Клетчатое пальто – это было необычно. Все пальто в моем окружении были однотонными или в мелкую равномерную крапинку. Были еще тяжелые цигейковые шубы с неповоротливыми рукавами, с крючком под воротником, от которого становилось трудно дышать, с варежками на резинке. Но то зимой, а теперь была весна, как раз такая, когда обнажившаяся земля соседствует со снегом, еще не до конца растаявшим. Руки у меня были голые и красные от холодной воды, но мне это было все равно, я сооружала в ручье запруду. А пальто на девочке, которая смотрела на мое строительство с небольшой высоты своего роста, расчерчивали крупные красные и коричневые клетки, таких больше не было ни у кого в нашем дворе.
Девочка уселась на корточки чуть поодаль от меня и принялась делать свою запруду – выше по течению. Мы передавали друг другу то совок, то плоский камень, то круглый камень. Мы разговаривали сухо и деловито, как хирурги в операционной. В нашей работе была та слаженность, которая может появиться после долгих лет совместной работы или – вот как у нас – оказаться счастливой случайностью, неожиданным совпадением.
Когда наша работа была окончена и прозрачный жгутик ручья образовал два мутных озерца, мы разошлись. Имени девочки я так и не узнала. Для работы оно было не нужно, потому что никто кроме нас не принимал в ней участия. Так что обращались мы только друг к другу, а договариваться на будущее между детьми не принято.
Прошло полгода, прежде чем мы встретились снова. Мне предстояло пойти в первый класс, пройдя несколько собеседований с женщинами, у которых были слишком высокие начесы и странное желание подсчитывать квадратики и кружочки. На излете душного лета состоялось первое родительское собрание. Оставить меня было не с кем, по вечерам детский сад не работал, а бабушка жила на другом конце города, и к ней меня возили только на выходные. Поэтому мама взяла меня с собой.
На потолке жужжали стеклянные трубки, заливая синюшным светом, которому лживо приписывалось сходство с дневным, классную комнату, в которой собирались и рассаживались по партам, не подходящим им по размеру, многочисленные взрослые. Только двое детей было среди них: я и вторая непричесанная девочка, которая пришла со своим папой. Мы посмотрели друг на друга и сразу узнали. Но не стали ни махать друг другу, ни окликать – имени я не знала, она сидела на другом конце класса, да и разговаривать при таком количестве взрослых было бы невозможно.
Но мы, разумеется, оказались в одном классе. И жили в соседних домах. Я в корпусе один, она – в два.
После уроков мы играли в провожалки. Это означало, что сначала мы шли до моего подъезда, он был ближе, а потом до Янкиного, а потом опять до моего, и так по многу раз. Пока кто-то не говорил: ну ладно, пока!
– Пока, – с готовностью отзывалась вторая. – А то, может, зайдешь?
Тут было два варианта: либо отправиться к себе домой к супу в термосе, либо подняться к Янке.
Суп в термосе мне оставляла мама. Чтобы он был теплый. Газ я зажигать не умела, к тому же мама боялась, что он взорвется. У нее не взрывался, но у меня, судя по всему, очень даже мог. Суп отдавал пробкой, и если Янка не заходила ко мне, то я выливала его в унитаз. Несмотря на то, что я следила за тем, чтобы хорошенько спустить воду, мама меня разоблачила. На стенках оставался невидимый жирный налет, и мама догадалась, откуда он берется. После этого я месяца два честно старалась есть суп. Но его было ужасно противно вытряхивать в тарелку. Особенно если это был грибной с лапшой, похожей на белесые корни, или щи с полупрозрачными капустными водорослями.
У Янки папы днем никогда дома не было. Но иногда там оказывалась бабушка, высокая худая старуха. Странно было, что старуха – и худая. Моя бабушка была маленькая, вся округлая и мягкая, как тесто, из которого она лепила пирожки. И все бабушкины подруги имели ту же пшеничную природу. Но у Янки вся семья была странная. Мама у нее была геолог и постоянно в отъезде, я ее и видела-то всего пару раз. Она торопливо здоровалась и сразу убегала в комнату, словно стеснялась, что ее застали дома. А папа был альпинист, и про него Янка рассказывала, что он спит в гамаке, привязав его к батарее и вывесив за окно с девятого этажа, чтобы не отвыкать от высоты. Иногда я ходила под Янкиными окнами не без тайной надежды увидеть этот самый гамак на стене дома. Но ни разу не увидела. Наверно, потому, что вывешивался он только на ночь, а ночью меня гулять не выпускали.
А Янкина бабушка варила суп с тараканами. Янку это нимало не смущало. Она вылавливала тараканов и ела суп как ни в чем не бывало. А меня смущало. Я не хотела есть суп с тараканами. Но отказываться, после того как уже налили, было неловко. Меня выручала Янка, она съедала вторую порцию. Она всегда была голодной. И если мы шли ко мне, то спасала и мой суп, и моя мама была очень довольна, что я так хорошо ем.
Летом мы тоже не разлучались надолго. Обе оставались в городе, отпуск у родителей был короткий, на все лето его не хватало. Мы играли в клады. Удивительно, сколько всего можно найти на земле! Деревянная вазочка. Заколка из желтой пластмассы. Иногда даже мелкие монетки. Когда их набиралось достаточно много, мы покупали себе мороженое. Я больше всего любила эскимо, которое мама мне никогда не покупала, потому что рано или поздно оно падало мне на колени или под ноги. А Янка любила самое дешевое – фруктовое. Если начинать его есть от стенок стаканчика, аккуратно обводя их деревянной лопаточкой, а потом эту самую лопаточку воткнуть в середину, то из него тоже можно было сделать толстенькое лиловое эскимо.
