Дал мне наш Богдан Карлыч на дорогу тетрадку: "Записывай, мол, все, что будет примечательного". И зачинаю я свою запись, благословясь, с сегодняшнего числа, мая 14-го дня, ибо вечор лишь добрался до царского корабля "Орел". А примечательного доселе было то, что из-за старика Кондратыча я чуть было не прозевал корабль, да еще и то, что, добравшись до корабля, остался на нем без своих провожатых.
Было же дело так, что, выехавши из Талычевки, погнали мы с Кондратычем и Терехой скорой рысью, и гнали так до самой ночи, не измешкав нигде ни часу.
А притомив тут коней, заночевали в одной деревеньке.
А Кондратычу дорогой, знать, все суставы растрясло, и к утру крепко занедужилось. Да как стал его тут Тереха подсаживать на коня, заломило у бедняги таково в пояснице, что не смог он, сердечный, усидеть в седле. И заняли мы у мужика-хозяина телегу и подостлали соломки, чтобы старичку нашему мягче лежать было. Да проехавши этак час-другой, дальше ехать ему стало совсем невмочь, и заплакал он горько.
— Смерть, — говорит, — моя пришла! А как я тебя, касатик, одного-то без себя пущу? Ведь я, — говорит, — за тебя в ответе, коли с тобой, борони Бог, что неладное приключится.
И меня тоже, на него глядючи, слеза прошибла. Да делать-то было нечего, пришлось его покинуть на постоялом дворе. Мы же с Терехой, утерев слезы, пустились вперед еще резвей. А под вечер другого дня были мы уже на Оке-реке в селе Деднове, где должен был быть обретен нами корабль "Орел", да никакого корабля там не оказалось. И сердце у меня оттого ажио упало: корабль, знать, ушел уже без нас на Волгу! И стали мы допытывать про него у мужичков дедновских и допытались, что стоит-де корабль версты три ниже села, в глубокой заводи, а уйдет он на Волгу уже утречком, на самом рассвете. Стало быть, промешкай я хоть полдня только у Кондратыча — и не быть бы мне на Волге, и не вернуть бы Юрия! И поскакали мы с Терехой к той заводи, распустив повода, во всю конскую прыть. А вон и "Орел", слава тебе, Господи!
А взошед на корабль, принес я капитану Бутлеру первым делом нижайший поклон от старого его приятеля Богдана Карлыча, по-немецки же сказать — от Зигфрида-Готтхельфа Вассермана, а затем подал ему и письмо. А прочитавши письмо, сказал капитан мне: "Добро пожаловать" и кликнул своего парусного мастера, мингера Стрюйса, и сдал ему меня на руки: "этот-де мне за тебя ответит", а Тереху и коней взять к себе на корабль наотрез отказал: "все равно-де от твоего парня никакого проку на корабле не будет, а от коней тем паче". И, хошь не хошь, отпустил я Тереху с тем, чтобы присмотрел он за Кондратычем в его немочи, а потом, как тот малость оправится, в Талычевку бы его обратно предоставил.
А нынче раннею зарей снялись мы с якоря и пустились вниз по Оке-реке к Нижнему Новгороду.
Плывем мы который уже день мимо премногих сел и городов. А в одном селе, Никольском, купил мингер Стрюйс у бабы пару уток за копейку и понять не мог, как это баба еще выгоду при столь низкой цене имела. А города на Оке все неважные, мало чем от простых сел отличные. А в других городах — Переяславле да Рязани — видеть можно еще развалины от нашествия татарского.
А сам я пребываю в печали и скуке смертной, понеже весь экипаж на корабле, числом 20 душ, одни голландцы. А народ они работящий, сложа руки сидеть не любят: палубу моют, снасти чинят, да не в меру уж молчаливы. И капитан наш тоже болтать куда неохоч, ходит себе взад да вперед по палубе, смотрит, всяк ли на своем месте, при своем деле, а сам жует свою табачную жвачку да через борт, знай, поплевывает. А как пристанем где под вечер к берегу, усядется он на корме со своими двумя помощниками: полковником ван-Буковеном и лейтенантом Старком, да еще с парусником Стрюйсом, заварят они на кипятку из романеи да сахару целый жбан горячего напитка по прозванию "грог" да распивают его вмолчанку, уставясь друг на дружку.
