Глава девятая НАУТЕК И В ПОГОНЮ

Разобщив своих двух учеников друг от друга, Богдан Карлыч принес каждому по изрядному ломтю черного хлеба с солью да по кружке воды. При этой оказии он счел полезным прочесть и тому и другому соответственную "мораль" за непростительное легкомыслие. Юрий даже не дослушал и заткнул себе пальцами уши.

— Будет, Богдан Карлыч, будет! Оставь меня, пожалуйста! Да убери и хлеб: есть я все равно не стану.

Илюша, напротив, видимо, принял к сердцу благожелательное наставление и оросил свою хлебную порцию горькими слезами.

При виде их и сам наставник расчувствовался.

— Ну, повесил нос на квинту! — сказал он. — Kopf auf! (Голову вверх!)

— Как носа не повесить! — прошептал в ответ Илюша. — Ведь Шмеля за побег, верно, опять накажут кнутом…

— Что ж, заслужил. Вырвут и ноздри…

— Ну, вот! Это ужасно! Это ужасно! И мы с Юрием его подвели, оставь мы его тогда в лесу, его, может, и не нашли бы…

— И пошел бы он опять убивать людей и грабить…

— Нет, нет, он поклялся нам, что станет работать… Мягкосердый мальчик еще долго не мог успокоиться и только к полночи заснул тревожным сном.

Но выспаться ему все-таки не дали. С восходом солнца Богдан Карлыч растолкал его.

— Вставай, мой друг, вставай!

Илюша присел на кровати, спросонья растирая глаза.

— Ты и сидя еще спишь, — продолжал учитель, — а мы все тут как на кратере огнедышащего вулкана. Сердце у Илюши захолонуло, сон мигом отлетел от глаз.

— С батюшкой что-нибудь опять?

— Нет, с ним-то ничего, он не вышел еще из молельни и один только ничего не знает. Но темперамент у него холерический, узнавши, он может дойти до такого градуса…

— Да что же такое случилось, Богдан Карлыч? Не томи меня, говори!

— А вот, пока ты одеваешься, я все тебе порасскажу.

Оказалось, что раньше других, на заре, проснулся Архипыч на своем сеновале. Умывшись у колодца, зашел он на конюшню. А там три стойла пусты! И вспомнилось ему тут, что в омшанике оставлен до утра тот разбойник Осип Шмель, оставлен связанным и под стражей, да почем знать?.. Кинулся Архипыч в сад и к омшанику. Где же стража? Стражи не видать. Но дверь в омшаник все же на задвижке. Отодвинул он задвижку, заглянул внутрь. Кто-то лежит там еще на земле. Да разбойник ли то, полно? Подошел ближе, наклонился — так и есть, пчеляк Мироныч! "Ты ль это, Мироныч?" А у того и рот забит тряпкой, в ответ мычит только, как бык.

— Прости, Богдан Карлыч, — перебил тут учителя Илюша. — Но ведь сторожить Шмеля должен был вовсе не Мироныч, а два молодых парня…

— Демидка и Варнавка, верно. Но те были званы на свадьбу в Покровку и поднесли Миронычу жбан браги, чтобы посторожил за них. А какой уж он аргус, особливо после браги!

— Но Шмель был же связан по рукам и ногам? Значит, сам он все-таки не мог освободиться…

— Не мог. Помогли ему два других молодца.

— Неужто Кирюшка?.. — догадался Илюша. Второго имени он и произнести не смел.

— Кирюшка, да. От него всего можно было ожидать. Но чтобы и братец твой бежал с разбойником…

— Не может быть! — вскричал Илюша. — Что-нибудь да не так…

— Увы! Все так, ни в спальне, нигде его нет.

— Но дверь нашей спальни, Богдан Карлыч, была же на заперти, и ключ ты положил к себе в карман.

— На что ему ключ, когда есть окошко? — глубоко вздохнул учитель.

— Но оно во втором жилье… Ты думаешь, что он спрыгнул с такой высоты?

— Да ведь насупротив самого окна, в двух саженях, старая береза. Что ему, прыгуну, стоило перемахнуть туда? И я же ведь обучал вас таковым эволюциям! Никогда себе того не прощу.

— Ах, Боже, Боже! Но что будет еще, когда батюшка о том проведает? И подумать страшно! Не подослать ли к нему Спиридоныча? Тот обиняками его подготовит.

— Говорил я с этой старой лисой!

— И что же?

— Умывает себе руки, как Понтий Пилат: "Моя хата с краю — ничего не знаю".

— Так что ж, Богдан Карлыч, придется уж нам с тобой идти. Батюшка, говоришь ты, теперь в молельне?

— В молельне, да. Делать нечего, идем.

Но еще за две горницы от молельни до них донеслись угрожающие раскаты как бы львиного рыка. Оба удвоили шаги.

Дверь в молельню против обыкновения была открыта настежь, следующая за ней дверь в оружейную палату — точно так же.

Посреди палаты стоял Илья Юрьевич и, стуча по полу своей тростью, захлебываясь собственной речью, громил сбежавшихся на его крик нескольких домочадцев.

— Да что же вы все оглохли, онемели, что ли? Вон на стене нет двух саблей, нет турецкого палаша, нет трех пистолей, трех пороховниц. Где ж они, куда девались? Я вас спрашиваю.

— Унесены, стало, государь батюшка, — решился тут подать голос один из холопей.

— Болван! Сам вижу, что унесены. Да кем? Кто посмел их снять со стены?

— Надо быть, что те самые, что увели и трех коней с конюшни.

— И коней увели? А вы, дурачье, стоите тут передо мной, как чурбаны, и хоть бы слово! Всех перепорю!

— Да мы, батюшка, сами сейчас только смекнули, кто те конокрады…

— Кто ж они? Ну!

— Перво-наперво тот злодей и разбойник Шмель…

— Так его вы выпустили из-под стражи, и он ускакал на моей же лошади? А я отвечай теперь за вас перед Государем!

Без того уже красный в лице, боярин весь побагровел и затрясся от прилива бешенства. Вот-вот, кажется, сейчас начнет работать направо-налево тростью… Все попятились назад друг на друга, а один за всех воззвал к вошедшему только что учителю, как к единственному общему их теперь защитнику:

— Богдан Карлыч, раделец наш! Скажи боярину, что мы-то тут не причинны…

— Эти-то все не виноваты, Илья Юрьевич, — подтвердил, выступая вперед, Богдан Карлыч. — Виноваты те двое, что ускакали вместе с разбойником.

— Да кто ж они, кто? Сторожившие его парни?

— Успокойся наперед, Илья Юрьевич. Сердиться тебе не здорово…

— Назовешь ли ты мне их, наконец! — заревел боярин и обвел кругом огненным взором, как бы ища, кого нет налицо.

И вот, когда взор его скользнул по Илюше, он вдруг сообразил, видно, что между присутствующими нет Юрия, нет и неизменного товарища всех его шалостей, Кирюшки. Лицо его перекосилось, на губах показалась пена и, как срубленный дуб, он грохнулся на пол.

В общем смятении один Богдан Карлыч не потерялся. По его распоряжению боярина подняли и бережно перенесли в его опочивальню.

— Экий грех! Ведь любимчик его, любимчик, а с душегубом утек! — перешептывались вслед остальные.

Всех пуще сокрушался старый приятель Ильи Юрьевича, Пыхач. Малодушно уклонившись сперва быть переносчиком дурной вести, он ушел даже нарочно из дому прогуляться. Когда же, вернувшись с прогулки, застал своего благодетеля уже без памяти, то, мучимый, быть может, и угрызениями совести, предался искреннему отчаянию и не отходил уже от него, как верный пес от своего умирающего господина.

Сильно были потрясены, конечно, и дети боярина: Илюша и Зоенька, особенно последняя. С ней сделалось нечто вроде истерического припадка. Учителю-лекарю, хлопотавшему около родителя, было уже не до дочки, и всю заботу об ней принял на себя Илюша. Понемногу ему удалось-таки настолько ее успокоить, что девочка временами только тихо всхлипывала, вздрагивая своими узенькими плечиками.

Когда тут Богдан Карлыч вышел к ним наконец из боярской опочивальни, оба — брат и сестра — кинулись к нему навстречу.

— Ну, что, Богдан Карлыч? Он опамятовался? Ему лучше?

Богдан Карлыч с мрачной миной покачал отрицательно головой.

— Мозговой удар — apoplexia cerebralis.

— Но вылечить все же можно?

— Надеяться, милые мои, всегда должно, все в Божьей воле! Удар с ним уже во второй раз. Теперь вся правая сторона отнялась, отнялся и язык. В таком виде больной может протянуть еще много лет, буде не случится только третьего удара. Телесное сложение у него крепкое.

— Да неужели и ты ничего не можешь сделать, Богдан Карлыч? — вскричала Зоенька и, повиснув на руке лекаря, судорожно опять зарыдала.

— Mein Kind, mein liebes, gutes Kind! Бог делает чудеса, — старался тот ее утешить. — Я сам помню у нас в Лобенштейне такой казус: одна больная десять лет с лишним пролежала этак в постели, не могла тронуть ни рукой, ни ногой. Вдруг кричат: "Пожар! Горим!" Как услышала она, так с перепугу вскочила на ноги и бегом на улицу.

— И совсем выздоровела?

— Не совсем, но с того самого часа она стала все-таки опять ходить, могла даже вязать чулок.

— Но не поджигать же нам для батюшки дом…

— Понятно, нет. Это было бы и грешно, и глупо.

— Ведь с домом, Зоенька, могли бы сгореть и люди, — пояснил Илюша. — Но вот что, Богдан Карлыч, кабы чем-нибудь другим потрясти душу батюшки, не испугом, а большой радостью?

— О! Радость излечила бы его еще вернее. Да откуда ее взять-то!

— А ежели бы, примерно, Юрий вернулся вдруг домой?

— Сам от себя он не вернется, для этого он слишком упрям и горд.

— Так послать кого в погоню за ним, рассказать, что батюшка из-за него же помирает. Я-то наверно бы вернулся!

— И он тоже вернется! — подхватила Зоенька. — Право, голубчик Богдан Карлыч, пошлем кого-нибудь, пошлем!

— Гм… Der Gedanke is gar nicht so ubel… (Мысль вовсе недурна…) Да кого послать? Сам я отлучиться от больного никак не смею.

— И не нужно, оставайся, я за ним поеду.

— Ты, малыш? Господь с тобой!

— Я, Богдан Карлыч, не такой уж малыш, мне пятнадцатый год, и меня, брата, Юрий скорее послушает, чем кого другого. Право, я поеду!

— Нет, тебя-то, Илюша, я уже не пущу, ни за что не пущу! — воспротивилась теперь и Зоенька и обеими руками обхватила брата.

— Да пойми же, дурочка, что я вернусь вместе с Юрием.

— Нет, нет, ни за что!

— Так пусть, значит, Юрий пропадает? Пусть батюшка умирает?

— Господи, Господи! — убивалась Зоенька. — Да ведь ты-то, Илюша, там тоже пропадешь!

— Не пропаду. Я возьму с собой верного человека… Хоть бы Кондратыча, он Кирюшкой только живет и дышит, из-за него он поедет хоть на край света.

— Да Бог с ним, с этим Кирюшкой! Он же, верно и подбил Юрия бежать. Что же ты молчишь, Богдан Карлыч? — воззвала девочка к учителю, стоявшему точно в раздумье. — Неужели ты все же пустишь Илюшу?

— Наугад этак, вестимо, не пустил бы, — отвечал Богдан Карлыч. — Скажи-ка, Илюша, что слышал ты от того Шмеля про атамана его Стеньку Разина? Где он теперь разбойничает? Все на Волге?

— Нет, Разин сколько времени уж за Каспием, в персидском царстве, но его, слышь, ожидают не нынче-завтра в Астрахани.

— В Астрахани? Будто сама судьба так решила!..

— Да что такое, Богдан Карлыч? Говори же, говори.

— Недалече отсель, на Оке, в селе Деднове, снаряжается царский корабль "Орел" на Волгу и Каспий…

— И будет, стало, тоже в Астрахани? Вот чудесно бы! Но ежели капитан не примет меня на корабль?

— Примет, мы с капитаном Бутлером старые приятели со школьной скамьи. Я дам тебе к нему рекомендацию.

— Да помнит ли он еще тебя?

— Помнит, я писал ему отсюда еще прошлой осенью в Амстердам, а нынче на Святой он отписал мне уже из Москвы, зазывал прокатиться летом вместе с ним по Волге до самой Астрахани.

— Но ты ничего не сказывал нам об этом?

— Не сказывал, ведь батюшку вашего это понапрасну бы только растревожило.

— А когда же корабль тот уйдет с Оки на Волгу? Богдан Карлыч хлопнул себя по лбу.

— Sapperment noch einmal!

— Что такое, Богдан Карлыч?

— Уйти-то он должен был уже в начале мая!

— Ну, вот, ну, вот, а сегодня 10-е число! Неужели я его уже не застану?

— Не застанешь — воротишься.

— Не говори об этом, Богдан Карлыч! Я сей же час еду…

— Но надо же тебя еще снарядить на дорогу, приготовить съестного.

