Третий день уже плыли разинцы вверх по Волге — плыли, как самые мирные люди: гребцы работали веслами в такт распеваемых ими молодецких песен, а товарищи, им подтягивая, занимались каждый своим делом: кто переставлял паруса, кто чистил свое оружие, кто чинил свою одежду; вечером же, когда флотилия стояла на якоре, иные забавлялись и рыбною ловлей неводом, либо на удочку, другие собрались в кружок для приятельской беседы; словом сказать, разбойничьих наклонностей у них словно не было и в помине.
Атаманский "Сокол"-корабль шел во главе остальных судов. Сам атаман то и дело появлялся на носу корабля, зорко посматривая вперед. Но кругом была тишь и гладь, и Божья благодать. Солнце ласково светило с безоблачного неба; попутный ветер надувал паруса в облегчение гребцам; над мачтами безотлучно реяли стаи коршунов в чаянии добычи, а мимо них, как бы издеваясь над их жадностью, проносились целыми тучами с громким хохотом черноголовые, сизокрылые чайки-мартышки.
И в самом деле, никакой добычи ни двуногим, ни крылатым хищникам, казалось, не предвиделось. Попадались, правда, временами встречные плоты и рыбачьи ватаги. Окликнет их со своего "Сокола"-корабля атаман, и на голос его, разносящийся по водяной поверхности громогласной трубой, те послушно тотчас останавливаются. Да что взять с этаких сплавщиков, не выручивших еще за свои бревна даже грошей? А у рыбаков заберут казаки рыбы, сколько на день им требуется, и отпустят их опять с миром.
Илюше среди ославленной казацкой вольницы вначале было-таки жутковато; но, приглядевшись ближе к отдельным казакам, натурам грубым, но, по-видимому, добродушным, он стал понемногу привыкать к своему новому положению. Ведь и на этом воеводском жильце Леонтии Плохово они волоска не тронули: когда тот, пролежав больше суток пластом в своей каморе, показался наконец на палубе, его провожали только со всех сторон нагло-насмешливые взгляды, так что он счел за лучшее укрыться опять в свою раковину. С того самого часа Илюша его уже не видел.
Княжна-полонянка Гурдаферид, напротив того, являлась всегда аккуратно к атаманскому столу. Правда, в начале своего пребывания у казаков (как слышал Илюша от Юрия), она не хотела и прикасаться к кушанью разбойников. Но Разин, уже порядком охмелевший, как прикрикнет тогда на нее:
— Это еще что за бабьи причуды! На Хвалынском море я такой же хан, как и твой батька Менеды-хан, а на Волге и подавно. Не станешь кушать, так спущу тебя в воду раков ловить — и поминай как звали! Ну, что же, исполнишь ты мою волю аль нет?
Побледнела голубушка белее полотна, и в глазах у нее выразился такой неподдельный ужас, что и разгоряченный вином разбойник сжалился, опомнился.
— Ну, ну, дурашка ты моя, — заговорил он с небывалой для него мягкостью. — Не станешь кушать, так ведь с голоду ножки протянешь. Не махонькая, слава Богу, понять должна. Чтобы меня, хозяина, не обидеть, может, все же чуточку-то отведаешь? Вкусно ведь, право слово.
И она отведала. С тех пор она никогда уже не отказывалась ни от стерляжьей ухи, ни от бараньего бока с кашей — этих двух любимых блюд непривередливого вообще насчет еды казацкого атамана. Зато, как только Разин со своими старшинами, покончив с едой, принимался угощаться брагой, медом или просто "зеленым вином", она с молчаливым поклоном поднималась с места, брала с серебряного подноса какой-нибудь фрукт, какого-нибудь лакомства: грецких орехов, винных ягод, кишмиша, халвы, рахат-лукума, — и уходила вон неслышною поступью. Иногда она усаживалась поодаль на корме, на нарочно поставленной для нее скамейке, покрытой цветным турецким ковром, а еще чаще того удалялась просто в свой покойчик.