А из всех-то людей на корабле один, почитай, лишь мингер Стрюйс со мной и водится, но велит звать себя не мингером, а попросту Иван Иванычем, поелику по-голландски зовут его Ians Ianszoon, родовое же прозванье его пишется Strauss, а выговаривается Стрюйс. А знает он тоже изрядно по-русски, а того лучше по-немецки. И узревши меня однажды пригорюнившись в уголку за канатами, подсел ко мне, учал уговаривать, чего-де соскучился. И залился я от того уговору слезами горючими. И поведал он мне тут, что и сам-то в младости всякие тоже невзгоды и напасти претерпел. А родившись в городе Амстердаме от бедных родителей, с малых лет еще юнгой на судах состоял. А подросши, дослужился сперва до помощника парусника, а так и до парусника. Да объездил он на судах разные моря и океаны, побывал в Италии, в Индии, в Японии, и всму, что видел, ведет тоже "юрнал", повседневную запись.[6] И разогнал он мою скуку-тоску всякой всячиной про чужие края, а также и про свой приезд в Москву. А первопрестольный град наш противу собственной их столицы Амстердама гораздо ему не показался. А прибыв в Москву со товарищами в январе месяце, застал он там оттепель, и в снегу они да в слякоти на улицах по колено угрязали, и от великой грязи даже бабы в сапогах ходили. Тем паче умилились они, голландцы, сердцем, как в одном доме на окнах, точно у себя на родине, цветы в горшках узрели. И сказали им, что в недавние времена на Руси разводить цветы никому и на мысль бы не впало, да тишайшему царю нашему Алексею Михайловичу любо все благолепное и прекрасное, и вызвал он из чужих краев для своих царских садов искусника-цветовода, и с тех самых пор все московские бояре и вельможи за долг почитают цветы у себя тоже разводить и семена для оных и луковицы из-за моря даже выписывать.
Да завел еще себе он, мингер Стрюйс, будучи в Москве, знатную удочку, да сжалясь, знать, надо мной, горемычным, подарил мне ее теперь, дабы мог я на стоянках рыбной ловлей позабавиться. И забавляюсь я, закидываю удочку, гляжу на поплавок, а сам все думаю-не передумаю о своих в Талычевке: что-то там с батюшкой, что-то с Зоенькой, с Богданом Карлычем? Да как вспомню еще про милого братца Юрия, что скитается не весть где по белу свету, — так сердце в груди и защемит, в очах от слез помутится… Какая уж тут рыбная ловля! Уйдешь под палубу и зароешься лицом в подушку.
А мая в 22-й день причалили мы к городу Касимову. А город тот и поднесь как бы татарский: живут там одни татары, и владеет ими молодой их царевич, князь Рескитский Василий Арасланович, а все же признает над собой верховную власть московского царя. И собрался в кремль княжеский капитан наш Бутлер с товарищами поклониться царевичу, и упросил тут капитана мингер Стрюйс взять с собой и меня, чтобы посмотреть мне тоже, какой из себя этакий татарский царевич. Да не задалося! Отбыл, слышь, царевич со царицей-матушкой своей в Москву, на поклон к великому государю. А принял нас с почетом старший его царедворец и много нас угощал, мы же его отдарили за ласку табаком и иными гостинцами.
А мая в 24-й день, не доезжая города Мурома, в большом селе Ляхи напросился к нам на корабль некий убогий чернец, "не для хлеба куса, а ради самого Иисуса", и дозволил ему капитан Бутлер ехать с нами безденежно на Волгу. А как на всем-то корабле, окромя меня одного, не было другой души русской, то стал он беседовать со мной. А спервоначалу речи его были все духовные, про житие праведников да про то, как душа человеческая, разлучась с телом, по всяческим мытарствам мыкается, как спорят из-за души грешника ангелы и бесы, на одну чашку весов кладут его добрые дела, а на другую злые: которые-де перетянут; и буде перетянут добрые дела, то светлый рай ему отверзится, а буде злые, то гореть ему вековечно в огне неугасимом. Да приметив, что от тех речей я еще пуще духом пал, заговорил он со мной душевно, как с родным, и о мирских делах, велел называть себя отцом Амвросием. И полюбился он мне с того часу, будто и впрямь родной, и на душе у меня много полегчало.
А как доплыли мы тут до Мурома, рассказал мне отец Амвросий стародавний сказ про соименника моего, славного богатыря Илью Муромца. Жил тот богатырь близ Мурома, в селе Карачарове, сиднем тридцать лет, а собравшись на подвиги богатырские, подстрелил из лука на дубе лютого Соловья-разбойника, а подстрелив, привязал к своему седлу и повез в Киев к князю-солнышку Владимиру. Кабы мне тоже подстрелить этак разбойника Стеньку Разина да предоставить в Москву нашему великому государю-солнышку Алексею Михайловичу!
А июня в 5-й день увидали мы Нижний Новгород, первый после Москвы город во всем царстве московском. А лежит Нижний на превысоком берегу, и стекаются под ним две реки: Ока да Волга. А больше Волги нет реки ни у нас на Руси, ни во всей немечине. И мингеру Стрюйсу, Ивану Иванычу моему, видать такую реку даже за редкость было. И сказывал он, что в красе с Волгой может помериться одна лишь немецкая река Рейн: у Волги-де горист один правый берег, у Рейна же оба берега. Да не верится мне, чтобы могла быть река краше нашей Волги! Раскинулась она, матушка, под Нижним широко-широко, а вся круча над ней муравой, словно ковром зеленым, устлана, а на том ковре домики пораскиданы, а на самом-то верху кремль высится, — стена кремлевская белокаменная, зубчатая с башнями, а над стеной золотые купола соборные на солнышке как жар горят!