Все найденное считалось общим, и вещь брал тот, кому она нужнее или кому больше хотелось. Янка взяла себе деревянную вазочку с отколотым краешком, зато отдала мне фарфорового котенка, найденного в песочнице совсем в другое время, поэтому она вовсе не обязана была делиться. Но она знала, что я обожаю кошек, а живую мне завести не разрешают из-за аллергии, и я собираю все, что могу о них найти: открытки, книжки… И вот отдала мне своего котенка с цветочком на шее и игриво поднятой лапкой.
Не всегда наши игры проходили гладко. Мы придумали замечательное развлечение – лить с девятого этажа воду вниз. Бабушка к тому времени уже не встречала Янку из школы, потому что папа женился на другой женщине и худая старуха перестала помещаться в их квартире. Новая папина жена была рыжеватой и веснушчатой, а я-то думала, что веснушки бывают только у детей. И у нее родился Янкин братик, но из-за того, что он был еще грудной, молодая мачеха часто жила у своей собственной мамы. А Янка сказала папе, что она уже большая и отлично справится сама. Поэтому никто не мешал нам ставить эксперименты.
Воду мы лили из бутылок, кастрюль и специальных брызгалок. Падать с девятого этажа было долго, и она успевала рассыпаться на капли, которые в полете становились совершенно круглыми вопреки всем картинкам в детских книжках. Эти шарики волшебно сверкали и переливались, пока не разбивались об асфальт в темную лужу. Но соседи с первого этажа в конце концов не вынесли сырости, которую мы разводили прямо у них под окнами, и пришли трезвонить в дверь.
Я страшно перепугалась и забилась под Янкин диван, а Янка мужественно пошла открывать. Она взяла всю вину на себя и поклялась соседям, что больше никогда так не будет. Соседи согласились не жаловаться управдому, но хотели непременно нажаловаться папе, Янке пришлось их долго переубеждать и объяснять, что не стоит волновать мужчину с грудным ребенком. Когда она вернулась в комнату, выяснилось, что из-под дивана я вылезти не могу. Янка стала пытаться поднять диван за край, а я упиралась снизу спиной, но наших сил не хватило. Пришлось Янке вытаскивать меня за руку, и рука от меня только чудом не оторвалась.
Еще несколько раз мы проводили медицинские эксперименты. Янка собиралась стать ветеринаром, поэтому у нее была пластмассовая шкатулка, в которой лежали разные трубочки и штучки. Некоторые из них были запчастями от перьевой ручки, происхождение других оставалось тайной. Мы брали в ванной запасное круглое зеркало, которое Янкин папа использовал, чтобы смотреть на себя сбоку во время бритья, ложились спиной на край дивана и, спустив коричневые хлопчатобумажные колготки и трусы, вставляли себе между ног эти трубочки и по очереди рассматривали то, что получилось, в увеличительную сторону зеркала. Занятие это было жутковатым, очевидно запретным и потому восхитительным. Я очень завидовала Янке, что ее папа не обращает внимания на шкатулку. У меня было предчувствие, что, если бы я держала дома что-нибудь подобное, моя мама быстро догадалась бы, что что-то не так, а может, даже догадалась бы, для чего именно это «не так» используется, и скандала было бы не миновать.
В третьем классе к нам присоединилась Майка. До этого она училась в другой школе и даже в другой стране, где росли пальмы и ее папа работал послом. Но вот он вернулся на родину и развелся с Майкиной мамой, Майка переехала в Янкин дом и пошла в нашу школу. У Майки была коллекция диковинных мелких птичек из стекла, каждая из которых была завернута в ватный комочек и лежала в отдельной ячейке в плоском картонном коробе. Майка тряслась над ними, и все же изредка нам удавалось уговорить ее показать нам этих колибри и разрешить подержать их в руках.
Иногда папа навещал Майку, привозил ей яркие кофточки и оставлял упаковки жвачки «Ригли сперминт» в белой, зеленой и желтой упаковке. Белых всегда было больше. Но Майка угощала нас даже редкими желтыми.
В неприличные трубочки мы перестали играть, а когда Майка в гостях у Янки спросила про шкатулку: «Что это?», Янка строго велела поставить на место. Майка хотела обидеться, но Янка вспомнила, что нашла у папы целую упаковку презервативов, откуда один можно взять незаметно, и мы втроем пошли смотреть, что будет, если налить туда воды. Похожий на напальчник, но с таинственным соском на конце предмет лежал на краю раковины, а Янка держала его за хвост. Когда мы налюбовались, Янка собиралась выбросить его в мусорное ведро под раковиной, но Майка сказала, что лучше сразу в мусоропровод, чтобы точно никто не увидел.
Втроем с Майкой мы создали общество «Черный ворон» и сочинили гимн. Несколько раз мы его исполнили, налегая на «эр»:
Чер-р-рный вор-р-рон, ты не падалью кор-р-р-рмлен,
Чер-р-рный вор-р-рон, ты знал вкус свежей кр-р-рови.
Так научи же меня ее пить! Вкус свежей крови не заменить!
Майка фальшивила, но несильно. И в целом получалось здорово. За измену обществу полагалась смерть. Тетрадку с нашим гимном и уставом я взялась хранить у себя.
В обществе были различные испытания. Например, на смелость – нужно было подойти к прохожему и спросить: «А сколько сосисок вы съели сегодня на завтрак?» или что-нибудь такое же дурацкое. Некоторые улыбались и отвечали. Некоторые молча проходили мимо или говорили: «Какая глупость!» или «Отстань». Прохожих мы потом обсуждали, сочиняя, какая у них семья и жизнь и почему они ответили именно так, а не иначе. Про тех, кто прибавлял шагу, мы чаще всего предполагали, что они одиноки и отвыкли от общения.
В разгар каникул, когда лето стало уже привычным делом, я позавтракала оставленными для меня мамой бутербродами и собралась пойти гулять. Позвонила Янке, потом Майке, но никто не отвечал, так что я вышла одна. На ленивой солнечной улице никого не было. Я сорвала стручок с акации, попробовала посвистеть, но он уже перезрел, да, честно говоря, у меня со свистом получалось и в лучшие дни не очень. Я потопталась на детской площадке, покачалась на самых удобных качелях и уже собиралась вернуться домой, как вдруг увидела Янку с Майкой: они неторопливо брели вдоль второго корпуса, удаляясь от меня.
– Янка! – крикнула я, и она обернулась, а вслед за ней и Майка.
Но вместо того, чтобы остановиться, обе они неожиданно бросились наутек от меня. Я припустила за ними, надеясь, что это игра. Они забежали в подъезд следующего дома и, топоча, понеслись вверх по лестнице. С прыгающим сердцем я ринулась следом, пытаясь перемахивать не через одну, как обычно, а через две ступеньки, но услышала шум едущего вниз лифта, грохот входной двери – и тишину. Когда я снова вышла на слишком ярко освещенную улицу, их уже и след простыл.
Нет, наша дружба не закончилась на этом, мы еще долго списывали друг у друга домашку, обсуждали мальчишек и учились целоваться, тренируясь друг на друге в ванной с выключенным светом, и только после выпускного разошлись окончательно. Но что-то такое, для чего я не умею подобрать правильное слово, на следующий день незаметно растаяло во мне, как последняя крупица от сахарного кубика в стакане горячего чая. Мы втроем залезли на толстую ветку старой яблони в саду, оставшемся от бывшего когда-то на месте нашего района колхоза, и, коротая тягучее дневное время, играли в города. После Уренгоя настала пауза – Майка пыталась найти, что могло бы идти за ним кроме уже сыгравшей Йошкар-Олы, – и я спросила как можно небрежнее:
– А что это вы вчера побежали от меня?
Нежно-зеленая гусеница свесилась с верхней ветки, но тут же затянулась по невидимой ниточке обратно.
– Да просто так. – Янка почесала коленку и пожала одним только левым плечом. – Нипочему. Захотелось, и всё.
– Йокогама! – радостно закричала Майка.
– Не, Иокогама на «и», – возразила Янка.
И в это самое время я вдруг ясно ощутила, как что-то оборвалось в воздухе, оставив после себя замирающее трепетание, а потом пустоту.
Чердак в доме был. Я об этом знала, хотя сама туда не ходила. Ходила соседская тощая Лилька – она показала мне дверь, совершенно такую же, как и все прочие двери на втором этаже, только запертую на висячий замок. Лилька сказала, что на чердаке пыль, духота и стоят старые чемоданы. Правда, есть окно, но если его открыть, то сразу заметят снизу. Так что лучше не открывать. Лилька сказала, что смотрела из него и видела нашу лужайку, и качели, и даже далеко за деревьями речку Варейку, ходить на которую без взрослых запрещалось.
Как открывают висячие замки, я не представляла. Но думала, что вдвоем с Сережей мы уж как-нибудь справимся. Лилька же справилась.
Сережа был мальчик, приехавший на дачу, которую мы все уже называли нашей, только неделю назад. У него глаза были разного цвета – один серый, другой зеленый – и челка, похожая на высохшую траву, такая же ломкая и сухая.
Оставалось одно – рассказать Сереже про свою идею: зачем мне понадобилось с ним на чердак. Это оказалось непросто, и было непонятно почему, дело-то было совсем простое.
Несколько дней назад незнакомая черненькая девчонка рассказала мне кое-что важное. Ради этого она в одних белых трусах босиком прибежала в раздевалку – гулкая железная будка напоминала автобусную остановку, только к пляжу она была повернута закрытой стороной, а открытой смотрела на травянистый взгорок, за которым шли непролазные буераки. От земли под железной лавкой пахло сыростью и писями. Я там переодевалась после уроков плавания, закидывая на железную створку мокрый жгутик и пытаясь ногой попасть в сухое. Жгутик был один – плавки. Лифчик мне очень хотелось, но по малолетству не полагалось.
Все девчонки плавали по-собачьи. Я плавать не умела и хотела как они. Но мой дедушка решил учить меня по-настоящему, брассом. Каждое утро после умывания, чистки зубов и расчесывания, но еще до завтрака я упражнялась под его руководством: ложилась животом на простыню и на счет раз-два вытягивала и разводила в стороны руки, а ноги наоборот – сначала сгибала в коленях, потом делала угол, потом этот угол схлопывала. Ноги и руки двигались вразнобой. А простыня сбивалась под грудью и комкалась под животом. Я расстраивалась. Но дедушка был непреклонен.
После завтрака мы шли на пляж. Река под ярким солнцем казалась черного цвета. Девчонки веселились и ловко гребли по-собачьи, а дедушка заставлял меня повторять утреннее упражнение в воде. Пока он придерживал меня, мне казалось, что я совсем легкая и у меня уже получается. Но как только дедушка убирал руки, я тут же утяжелялась и начинала погружаться, хотя изо всех сил старалась держаться. Я умела не закрывать под водой глаза и видела, что внутри она не черная, а просто темная. Потом я вставала на ноги – река плескалась у груди, а дедушке была чуть выше колен.
На пляже всегда играли в большой надувной мяч, почти круглый, состоящий из разноцветных долек. Иногда бело-синий, а иногда красно-белый. В тонких книжках для детей рисовали многоцветные мячи – желто-сине-красно-зеленые. Но таких на пляже я никогда не видела. Увязая в песке, взрослые и дети с хохотом кидали друг другу мяч, а он норовил укатиться от них туда, где светлый легкий сухой песок темнел и тяжелел, становясь влажным под набегавшей волной.
И вот чужая девчонка вбежала в раздевалку, наткнулась на меня взглядом и с ходу спросила:
– Откуда дети берутся, знаешь?
– Из живота, – ответила я не задумываясь. Я гордилась своим знанием.
– А туда?
Я ее не поняла и задумалась, но девчонка, не переводя дыхания, уже излагала мне механику подселения младенцев в женский живот. И едва закончив, убежала, бросив меня в одиночестве со множеством вертевшихся на языке вопросов. В целом вся история выглядела, на мой взгляд, не вполне правдоподобно. С другой стороны, могла оказаться правдой. Мало ли на свете странного. Взять хоть историю с ведром.
Лилькин папа показывал нам всем во дворе: налив до краев ведерко водой, он одной рукой раскручивал его в «солнышко», а потом ставил на землю по-прежнему полным. Вода не выливалась. Ну то есть проливалось несколько капель. А когда я осторожно поднимала то же самое ведерко, то, еще даже не повернувшись кверху дном, оно выплескивало все содержимое мне на ноги и на платье. К счастью, дедушка меня не ругал ни за мокрое, ни за грязное. Несмотря на то что его самого ругала моя мама, приезжавшая на выходные.
– Папа! – вскрикивала она, удивляя меня этим не идущим к дедушке обращением. – Ты посмотри, в чем у тебя Лена ходит. У нее же носки уже черные. А они, между прочим, белые.
– Дурацкая идея, – отвечал дедушка, – давать ребенку на дачу белые носки, – и замолкал окончательно.
Мама продолжала говорить, но он только вздыхал. Я не стала слушать дальше: меня как раз тощая Лилька, засунув голову в двери, молча поманила на двор, и я потихоньку ускользнула. Обычно Лилька, которой было уже двенадцать, с нами, маленькими, не играла, но иногда звала того, кто оказывался под рукой, чтобы показать что-нибудь удивительное. Например, три желудя под одной шляпкой или посаженного в ведерко живого ежика.
В общем, в мире было достаточно странного, чтобы дикая история чужой девчонки могла оказаться правдой, по крайней мере частично. Надо было выяснить. Но у дедушки я спрашивать не стала, потому что не была уверена: а вдруг он больше не разрешит мне переодеваться одной в раздевалке. Даже девчонки, отлично плававшие по-собачьи, переодевались прямо на пляже. А я ходила в железную будку, самостоятельная и независимая.
Мама приехала на выходные, как всегда, с большущими сумками городских продуктов. Там были крупа и консервы, по большей части не очень интересные, мясные. Но однажды была сгущенка. И я надеялась, что такой случай повторится. На этот раз, однако, сгущенки не нашлось. Зато на мой вопрос мама сразу же ответила:
– Из маминого живота, конечно же.
Тогда я пересказала ей вкратце то, что сообщила чужая девчонка на пляже и спросила, правда ли это.
Мама задумалась ненадолго и ответила, что в общих чертах правда.
Я не уточняла насчет сроков, но прикинула, что недели после мероприятия должно хватить, чтобы получился маленький ребеночек. Дальше я рассуждала так: мама большая, а я намного меньше. Значит, мой ребеночек будет примерно настолько же меньше меня, насколько я меньше мамы. Осталось найти второго человека, и обязательно мужского пола, который бы мне помог. И надо же, чтоб мне так повезло, как раз неделю назад приехал Сережа!
Колька, Лилькин младший брат, рассказал, что Сережа до этого был на море. Меня тоже возили на море в прошлом году, но за год прошло столько времени, что море из реальности снова вернулось в область фантазий, где и существовало с самого начала. Поэтому я с Сережей пока не разговаривала. Говорить о море казалось не совсем честно, а другой темы пока не нашлось. Зато я успела рассмотреть, что глаза у Сережи были разного цвета: левый глаз серый, а правый тоже серый, но не совсем: от зрачка расходились коричневые лучи, и получался зеленый. Нос у Сережи облупился, наверно, от морской воды. Но мне это даже нравилось. И он единственный подходил мне по возрасту. Куда Сережу позвать, тоже было – тот самый чердак, о котором я знала от Лильки.
На следующий день после маминого отъезда я сидела во дворе на лавке и ждала, когда Сережа выйдет гулять. Я уже позавтракала, а до завтрака сделала все плавательные упражнения. На речку сегодня мы не шли, потому что пасмурно. У меня впереди был целый день до обеда.
Сережа показался на крыльце, неспешно спустился и дошел до калитки. «Сейчас толкнет ее и выйдет», – подумала я. Мне за калитку не разрешалось. Но Сережа вернулся, задумчиво качнул низкие качели во дворе и так же задумчиво подошел к лавке, на которой я сидела. Даже больше того, он оторвал взгляд от земли – а ходил он почти все время так, словно высматривал что-то прямо у себя под ногами, – и посмотрел на меня. Ветер шевелил его прямую, слишком длинную челку. Мне оставалось только сказать.
– А у нас в доме есть чердак, – сказала я.
– Я знаю, я там был, – ответил мальчик.
Я потом радовалась, что в последний момент решила на всякий случай поговорить для начала с Лилькой, а Сереже в ответ на его неожиданное сообщение ответила только «а!» и, спрыгнув с лавки, спешно отправилась за дом, словно меня туда позвали. Потому что Лилька объяснила мне, что для того, чтобы после «посева» получился ребенок, нужен почти год.
– Всем? – уточнила я, имея в виду, что раз я маленькая, то, может, и срок мог бы быть поменьше.
– В каком смысле «всем»? – не поняла Лилька.
– Ну… независимо от возраста?
До Лильки дошло.
– У тебя сейчас пока что вообще никаких детей не будет.
– Почему?
– Потому что сначала должна вырасти грудь, – объяснила Лилька. – Потому что детей грудью кормят!
Я поняла, что моя затея провалилась. Но не успела расстроиться, как Лилька продолжила:
– У меня уже начала расти.
– Да ну? – Я не то чтобы не поверила, скорей, не могла так сразу согласиться.
– Хочешь покажу? – неожиданно предложила Лилька.
– Давай! – с энтузиазмом откликнулась я.
Вопрос «где?» не стоял – мы, разумеется, отправились на чердак.
Мы прошмыгнули в коридор мимо кухни, на которой сразу несколько человек, включая нашу хозяйку с непроизносимым именем Варвара Варсонофьевна, что-то готовили, шкворча и помешивая. Потом поднялись на второй этаж, в это время дня он пустовал: кто был не на кухне, давно ушли в лес или на пляж. Когда мы подошли к заветной двери, Лилька протянула руку к висячему замку. Не знаю, чего я ждала, может, что у нее окажется ключ, хотя и видела, что в руках у нее ничего нет. Но ключ не понадобился. Лилька потянула – и дужка вышла из лунки: тяжелый, наполовину заржавленный замок только выглядел основательно, на самом деле ничего он не запирал.
Лилька перевесила замок на дверную проушину и поманила меня внутрь.
– Лиль, а вдруг нас закроют снаружи? – заволновалась я.
– Вряд ли. Но если что, из окна крикнем, – ответила находчивая Лилька.
И мы пошли, притворив дверь так, что она казалась закрытой, если не вглядываться. За дверью были ступеньки, ужасно высокие, приходилось изо всех сил задирать ногу. А в лицо сразу пахнуло спертым воздухом, жаром, похожим на банный, только совсем сухим, с запахом пыли и чего-то сладкого. Мне вспомнилась пудра в бумажных круглых коробочках – в нашей городской квартире мама хранила ее в верхнем ящике секретера.
Мы прошли мимо больших чемоданов, уложенных друг на друга, пары взрослых велосипедов и вешалки с неправдоподобно огромными зимними пальто – они висели в ряд, прикрытые линялой шторой, и из-под нее сверху виднелись каракулевые воротники.
Наконец мы дошли до окна – из него падал желтый треугольник солнца, но никакие звуки не доносились, и Лилька остановилась.
– Покажешь? – спросила я, и Лилька, кивнув, начала расстегивать сверху вниз мелкие белые пуговки на своем платье, по-лошадиному выгнув набок длинную шею и следя за собственными пальцами с удивлением, словно они были не ее, а чужие. Я зачарованно наблюдала. Ее рука добралась почти до пояса, потом нерешительно тронулась вверх, но замерла, так и не вернувшись к горловине, и, помедлив, осторожно отвела в сторону сатиновую полочку. Я увидела загорелый живот и ребра, выступавшие отчетливо, как на большой стиральной доске. Такая всякий раз попадалась мне на глаза в предбаннике перед тем, как настойчивая мамина рука вталкивала меня в жаркий влажный полумрак – раз в неделю мама меня мыла в хозяйской бане, оттирая намыленные колени и локти, пока они не становились розовыми, и приговаривая наставления насчет чистоты, которые потом никогда не сбывались.
У меня были такие же ребра, как у Лильки – «пересчитать можно», говорила мама, – и такие же ключицы, даже еще более загорелые. Но вот чего у меня не было точно, так это нежной округлой припухлости, приподнимавшей Лилькин сосок, он тоже был не такой, как мой, – темнее, и больше, и словно бы расплывался по краям.
– Можно потрогать? – попросила я.
Лилька важно кивнула, и я, замирая, дотронулась до того места, где приподнятая окружность заканчивалась и возвращалась к пологости. Мягкая кожа под моими пальцами была прохладной. Все это хотя и располагалось на Лилькином теле, все-таки было не совсем Лилькой. Это явление существовало само по себе, словно было здесь временно и могло в любой момент вернуться в родной ему мир, подобно бабочке, которая по ошибке залетела в окно и теперь отдыхает, изредка поводя крыльями, на спинке стула или на краю письменного стола.
На следующий день солнце светило с самого раннего утра. Хотелось купаться, а плавать не хотелось, но дедушка заставил меня сделать все упражнения. Потом мы пошли к реке. Мне уже удавалось держаться на воде несколько восхитительных мгновений. Дедушка отпускал меня, отступал на шаг и тут же приказывал:
– Давай ко мне!
И я принималась яростно растаскивать в стороны воду перед собой. Мне казалось, что я вот-вот дотронусь мокрой рукой до дедушкиного колена, но оно все время оказывалось дальше, и снова надо было толкать воду. Когда я все-таки схватила его за коленку и опустила свои ноги вглубь, вставая рядом, обнаружилось, что берег сдвинулся. Место, где играли в мяч, ушло мне за спину, а вровень оказался застеленный загорающими телами участок, который раньше был впереди. Дедушка щурил веселые глаза. Я не могла поверить: дедушка, который никогда не хитрил, как другие взрослые, – и вдруг сжульничал.
– Ты отходил! – уличила я его в обмане.
– Ты научилась плавать, Леночка, – сказал дедушка. И тут же согнал с лица остатки улыбки. – Надо еще много тренироваться.
Я входила в калитку гордая, как шамаханская царица. Я знала, что теперь я смогу разговаривать с Сережей смело, на равных, как человек с человеком.
– Я умею плавать, – сказала я сразу же, как только его увидела.
– Мы уезжаем, – ответил Сережа.
Сережина мама была совсем не похожа на мою. Моя была высокая и сильная, с сухими жилистыми ногами, обутыми осенью в добротные туфли на низком каблуке, а летом в босоножки-плетенки, которые мне особенно нравились, потому что напоминали корзиночки.
А Сережина мама походила на большую девочку с тонкими руками и ногами, которые неудобно было называть «ноги», а хотелось назвать «ножки». И было странно видеть, как она тащит в руке большой чемодан, укладывая его себе на бедро и для равновесия откидываясь на другую сторону.
– Я помогу, – шагнул ей навстречу дедушка, передавая мне нашу сумку с купальными принадлежностями.
– Спасибо, не надо, за нами приедут, – не согласилась Сережина мама, но все же отдала дедушке чемодан.
По коровьей дороге уже катил, выталкивая из-под колес фонтанчики пересохшей земли, редкий в здешних краях автомобиль.
Весь дом, особенно обитавшие в нем дети, еще долго пребывал в недоумении – что, как, почему? Кто был мужчина, убравший в багажник чемодан и снова севший за руль? Если муж, то почему он не обнял женщину, не потрепал по голове мальчика? Взрослые перебрасывались фразой «срочно вызвали в Москву», а всезнайка Лилька утверждала, что автомобиль был служебный, а значит, в Москву вызвали саму Сережину маму, которая вроде бы оказалась важным начальником. Но воспоминание о ее тоненьких ручках и ножках мешало этому поверить.
Мы устроили во дворе прятки-догонялки, и Лилька ободрала ногу о ржавый гвоздь, торчавший из лавки, вокруг которой мы бегали. Из длинной ссадины показалась кровь, и кожа начала синеть и набухать. Лилька растерялась, а я нет, я схватила ее за руку и потащила.
– Идем к нам!
– А можно?
– Конечно!
В комнате я усадила Лильку на стул, сохранивший остатки зеленой обивки, вытащила из кукольной наволочки клок ваты, гордясь находчивостью, пристроилась у Лилькиных ног на полу и принялась промокать рану.
– Что у вас тут? – Дедушка зашел в комнату.
– Лиля поранилась, а я вот… – и вдруг у меня в груди захолонуло, сжалось, мне сделалось невыносимо стыдно – от крови, от гладкой Лилькиной голени и моей руки с ватой, которую я продолжала прижимать чуть ниже ее коленки.
Но дедушка ничего не заметил.
– Давай посмотрю, – сказал он, и я отошла, а Лиля все так же сидела на стуле не шевелясь.
Дедушка соорудил ей ловкую наклейку из матерчатого пластыря, а потом взял у Варвары плоскогубцы и вытащил ржавый гвоздь из лавки. Вскоре мы уже снова носились по двору.
На выходных мама наконец привезла сгущенку, мы варили две жестяные банки в кастрюле долго, пока с них полностью не сошли голубые наклейки, потом целую вечность студили, а потом был пир, и каждому, в том числе Лильке с Колькой, досталось по нескольку больших ложек коричневой сладкой тянучки.
Мама объяснила, почему уехал Сережа: «У них бабушка умерла, и их папа прислал за ними свою служебную машину с водителем». Отчасти мне было приятно, что оправдались мои сомнения насчет того, что вряд ли женщина с тонкими руками могла быть большим начальником, но в то же время немного обидно, что созданная Лилькиным воображением история государственной важности утратила последний шанс оказаться реальностью.
Черненькая девчонка на пляже больше не появлялась. А я с каждым днем плавала все легче и дальше, пока наконец дедушка не перестал даже заходить в воду. Теперь он следил за мной с берега, лежа на полосатом полотенце и подпирая голову рукой. Правда, с плававшими по-собачьи девчонками я так и не сдружилась, теперь мне казалось глупым визжать и плескаться на крошечном пятачке, когда можно плыть и плыть, незаметно приближаясь к рубежу, где заканчивается песок и мелкий подлесок набирает силу, чтоб перейти в лес, но тут мне приходилось разворачиваться и плыть обратно.
Вернувшись в город, я начала обдумывать новую идею, суть ее состояла в том, что если для рождения детей женщинам непременно нужны мужчины, то стоило бы выбрать из них самых лучших и поместить в отдельное место, куда могла бы прийти любая женщина, которой хочется ребенка. Куда девать остальных мужчин, я не вполне решила. Может быть, они пригодились бы на строительстве дорог.
И еще долгое время мне делалось нехорошо, стоило только ненароком вспомнить Лилькину ссадину. В такие мгновения я замирала и прислушивалась к бессловесному и мучительному томлению где-то под ребрами, и мне хотелось без остатка свернуться внутрь самой себя.
У самого мелкого были белые валенки. От этого казалось, что он идет по снегу в носках. Двое других выглядели обычно. То есть совершенно заурядно. То есть вот именно так, как то, что представляется, если сказать: «По улице за нами шли три мужика». А мелкий был похож на карлика, только очень крупного. Эдакий гигант среди карликов.
– Ай, мальчики идут, – захихикала Лариска: она была пьяненькая.
– Смотри, – сказала она мне, – щас буду мальчиков ловить, тока ты не мешай, ага?
Мигом вывернув руку из моей – мы шли под руку: было скользко, – она взобралась на сугроб, подняла обе руки над головой и – а-ах! – бухнулась навзничь в снег.
Мне показалось, что она, не рассчитав, упала слишком сильно, но мальчики с такой готовностью к ней ринулись…
Пожалуй, даже если она малость ушиблась, дело того стоило, подумала я и двинулась через заснеженную проезжую часть на другую сторону, делая вид, что я сама по себе.
Мальчики вовсю суетились над запорошенной Лариской, поднимали ее, отряхали в шесть рук снег у нее со спины, с плеч.
Лариска пофыркивала и хохотала.
Вот ее поставили на ноги, и они пошли все вместе – двое держат ее с двух сторон, маленький с достоинством ковыляет в арьергарде.
Я совсем оттушевалась, но к метро было все равно в том же направлении, да и на руке у меня висела Ларискина сумка, тяжеленная, она мне ее сунула перед тем, как изобразить свое картинное падение. Всю компанию мне было видно со спины и отчасти сбоку.
Лариска вертелась, зажатая между двумя кавалерами, я слышала ее смех и голос.
– Эй-эй, полегче! – звонко восклицала она, отталкивая чьи-то слишком бодрые руки.
Мужские голоса доносились до меня в виде смутного бормотания. Все четверо вдруг свернули вправо и двинулась вниз, во впадину оврага. Ларискина высокая лохматая шапка, рыжиной повторявшая ее природный цвет, помаячила над склоном и пропала с глаз. Я повертела головой по сторонам, машин по-прежнему не было, и я перешла дорогу в обратном направлении и заглянула в овраг. Они уже все слились в общий ком на белом снегу и беззвучно возились там. Мне было грустно, скучно и холодно. Алкогольное веселье окончательно выветрилось, хотелось домой, в тепло, в свою спальную окраину на другом конце города. Но мешала Ларискина сумка – ни бросить ее, ни с собой забрать. Я топталась наверху, мысленно проклиная подругу с ее неурочной жаждой приключений, но терпеливо ждала, пока они завершат свою распасовку. От морозного воздуха на вдохе слипались изнутри ноздри.
Из темного клубка на дне оврага послышался то ли всхлип, то ли подвывание. По скрипучему снегу бочком я двинулась на всякий случай по склону вниз, всматриваясь в контуры, пытаясь различить границы тел. Никто не обращал на меня внимания.
Лариска лежала на снегу, опрокинутая на спину почти так же, как и незадолго до этого. Но теперь мальчики уже не поднимали ее, а наоборот, придавливали, один в головах, а другой в какой-то странной полусидячей позе. Третий в белых валенках по-собачьи бегал вокруг и тоже словно бы наскакивал. Лариска била выброшенной вбок рукой по снегу – так уложенный на лопатки превосходящим соперником борец подает знак поражения. Но насевший на Лариску мужичонка не обращал на это внимания и продолжал ее уминать.
– Эй! – окликнула я, приближаясь, но не подходя близко. – Эй, вы, я милицию сейчас вызову.
Маленький и тот, что был у Лариски в головах, обернули ко мне лица. Я поправилась:
– Я милицию вызвала, за вами едут! – и для пущей убедительности показала им в вытянутой руке мобильный телефон.
Я понятия не имела, как они поступят, поверят ли мне. Нижний, помедлив, отделился от Лариски, поднял со снега черный клубок, поместил его себе на голову. Все трое затопотали по снегу, похлопывая на себе одежду, охорашиваясь. На мгновение мне показалось, что они набросятся на меня. Тогда от страха я двинулась на них, набычась и крича, что сейчас их всех заберут, и одновременно нашаривая на мобильном слишком мелкие кнопки, все равно бесполезные, потому что я не помнила, какой номер набирать. Однако мужички развернулись, как по команде, и дружно двинули прочь, в дальний край оврага, и там стали карабкаться вверх по плотно укатанному санками склону к голым кустам, чернеющим наверху.
Лариска валялась спиной на снегу в расхристанном пальто и громко скулила.
– Идем! – позвала я ее.
Она перевернулась на бок и подтянула колени к животу. Ее волосы лежали по снегу веером. Я испытала острый соблазн наступить на них, но только тронула ее за плечо:
– Поднимайся.
Она встала на четвереньки, начала шарить руками перед собой.
– Шапка, моя шапка, не пойду без шапки.
Как кошку за шкирку, я вытащила ее шапку из вертикальной шахты, оставшейся в сугробе от валенка, подала Лариске.
Где-то далеко залаяли собаки. Мы выбрались обратно на дорогу и побрели к метро. Лариска вдруг принялась рыдать.
– Обидно, обидно, – повторяла она.
Я говорила:
– Да ладно, успокойся, ну не вышло, с кем не бывает – и тому подобную чепуху.
Она завыла громче:
– Он меня насиловал!
Я промолчала. Было бы жестоко говорить ей, что она напросилась сама, хотя эти слова так и вертелись у меня на языке.
Она хотела не этого, а большой и чистой любви, мне ли не знать.
Уже вдалеке можно было различить тускло светящееся красным заглавное «М». В детстве я считала его начальной буквой «Москвы», думала, что этим тавром столица клеймит свою собственность.
Ларискин вой тем временем становился громче.
– Отведи меня назад! – голосила она. – Хочу назад! – и висла у меня на руке, как упирающийся ребенок.
Опять же, было понятно, что слова эти обращены вовсе не ко мне, а к Господу Богу, который все так нескладно для нее устроил. Я ей помочь не могла. Но в таком виде ее, и правда, нельзя было вести в метро. Застегнутая кое-как, со сбившейся набок рыжей кошкой на голове, прилипшими ко лбу прядями, распухшим носом, по которому, видать, успели съездить пару раз, она выглядела жалко и пугающе.
– Ладно, – сказала я, – пошли обратно. По дороге кафешка вроде мелькала. Посидим, отогреемся, приведем тебя в божеский вид. – Я застегнула ей верхнюю пуговицу пальто, подняла воротник.
Лариска благодарно хлюпнула, но тут же снова скисла:
– Мы их встретим…
– А мужиков твоих убьем. – По тому, как Лариска перестала шмыгать и заглянула мне в глаза, я поняла, что говорю правильно. – Угу, – подтвердила я. – Если встретим, убьем.
– Троих? – с надеждой и недоверием спросила Лариска тоном ребенка, которому пообещали тройную порцию мороженого.
– Точно! – подтвердила я важно.
– Да как же мы их убьем? – снова сникла она.
И меня осенило.
– У нас же с собой ножи!
Я раскрыла ее сумку. Там, украденные со стола, лежали в льняных салфетках, чтоб не звякали, ножи и вилки. Я достала два. Лезвия красиво блестели. Массивные узорчатые рукояти уютно тяготили ладонь. Приятно, когда в ресторане такие солидные приборы. Мы возвращались со свадьбы чьего-то родственника, где, как обычно, немного разжились чем бог послал.
– Держи, – сунула я один в руку Лариске. – Только не на виду. В рукав пока убери. Но пусть будет наготове. Мы их зарежем. Или по башке поганой вот рукояткой – бух! А потом все равно зарежем.
Лариска зажала в кулаке нож и зашагала бодрее.
Через несколько метров мы, словно по заказу, увидели маленького. Привалившись к запертой пластиковой будке, он сидел на снегу, раскидав ноги циркулем, ушанка съехала набекрень. Он был мертвецки пьян.
– Что делать будем? – спросила я у Лариски.
Не отвечая, она решительно двинулась вперед, подошла к нему вплотную, и вдруг он поднял голову и посмотрел совершенно ясным взглядом.
– Сука! – отчетливо сказал он.
– Кто тебе сука? Я? Сам ты… – взвизгнула Лариска и ткнула несколько раз ножом ему в бок.
Он оскалился, как от щекотки. Нож не пробивал толстую ткань. Мужик, не поднимаясь, замахал неловкими руками, пытаясь загрести Лариску. В расчете ухватить за волосья я сбила с него шапку. Но открывшийся череп оказался лыс. Тогда я двинула его в висок зажатой в кулаке рукоятью. Он крякнул. Я цапнула его за ворот и, разглядев в разъеме воротника голую кадыкастую шею, прямо туда вогнала лезвие, надавливая изо всех сил и жалея, что у столового ножа закругленный конец. Думала, что соскользнет, но он, преодолев сопротивление, прорвал кожу, заскрипел и словно провалился во что-то отвратительно мягкое, а мужик схватился за мои руки обеими руками и попытался встать. С отвращением я стряхнула его. Он сел обратно на снег, обхватив горло, словно решил задушиться. Из-под пальцев у него текло густо и черно, словно открылась нефтяная скважина.
Я отошла в сторону и ткнула ножом в сугроб. Слабо запахло железом. Больше всего хотелось нож отшвырнуть, но я знала, что этого делать нельзя. Гадость не сходила с лезвия, а только размывалась полосами, мне пришлось три раза совать нож в снег, да еще и валтузить его там, прежде чем лезвие очистилось.
– А как мы найдем других? – спросила Лариска.
– Не знаю, – сказала я. – Может, и не найдем.
Второго мы застали в том самом кафе, куда направлялись. Под неоновой вывеской оказался вход в подвальное помещение, а в нем пельменная, каких, я думала, уже и не осталась, с круглыми стоячими столами и салфетницами из рифленой пластмассы. В окнах прыгали, чередуясь, красные и синие лампочки.
Высокий мужик чокнулся стопарем со второй рюмкой, ожидающей своей очереди, махом кинул жидкость в подставленный рот и принялся гоняться алюминиевой вилкой за расползающимися по тарелке пельменями. Увидев нас, он нисколько не удивился, даже кивнул и слегка подвинулся, словно мы были добрыми знакомыми.
– Дружку твоему совсем плохо, – сказали мы. – Плохо, совсем плохо, ох, как плохо.
– Толяну, что ль? – спросил он как ни в чем не бывало.
– Толян – это который маленький?
– Не, тот Сенька. А Толян – это который тебя, подруга, драл. – Он сально улыбнулся Лариске.
– Сеньке плохо. Пойдем, покажем, – и мы потащили его с собой.
Мужик на ходу ловко опрокинул в рот вторую. У дверей я обернулась. Покинутые пельмени уже стали серыми и выглядели так, словно пролежали на тарелке не меньше трех дней.
Мы в самом деле повели его к Сеньке. Тот никуда не делся, только завалился на бок, и белые валенки исчезли, обнаружив неопрятные мозолистые пятки. На босу ногу он их, что ли, надевал, или носки стащили заодно с обувкой?
Мужик присел на корточки, не вынимая рук из карманов, заглянул товарищу в лицо:
– Это кто же его так?
– А ты догадайся, – сказал кто-то из нас.
Коротко замахнувшись, я съездила ему по уху звякнувшей сумкой. Мужик упал, скорей от неожиданности. Для надежности я ударила его еще пару раз.
– Нож дай, – деловито приказала Лариска.
– Он у тебя.
Лариска задрала ему куртку и пырнула ножом в оголившийся над брюками светлый валик живота с вытаращенным пупком. Потом выдернула и сунула второй раз, в бок.
Когда она выпрямилась, рука ее была пуста.
– Вынь, – сказала я, – не оставляй.
– Не могу, – сказала Лариска, – пойдем отсюда.
– Нет, – сказала я, – надо вынуть, это точно.
Лариска помотала головой. Слышалось короткое частое сипенье. Мужик еще дышал. Мне не хотелось прикасаться к нему.
– Лариска, помогай! Придержи куртку.
– Не могу.
– Иди сюда! – прикрикнула я. – И держи.
Она снова задрала куртку, я достала зажигалку и стала светить. Сталь отозвалась на пламя бликом, нож валялся у мужика под боком, весь запачканный. Но делать нечего, надо было его забрать.
Мерно поскрипывая, кто-то прошел мимо, не задержав шага.
– Во народ, – сказала Лариска, – даже не спросят, может, помочь надо.
Я очищала нож в снегу. Было ясно, что мои перчатки погибли безвозвратно. Позже выяснилось, что не только перчатки, но и пальто. Его тоже пришлось выбросить.
Может быть, нас кто-то искал. Но если даже так, мы ничего об этом не знали. Ни в каких сводках новостей о мужиках тоже не сообщалось. Неделю я прожила у Лариски, чтобы ей не было страшно. А потом вернулась к себе.
Толяна мы нашли в середине августа.