— Ты сам, Богдан Карлыч, может, набьешь уж мне чемодан? А ты, милушка Зоенька, сбегай-ка на кухню, скажи, чтобы мне дали с собой съестного, — все равно чего. Я же лечу к Кондратычу и на конюшню…

Спустя какой-нибудь час времени у крыльца стояли уже три оседланных верховых коня: один для Илюши, другой для Кондратыча, а третий для подконюха Терехи как привычного ходить за лошадьми. За седлами Кондратыча и Терехи были прикреплены: у первого берестовый короб с разной снедью, а у второго Илюшин чемодан и сверху уже узел с подушками и иной дорожной поклажей. Так как, по пословице, береженого и Бог бережет, то Кондратыч счел неизлишним перевесить себе через плечо свой самопал с пороховницей, а за пояс заткнул охотничий нож. Тереха, не умея обходиться с огнестрельным оружием, предпочел "немудрящее" дреколье. Что же до Илюши, то он отказался от всякого вооружения, полагаясь на своих двух взрослых спутников, а паче на десницу Божию.

Перед самым отъездом, однако, на неопределенно долгое время ему хотелось в последний раз взглянуть еще на отца, поцеловать ему руку, хотя бы тот его и не признал. На этот раз Богдан Карлыч сам провел мальчика к его родителю.

Опочивален у боярина Ильи Юрьевича было две: зимняя и летняя. В летнюю он перебрался еще с первым весенним теплом. В противоположность зимней, низкой и тесной, это был покой в шесть окон в ряд и в "два пояса", впрочем, с такими же мелкими слюдяными оконцами. Главных украшений тут было два: во-первых, старинная, византийского письма икона в виде огромного складня, изображавшая четырех святых, по семейному преданию — четырех евангелистов. От времени лики до того потускнели и почернели, что различить можно было только общие их очертания, сделанные же под ними подписи разобрать было решительно уже невозможно.

Второй достопримечательностью летней опочивальни была кровать. Орехового дерева, необычайно массивная, она была, вместе с тем, тонкой резьбы, а резьба расцвечена красками и позолотой, ножки ее были сильно выпуклы — "пуклисты" — и заканчивались золочеными орлиными когтями. Стояла кровать на расписанном красками рундуке, а сверху осенялась камчатным, "жаркого цвета" балдахином, утвержденным на четырех витых столбах и украшенным наверху небольшой человеческой фигурой — "персоной".

Больной находился в опочивальне не один, в ногах у него на рундуке сидел, пригорюнясь, Пыхач. Склонясь головой на руку, он при входе Богдана Карлыча и Илюши даже головы не поднял.

Не заметил их и сам больной. Накрыт он был атласным "рудо-желтым" одеялом, а две пышные пуховые подушки его были обшиты кружевами. Тем резче среди окружающей роскоши выделялась покоившаяся на этих подушках жалкая старческая голова со всклоченными седыми волосами и бородой, с искаженным лицом. Как ни крепился Илюша, у него все-таки вырвалось невольно:

— Батюшка! Что с тобой сталось!

Застывшие в судороге черты старика остались неподвижны, закрытый правый глаз так и не открылся. Только веко выпученного левого глаза слегка дрогнуло, сам же глаз по-прежнему был тупо устремлен в пространство.

Пыхача на рундуке внезапный возглас мальчика вывел из тупого раздумья. Он замахал рукой:

— Уходи, уходи!

— Юрий вернется, батюшка, он вернется! — продолжал Илюша. — Я сам сейчас еду за ним, привезу его назад.

Левый глаз Ильи Юрьевича гневно вспыхнул, левый угол рта судорожно раскрылся, и из груди больного вылетел хриплый стон:

— Не-е-е…

Тут Богдан Карлыч, не отходивший от Илюши, обхватил его вокруг плеч и насильно вывел вон. За дверьми ожидала их Зоенька.

— Ну, что, Илюша? Узнал он тебя? Сказал тебе что-нибудь?

Вместо всякого ответа брат порывисто обнял сестренку, и на щеку ее капнула горячая слеза.

— Богдан Карлыч! — обратился он к учителю. — У батюшки остается здесь теперь из нас, трех детей, одна только Зоенька, дай уж ей ходить за ним.

— Ах, да, Богдан Карлыч! — воскликнула девочка. — А сам ты, Илюша, будешь давать нам тоже о себе весточки?

— Из больших городов — Нижнего, Казани — может, и будет с кем послать письмо, — сказал Богдан Карлыч. — Из других же мест — Бог-весть. Так вот что, мой друг: по пути ты увидишь всякие виды; чтобы не забыть виденного, да и поменьше тосковать, записывай-ка все, что увидишь примечательного. Я дам тебе для этого особую тетрадку.

— А потом ты нам ее вышлешь! — подхватила Зоенька с блещущими еще от слез глазами.

— Или сам ее привезу, — добавил Илюша, целуя ей глаза. — Вместе потом будем перечитывать.

Загрузка...