А построен кремль сей уже три века назад, а укреплен он ныне заново по повелению государеву. Ждут сюда снизу, вишь, из Астрахани немилых гостей — казаков Стеньки Разина, и засело против них в кремле войско сильное.
И ходили мы втроем — Иван Иваныч, да отец Амвросий, да я — по всему Нижнему, и дивился опять Иван Иваныч здешней дешевизне: рыбы на копейку дают столько, что голодному не съесть, а за аршин полотна самого тонкого берут копейку же. А вьют еще хорошо здесь канаты да веревки, и заказал их Иван Иваныч для наших двух судов немалую толику.
А поведал нам тут отец Амвросий, как вырос русский Нижний Новгород на земле племени чужеземного, мордвы, и отчего Русь мордву победила. Жил, по преданию, на месте Нижнего мордвин Скворец, товарищ Соловья-разбойника, и было у Скворца ни много ни мало восемнадцать жен и семьдесят сыновей. Да, состарившись, похотел узнать Скворец, что-то после него с сыновьями его станет. И пошел он к чародею Дятлу, и предрек ему Дятел, что ежели сыновья его будут жить меж собой в миру и ладу, то никакая сила вражья их не одолеет, и не будет конца их веку, и детей их, и внуков, и правнуков; ежели же станут злобиться друг на друга, враждовать меж собой, то придут русские и прикончат их. И сбылось все по сказанному, как по писанному. Умер Скворец, и стали сыновья его на пагубу свою враждовать меж собой, и пошел на них сперва русский князь Андрей Боголюбский, а там и другие князья, и покорили русские мордву, и был заложен ими на угловой горе, где стекается Волга с Окой, крепкий кремль с каменной вокруг стеной. Да не устоял кремль против татарвы поганой, что жгла и разоряла русские города и веси. Тяжело тут стало жить нижегородцам. И много воды утекло, доколе не прогнали мы татар, и не объединилась святая Русь. И стал тогда Нижний для всей Руси оплотом, а в торговле первым. Отбивался он во времена великого смятения и от поднявшейся вновь мордвы, и от вора Тушинского. И замыслили тут поляки возвести на престол московский королевича своего Владислава, и обложили большим войском Троицкую лавру. И стеклись на площадь в Нижнем все граждане, и женщины, и дети, и возгласил Козьма Минин, муж праведный и великомудрый:
— Заложим, православные, жен и детей наших, продадим все имущество! На что оно нам, коли отчизна и вера наша гибнут!
И приносили граждане на площадь все, что у кого было, и собралась могучая рать с князем Пожарским и отбила врага от Троицкой лавры.
И повел нас отец Амвросий в Спасо-Преображенский собор, где погребен Минин, и спустились мы из верхнего храма по лесенке в подземный склеп к самой гробнице Минина и поклонились его праху.
Июня же 11-го дня тронулись мы из Нижнего вниз по Волге-матушке. А берет начало Волга в Тверской области и течет до самого Каспия с лишком три тысячи верст. А сильна Волга своим плодородием, и уподобить ее можно разве только Нилу, реке египетской, и разливается она по весне от тающих снегов кругом на многие версты. И ширь ее тогда необъятная, и красота неописанная, и опрокинута в струях ее вся высь небесная, а затопленные рощи по пояс в воде стоят и, как бы в зеркале, сами на себя любуются, не налюбуются. Где же сузят реку излучинами крутые берега, так к вечеру излучины алым заревом загораются, и курится пар огнистый от берега до берега над верхушками лесными. А смеркнется, так засветятся в темноте там да сям огонечки рыболовные. Да из темноты через полреки свежим духом лесным вдруг как потянет — не надышишься! А вот где-то в чаще еще и соловей защелкал, а другой ему в ответ… И заноет у тебя ретивое сладко таково и больно! Ведь и у нас-то, в Талычевке, есть тоже своя рыбная ловля, есть и леса зеленые, и соловьи голосистые; а опричь всего, и люди близкие, милые… Что с вами там, родные вы мои? Жив ли ты еще батюшка, не помер ли? Храни тебя всемилостивый Бог, продли твои дни, чтобы нам с Юрием еще застать тебя, собой обрадовать!
А июня 19-го дня пристали мы к большому поселению, Васильгороду. А омывается Васильгород рекой Волгой и рекой Сурой, и водится тут первая по всей Волге стерлядь, и зовется затем Васильгород столицей стерляжьей. А у каждой рыбы, сказывают, есть свой особый царь, а на Суре стерляжий царь, и живет он на самой глубине, и разукрашено его становище жемчугами и каменьями самоцветными. А в полнолуние выплывает на берег царица стерляжья, красавица-русалка с рыбьим хвостом, золотым гребнем зеленые косы свои расчесывает; а супруг ее, стерляжий царь, рядом с ней на камень садится, и венец его издали в лучах месяца звездой так и искрится. А осерчает когда на васильгородцев стерляжий царь, нашлет он на них гибель водяную, — и тонут, погибают все суда речные. И сам знаешь ведь, понимаешь, что все то одни сказки-небылицы, а нет-нет и вздохнешь про себя, пожалеешь, что не дано тебе заглянуть хоть одним-то глазком в те подводные чертоги стерляжьего царя!
А за Васильгородом никакого жилья на много-много верст — ни по крутому правому берегу, ни по левому плоскому. А на крутом берегу темный бор шумит, а плоским берегом все зеленые луга без конца и края стелятся, и от трав луговых на всю реку словно благоухающей миррой пахнет. В траве же дергачи поскрипывают, а в поднебесье жаворонки колокольчиками звенят-заливаются. Чудно хорошо!
Жилья не видать, а все же, сказывают, живут там и сям тоже люди, только не наши русские православные, а финского племени — черемисы нагорные и черемисы луговые. И народ они дикий и суровый. И нет у них ни попов, ни храмов, ни обрядов христианских. И ходят они в одежде из самого грубого холста, и не снимают ее дотоле, покуда сама от ветхости лохмотьями с плеч не спадет. А мужчины голову себе обривают, женатые — всю кругом, а холостые всю, окромя макушки, на коей оставляют длинный чуб. А женщины носят чепцы до самых глаз, а новобрачные еще середи лба рог в аршин длиной, на кончике же рога колокольчик на шелковой кисточке, дабы при звоне колокольчика всегда памятовали, что один у них отныне господин — муж.
А июня в 24-й день миновали мы устье реки Ветлуги. А на Ветлуге чернолесье дремучее, и про то чернолесье отец Амвросий много разных поверий и сказаний слышал. А всех больше мне по душе пришлось сказание про славный город Китеж.
Пришел с ордой своей на землю русскую безбожный царь Батый, и обложил он несметными полчищами город Китеж. И взмолились китежцы к Господу Богу, чтобы спас их души от басурманов. И внял Господь их молению, скрыл из виду татарвы город Китеж, а на его месте заблистало озеро светлое — Светлый Яр. И не появится из воды город Китеж на свет Божий до самого дня Страшного Суда. Но тихим летним вечером, как выедешь в лодке на середину озера, где оно всего глубже, и заглянешь туда до самого дна, то увидишь там и избы бревенчатые, и терема белокаменные, и золотые маковки церковные. А сядет за лесом солнышко — и загудят под водой колокола китежские заунывным звоном.
А попадаются еще в берегах волжских преглубокие пещеры, ледяные и водяные, но никому доселе не довелось пробраться в них сквозь лед и воду. И в тихую погоду из тех пещер тоже словно шум доносится и говор будто бы от дикой мордвы, что схоронилась там от воевавшей ее во время оно христианской Руси, и сама мордва будто бы затопила себе водой все входы и выходы, и не дано уже ей, по изволению Божию, выйти оттоле до великого судного дня.
А городов после Васильгорода до самой Казани попалось нам еще три: Козьмодемьянск, да Чебоксары, да еще Свияжск. А Козьмодемьянск древесными изделиями славится, в горах за городом много липы растет, и из липовой коры жители делают сани и коробы, а из самого дерева — всякую утварь домашнюю.
А Чебоксары супротив Козьмодемьянска вдвое знатнее: живет тут царский воевода, а при нем сильное войско для защиты от вольницы казацкой. И потребовал нас к себе воевода, чтобы показали ему свои грамоты, кто мы есть такие. А как про меня ни в одной из тех грамот не помянуто, то меня, раба Божьего, верно задержали бы, да спасибо Ивану Иванычу, нарядил меня на сей случай корабельным юнгой и выдал за своего родича из города Амстердама. И отпустил нас воевода с миром и дал нам еще с собой особого корабельного вожака — лоцмана до самой Астрахани. И засели бы на мели под Свияжском, кабы не тот искусный лоцман.
А про Свияжск больше и сказать-то нечего: городишко зело неказистый; по улицам пыль столбом, дышать нечем. То ли дело у нас на реке, дышишь всей грудью, не надышишься! Да только и солнце не без пятен, как говорил, бывало, наш Богдан Карлыч, больно донимает нас на реке проклятая мошкара, особливо ночью: и в нос-то забирается, и в рот, и в глаза, и в уши. Сон тебя так и клонит, а заснуть — ну, никак не можешь! