зернышка. Гладкий стал. Волосы, что висели на груди, исчезли, шерстка стала мелкой и густой, круп залоснился. Дело идет на улучшение. Это и по Хозяину заметно: за чисткой он балагурит и насвистывает что‑то веселое. Вектор послушен: надо поднять ногу — пожалуйста, дает себя чистить везде: в пахах, под брюхом, в местах самых нежных, только под грудью не дозволяет касаться скребницей, заранее начинает всхрапывать и биться от нестерпимой щекотки. Нельзя — значит, нельзя. Хозяин снимает с руки скребницу, надевает варежку. Варежкой можно — ничуть не щекотно, даже приятно.

И всякий раз он полон ликования, когда Гуржий, взяв‑за недоуздок, ведет его к выходу. Идет с приплясом — так хочется быстрее выскочить и помчаться: сытый, сил девать некуда, молодой, в самом соку.

На корде Вектор бегает с удовольствием. Сначала на кругу ничего'не было, затем появилась жердочка, положенная поперек. Недоумевал: к чему она? Перемахнул, чуть тронув ее, для контроля, задним копытом. Хозяин тут же подошел, похлопал рукой по изгибу шеи, приговаривая привычное «оле, оле», и дал с ладони корочку хлеба. Понял: в чем‑то угодил ему, иначе бы не приласкал. В другой раз жердочка оказалась повыше — Вектор прыгнул и опять получил корочку хлеба. Благодарность Хозяина подбадривала, и конь прыгал через препятствие все охотнее. Стал доверчивее: с Хозяином ему нечего бояться.

Как‑то поутру, прежде чем вывести коня на круг, Гуржий что‑то положил ему на спину, словно бы случайно, без всякой целн. Было непривычно, а потому тревожно. Спокойное «оле, оле» и прикосновение ласкающей руки уняли волнение, дали понять, что и на этот раз никакой опасности нет. Запах сыромятной кожи, хруст ремней, затягиваемых на боку живота, металлический холодок сгремян воскресили полузабытое — так седлал Старшой, колхозный конюх. «Оле, оле!» — слышалось, и конь не перечил, ничему не мешал. Только железный трензель закусить отказывался. Но Гуржий протиснул палец между десен, и челюсть пришлось разжать. Когда Хозяин впрыгнул в седло, хотелось кричать от возмущения, освободиться от тяжести, но по спокойному

шепоту «оле, оле!» и ласковому прикосновеншо руки почувствовал: так надо, все в порядке, послушно побежал по кругу следом за скачущими лошадьми, вовлекаемый в общее движение. Легкое прикосновение шенкеля — и перешел на галоп. Впереди жердочка. Хозяин правит на нее, внушая свою волю шпорой и хлыстом, — значит, надо прыгать. В момент посыла поводья ослабевают, всадник, привстав на стременах, пригибается к шее коня, и, слившиеся воедино, они перелетают через перекладину. «Оле, оле!» — благодарное похлопывание руки по загривку. Позади подрагивает жердь, тронутая копытом.

Перед закрытым препятствием Вектор заробел: а нет ли кого за этим заборчиком? Хозяин разрешил глянуть: там никого не было. А прыгнуть (руда не составило.

Тот же страх перед земляным валом, перед канавами и рвами. Хочется и туда заглянуть, но Хозяин дает посыл — и конь взмывает над препятствием, целиком полагаясь на всадника. И ни разу не был обманут в доверии к нему. Крепко усвоил, что нет у него друга надежнее, чем Гуржий. Щедро вознаграждается им за послушание, за ум и хороший характер. А если уж наказывается, то за дело и вовремя. А не вовремя накажи или не вовремя поблагодари, то и не будешь понимать, что от тебя Хозяин хочет.

Дончак многому научился. Умеет ложиться: почувствует настойчивое подергивание повода и шпору под правый бок, останавливается, подгибает ноги и, как только Хозяин сойдет с седла, валится на бок, откидывая голову на траву, — замрет, не подавая признаков жизни, а Гуржий тем временем, лежа за ним, ведет огонь из карабина.

Стрельбы дончак сначала жуть как боялся. Выстрелит Хозяин, сидя в седле, а он метнется, не зная, куда бежать, готовый сброснть всадника. «Оле, оле!» — слынгал н смирялся. Новый выстрел — н вновь успокаивающее «оле, оле!». Понял, что никакой угрозы нет. И теперь от выстрела даже не вздрогнет, лишь ушами чиркнет — трык!

Привык и к свисту сабли при рубке лозы.

А что по — настоящему полюбил, так это скачки. Они пробуждают радость далекого мирного времени, оставшегося лишь в сновидениях, когда каждое утро, вырвавшись из варка, мчался в табуне с Гнедухой наперегонки к речке и пахучему лугу. Всякий раз срывается со старта раньше времени, за что Хозяин грозится хлыстом. И терпеть не мо

жет, чтобы кто‑то на кругу его обгонял, — сейчас же, прижав уши, оборачивается, делает вид, будто хочет укусить поравнявшегося с ним коня.

Слушаться человека — дело немудреное. Лошадь понятлива, а если слово сказать не может, то ведь и люди, видимо, не все умеют делать, если уж не могут без коня обойтись. Лошадь безотказна — пожалуйста, запрягайте, наваливайте тяжести, скачите верхом. А случись какая беда — из воды вытащит, из огня вынесет, и все бескорыстно, лишь бы только люди понимали своего молчаливого и верного четвероногого друга.

День в полку начинается с пения: ра — ра — ра. В сигнале требовательность и суровость. Значит, кончай, кони, есть, сейчас прибегут люди. В полдень голос трубы совсем иной, мягкий и веселый: ти — а, ги — а, ти — а-та. Дневальные несут овес в горбах, а казаки, оставив лошадей у коновязи, бегут с котелками к походной кухне. На заходе солнца труба еще спокойнее: ти — та — ата. Значит, конец занятиям. Хозяин спрыгивает с седла и, бросив поводья, ослабляет подпругу, избавляет от надоевшего трензеля: отдыхай! И куда бы он ни пошел, Вектор, весь мокрый, в пене, направляется следом и будет за ним ходить весь вечер, не отставая ни на шаг.

— Вот это конь! — восхищаются казаки. Среди голосов один, издавна знакомый:

— Спасибо тебе, парень, за коня! И как ты с ним поладил?

— А он меня, дядько Побачай, как‑то сразу признал. Я ему: «Вектор, оле, оле!» — он: «Го — го — го!» Даю сахар, он: хруп- хруп — хруп. И головой замотал, вот так. Дескать, спасибо… Ха — ха — ха…

У казаков на отдыхе только и разговору — о лошадях. И говорят не иначе, как воспроизводя голосом, движениями тела, мимикой манеру, повадки, капризы своих любимцев.

Всегда весело там, где Гуржий. В эскадроне он всем пришелся по нраву отзывчивостью, озорной неунывностью — любнг почудить, забавник, плясун, песенник. Не надивится «а него старый Побачай:

— Гарный хлопец. Ишь, рэгоче!..

А каков Хозяин, таков и конь. Вектор сам иногда затевает игру с Гуржием: увидев его с уздечкой, взовьется на дыбы и начинает, озорно взлягивая, кружить перед ним: дес

кать, попробуй‑ка, поймай. А когда чует у него в карманах какое‑то лакомство, то ни к сену не прикоснется, ни к траве, ни к овсу, вытянет морду и ждет, настроенный решительно: мол, с голоду издохну, а на своем настою, и Хозяин, всякий раз посмеиваясь, его одаривает.

Однажды на утренней разминке вдруг Вектор слышит голос, когда‑то окликавший его с неповторимой нежностью, по которому в глубине души испытывал постоянную тоску. Он вздрогнул в счастливом изумлении: «Наташа!» — и не мог сдержать рвущегося из горла крика. Хозяин, удивленный его поведением, замахнулся было плетью, но, увидев спрыгнувшую с брички и поспешившую к ним девушку в военной форме, вовсе опустил поводья.

— Это ты, Векторушко? Узнал!

Наташа поднесла руки к губам коня, прижалась щекой. Запахи от нее удивительные — хлеба, луговых цветов, свежего ветра и тепла. Достала из вещмешка половинку домашнего лаваша, дает по кусочку с ладони, кормит и гладит, шепча что‑то ласковое, а глаза у самой полны слез. Только смигнет, они вновь наберутся.

Гуржий спешился, смотрит в растерянности.

Кажется, только тут она и очнулась, заметив парня, — быстро утерлась кулачком, встряхнула белесыми кудрями, улыбнулась виновато.

К лагерю они шли рядышком, Вектор — посередине…

Последующие дни — как сон. Наташа не пройдет, не проедет, чтобы не заглянуть к ним, не угостить Вектора кусочком сахара, хлебной корочкой или морковкой. Видать, и Хозяин не остается обделенным: ждет не дождется встречи с ней, а как она появляется, сразу веселеет. Разговоры у них игривые, бесконечные. Делятся друг с другом присланными из дому гостинцами, читают письма, а иной раз и книжку из тех, что хранятся Хозяином среди прочего добра в кобур- чатах, кожаных мешках.

Сладостны ночные выезды — украдкой в открытую степь, где Вектор с новым своим другом, таким же золотистым, как сам, строевым дончаком Орликом, конем Наташи, расседланные, пасутся, как дома когда‑то в ночном, под широкой луной, в тишине, чутко прислушиваясь к шорохам,

— надежные стражи своих хозяев. Не пропустят к ним ни змеи, ни собаки, ни зверя. Ногами забьют. А если заслышится человеческий голос или топот скачущих всадников,

поднимают тревогу — ржут и бьют копытами о землю, зубами стягивают со спящих бурку: дескать, вставайте, иадо уходить. Не дают проспать и утренней песни горна.

Все былые свои печали забыл Вектор. Казалось, что счастлив.

Сменяются дни и ночи, солнце все жарче. Вымахали по брюхо луговые травы, выколосились хлеба. К погромыхиванию, доносившемуся все это время откуда‑то из‑за горизонта, и к вою пролетающих над головой самолетов стали примешиваться стрекот сенокосилок, а затем и жаток, скрип груженных телег, шум молотилок и триеров, мирное рокотание трактора, лошадиное ржание и людской переклик с полей. Каждого, кто с душой хлебороба, лишают сна и покоя приметы уборочной страды. У сабельников на занятиях то и дело срывы: то всадник забывает вовремя подать команду, то конь промедлит с исполнением. Вектор чутко прислушивается к звукам, летящим с поля, ржет — просится к привычной крестьянской работе. Хозяин грустный и злой, на себя не похожий. Иногда спешится на полдороге, зайдет в шелестящую на ветру пшеницу и гладит колосья. Возвращается весь пропахший хлебным духом. Он тоже пахарь и сеятель, и место их сейчас гам, на жатве, но это немыслимо, у них другое предназначение, более важное, и конь это чует, ннсгинктивно связывая невозможность заняться любимым делом с непрестанно грохочущими далекими громами, никогда не приносящими ни дождя, ни прохлады.

И наконец в неурочный час, среди ночи, оборвав на самой сладости сны о доме, поднял людей и коней сигнал трубача:

— Ра — а, ра — а, ра — а!..

На войне счастья не бывает.

3

Такого Вектор еще не слышал — артподготовку перед наступлением: словно невиданный богатырский конь заржал во все небо, на все, какое есть, пространство, от края и до края, так что закачалась под ногами земля. И это еще не все. Как метнется что‑то из леска неподалеку с оглушающим грохотом и слепящими огненными хвостами! Кони шарахнулись, обезумев, обрывая удила, вырываясь из рук всадников,

и, когда раздалась команда «По коням! казаки все еще ловили их под веселые выкрики минометчнков — эрэсовцев:

— А говорили: наши кони привычные, «катюш» не боятся!..

Конница вошла в прорыв, начался многодневный

рейд.

Вектор привыкает к новой для себя жизни — боевой, походной. Все в ней неожиданно — марши и скоротечные бои, привалы и новые перехода!. Хозяин порой и ест, и спит в седле. Седло — его дом. И все необходимое при нем, тут же, под руками — в кобурчатах, притороченных по обеим сторонам седла. В одном — его собственное добро: еда, патроны, белье, бинты и лекарства, в другом — Векторово: ремни, скребницы, запасные поДковы, мази, дневная норма овса. На передней луке седла привьючена бурка. Шашка и карабин подвешены сбоку — Вектор шкурой своей чувствует их металлический холодок.

Все время в пути. Часы отдыха редки, еще реже встречи с Орликом, но выпадает удача, и если не сами хозяева, то старый Побачай уводит двух друзей — дончаков в одной связке подкормить у коновязи или, расседлав, отпустит их пастись. Отрадно тогда похрумкать овсом в укромном кутке или на лугу пощипать росной травы, видеть над горизонтом знакомую звезду, навевающую спокойствие и надежду, что все будет в порядке, что где‑то есть конец горю и страданию. Начеку только слух: уши ходят туда — сюда, то одно, то другое, улавливая шумы обеспокоенного войной мира, сторожа голос и шаги Хозяина, уснувшего из предосторожности на случай тревоги где‑то поблизости, чаще всего в ногах у коня, подложив под голову седло и завернувшись в бурку или зарывшись в копешку сена, а буркой накрыв от дождя и ветра своего скакуна.

Заслышав тревогу, Вектор, как бы ни был голоден и как бы ни был вкусен корм, сразу же бросает есть, а почуяв на спине седло, наструнивает ноги, подбирает бока. Холодок под сердцем, во всех мышцах дрожь, жажда простора, скачки, полета. А когда раздастся команда «В атаку, марш- марш!», нету коням удержу, словно ураган в них вселяется, даже Орлик, старый служака, преображается, словно помолодеет, увязывается за эскадроном и — откуда только прыть берется — скачет переменным аллюром, путаясь в рядах

сабельников, и Наташа долго не может с ним справиться, чтобы пов^)нуть обратно.

В такие минуты Вектор не чувствует своего бега, словно несет какая‑то посторонняя сила, не знает, что делается по бокам и позади, мчится сквозь заунывное пение пуль, мимо разрывов, в беспамятстве, видя лишь перед со б о Г! темнеющие от пота крупы лошадей, перелетающих через кусты, ямины и канавы, и делая вслед за ними то же самое. А как разглядит при тусклом свете солнца сквозь пороховую гарь заметавшихся вражеских солдат (их он узнает по одежде) и когда казаки с гиканьем выхватывают шашки из ножен и с воинственным страшным криком начинают рубку, Вектор готов любого, кто встанет на его пути, крушить копытами, рвать зубами, и если б только умел, то и сам вместе с людьми кричал бы «ура».

Ог громыхающего неба нет спасения ни людям, ни лошадям. Сколько их рухнуло перед глазами Вектора! И много истошно визжащих коней пробежало мимо без всадников, и немало прошло, возвращаясь из боя, казаков, спешенных, с уздечками, с конской сбруей в руках, с взваленными на плечи сед.11амн. Кони без людей и люди без коней

— это всегда тревожно, всегда горе. И после каждого такого дня ночью на стоянке Вектор изоржется, ища и не находя рядом с собой многих знакомых лошадей.

Новый бой застал конников врасплох. Только что из ночного налета, не успели пополнить боеприпасы, как всполоши™ всех крики командиров:

— Противник идет на прорыв!.. Задержать любой ценой!.. По коням!..

Выскочили поэскадронно в открытую степь. В кукурузе притаились, ждут.

Утро чуть брезжит. За дальним пригорком над низиной черное облако не то дым, не то пыль. Оно растет. Оттуда доносится металлический скрежет. Он все резче и резче. Этот звук Вектору хорошо знаком, и дрожь сотрясает все его тело.

Из облачка на бугор выкатились черные домики и, выбрасывая с оглушительным 1рохотом снопы пламени, поползли с утробным ревом по неубранному пшеничному полю. За ними в дыму мельтешат серые людские фигурки.

Командир эскадрона поднял саблю: немой приказ «внимание». Скомандовал:

— За мной, марш!

Хозяин пришпорил, но это было лишним: Вектор и сам понял, что надо делать.

Эскадрон развернулся в боевой порядок. С гиканьем и свистом, с шашками наголо — понеслись. Екают селезенками, стонут и всхлипывают на бегу лошади. В прыжках перелетают через кусты и водомоины. Только и видишь, как поблескивают клинки, мелькают кубанки да полощутся за спинами всадников красные башлыки, только и слышишь топот коней, лязг железа, треск и грохот начавшегося боя. Тр — рах! — рвануло где‑то совсем близко, и лошадь, скачущая перед Вектором, перевернулась, блеснув подковами. Осыпало комьями вскинутой земли и осколками, опахнуло пороховым смрадом.

Бежавшие за танками солдаты встречают конников огнем автоматов, сами валятся под саблями, бегут в панике. Один, злобный, с оскаленными зубами, падает под ударом копыт Вектора. Всех порубали. А черные домики ползут, ползут.

Казаки направляют коней вдогон.

— Гуржий, атакуй крайнего! — крик командира.

Жутко Вектору, давно не встречавшемуся с танками

и прежде всегда убегавшему ог них, идти сейчас на сближение с движущимся чудищем. Хозяин пришпоривает, гонит, принуждает подскакать к нему сбоку, ближе, ближе. От железа пышет жаром, как от кузнечного горна, шибает в ноздри душным керосинным перегаром.

Гуржий кидает одну гранату, другую, взрывы сотрясают танк, но он продолжает двигаться. Какое‑то время они продолжают мчаться рядом с ним, почти вплотную. Миг

— и Хозяин, гикнув и отпустив поводья, спрыгивает с седла на огнедышащее страшилище. Инстинкт подсказывает Вектору остановиться, но грохот железа ужасен, обезумевший дончак взвился на дыбы и, визжа, заметался среди пляшущих языков пламени и раздирающих уши разрывов. Когда опомнился, предстала передним картина боя: пылающие, как стога сена, танки, кони без людей, люда без коней.

«А где Хозяин?»

И призывно крича, Вектор скачет обратно.

— Гур — рж — жий! Гур — рж — жий!

Кажется ему, что имя Хозяина выговаривает он не хуже людей. С ним деляг судьбу многие кони и, как где появился человек, мчатся к нему наметом. Мало — помалу Век

тор приблизился к месту, где оставил Хозяина. Танк стоял без признаков жизни, вокруг него было черно, по полю шла жаркая волна огня.

Слабый голос, желанный, единственный, не столько услышал, сколько он ему почудился. Как возрадуется дончак, как вскрикнет! И помчался на голос, улавливая в удушливом от дыма ветре знакомый запах. Сперва он нашел кубанку Хозяина, а за увалом и его самого. Гуржий лежал с запрокинутым лицом, стонал, корчась от боли, и запаленно дышал, как загнанная лошадь. Его плечи и 1~рудь под изорванной черкеской были красны, как башлык. Шевельнувшаяся рука тоже была вся алой, и это путало.

— Оле, оле! — зашептал Хозяин. Вектор покорно склонился к нему, выражая сдержанно — тихим ржанием свою любовь. И тут же почувствовал, как знакомо натянулся поводок. Казалось, сейчас Хозяин встанет, но он только застонал еще громче, оставаясь лежать и не выпуская из рук ремней. Слабое подергивание повода и шепот «оле, оле!» сперва не были Вектору понятны, он недоуменно тряс головой, пугливо ржал и скреб копытом землю, наконец в сознании угнездилось как самое вероятное: Хозяин просит его лечь.

Прикидывая, как лучше выполнить команду, и остерегаясь, чтоб не придавить раненого, дончак мягко опустился на колени, затем, выпрямив задние ноги, повалился на круп. Сейчас же добрая рука друга потрепала его по холке нежно и благодарно.

К своим конь вез его поперек седла, шажком. С криком и плачем встретила их Наташа. Старнк Побачай и подоспевшие казаки помогли снять раненого и, наскоро перевязав, занесли его в санитарную машину, тут же отошедшую с ревом в облаке пыли, он только и успел крикнуть:

— Поберегите коня!..

4

Снится Вектору, будто Старшой подносит ему в кубанке овса. Зернинки вкусные, с солонцой. (На фронте в соли постоянный недостаток, конь посолонцевать любпг — дома всегда наведывался к овчарне, где всем хватало лизунца.) И вот как будто к сладчайшему лакомству суется в кубанку лохматая морда Батьки Махно. Не дать ему, нака

зать, проучить наглеца! В негодовании скаля зубы, напрягся, чтобы со всей силой вцепиться в загривок. Но, странно, почему‑то не дотянулся до нахального коня, зубы сомкнулись в пустоте. И Вектор проснулся. Тут же услышал надоевшее, оскорбительное:

— Балуй, гад! Ты у меня получишь! Чертово отродье!

Сейчас или плеткой стегнет, или кулаком двинет — всего можно ожидать от Чужого, — дончак в ожидании удара прищурился, сжался и чуть присел на задние ноги, чтоб и самому в долгу не остаться, воздать обидчику по заслугам.

Два месяца командует им Чужой. Даже голос его противен. Нет сил терпеть этого человека. Ни ласки от него, ни заботы, и пахнет не так, и ездит не так, и ходит не так — нет ничего от Хозяина.

— Мабуть, твоему кошо, Ершов, який‑то сон при- снывся, — проговорил, подойдя к ним, Побачай.

— Неужто этой твари могут сниться какие‑то сны?!

— А як же! Лошадь што людына. Тильки гутарить не може… Ты бы с ним поласковей. Бачишь, який нервный! Добра от тэбэ немае. По хозяину своему тоскуе…

— Да разве эта тварь на чувства способна!.. «Не знает добра, тоскует…» Все это выдумка!.. А сказать тебе, почему лошадь слушается человека?

— Ну, кажи, кажи. Послухаемо.

— Заметь, какой у лошади глаз. Выпуклый. Как лупа. Значит, все перед ней в увеличенном виде. Представляешь, какими она видит нас! Агромадными великанами! Ну и боится. Потому и слушается.

— Чн ты дурень, чи шо! Хто тоби це казав?

— Ведьмак жил у нас в деревне. Лошадей заколдовывал. Бывало, если на свадьбу его не позовут, сделает так, что тройка с молодыми встанет посреди пути, а то в воротах застрянет: сколько ни бей — никакого толку. Так и стоит, пока ведьмак не расколдует… Вот он и говорил.

— Брешет твой ведьмак! Лошадь не потому подчиняется, что боится, а потому, что доверяет, любит… Дывлюсь я, Ершов, зачем ты тут? Возля коня тоби нема шо робнть. Ты не казак!

— Ха! Буду рад избавиться от этой мерзкой животины. Скоро, что ль, приедет Гуржий?

— Пишет, что скоро.

В угоду Побачаю Чужой потянулся к дончаку приласкаться, но Вектор отфыркнулся: дескать, а ну тебя!..

Невзлюбили они друг друга с первого же дня. Конь ни за что не хотел подпускать новичка к себе, не давал оседлать, норовил укусить и брыкался.

— Гад! Зараза! — кричал Чужой.

— Экой ты! — укоряли его казаки и советовали: — Ты бы ему сахарку, хлебца с солицей… Обойдешь да огладишь, так и на строгого коня сядешь!

Тог послушался — то с одной стороны, то с другой подкрадывался с конфетами на ладони. Вектор их подбирал губами и разрешал погладить себя по носу, по подбородку, по холке. Условие это было непременным: дозволю все, если ты с подарком, а без подарка — не подходи.

По опыту своему горькому Вектор знает, что не всякому седоку можно довериться. Чуткий к добру и злу, он по- своему судит о человеке, без скидок, по большому счету. Кто такой — рядовой или командир, ординарец или ездовой, — значения не имеет, да и нет у пего никакого представления о чинах и званиях. Не делит людей на красивых и некрасивых, на молодых и старых. К любому подходит, подобно коноводу Побачаю, с одной — единственной мерой человеческой ценности: а любит ли он коня, что равнозначно понятию: хороший он или плохой, казак или не казак.

От новичка добра не предвиделось — дончаку это было ясно. И если он к себе подпустил его с седлом, то только потому, что труба пела свое сердитое «ра — ра — ра», воспринимаемое Вектором как зов того высшего, неизбежного, всемогущего и лошадиным умом непостижимого, что оторвало людей и коней от привычного дела, от родных сел и станиц и теперь властвует над ними, обрекая скакать сквозь грохот и огонь.

А неприязнь осталась. Более того, она все сильнее. Чужой чадит махоркой и харкает — даже нарочно делает это, чтобы позлить. Чистить примется — одно мучение: не догадываясь, когда коню больно, когда щекотно, дерет скребницей по самым нежным местам, из‑за чего всякий раз возникают потасовки и Вектору достается плетью по храпу, по голове, по ногам, по низу живота. На проверке дадут Чужому нагоняй за грязь и нерадивость, он после каждого такого разноса злость свою срывает на коне, стегая его хлыстом. То забудет покормить — иапоить, то воды принесет нечистой, а конь — не свинья, не корова, чтоб пить всякую тухлятину. «Не хочешь? — буркнет. — Ну, как хочешь!» А жажда мучает, еда не идет. Седлает кое‑как: тренчик подвернулся, ремень перекрутился — не замечает. Не то что Хозяин — у того все подогнано, тщательно проверено, аккуратно привьючено, приторочено. Даже в седло сесть Чужому проблема — ищет возвышение или просит кого‑нибудь, чтоб подсадили. И с размаху вдавится, даже спине больно. В седле крутится все время, головой вертит, болтается из стороны в сторону, натягивает неизвестно зачем поводья. На рыси сползает к шее, больно тянет за гриву. А что коню больно, не догадывается. Нога ли болит зашибленная, саднит ли наминка под седлом, подкова ли отлетела — ничего этого не чует. Не понимает, на что конь жалуется, что ему требуется, что он любит. При Хозяине достаточно было ухом шевельнуть, и тот откликался. А этот ничего не понимает. А как ему втолкуешь? Стремена под ним то слишком длинны, то слишком коротки. Казаки регочут: «Чн у тэбэ ноги, чи макароны!.. Сидишь по обезьяньи, хлопец. Го — го — го!.. Як собака на заборе!..» Он злобится, насмешки на коне вымещает, а конь‑то тут при чем? Лгобнт шенкелями тыкать. Бывает, вгонит шпоры где- то под брюхом — больно когпо: хочется ему сбросить седока и топтать ногами. Иное препятствие всего‑то с полмелра, а Чужой такой посыл дает, словно предстоит перепрыгнуть, по меньшей мере, сарай или хату. А иной раз вовсе не понять, что он хочет. Сам страдает от собственного неумения — натирает ноги и коленки. И опять конь виноват. А как заслышит поблизости тарахтение мотора, Чужой покидает седло, и часто конь, порученный соседу, идет пустым, а он туда — сюда на мотоцикле носится. Вернется — бензином от него разит, не продохнешь. Но пуще всег о лгобнт покрасоваться перед девчатами из санбата. Шпорами звенеть, щегольнуть, пофрантить — на это он мастак. И более других мучает своими ухаживаниями Наташу, навещавшую Вектора, вовсе ее отвадил, но и поныне, где ни увидит, проходу ей не дает. Она отворачивается и не то что разговаривать, знать его не хочет, и опять он зло срывает на коне. Привык вымещать на нем все свои неудачи. А в бою из трусов трус. И это в нем Вектор более всего не любит. Не угодишь паникеру, легко растеряться: по крупу ударит, это ясно — значит, мчись вперед, а зачем по груди бьет, по голове? Издергает всего, отобьет всякую охоту к послушанию. Беда велпкая -

конь не понимает всадника, всадник не понимает коня. И как тут не тосковать по Хозяину!..

— Не забувай его годуваты. Вин же тэбэ возе. Спа- сибн кажи! — наставляет Побачай парня.

— Обойдется! — усмехается Чужой, дохнув в глаза коню клубок табачного дыма.

Дальнейшего их разговора Вектор не слышит: его вниманием завладевает звук шагов, все четче и четче доносящихся с дальнего конца конюшни. Так ходит только одни человек. «Хозяин!» — и дончак вскрикивает обрадованно. Из двух сотен коней Апсго не подал голоса, только он один, и ржет, не переставая, пока Гуржий идет эти полтораста метров от двери до его ставка.

— Оле, оле, милый! Ну, как ты гут?

Всхлипывая и бормоча, Вектор тянется губами к лицу, к груди и рукам Хозяина. Ревниво косится на Поба- чая, поспешившего с объятиями к любимцу эскадрона.

Хозяин ласково проводит рукой по храпу, по губам, под ганашами — Вектору блаженство! Что‑то дает ему с ладони — ага, самый лакомый, ржаной сух'арик. Еще и еще — весь остаток дорожного пайка. Напоследок хрупнул на зубах, обдав весь рот сладостью, пропахший людскими лекарствами кусочек сахара. Лекарствами пахнет и сам Хозяин. И этот запах ничуть не отталкивает, он даже приятен. Чем бы ни пах Гуржий — случалось, и табаком, и водкой, было и бензином, — все запахи, исходящие от него, Вектором любимы. Потому что Хозяин сам любим. От Чужого запахи те же и даже нежнее — одеколона, душистых мазей, и сам он, после дележа пайков, был весь в аромате хлеба, все же не возникло к нему симпатий. И вообще, если конь любит всадника, он от него даже самые дурные запахи перетерпит, все провинности простит, с кем не бывает промашки — конь па четырех ногах, и то спотыкается. Лишь одного никогда не простит конь человеку — его нелюбовь.

Пока Хозяин ощупывает коня, натыкаясь руками то на болячку, то на рубец или проплешину, Чужой, сникнув, следит затаенно за каждым его движением, ищет слова оправдания:

— Ну и скотинка божья! С капризом. Не плюнь, не закури. Чистить не дается. Клял я его.

— Ты его клял, а он тебя, может, еще хлеще!

— Замучил меня, сатана!

— А не ты ли его?.. — Хозяин раздражен и сердит. — Да имел ли ты раньше‑то дело с конем?

— Никогда. Машины люблю!

— Что ж тебя в казаки поманило?.. Красивая форма — газыри, галифе с леями, пояс с насечкой. Так, что ли?

Осмотр копыт приводит Гуржия в еще большее негодование:

— Эх ты, горе — кавалерист! Конь‑то босой!..

Тут в конюшню под шумный топот ног врываются веселые голоса. это идут друзья Гуржия. Оттеснив Чужого, затормошили гостя. Объятия, поцелуи, смех, шутки.

— Ванечка! — из дверей крик Наташи. Перед ней все расступаются, и она повисает на шее Хозяина.

По лошадиному разумению Вектора, все так и должно быть: вернулся Хозяин — вернулась прежняя жизнь, с людской добротой и веселостью, снова рядом ласковая Наташа. И ни к кому нет у него сейчас неприязни: друзья Хозяина — его друзья, да и заглянул Гуржий в первую очередь не к своим приятелям — казакам и даже не к Наташе, а к нему, своему боевому коню.

Побачай приносит какой‑то сверток.

— А це — твоя казачья справа.

Хозяин, отстраняясь от Наташи, вскрикивает с изумлением:

— Мой клинок! О, дядько! Вот удружил!.. Я‑то думал, не видать мне моей сабли. Спасибо тебе!

Вынув из свертка шашку, он любовно ощупывает рукоять, обшитые зеленой материей ножны, затем, обнажив клинок и держа его на обеих руках, припадает к нему губами.

— Еще отцовская! Гурда!

И столько ласки в его голосе, что Вектору завидно.

Вложив клинок в ножны и толчком руки дослав его, Гуржий заносит свое имущество в станок, вешает па крюки. Затем, развязав вещевой мешок, наделяет всех гостинцами: казаков — пачками папирос, Наташу — конфетами и пряниками, которыми она тут же начинает угощать Вектора. А разговор не умолкает.

— Слышал, жарко было тут у вас без меня.

— Жарко! После Перекопа никак не очухаемся… А ты вовремя прибыл. Дней через десять корпусной смотр и снова

— вперед, на запад!.. Как твой конек? Не попортил его Ершов?

— Как не попортил? Где наминка, где подпарок, всего хватает. Но к смотру, думаю, будем в строю!

— А не отметить ли нам вечерком твой приезд, Гуржий?

— Обязательно! И нашу встречу, и еще кое‑что… Наташа, скажи‑ка!

— Мы с Ваней решили поженитьься.

Казаки возрадовались этой новости:

— О, давно бы вам пора сыграть свадьбу! Молодцы! Добре! С удовольствием выпьем за вас чарку!.. Тогда до вечера!

Вектор все это время не сводит глаз с Хозяина — ждет, когда он снова подойдет к нему. И дождался.

Проводив друзей, а затем, несколько минут спустя, и Наташу, Гуржий, весело посвистывая, занялся уборкой в станке. «Оле, оле!» — заигрывает с конем, поглаживая его, задавая корм. И конь благодарен ему за ласку, за каждое прикосновение руки, за каждую былку из принесенного им вороха сена. Они переглядываются непрестанно, не нарадуются своей встрече.

Хозяин снимает со стены седло, кладет на скамью, придирчиво осматривает, проверяя надежность, что‑то подбивает, подшивает, порой ругаясь сердито. Вектор вздрагивает при этом, тревожно вскидывает голову, но, обнаружив, что ругань не по его адресу, успокаивается, снова тычется носом в кормушку. Кого ругает Хозяин, известно. Чужого. Невдомек было тому обновить потники, тренчики, поднять повыше луку. Сделай он это, не было бы на холке болячки.

Посвистывания не слышно. В угрюмой задумчивости Гуржий обминает больные места на спине коня, кладет на холку кусочек войлока, примеривает, обрезает. Затем он отлучается на минуту, приносит ведро воды. Дончак, почуяв запах влаги, просит коротким ржанием попить. Хозяин спешит удовлетворить его желание, сам принимается рыться в кобурчатах, что‑то выискивая и матерясь по адресу Чужого. И вот все необходимое найдено: скребницы, щетки, суконки, гребень. Окуная щетку в ведро, Хозяин приятными движениями по шерстке проходится ею по крупу, от гривы до хвоста. Моет грудь, бока, брюхо и ноги. Вектору — удовольствие! Прикосновение влажной суконки еще приятнее. Добрая рука обходит болезненные наминки,

выметает волосы и перхоть, все до соринки, чтоб блестело. Напоследок, тщательно расчесав гриву, Хозяин чистой портянкой вытирает всего досуха. Снова отлучается куда‑то, приносит карболку и мази. Копь фыркает, не дает мазать себя жгучими лекарствами, но дружеское «оле, оле!» смиряет его.

Наконец свершается главное, чего Вектор ожидал: Хозяин кладет на его спину седло. Но как оно лежит — это пока ни того, ни другого не устраивает. У Вектора холка высокая, и надо еще выше поднять луку, чтоб она не упиралась в загривок. Гуржий еще что‑то там подсунул, сдвинул седло к заду. Теперь хорошо. Подгоняет подбрюшник, тренчики, а как начал стягивать подпругу, дончак сразу же бросает есть, верный привычке, и то одно ухо насторожит, то другое в ожидании команды. Не помчатся ли они, как прежде, на свидание с Наташей в степь, где Вектор с Орликом попасутся вволю при долине или на опушке леса.

Но, оказывается, у Хозяина не это на уме. К луке он пристегивает кобурчаты — с одной стороны и с другой — укладывает в них отдельно свое и отдельно Векгорово от скребниц до деревянного ножа для чистки копыт — у Чужого все это было рассовано по переметным сумкам как попало, без должного порядка. Занимают свое место в тороках саквы с овсом, привьючивается сетка с сеном. Значит, в поход собирается Хозяин. Ну что ж, в поход так в поход. Вновь и вновь проверяет Гуржнй седловку, передний и задний вьюкн, кажется, остается довольным: снова весело насвистывает. Значит, пора отправляться в путь. Вектор ставит уши свечками, готовый к скачке.

Однако на скорый выезд нет ничего похожего. Наоборот, словно насовсем позабыв о коне, Хозяин медленно отходит в сторонку, садится на чурбачок, закуривает и надолго задумывается о чем‑то. Покурив, он подходит к Вектору и, еще раз проверив снаряжение, начинает не спеша отстегивать ремни, подбрюшник, снимать вьюки. Освободившись ог седла, дончак опять потянулся к сену. Все‑таки это лучше всего — никуда не скакать, знай пожевывай да дремли.

На первой же выездке Вектор почувствовал, что Хозяин им недоволен: из того, что умел, многое позабыто, а дурных привычек при Чужом нажито изрядно. С кем поведешься, от того и наберешься.

— Не узнать кОня! Как подменили, — жаловался Гуржий друзьям.

Дончаку было неприятно, вроде бы он виноват. К еде не прикасается, пока Хозяин не приласкает, не уговорит.

Чем бы все это кончилось, неизвестно. Не было бы счастья, да несчастье помогло. На утренней пробежке, мчась на рыси по хутору, Вектор задавил выскочившую из подворотни собачонку на глазах у ее владельца — старика, тот даже топором погрозил (тесал бревно) и крикнул что‑то сердитое вслед. Пришлось Гуржию ехать с повинной.

— Простите меня, дедушка! Так все молниеносно произошло, не мог я свернуть коня. Вот вам червонец, купите себе другую шавочку.

Дед, чем‑то очень похожий на Старшого, седобородый, с прокуренными усами, отстранил руку с деныами:

— Ни, уважаемый! Собака сама виновата. А скакун твой молодец: вдарил ее передним копытом, а с ноги не сбився.

— О, вы коня понимаете!

— А як же! Двадцать пять рокив в кавалерии був — и в уланьском полку, и у Щорса… А ну, стой, гнедко! — Старик, погладив Вектора по щеке, примерил кулак между трензелями под нижней челюстью, сказал восхищенно: — О це ганаши! Скильки сил в коне. Хорош! Береги его!

— Конь хорош, да есть у него один порок, — сказал Гуржий, вздыхая. — Попортил мне его один прощелыга, пока я в госпитале лежал.

— Бывает. Хорошо наезженный и напрыганный скакун попадет к пьянице або к трусу и становится дурноезжим… Який же порок?

— Не выдерживает паркура.

— Не журысь, це дило поправимо! Вырви из хвиста десяток волосинок, свей веревочку. И цию веревочку в рот ему вместе с трензелями. Тогда шо хочешь, то и делай с ним. Подчинится. Правду тебе кажу, не брешу!

— Вот спасибо, дедусь! А то просто беда, хотел коня сменить… Чем же я вас отблагодарю? Вы, наверное, курите?

— А то як же!

— Может, табаку вам дать?

— Да хоть бы трошки! Пропадаю без тютюна.

— Вот и добре!.. Сам я редко когда побалуюсь папиросой, а махра только место у меня в кобурчатах занимает…

К вечеру того же дня, обновив на полосе препятствий волосяной трензель, вновь заявились к деду, и Гуржий вытряхнул ему из торок, завалявшиеся без надобности пачки табаку — ни много ни мало, полнаволочки, к великой радости, старика…

Наступает день, поразивший Вектора своей необычностью. Он даже растерялся, услышав в утренней тишине не одну, а сразу множество поющих труб и не узнавая в их пении ни одного знакомого сигнала. Волнообразные звуки завлекают задором и веселостью, хочется кружиться и танцевать. Кажется, что ночные сновидения, в которых он снова скакал по родному раздолью, незаметно перешли в явь: та же, что и во сне, легкость в каждой мышце, во всем теле. Под копытом тонко звенит земля, прихваченная легким морозцем.

Хозяин ведет его под уздцы на площадь, исполосованную колесами тачанок, утоптанную ногами людей и коней, проходящих и пробегающих по всем направлениям. Солнечно поблескивают медной оковкой новенькие седла. Повсюду казачий певучий говор, неожиданные выкрики «Эй, станичник!», смех и ржание, щелканье шпор и звон трензелей.

По сторонам площади собираются эскадроны, отличающиеся один от другого по масти коней: строй вороных, строй серых, строй гнедых. На всадниках соответственно черные, серые и коричневые кубанки.

Гуржий, как и все казаки, в парадной форме — в ярко- красном бешмете, в темно — синих брюках и такого же цвета черкеске. Газыри и наборный кавказский ремешок с насечкой отливают с^)ебром. На поскрипывающей портупее кинжал и клинок. Алеет звезда на папахе. Сапоги сдвинуты гармошкой, шпоры начищены до зеркального блеска. Поверх парадной одежды — бурка, черная, как грачиное крыло, мохнатая, за плесами пламенеет башлык.

Им навстречу Наташа с Орликом на поводу, ласковая, смеющаяся. Поговорив немного, она спешит занять свое

место в строю. Тоже во всем казачьем, парадном, только бешмет и отвороты у нее голубые, издалека различимая среди подруг — санинструкуоров по золотистым прядям волос, выбивающимся из‑под кубанки, и высокому росту.

В сторонке среди коноводов — Побачай, выкрикивающий напутствия всадникам. Встречные казаки перешучиваются с Гуржием. Подвернулся Чужой и, потешаясь над слабостью Вектора, не любящего, когда возле него плюют, захаркал исподгишка где‑то позади на безопасном расстоянии, гаденько похохатывая над раздраженностью коня и вовлекая в эту забаву своих приятелей.

У плетней и дворов — местные жители: дети, женщины, старики, и среди них — знакомый дед — хуторянин. Сейчас оп в буденовке и френче, попыхивает трубочкой, кричит:

— Здоровеньки булы! Вот прийшов подывыгься… Конь як? Выправився?

— Все в порядке, дедусь! Спасибочкн! — весело отвечает Гуржий.

Отзывается и Вектор на знакомый голос приветливым ржанием. Нет уже во рту у него надоевшей, щекотавшей язык волосяной веревочки. Научился понимать Хозяина, все вспомнил, что умел, и теперь она ни к чему. Он свеж и бодр, седловка аккуратна, копыта заново подкованы, ноги в бабках туго обмотаны белым бинтом.

— Трубачи играют построение. Казаки засуетились, устанавливая лошадей в один ряд.

— Равнение — е!.. Смирно!

Строй замирает. Слышно, как на фланге, двигаясь вдоль строя, кто‑то сердито выговаривает конникам за обнаруженные недостатки. Бубнящий голос все ближе, наступает черед Вектора. Коротконогий толстяк с брюхом, как у жеребой кобылы, остановись напротив, окидывает коня с ног до головы колючими, как репьи, глазами, жесткой пятерней щупает бока, лезет в пасть. Вектору боязно: что хочет от него этот чужой? И что в нем за власть, если даже сам Хозяин стоит передним навытяжку?

— Прекрасный копь! — говори г толстяк сопровождающим. — Одйи мыщцы, ни капли жира. В ребрах широк, и бабки у него надежны… А впрочем, надо смотреть, каков он в деле. — И дальше двинулся, говоря со вздохом: — Никак себе

коня не подберу. Начкон, а езжу на какой‑то кляче… Конь — человеку крылья. Казак без коня — что яблоня без цвету…

Обеспокоен Вектор, обеспокоен и Гуржий. Они как один организм, все у них общее — и радость и горе, конь чувствует все одновременно с Хозяином.

Долго не покидает их тревога. На проводке, на проминке, на походном марше сабельных эскадронов, на рыси и галопе, а затем при открытии конно — спортивных соревнований — всюду они чувствуют на себе изучающе — внима- тельный взгляд толстяка. Это и сковывает. И в какой‑то миг, словно рассердясь на себя и приняв важное решение, Гуржий вдруг преображается, становится таким же, каким бывает всегда, — веселым и смелым, и все страхи Вектора тают, как наваждение, как туман.

Объявляются скачки. Хозяин — любитель конных состязаний, и они первыми выскакивают из строя. С гиком и свистом к месту старта мчатся еще несколько всадников. Кони под ними самых разных мастей. Рядом с Вектором — голова к голове — становится гнедая кобылица. Сухая, мускулистая, тонконогая, с высокой холкой и лебединой шеей, с точеной, маленькой, чуть горбоносой гордой головой. Лоснящиеся плечи и грудь, на которой шрам от осколка или пули. В крупных карих глазах по маленькому горячему солнцу. Густая рыжая челка, белое переносье, белые ноздри и губы. Внюхиваясь в исходящие от нее запахи, вслушиваясь в бормотание ее губ, Вектор замирает в изумлении: Гнедуха! Он узнал бы ее даже в темноте по ароматному ее дыханию, по голосу, по доброму нраву. Он вскрикивает, словно захлебывается в радостном рыдании. И почти одновременно с ним вскрикивает и она, обрадованно и нежно — узнала своего однокошошенника. Спеша высказать свое, безудержное, только им понятное, соскучившиеся, потянулись друг к другу приласкаться, прижаться щекой к щеке, прикоснуться к губам губами. Своим поведением изрядно озадачили своих седоков.

— Что это они?

— Знакомые, не иначе. Может, в одной станице выросли… Сам‑то ты чей?..

У людей своя беседа, у коней — своя: есть им о чем вспомнить. Всплывает в памяти все, что было вместе пережито: как играли, когда были сосунками, гонялись наперегонки вокруг своих матерей и как после, уже повзрослевшие,

встречаясь глаза в глаза, в порыве нежности вскидывались на дыбы, норовя обнять друг друга передними ногами, как частенько на лугу, забывая о сладкой траве, стояли неподвижно, положив голову на шею друг другу. Вспоминаются все весны, встреченные вместе в родной стороне, все дороги и поля, пройденные в одной упряжи в посевную, в сенокосную пору, в уборочную страду, все дни и ночи в родном табуне, Старшой, его забота и ласки. Ничего не забыто, ~ и все мило.

Гнедуха внешне почти не изменилась, какой была, такой и осталась, только и прибавились шрам на груди да осанка, отличающая строевых коней. Но глаза выдают душевные перемены, затаенную усталость, нет — нет да и проскользнет в них как тень жалоба и печаль. Может, и хорошо понимает свою лошадь иной хозяин, но чтобы понять ее до конца, для этого надо родиться в лошадиной шкуре — тогда только и узнаешь, каково было ей, наделенной теми же чувствами, что и человек, даже щедрее, особенно инстинктами, в привычках не только постоянной, но и упрямой, не любящей никаких перемен, сменить один образ жизни, с рождения привычный, на другой, ее душе глубоко чуждый, каково ей в грохоте металла и гибели всего живого с ее слухом, острее, чем у кошки, с обонянием чутче, чем у собаки, с памятью исключительной, ни с чьей не сравнимой, с предчувствиями, какие людям неведомы. Воистину тут надо иметь терпение. И что поделать, если от века досталась лошадям общая с людьми судьба: чем занят человек, тем же заниматься и коню.

А как желанна пора, когда знали только плуг и косилку, оглобли телег, и не надо было скакать по зову трубы. Как бы ни было хорошо возле Хозяина, а тоска о тех днях никогда не проходит, томит неполнота жизни, какие‑то радости, самые сладкие, ускользают неизведанными. Хочется зеленого раздолья, тишины лугов и полей, пахнущих свежей бороздой, поспевающими хлебами, хочется совместной с людьми работы на земле — кормилице и пастьбы в ночном среди степенных коней — работяг и резвящихся жеребят.

Раздается какая‑то команда для людей, Гуржий и все всадники на старте спешиваются, снимают бурки, ремни с оружием, черкески (Хозяин все это передает Наташе) и налегке, лишь в бешметах и кубанках, вновь вскакивают в мягко поскрипывающие седла.

— Твоя гнедая хороша! — продолжает Гуржий разговор с соседом.

— А твой гнедой каков?

— Ничего. Конь — ветер!

— Обставит ли моя Вега твоего — не скажу. Но всех остальных заставит пыль глотать!..

Чувствуя скорый старт, Гнедуха в нетерпении перебирает тонкими, перебинтованными белой лентой ногами, приплясывает, вся как на пружинах, ставит уши торчком, просит повод. Ее хозяин сидит в седле как влитой — еще совсем юный, с пробивающимися усиками и по — мальчишески взъерошенным черным чубом.

Звучит одиночный выстрел и следом крик: «Пошел!», кони срываются с места — десятка полтора красавцев, только ветер засвистел в гривах.

Весело и задорно скачет Гнедуха, чуть впереди Вектора, на полкорпуса, мощно отталкиваясь от земли задними ногами и выбрасывая передние далеко вперед, нет — нет да и сверкнет озорно огненным глазом. Шея ее вытянута по- лебяжьи, темно — дымчатый хвост на отлете — кажется, не скачет, а летит. Как тут не вспомнить давнее, лучшее в жизни, когда каждое утро, вырвавшись из варка, мчались в табуне под голубовато — розовой звездой по тихому, полусонному селу на лутовой простор. Так же как тогда, бег обоим доставляет огромное наслаждение. Седок не шпорит Гнедуху, позволяя ей бежать, как она хочет. И Гуржий дает Вектору полную волю — догадывается, что сейчас ни в посыле, ни в хлысте надобности нет. Одного лишь не разрешает (а этого дончаку хочется нестепимо — из озорства, от избытка радости) — вцепиться зубами Гнедухе в загривок.

К финишу они приходят первыми. Если б хозяева не приказали им остановиться, они так бы и мчались, и сколько б ни мчались, все было бы мало.

По каким‑то свои соображениям, к удовольствию Вектора, Гуржий выбирает в напарники хозяина Гнедухи в состязаниях на полосе препятствий и рубке лозы. Кони не хотят отставать один от другого, мчатся рядом. Они постарались: хердель, штакеты, конверты, ящики и ямы с водой — все препятствия преодолели успешно (если не считать, что Вектор в забывчивости коснулся копытом, по старой привычке, двух — трех перекладин). Постарались и всадники — все лозины срубили, и так ловко, что, казалось, будто прутья не

от сабель, а сами на землю падали, сдуваемые ветром. Оба оказываются в числе победителей, подъезжают для награждения к трибунам, довольные своими скакунами — их прекрасным видом, стремительным бегом, могучим ржанием, чистым дыханием, здоровым и бодрым запахом, их понятливостью и верностью. И кони довольны своими седоками — весело и горделиво мчат их по кругу почета, радостных, с новенькими бурками на седлах — подарком генерала.

Вектора возбуждают одобрительные крики, среди которых он с радостью узнает голоса Наташи, Побачая, деда — хуторянина, многих — многих знакомых. И не страшны ему ни аплодисменты, ни протянутые к нему чужие руки. Но вот он снова заметил на себе зловещий взгляд Толстяка, и ему становится жутко: что‑то нехорошее замышляет против него этот властный чужой. И начинает грызть боязнь разлуки с Хозяином.

— Гуржий! — окликают с трибун. — К тебе личная просьба генерала. Ему рассказали, как твой конь вынес тебя, раненого, с поля боя. Сможешь все это воспроизвести?

— Не знаю, получится ли… Попробую!..

Гнедухи нет уже поблизости, ее голос доносится издалека, оттуда, где два эскадрона разыгрывают встречный сабельный бой. Огклшшуться ей Вектору некогда: Хозяин велит ему мчаться по кругу в небольшой конной группе. Когда поравнялись с трибунами, звучит одиночный выстрел — может, Вектор оставил бы его без внимания, но неожиданная связь между ним и поведением Хозяина, вдруг выронившего поводья, заставляет его замедлить бег. Обняв руками шею коня, Гуржий клонится головой все ниже, ниже и наконец, как неживой, вываливается из седла. Конная ^)уппа летит дальше, а Вектор, пробежав еще немного по инерции, останавливается как вкопанный и, обджувшись, ржет тревожно. Экая беда! Чего боялся, то и произошло. Хозяин недвижим. Вектор, пригнув голову, подходит в нему, касается губами его рук, лица: не похоже, чтоб он был убит или ранен, кровью не пахнет. Что же с ним случилось?

— Оле, оле! — слышится бодрый голос друга, и Вектор обрадованно бормочет губами. Живой! Протягивая кошо с ладони кусочек черного хлеба, Гуржий берется за поводья, начинает ими подергивать знакомо, шепча: «Ну, Вектор, ну!» Значит, надо ложиться. И хоть дончак сомневается в необходимости этого, все же на уговоры поддается: ладно, сделаю такое одолжение, пожалуйста!

Когда‑то заученные движения хорошо помнятся: опуститься на круп, передние ноги подогнуть под себя и — на бок. Хозяин кладет руку ему на шею (Вектор будет так лежать сколько угодно) и, передвигаясь ползком, ложится поперек седла, приказывает: «Вперед!» Значит, надо встать. Боязно коню уронить драгоценную ношу, он поднимается осторожно и тихим шагом, повинуясь Хозяину, направляется кратчайшим путем к людям. Вдруг всадник рывком приподымается в седле, крепко берется за поводья, шпорами просит прыти, Вектор да же ошеломлен таким оборотом, но, поняв, в чем дело, ржет заливисто, довольный, что Хозяин жив и невредим. Со всех сторон крики, хлопки, и радостнее всех вскрикивает Наташа. Тут же Вектор оказывается в окружении любимых им людей, ласкающих его, угощающих наперебой всякими лакомствами. Лишь Гнедухи недостает: чтоб радость его была полной, он кличет ее и, вскидывая голову, прислушивается: не отзовется ли?

На площади в это время проносятся конники, спешиваясь и садясь на скаку, повисая на стременах, стоя на седле, перелезая под животами и шеями своих скакунов. Один с двумя шашками вдет на рубку лозы, другой, посадив мальчика себе на плечи, мчится галопом по кругу. Три казака, установив стол в центре площади, садятся за самоваром, разливают чай, пьют, а над ним один за другим проносятся всадники.

Какие‑то кони откликаются Вектору, но Гнедухи не слышно. И наконец все голоса заглушаются барабанным боем, ревом лруб, песнями отправляющихся по своим расположениям сабельных эскадронов. Из спокойного, чуть грустного настроения дончака выводит Толстяк, появившийся неслышно, словно крадучись. Люди перед ним расступаются. Похлопывая стеком по блестящим голенищам своих сапог и показывая на Вектора, он говорит властно:

— Этого гнедого поставить на коновязь!

— Не дам коня! — отрезает Гуржий решительно и начинает поспешно отстегивать ремни седла, давая понять, что наступило время отдыха и кормежки, пора в денник.

— Товарищ боец! — в голосе Толстяка злость и угроза. — Мы с тобой в армии, а не на базаре!.. Повторить приказание!

Горько казаку, но что поделаешь, тянет руку к папахе:

— Есть… поставить на коновязь!

— И подтяни подпругу!

Гуржий все это исполняет медленно, скрепя сердце и пререкаясь с Толстяком:

— Вам с конем не справиться! Он вас сбросит!

— Кого сбросит? Меня?!. Да я сызмальства с конями!

— Дончак признает лишь своего хозяина. Предупреждаю, спокаетесь!

— Что ж, посмотрим!..

Предчувствия Вектора не обманули. Но, понимая, что теряет Хозяина и переходит во владение Толстяка, он смириться не хбчет и, едва его новый властелин приблизился, начинает рваться с привязи, храпеть и бить о землю копытом. Какую бы легкую жизнь, какие бы сытные хлеба ни сулили люди коню — может, и вовсе‑то придется лишь гарцевать на парадах или бежать в дрожках, как оставшийся дома Бонапарт, рысак председателя колхоза, важнее всего знать, кому достаешься. Не дай бог угодить к такому, как, например, Чужой, — ничему не будешь рад, ни сытости, ни дрожкам, ни парадам, лучше уж пушку или тачанку возить, делать всякую черную работу, как самая последняя пегашка, но только б с Хозяином.

— Ну, ну, милый! Ну — ну! — шепчет незнакомец с подкупающей ласковостью, которой Вектор в нем и не предполагал. Рука, казавшаяся страшной, перестает пугать, касается холки мягко — мягко. Дончак выжидает: интересно, а что будет дальше? Не шарахаться же от человеческой ласки благовоспитанному коню, не кусаться и не брыкаться, как иная лощадь — дуреха, не знающая цены добру. Лишь ни в коем случае не позволить ему сесть в седло. Казалось, что Толстяк и не намеревается это делать. Но вдруг — и откуда только в нем эта кошачья ловкость! — он взлетает на стремени, грузно, с размаху валится в седло, и это отзывается в спине Вектора такой страшной болью, словно огонь у него под седлом. И забыв о всякой порядочности, дико заржав, он закружился, заметался, лишь бы избавиться от нестерпимой боли. Всадник и хлещет его бичом, и тычет шпорами по ребрам, и разрывает рот трензелями — это лишь прибавляет ужаса, и все это похоже на истязания, каким, вымещая свои огорчения и неудачи, подвергал его Чужой. Хочется его сбросить и крушить, топтать ногами. Однако цепок его мучитель, никак от него не избавишься. Наконец Вектор, вскинувшись на дыбы и сделав резкий рывок в сторону, сбрасывает седока. Боль отпускает.

Рассерженный Хозяин бросается ловить коня, переругиваясь на бегу с Толстяком:

— Я же вас предупреждал! Убедились? Конь признает лишь своего хозяина.

— Ну и черт с ним!..

Тихим ржанием Вектор изливает Хозяину жалобу на пережитый ужас и боль.

На пути к деннику возле них собираются казаки. Спрашивают, как да что, да почему. У Гуржия один ответ, все тот же: конь чужим не поддается. Объяснение всех устраивает. Только дед — хуторянин да Побачай не верят.

— Нет, ты что‑то сделал!.. Кому — кому, а нам мог бы открыться. Уважь стариков!

— Скажи — упрашивает его и Наташа.

— Ладно, — сдается казак, вам, пожалуй, сказать можно… У коня под лукой вавочка. До сих пор на нее жалуется. Я. сделал подкладку из войлока с вырезом над больным местом, так и ездил… Ну и, значит, прежде чем отдать коня Толстяку, я эту самую подкладочку того — с…чуточку сдвинул.

— Ай, молодец, хлопец! Добре!.. А то годував, годував коняку, и вдруг отдай ее чужому дяде за красивые глаза, ни про шо, ни за шо… Хитер пузан! В рай хотел въехать на чужом… хе — хе… горбу. Ну и получил урок, в нос ему дышло! С чужого коня и середь грязи долой.

Продолжая разговаривать, Хозяин пробует рукой под гривой: не горяч ли? Так он делает всегда, прежде чем напоить, и пока воздерживаясь давать воды, насыпает в кормушку овса. Вектор лишь понюхал: нет у него никакого аппетита. Стоит, вздрагивая, переминаясь с ноги на ногу, понуро клоня голову и вздыхая. Горько ему: кажется, сделал что‑то не так. Гуржий, заметив его подавленное настроение, гладит по холке, говорит:

— Ты не виноват. Ешь!

И он начинает есть. Постепенно сквозь все неприятности пробивается в его памяти главная радость сегодняшнего дня — белогубая его напарница в скачках, подруга давних беспечальных лет, и он от избытка сладкой муки, бросив есть и вскинув голову, вскрикивает заливисто и призывно.

— Ишь ты, о гнедой красавице вспомнил! Значит, отлегло, — говорит Хозяин с доброй усмешкой. — Видела бы ты, Наташа, как они ласкались, когда встретились. Словно после долгой — долгой разлуки!.. Видать, в одном табуне росли. А заметила, как похожи?

— Да, очень похожи! — отзывается Наташа и, вздохнув печально, добавляет: — А может, они — брат и сестра…

Где же Гнедуха — Вега, явившаяся из былого живым напоминанием о счастье? А может, это было лишь сновидение?..

6

В новых боях не то что сон увидеть хороший, даже глаз порой целыми сутками сомкнуть не удается ни людям, ни коням. Если и доведется казакам вздремнуть на марше в седле, уткнувшись головой в конскую гриву, а лошадям урвать часок — другой для сна где‑нибудь в укрытии, когда их спешившиеся хозяева отбивают атаки, это как высшее благо (Вектор на стоянке всегда в соседстве с Орликом под присмотром Побачая).

Всякий день требует напряжения всех сил. Танки устремляются в бой, конники под их прикрытием мчатся на полном галопе и выходят в решающий момент вперед, разя неприятеля саблей и копытами. Пушки застряли — сабельники впрягают в них своих коней, сами, как лошади, надрываются в ременных лямках. Всюду, где трудно, где даже машине не под силу, там конь и человек. И это не один месяц, не два. Зима осталась позади. Морозы, снежные сугробы и гололедица, мучившие все живое, сменились не менее мучительными проливными дождями, непролазной грязью по колени, по брюхо. Всадники сами потяжелели от набухших влагой одежд, да еще везут на седле, помогая пушкарям, артиллерийские снаряды. В кобурчатах вместо овса гранаты и патроны. Трудно дается каждый шаг. И как назло, в момент наивысшего напряжения налетает вражеская авиация, обсыпает бомбами, расстреливает из пулеметов. Много остается тогда на земле раненых и убитых. Жутко среди стонущих изуродованных людей и кричащих, бьющихся в агонии коней с развороченными утробами, с перебитыми ногами — в час прощания с жизнью большие слезы льются ручьями из лошадиных глаз.

Нет прежней веселости в Хозяине, нервы его взвинчены, после каждого боя, после каждой бомбежки с нарастающей тревогой (она передается и Вектору) разыскивает Наташу. Глядя в ее изможденное лицо, усталые глаза, на руки ее и одежду в чужой крови, просит все настойчивее:

— Умоляю тебя, уезжай! Кровинку нашу пощади!

Хочу, чтоб ты жива была, чтоб наследник наш увидел свет.

— Еще не время, Ваня, — говорит она всегда одно и то же. — И я еще могу быть полезной эскадрону. Раненых нельзя таскать — буду перевязывать, ухаживать…

Выпадают отдельные дни, когда ночной морозец прибьет грязь, солнце выглянет, подсушит землю, и тогда по степи мчится все, что может мчаться, — эскадроны, батареи, пулеметные тачанки, брички, дымящиеся кухни, все летит вперед. В селениях, захваченных у врагов, из погребов и землянок выходят навстречу измученные, оборванные люди и среди пожарищ, тлеющих головешек, черных печей обнимают со слезами благодарности своих освободителей, целуют лошадей.

— Мы вас три года ждали. Взгляда не спускали с востока, все очи проглядели.

И если есть чем угостить, все выносят — кормят людей и коней. Но чаще всего, кроме воды, вынести нечего, и казаки сами делятся с ними обедом у походных кухонь, одаривают голодных ребятишек сухарями, сахаром, консервами — всем, что найдется в тороках. |

На время тревога Хозяина притихает. Но снова бомбежка, снова бой, снова Наташа выносит раненых из‑под огня, и снова Гуржий мучается:

— Наташа, насколько мне было бы легче, если бы ты была в безопасности! Только и думаю: а не случилось ли что с тобой… Пойми, я не могу, не хочу тебя потерять!

Твердит свое неизменное на маршах, на бивуаках и ночлегах.

Орлик споткнулся под Наташей — новая вспышка тревоги:

— Не к добру это… Боюсь я за тебя!..

Она успокаивает, как может:

— Орлик устал, голоден, да и стар он… Я в приметы не

верю!

— Уезжай! Тебе же положено… Оставаться здесь ты не имеешь права!

— Ваня, милый, не торопи меня! Мне хочется подольше побыть с тобой!.. Вот дойдем до границы, веда это уже скоро, тогда и уеду. Верь мне!..

А между тем враг отбивается все ожесточеннее. Даже те, кто на войне с первых дней, не помнили, чтоб в небе вилось сразу столько вражеских самолетов, не видели столь жестоких бомбежек и артналетов, столько убитых людей и коней, 'столько сваленных в кюветы грузовиков, тракторов, пушек и дымящихся на полях танков, обилия колючей проволоки, блиндажей, рвов и траншей, минных полей.

Пробившиеся через этот ад передовые отряды выходили к большой реке, с боем завладевали переправой. Полосатый столб, валявшийся в кустах у воды, заметили не сразу, а как обнаружили, взметнулись торжествующие крики, расходясь по всему берегу:

— Братцы, граница! Ура — а!

Полосатый столб устанавливают. на взгорке при дороге, утрамбовывая и>унт возле него, и все, кто проходит мимо, прежде чем сойти к понтонам, останавливаются, с I грустью оглядывают задымленные дали, откуда пришли, всадники спешиваются, а иные, как Хозяин, ложатся вниз лицом на землю, раскинув руки, шепча слова прощания и надежды на возвращение.

С женой удается поговорить Гуржию лишь по ту сторону реки:

— Ну что ж, Наташа, выполняй обещанное!

— Милый, еще несколько денечков! Ладно?

— Ни единого дня!..

Сказать еще что‑либо не было времени: сабельники шли в атаку.

Предчувствия никогда Вектора не обманывают. Давно уже, встречая Наташу и принимая от нее лакомства, он вздрагивает от подступающего к сердцу холода: а не последнее ли это свидание? Сколько крепчайших уз порвала война, вернейших дружб, нежнейших сердечных привязанностей! Она ничего не щадит.

Казалось бы, ничего особенного в том, что Наташа, как обычно, в послеобеденный час пришла к Орлику и Вектору — к этому кони привыкли, — но изменения в ее внешности, платок вместо папахи и плащ вместо черкески, срывающийся от волнения ее гйлос» заставляют насторожиться. А как стала потчевать из обеих рук печеньем,

сахаром, хлебом, необычно поспешно и щедро, отдавая все свои запасы, тут уже не осталось ни малейшего сомнения: вот она и наступила, роковая минута прощания.

Сразу ничто не мило — ни лакомства, ни сено, рассыпанное под ногами, завладевают тоска и отчаяние, хочется кричать, бить копытами, кусаться. И вовремя подоспевает Хозяин.

— Оле, оле!.. Осторожней, Наташа! Кони чуют разлуку, могут прибить.

Орлик переживает расставание по — своему. Положив голову на прясла, он глядит на свою хозяйку умными, понимающими глазами, в них глубокая печаль». Куда бы ни пошла, следует за ней пристальным взглядом, ждет ее внимания. Вот она черпнула из ведра кружку воды, пьет, и, чуя влагу, Орлик раздувает ноздри, тянется к ней, просяще вытянув верхнюю губу. Наташа подносит ему ведерку, он пьет, блаженно щуря глаза. Затем, оторвавшись от воды, тянется мордой к ее рукам: дескать, приласкай. Она гладит его по щекам, под ганашами, и глаза его говорят: делай со мной, что хочешь, я весь в твоей власти. Она шепчет ласковые слова, и он бормочет ей губаМи свое лошадиное, головой мотает вниз — вверх, вниз — вверх: дескать, мне хорошо с тобой, не уходи, буду по — прежнему служить верой и правдой.

Добрый и чуткий конь! Всякий раз, когда Наташа подходила к нему с недоуздком, сам подставлял голову, когда садилась в седло, пригибался, отструнивая задние ноги. Носил ее бережно — бережно. Любая прихоть хозяйки была ему законом. А если выходил из повиновения, то лишь в момент, когда конники лавой шли в атаку, — не мог поступиться достоинством старого служаки — кадровика, считая позором оставаться в тылу, в азарте не мог понять, что не угнаться за доброконными казаками, что силы у него не те, время его прошло, был конь, да изъездился.

Нет — нет да и вздохнет тяжело Орлик и, отвечая на ласки Наташи, лижет ее лицо, шею, руки.

Гуржий торопит подругу, оттаскивает от коня. Орлик рвется с привязи, роет ногой землю, фыркает сердито — кажется, зубами бы схватил, ногами бы прибил, чтоб задержать Наташу, и, видя, как она уходит, ржет* вослед пронзительно и протяжно. Это не просто ржание, а плач, крик

любви и преданности, просьба не оставлять его, жалоба на душевную боль и тоску.

И многие часы так простоял покинутый конь, не опуская головы, глядя в сторону дороги, окликая всех прохожих и проезжих. Вернулся Гуржий, он и к нему со всей своей болью — спрашивает и спрашивает.

— Уехала твоя хозяйка, уехала…

Голос казака тих и печален. То посидит, то походит Хозяин возле коновязи, то разговаривая, то молчком, куря и вздыхая. Шепчет ласковые слова, каких Вектор от него еще не слышал, гладит с небывалой нежностью и щедро, как никогда прежде, угощает лакомствами — словно бы за двоих: за себя и за Наташу.

7

На следующий день к вечеру конники занимают большое селение. И странно, бой отгремел, а навстречу, как это было до вчерашнего дня, никто не выходит. Нет людей ни в домах, ни на подворьях. Мычит, блеет, визжит по сараям некормленная скотина, бродят по улицам неприкаянные гуси и утки. Пусто на окрестных полях, нарезанных клиньями и напоминающих лоскутное одеяло. Брошены в борозде плуги, бороны, лопаты. Весенние работы прерваны в самом начале.

И только в сгущающихся сумерках из лесистых долин начинают один за другим робко и отчужденно возвращаться к своим домам хозяева — женщины с ребятишками на руках и у подола по — цыгански длинных юбок, старики и парни- подростки в высоких бараньих шапках стожками, в меховых жилетах, в холщовых с вышивкой длинных рубахах и штанах. Только на некоторых сыромятные постолы, а то все босые. Казаки сразу к ним с расспросами. Те только плечами пожимают и руками разводят, говоря одно и то же:

— Нушти [1].

Находится один дед, понимающий по — русски. Не вынимая трубки изо рта, он угрюмо рассказывает:

Местный богатей, родственник Антонеску, приказал жандармам гнать на запад всех жителей поместья, своих батраков. А мы разбежались по лесам… Все бы ничего,

— вздыхает старик, — одна беда, сеять надо, а он все тягло увел, ни одного коня, ни одного вола не оставил, проклятый!..

Эскадрону приказано расположиться на отдых.

Южный ветер, поднявшийся к ночи, к утру очищает небо от дождевых туч, уносит лохмотья облаков, сдувает влажную дымку с полей, подсушивая дороги, деревья я, землю. Из‑за синеющих вдали гор восходит солнце, теплое ласковое.

Пробудившийся Вектор в изумлении: где это он? Не у себя ли на родине?

Перед ним белые крестьянские мазанки, плетни с кувшинами и макитрами на кольях, куры бродят по улице' кричат петухи, из сараев доносится звон подойников. Вокруг те же деревья, к каким привык дома. Старая шелковица, вербы — в нежной желтизне, в жужжании пчел. Тополь стреляет почками, роняя на землю глянцеватые колпачки, похожие на пистолетные пульки. Лилово полыхает цветением персиковый сад, белым — белы терновник, черешни и вишни, вот — вот полопаются набухшие цветом почки яблонь. В зелени луга, рощи и леса.

Выскакивающие на крыльцо казаки замирают от неожиданности:

— Вот это да!

Пока с боями шли, весны словно бы и не было, не замечали ее и только сейчас, на отдыхе, увидели, что она, оказывается, в самом разгаре. Облачка на небе почти летние, а само оно синее — пресинее, ввыси жаворонок поет-заливается. Таким чудесным выдалось утро, такая тишина вокруг, что вчерашние картины боя, страданий кажутся страшным безумием, немыслимым бредом.

Не узнать бывалых рубак. Вот какой‑то усач сыплет с крыльца уткам зерно. Побачай, коновод, едва успев покормить коней, отвлекся от своих прямых обязанностей — ходит по винограднику, поправляет и подвязывает лозу. Кто забор поврежденный чинит, кто гусей гонит хворостиной на луга, кто грохает колуном на дровосеке. Выдалась свободная минута — не может казак усидеть без дела. Вспомнить свои домашние, мирные занятия радостно и приятно. Шутки, смех во дворах.

Гуржий приходит к Вектору с запозданием. От него пахнет садом, лугами, росой — тоже что‑то делал, чтоб заглушить тоску по дому, по Наташе. Взяв коня под уздцы, он спускается стежкой вниз, к речушке.

С нагорья ветер несет запахи пашни, людские голоса. Там крестьяне копошатся на своих лоскутных участках: кто с лопатой, кто с мотыгой, а кое — где, впрягаясь втроем, вчетвером в постромки, люди пробуют тянуть за собой плуг.

Поят коней казаки, сами в забытьи смотрят на работающих крестьян, по дворам разойтись не торопятся. Запахи пашни заманивают. Земля парит, самое время пахать

— сеять, как тут не заговорить крестьянским привычкам!

— А ну, Вектор, тряхнем‑ка стариной! — Хозяин с задором, с предвкушением удовольствия потянул за собой коня в гору к людям, хлопочущим у плуга. — А ну, камрад, будь ласка, дай нам с конем поработать.

Старик, вчерашний собеседник, несказанно доволен, кланяется благодарно.

И другие сабельники, беря пример с Гуржия, подводят своих скакунов к плугам, сохам и боронам, к пароконным сеялкам — на радость. и удивление крестьянам.

Знакомой тяжестью повисает на шее Вектора хомут. Сыромятные ремни, пахнущие незнакомыми лошадьми, плотно облегают бока.

— Но, милый, но!

И пошел дончак по борозде, пофыркивая весело и удовлетворенно, как; когда‑то. Дух от пашни такой же, как дома, на родине, — сочный, пьянящий, впитавший в себя запахи хлебов и трав, цветов и ягод, всего, чему дает жизнь земля. Везде одинакова она, землица, только живут люди на ней по — разному.

С дорог из низины слышится:

— Станичники, это что, был приказ пахать?

— Да нет, приказа никто не давал, летит ответ сверху.

— Но и запрета не было. Захотелось душу отвести.

Желающих потрудиться на пашне прибавляется.

— Можно?

— Пуфтим!» [2] — приветливо говорят крестьяне, уступая мотыгу или лопату, подавая ведерко с семенами.

Всем находится работа. И хоть непонятна чужая речь, казаки смекают, что к чему: пахарь пахаря и без слов всегда поймет, заботы крестьянские везде одни и те же. Так соскучились по домашнему делу, что всем им доставляет громадное удовольствие идти за плугом, кидать под лемех картошку, сыпать в борозду из лукошка семенное зерно.

А что человеку в радость, то в радость и коню.

Как сразу встрепенулась душа! Забыты все тревоги. Словно их и не было. Словно ни боев не было, ни походов, и всю жизнь делал лишь крестьянскую работу. Приятно [реющее солнце, неумолчно звенящие жаворонки, задорный переклик работающих людей, гомон грачей и чаек, перелетающих за плугом, — если б всегда было так! Небо тихое, без свиста металла и гула моторов, и, если какая‑то тень скользнет по земле, Вектор лишь покосится, понимая, что это или аист пролетел, или другая какая‑то большая птица, и ему ничто не грозит. Даже заворчавший вдалеке гром не настораживает его, наоборот, прибавляет радости: что может быть в жаркий день приятнее собравшегося, как по заказу, дождя.

Гроза никого не испугала, лишь заставила поторопиться с работой, и, когда упали первые капли, все уже было сделано. Плеснул дождь, теплый, щедрый, желанный. Струи хлещут по запрокинутым лицам хохочущих казаков, по крупам лошадей, смывая пот — первый за столь долгое время пот крестьянской работы, освежая разгоряченное тело, снимая усталость.

Досыта насладились прохладой, и глядь — уже ливень кончился, вышло солнце, заиграла радуга, изумрудно заблестела трава.

Казаки возвращаются с поля вместе с хозяевами, сдруженные работой, шумными веселыми толпами. Уже ни отчужденности нет, ни стеснительности. Разойдясь по домам, женщины захлопотали у очагов, готовя еду, забегали по кладовкам и подвалам, вовлекая в свои хлопоты домашних. Во дворах не смолкают выкрики:

— Димитру!.. Ион!.. Виорица!.. Штефан!.. Мариора!..

Из амбаров без промедления несут лошадям полные торбы овса, он кажется особенно сладким и аппетитным, впервые за всю войну заработанный ими сегодня на крестьянском поле.

А между тем казаки плещутся у колоды с водой, приводят в порядок одежду, обувь. Точь — в-точь как в доброе ми- иое время: вернулись пахари с работы, начищаются, прихорашиваются. Как в родном курене, на частоколе в соседстве с кувшинами и макитрами цветут красными маками башлыки, бешметы, папахн. Гомонят ребятишки у ворот — ох, как давно не приходилось слышать шума играющей детворы! Селение гудит, как пчелиный улей.

Гуржий вышел со двора, задумчивый, грустный, сел на скамейку у ворот. От коновязи к нему медленно идет Побачай, на ходу свертывая козью ножку и закуривая.

— Зажурывся, хлопец? Чи жалкуешь, шо Наташу проводыв?

— Ни — и… Вот гляжу, як тут все похоже на наши края. Дуже похоже! Лесочки, балочки, белые хатки, увитые виноградом… Возле моего дома вот такая же скамеечка, зеленая травка под окном: ложись, отдыхай…

Запахи вареной кукурузы, жареного' мяса и сала доносятся с подворья. И вот, покрывая все шумы, кричат дневальные:

— Станичники! Хозяева кличут снидать!.. Мамалыга ждет!.. Идить ушицу есть!.. Выпьемо цуйки!..

Казаки рассаживаются во дворе у чисто выскобленного стола, на котором дымятся блюда с отварной фасолью, картошкой, казанок с мамалыгой, насыпаны грецкие орехи. Седой длинноусый молдаванин, выйдя из‑за стола, низко кланяется казакам, благодарит за работу. Минута тишины — и застучали по тарелкам вилки и. ложки, рубаки — пахари дружно принимаются за еду, а здесь, у двора, их кони так же дружно трудятся в своих торбах. Обычное завершение трудового дня.

Разговоры у казаков степенные, домашние — об урожаях, о погоде. Дождавшись своей минуты, вздохнут! мехи баяна, и все разговоры притихают, эскадронный запевала, словно в задумчивости, начинает песню:

Шел казак долиною,

Шел дорогой длинною…

К нему присоединяются другие, песня все увереннее, все громче и, вобрав множество голосов в припеве, звучит сильно и мощно:

Ой, Дон мой, Кубань моя — Славный казачий край!..

Ничто не рушит впечатления, что каким‑то чудом оживлено прошлое. Нежен и тих закат, золотеет серп луны, розовато — голубая звездочка разгорается над синим покоем земли, над дорогой, то ныряющей в низину, то взбегающей на пригорок. «Спать пора!» — кричат перепелки. Пробуют свои голоса лягушки, соловьи, сверчки, коростели. В закутке вздыхает корова, жуя жвачку. Журчит вода в родничке. Вегер несет пряные запахи весны. И ничто не рушит веры, что завтра вновь, как и сегодня, выходить с плугом в поле. Главной порукой тому несмолкающие песни казаков, то плавные, то удалые, с высвистом и гиканьем.


…Знаю, знаю, дивчинонька,

Чем тэбэ я огорчив,

Шо я вчора из вечора

Краще тэбэ полюбив.

Маруся, раз, два, три,

Калына, чорнявая дивчина

В саду ягоду рвала…


И нет — нет да и взовьется чей‑нибудь возбужденный выкрик:

— Братцы, скорей бы по домам!

— Да уж скоро. Не вечно же тянуться войне треклятой!

— Домой приедем с песнями!

— Возвернемся и будемо землю годуваты!..

На веселье пришли местные музыканты. Сначала скрипка запела, затем к ней присоединились рожок, кобза и тростянки, и все во дворе сдвинулось с места, пришло в движение, завихрилось подобно метели.

Гоп, куме, не журыся,

Туды — сюды поверныся!..

Плясуны ходят по кругу с топотом, с вывертами — и вприсядку, и колесом — под взрывы дружного смеха…

Где‑то под утро — Вектор мог судить об этом по розовеющему небосклону, по зоревому холодку — наведался к нему Хозяин. Опять щедро — за себя и за Наташу — покормил сладостями, укрыл попонкой, добавил в торбу овса и, позевывая, ушел в хату. Побывали у коновязи и другие казаки — задавали корму, ласково окликали своих коней, и те

отзывались — Вектор в своем эскадроне знает по голосам каждую лошадь, каждого человека. И теперь все спят. Нет- нет да и пробормочет что‑то губами иной конь, взвизгнет или взлягнет — значит, снится что‑то. А молоденькая кобылица комэска — знать, сон у нее веселый — все время вроде бы хихикает.

Дремлется и Вектору.

Вдруг — что это, сон или явь? — белогубая Гнедуха целует его, заигрывая и сманивая куда‑то. Он высвобождается — так, словно бы и не был привязан, — и вдвоем они мчатся, нет, летят перед конным строем, мимо шумящего народа, держа путь на свет голубовато — розовой звезды. Позади, радуясь их бегу, смеется Старшой. Откуда ни возьмись, оказываются рядом все соперники Вектора по табуну — лохматый Батько Махно, поджарый Македонский, пегий Чингисхан, дончаки с маршальскими именами и даже белоснежный красавец Бонапарт. Вот они выходят вперед на полкорпуса, на корпус, расстояние между ними все увеличивается. Вектор прибавляет бегу, еще миг — и настигнет их, но тут ноги его теряют опору, и он, кувыркаясь в воздухе, сваливается куда‑то в пропасть. Темно — ни огонька, ни звезда. Пусто — ни людей, ни коней. Бросился искать выход — стена. Кругом стена, куда ни ткнись. Закричал в ужасе, забил ногами, заметался.

Будят Вектора громкие голоса коноводов:

— Шо такэ с коньми, станичник? Никогда так не беспокоились. Чи сны дурные снятся, чи беду чуют.

— День‑то який выдался, хлопец! — голос Побачая. — Як тут не взволноваться!.. Мне и самому страшенный сон ириснився. Бачу, будто хвашисты прорвались в наши тылы, а я в укрытии с лошадьми…

Успокаивающе гудит ровный бас Побачая. Лошади монотонно жуют, мотая головами, выбирают последние овсинки в торбах. Рядом вздыхает Орлик: все еще не может забыться от печальных проводов своей хозяйки. Тихо по — прежнему. Знакомая голубовато — розоватая звездочка висит на небосклоне дрожащей капелькой. Дрема одолевает Вектора.

И опять — что это, явь или сон? — вокруг топот, всхрап, взвизгивание и всхлипы коней. Но ни Гнедухи возле, ни Бонапарта, ни Македонского, ни Батьки Махно — только Орлик и эскадронные кони.

Резкие крики рушат ночную тишину:

— К бою! За мной!

На фоне чуть багровеющего неба мелькают темные фигуры казаков, бегущих в низину, туда, откуда летит гул моторов и лязг ползущего железа. Вспышки огня то и дело слепят глаза, нарастает пушечная пальба.

Побачай заметался у коновязи:

— Поможьте коней увести в укрытие!

К Вектору бросается Чужой, сбрасывает торбу, хочет развязать поводок, дончак, помня обиды, не дается ему, отбивается зубами и ногами. Плюнув со зла, Чужой отступается, спешит к другим коням, но тут он вдруг замирает в ужасе и опрометью кидается во двор.

Глянул Вектор в низину, а оттуда в гору, держа автоматы на брюхе, стреляя и пьяно крича, идут враги — в зеленых мундирах нараспашку, без фуражек, с засученными рукавами. Идут густой цепью и, встреченные пулеметным огнем, валятся — один слой убитых падает на другой слой, а живые продолжают идти.

Нескольким солдатам удается прорваться в селение, но и здесь их ждет погибель, и обнаружив коней на привязи, они кидаются к ним.

Кони визжат, вскидываясь на дыбы. Лошадь комэска крутнулась на месте и с оборванным поводком ускакала. У Вектора привязь крепкая, и приходится только пожалеть, что не дал себя отвязать Чужому: сейчас бы убежал — и ищи ветра в поле.

К нему подскакивает более проворный из врагов, хочет отвязать, но дончак пускает в ход и зубы, и копыта. Тогда солдат пытается завладеть Орликом, но единственное, что ему удается, — отвязать коня, ни криком, ни кулаком не достигает своей цели. И со зла хлещет очередью из автомата по несговорчивому коню. Орлик, коротко вскрикнув, валится с неестественно запрокинутой головой. В ноздри Вектора* ударяет теплый запах крови. Слезы струятся по щекам умирающего Орлика, глаза его огромны.

— Гад! — в ярости кинулся Побачай на солдата. — По лошадям‑то зачем?

Враг хлещет и по нему очередью, коновод, прижимая руки к груди, падает лицом в сухую, прошлогоднюю траву.

Новая очередь приходится на долю коней, и Вектор ощущает знобящий холодок, скользнувший по шерстке, а затем ужасная боль пронизывает все его существо: по передним ногам выше колен словно кто палкой ударил, да так сильно, что невмоготу устоять, — дончак, рухнув на грудь, заваливается набок. Недоуздок, не выдержав тяжести, лопнул — конь теперь свободен от привязи, беги куда угодно.

К этому времени казаки окончательно сминают противника, слышится их мощное «ура». Фигуры в красных бешметах скользят по косогору, гоня врага, разя штыками и саблями. Отставшие бегут к коновязи, разбирают висящие на частоколе седла. Сейчас и Гуржий прибежит. Надо встать.

Вектор пытается подняться. На задние ноги встал легко, а передние не слушаются, разъезжаются, как в гололедицу. И боль неимоверная. Не понять, отчего это. Хочет стать на них потверже, раздается хруст — показалось, будто что‑то под ним обрушилось, будто передними ногами в яму угодил. В испуге рванулся, сделал несколько прыжков, но на ровное так и не выбрался. Осознал, что это не яма, а что‑то другое: если б яма была — выскочил бы! Никогда такого не было. Путы, что ли, на ногах?

В изнеможении Вектор снова ложится, заглядывает себе под брюхо, на ноги, лежащие как‑то странно, ничего не понимает и, вытянув морду к бегущим казакам, кричит тревожно и жалобно: люди, сделайте же что‑нибудь, помогите!

Не до него казакам, каждый спешит к своему коню. Но ничего, вон бежит Хозяин с седлом, он поможет. Сколько раз выручал. Его уже оповещают:

— Гуржий, беда! Конь твой обезножел…

Дончак порывается навстречу своему властелину, силится выпростать передние ноги из незримых пут, но они не поддаются, не выпускают.

Казак в горести присаживается перед конем на корточки, встает на колени, гладит по челке своего друга.

— Что с тобой, мой Вектор? Как же так?

Он с седлом прибежал, а почему‑то не седлает. Или раздумал? Даже недоуздок зачем‑то снимает.

А коней уже всех разобрали, только Вектор и остался да Орлик, неподвижно лежащий на земле. То на одного гля

нет Гуржий, то на другого, то на убитого Побачая. Глаза у него горестные, скорбные, полные тоски и отчаяния — никогда ни у кого не видел Вектор таких глаз, — лицо обезображено душевной мукой, по щекам текут слезы. Самый любимый из всех людей, сдружившийся с Вектором в боях друж- бой, крепче которой не бывает, сейчас ни ему, ни Орлику, ни Побачаю не может ни в чем помочь. И чутье подсказывает: произошло что‑то страшное, непоправимое. Из глаз дончака, помимо его воли, брызнули слезы, потекли, закапали с ганашей часто — часто.

Вектор видит сквозь слезы проступающие из мглы поля и луга, откуда веет сладкими запахами земли, цветов и трав, а в выси горит утренняя звезда, светлая, беспечальная. Кони скачут под всадниками, а он встать не может — ему бы мчаться, стучать, как они, копытами: тук — тук, тук — тук, тук- тук, для него это сейчас как самая лучшая музыка. Не для него теперь луговые росные травы, дороги, простор, жизнь, полная прекрасного. Сознавать это после выпавшего ему на долю среди ужасов войны мирного вчерашнего дня, проведенного в крестьянских занятиях, особенно горько.

Подходит Чужой, говорит печально:

— Если б собственными глазами не видел, никому бы вовек не поверил, что лошади плачут…

Он принес воды и свежей 'фавы. Вектор ни к чему не притрагивался и присутствия Чужого даже не замечает, все внимание его приковано к Хозяину. Он, как в самое лучшее время, кладет дружески голову ему на плечо, тихонечко ржет, просительно шевеля губами, все еще надеясь на что‑то.

Хозяин зачем‑то вынимает револьвер и, только поглядев на него в тяжелой задумчивости, снова прячет в кобуру.

— Нет, не могу! — шепчет и оборачивается к Чужому: — Выручи, браток. Прошу тебя!..

И поспешно подобрав конскую сбрую, он почти бежит, горбясь, закрывая лицо руками. Это уже и вовсе не понять Вектору: оставляет его зачем‑то с Чужим, с нелюбимым, гадким, от которого, кроме зла, ничего не увидишь, а сам Хозяин, добрый, всемогущий, почему‑то уходит от него, и уходит в то самое время, когда он более всего нуждается в

его помощи. Так и побежал бы за ним следом! Но единственное, на что он сейчас способен, кричать, и он кричит изо всех сил, что хочет быть с Хозяином, что не хочет оставаться с Чужим.

Что делает Чужой, ему безразлично. Лишь почувствовав металлический холодок в ухе, он вспомнил о нем. Не успел встряхнуть головой, чтоб избавиться от неприятного ощущения, как раздается оглушительный гром — такого сильного грома Вектор в жизни своей не слышал. Срывается с небосклона голубовато — розовая капелька. Все погружается во мрак.

И тут — что это, сон или явь? — где‑то далеко — далеко настойчиво и властно запевает труба:

— Р — ра — а! Р — ра — а! Р — ра — а!..

Миг — и вновь горит звезда над горизонтом. Орлик, живой и невредимый, заслышав трубу, в нетерпении перебирает ногами. Побачай, не убитый и не раненый, вечно озабоченный, хлопочет, как всегда, возле лошадей. К брошенной им охапке пахучего сена Вектор даже не прикасается и, как всегда, когда звучит сигнал тревоги, весь подбирается, наструнивает ноги. Он уже ничего не слышит, кроме командирских приказаний и команд, раздающихся повсюду, и приближающегося с каждой секундой тяжелого топота ног: люди бегут седлать коней.


Загрузка...