Как-то раз, когда она отворяла туда дверцу, у нее выпало невзначай из рук взятое с собой яблочко и покатилось по палубе к самым ногам Илюши. Мальчик, разумеется, тотчас его поднял и побежал отдать молодой затворнице, стоявшей еще в нерешительности на пороге своей кельи. Тут-то ему представился случай окинуть покойчик беглым взглядом. Пол был устлан дорогим ковром; стены обиты разноцветным атласом и парчою, а по потолку обведены узорчатым золотым багетом. Над ярко-пунцовой бархатной оттоманкой висело овальное серебряное зеркальце в золотой оправе, усаженной крупными алмазами. Слюдяное оконце было задернуто розовой шелковой занавеской, сама же занавеска прикреплена к гвоздику с алмазной головкой. Лежавшие кругом безделушки пестрели золотом, серебром, жемчугом и самоцветными каменьями.
Рассказывая вечером того же дня Юрию о всей этой сказочной восточной роскоши, Илюша заключил свои впечатления словами:
— И все-то это ведь награблено Разиным не для себя, а для княжны! Как она, значит, ему мила! Мудрено ли, ежели она ради него переменит свою веру?..
— Никогда этого не будет, никогда! — запальчиво перебил его Юрий.
— Да ведь он хочет жениться на ней…
— Мало ли что хочет! Она — родовитая княжна, а он — что? Простой казак, разбойник.
— То-то, что не простой, а славный казацкий атаман.
— Уж и славный!
— А то как же: слава об нем гремит теперь по всему Каспию, по всей Волге.
— Но он все-таки не человек, как мы с тобой, а зверь.
— Да, лев, царь зверей: остальное зверье перед ним по земле ползает, а сам он ни перед кем головы не клонит — ни перед кем, окроме княжны: ей стоит лишь словечко сказать — и лев становится ягненком. Вот хоть бы сейчас, посмотри: это ли страшный атаман разбойников? Это — жених с невестой.
И точно: в догорающих лучах вечерней зари рядом с персидской княжной на облюбованной ею скамейке сидел грозный казацкий атаман, но в осанке его не было уже ничего грозного. Что-то ей нашептывая, он глядел на нее с восхищением, с умилением; а она, молча наклонясь через борт, заглядывалась в воду, которая, шипя и пенясь, разбегалась волнистыми струями из-под киля движущегося вперед судна.
— Не жених это, а змей-искуситель… — пробормотал Юрий. — Пройдем-ка мимо: может, услышим, о чем у них разговор.
Оба брата, рука об руку обойдя кругом рубки, вышли на корму и здесь прошли в двух шагах мимо сидевших на скамейке.
Воодушевившись собственным красноречием, Разин настолько возвысил голос, что до слуха мальчиков долетел обрывок его речи:
— Пущай мои удальцы там еще воюют; мы же с тобой, лапушка ты моя, женушка моя богоданная, будем атаманствовать на вольном тихом Дону, коротать дни ладно и советно…
— Ну, что, брат, слышал? — заметил Илюша, когда они с Юрием прошли опять дальше.
— И все это обман, обман! — не сдавался Юрий. — Он и ее-то обманывает, да и себя, пожалуй: зверь всегда останется зверем.
Что Разин пока еще не закаялся зверствовать, подтвердилось очень скоро — на рассвете следующего же утра.
Сладкий предутренний сон двух боярчонков был внезапно нарушен несколькими выстрелами, а затем и зычным окриком атамана, подхваченным целым хором голосов:
— Сарынь на кичку!
Оба брата одновременно вспрянули с постели. Одеваясь с лихорадочною поспешностью, они временами выглядывали из прорубленного в их
дверце оконца. Еще со слов Шмеля в Талычевке им было известно, что "сарынь" по-калмыцки означает толпа, ватага, а "кичка" — нос. И вот на всех судах встречного каравана вся ватага, в том числе и сопровождавшая караван воинская охрана, упала на "кичку", распласталась ничком. С окруживших же караван казачьих стругов перепрыгивали с борта на борт разинцы.
— Ну, Илюша, — сказал Юрий, — казакам теперь не до нас; терять времени нечего. Пойди-ка, отвяжи лодку. Ты один ведь справишься?
— Не такая уж мудрость, — отвечал Илюша. — А ты сам что же?
— Я схожу за княжной. Да не забудь для нее с борта вниз канат спустить: не дай Бог, расшибется.
— Не забуду.
С оглядкой выбрались оба из своей каморки. На всем "Соколе"-корабле, кроме них двоих, не осталось, по-видимому, ни души. Илюша шмыгнул на корму, где была привязана запасная лодка, а Юрий обогнул рубку, на противоположной стороне которой был вход в покойчик Гурдаферид.
Тут глазам его представилась совсем неожиданная картина: перед дверцей княжны лежал навзничь, раскинув руки, великан-казак, которого уложила тут, очевидно, шальная стрелецкая пуля. Над ним наклонился Кирюшка и расстегивал ему ворот рубахи.
— Ты что тут делаешь? — спросил его Юрий. Кирюшка испуганно отдернул руку, но, увидев, что это свой боярчонок и что других свидетелей нет, снова запустил руку за ворот казака и вытащил оттуда вместе с нательным крестом небольшую кожаную сумочку.
— Это ладанка, вишь, с барсучьей шерстью, — объяснил он, — мертвому она все равно уже ни к чему.
— Да он еще жив, смотри — дышит, — сказал Юрий. — Пуля скользнула, знать, только по черепу. Куда ж ты? Постой, надо ему обмыть рану…
Молодая персиняка, перед покойчиком которой происходил этот разговор, слышала его, должно быть, потому что дверь ее приотворилась, и наружу просунулась рука с полным кувшинчиком воды.
— Спасибо, княжна! — поблагодарил Юрий. — Не найдется ль у тебя и полотенца?
Та же рука подала ему вышитое полотенце. Приняв его, Юрий велел Кирюшке держать голову казака, а сам стал сначала обмывать ему рану, а потом перевязывать.
Казак испустил глубокий вздох и открыл глаза.
— Ты ль это, боярчонок? — спросил он, вглядываясь затуманенным взором в черты склонившегося над ним юноши.
— А ты ведь Федька Курмышский? — спросил в ответ Юрий.
— Федька Курмышский, так точно. Спасибо, родной. Недаром Шмель хвалил твою легкую руку. Вот кабы еще глоточек доброго винца…
Снова из дверцы княжны та же рука протянула Юрию серебряную фляжку. Юрий приставил фляжку к губам казака. Тот сделал здоровый глоток и чмокнул.
— Ай да винцо: подлинно княженецкое! Силы сразу словно вдвое прибавилось.
Приподнявшись на ноги, он вынужден был, однако, прислониться плечом к рубке.
— Ишь ты! Голова кругом пошла, дух захватило…
Но, взявшись при этом рукой за горло, он не нащупал там шнурка, на котором у него висела заветная ладанка.
— Оборвался никак шнурок… — пробормотал он. — Да нет, шнурок-то был крепкий. Верно украли…
И он взглянул на Кирюшку. У того с перепуга "поджилки" затряслись. По пословице "на воре и шапка горит", он еще до прямого обвинения стал оправдываться:
— Это не я, дяденька, вот те Христос, не я… "Дяденька" сгреб его за вихор и залез ему другой рукой за пазуху.
— А это что? — спросил он, вытаскивая оттуда ладанку вместе с нательным крестом. — Ах ты, вор-грабитель!
И он поднял воришку за вихор на воздух и дал ему такого шлепка, что тот взвыл, а Юрий счел нужным вступиться:
— Да ты его еще изуродуешь…
— Урода не изуродуешь. Христа ведь еще в свидетели призывает, христопродавец окаянный!
В это время подбежал Илюша. При виде Федьки Курмышского он опешил.
— У меня там все готово, Юрий… Как же теперь?.. Оторопел и Юрий. Нельзя было терять ни одной минуты, а этот великан-казак торчит тут перед ними.
— Вот что, Федя, — сказал ему Юрий. — Мы не даем здесь покоя княжне. Отойдем-ка подальше, за угол.
— Отойдем, миляга, отойдем, — отвечал тот и, не выпуская еще из рук Кирюшки, завернул за рубку.
Юрий постучал к молодой полонянке.
— Отопри, княжна! Поскорей, Бога ради…
На пороге показалась Гурдаферид, наскоро запахиваясь чадрой.
— У нас с братом уже приготовлена лодка, — объяснил ей Юрий. — Мы успеем еще съехать с тобой на берег…
Девушка стояла как вкопанная. Если у нее и было желание вернуться к своим, то она не могла не сознавать, что с помощью двух боярчонков ей это вряд ли удастся. Но Юрий, как говорится, закусил удила. Нерешительность княжны он принял за растерянность и схватил ее за руку. Илюша за другую. Гурдаферид только теперь пришла в себя и испустила пронзительный крик.
— Что ты, что ты, помилуй! — увещевал ее Юрий. — Ведь лодка у нас тут сейчас под кормой. Нас не успеют нагнать, не бойся…
Выглянувший на крик ее из-за рубки Федька Курмышский услышал последние слова боярчонка и мигом сообразил, в чем дело.
— Батюшка Степан Тимофеич! — заорал он во все свое казацкое горло. — Товарищи! Сюда, сюда! Измена…
Тем временем Разин со своими молодцами на судах купеческого каравана делал свое "удалое" дело. Одно, самое большое судно было нагружено хлебом, заподряженным казною для Астрахани, а потому сопровождалось стрелецким конвоем. Остальные суда, составлявшие собственность частных лиц, примкнули к казенному, чтобы пользоваться тою же охраной. Но охрана им на этот раз ни к чему не послужила: магический окрик "сарынь на кичку!" навел на охранителей такой же панический страх, как и на безоружных судовщиков, и они после первых же выстрелов положили оружие. Тем не менее за их вооруженное сопротивление начальник отряда, "в пример другим", был приговорен Разиным к повешению. Обреченный к казни со скрученными за спину руками стоял уже под мачтой, на которую влез один из разинцев, чтобы закрепить там веревку с петлей. Тут с "Сокола"-корабля до слуха неумолимого атамана донеслись последовательно два крика: княжны-полонянки и Федьки Курмышского.
— Обождите малость, ребята, — остановил он экзекуцию и поспешил на свой атаманский корабль.
За атаманом последовал и его "штаб" — казацкие старшины.
— Ты ль это, Федька? — удивился Разин, увидев перед собой на ногах, хотя и с повязанной головой, Федьку Курмышского. — А я чаял, что ты отошел от сей жизни в вечную, и хотел уже по доброму молодцу поминки справлять — стрелецкого голову на мачту вздернуть. Но чего ты, скажи-ка, звал меня, кричал словно про измену?
— Вот они, изменники, — указал Федька Курмышский на Юрия и Илюшу, — под шумок ладили увезти полонянку твою на лодке.
Разин ожег обоих молниеносным взглядом.
— Правда?
Илюша стоял как в воду опущенный; Юрий же глядел в глаза разбойнику не менее вызывающим взглядом и отвечал без всякого трепета:
— Правда. И сам ты, атаман, на нашем месте сделал бы то же.
— Что сделал бы сам я на вашем месте — не знаю. Знаю только, что теперича ваше место — на мачте!
— Прости уж их, прости! — вступилась тут Гурда-ферид.
Руки ее были умоляюще сложены, в испуганных глазах ее плавали слезы. Слезы эти оказали свое смягчающее действие даже на зачерствелое сердце разбойничьего атамана.
— Ну да, как же! — проворчал он. — Нынче я их прощу, а завтра ты все же сбежишь с ними.
— Нет, нет!
— Она отбивалась от них: и вправду, знать, не хотела бежать, — поддержал тут полонянку Федька Курмышский.
— Не хотела, ой ли?
Гурдаферид отрицательно покачала головой.
— Ты по своей охоте остаешься со мной? Говори же: да?
— Да…
— Касатушка ты моя, серденько червонное! Ну, милостив же ваш Бог! Поклонитесь ей в ножки, вашей заступнице, — отнесся Разин к двум братьям, — не миновать бы вам петли.
— А вот этому молодчику ее не миновать, — сказал Федька Курмышский и хлопнул Кирюшку своей широкой ладонью по спине так, что у того коленки подогнулись. — Стащил ведь у меня с шеи мою заветную ладанку.
— Да сами-то вы, казаки, мало ли что тащите? — плаксиво огрызнулся Кирюшка. — Все, что плохо лежит.
Это было и самому атаману не в бровь, а в глаз.
— Ах ты, поросенок, туда же захрюкал! — загремел он. — Да понимаешь ли ты, дурацкая твоя башка, что перед нашей казацкой воинской силой весь свет дрожмя дрожит, отдает нам, не переча, все, чего бы ни пожелали! Что плохо лежит — то не про нас! Давай нам то, что бережется пуще зеницы ока, что ни на есть у кого лучшего, ценного; а не отдашь — на себя уж пеняй: возьмем с бою, ни своей крови, ни чужой не жалеючи!
— Дозволь-ка и мне, батюшка, слово молвить, — заявил тут один из старшин, старый знакомец Осип Шмель.
— Говори.
— Парня этого я ведь привел; так словно бы за него и в ответе. Малый он дошлый, хоть куда, да скудоумный: что с него взять? А вот чтоб напредки умней был, засыпать бы ему, мерзавцу, с полсотни горячих…
— Ну, что ж, засыпь. А как же нам, товарищи, с головой стрелецким быть-то? Вешать мы его хотели из-за Федьки Курмышского…
— Да прости уж и его ради твоей красавицы, — отозвался сам Федька Курмышский. — Я на него не серчаю.
— Аль совсем тоже простить? — с ласковой улыбкой обернулся Разин к княжне.
— Совсем… — послышалось из-под ее чадры.
— Совсем — так совсем!
Не смея громко роптать на осуждение их начальника к повешенью, стрельцы были, однако ж, настроены крайне враждебно против беспощадного казацкого атамана. Когда теперь до них дошла весть о полном прощении их начальника, настроение их сразу изменилось. Столпившись в кучу, они стали оживленно совещаться, и вот всею массой, с обнаженными головами, двинулись на атаманский корабль. Шедший впереди всех начальник отвесил Разину поясной поклон.
— Мы к тебе, батюшка Степан Тимофеич, с челобитной: не откажи принять нас в твое славное войско!
— Не откажи, батюшка! Будем служить тебе верой и правдой! — поддакнули хором все стрельцы.
— Спасибо, ребята! — отвечал Разин. — Целую вашего набольшего за всех вас!
И, обняв стрелецкого голову, он поцеловал его трижды накрест.
— Отныне я и вправду буду вашим родным батькой, а он — моим меньшим братом и вашим есаулом. Чем больше будет у нас таких молодцов, как вы, тем крепче будет наша казацкая сила. Выкатить нашим новым товарищам бочонок!
Воздух огласился ликованьями новых товарищей вольницы. Тут перед Разиным неожиданно предстал Леонтий Плохово, до последней минуты не высовывавший носа из своей каморки.
— Побойся Бога, атаман! Скоро ты забыл милость государеву. Сейчас изволь отпустить стрельцов…
— Да что ты, батюшка, белены никак объелся? — перебил его атаман. — Обычай у тебя бычий, а ум телячий. Кто тут на судах начальствует: ты аль я?
— Кто начальствует?.. — залепетал Плохово, у которого от властного тона казацкого атамана душа ушла уже в пятки. — Да в грамоте-то ты дал с твоими казаками обещание…
— Служить твоему государю, где он нам повелит? — досказал Разин. — И будем служить: в слове своем мы тверды. Эти же молодцы меняют только свою стрелецкую одежду на нашу казацкую; стало быть, остаются такими же слугами царскими, только под моим началом. Правильно я говорю, детки?
— Правильно, батюшка Степан Тимофеич! — единодушно откликнулись стрельцы.
— Слышал, сударь мой? Перейти к нам никто их не нудил, а чтобы казакам гнать от себя добровольцев — слыханное ли дело?
— Да на меня только сумленье некое напало…
— То-то сумленье. Ты, милый человек, кажись, все еще не очнулся с похмелья? Ступай-ка себе опять в свою горенку, завались до Царицына, а там, коли помехи нам какой чинить еще не станешь, отпустим тебя с миром и восвояси.
И поплелся Леонтий Плохово обратно в свою горенку высыпать "похмелье", провожаемый дружным хохотом казаков старых и новых.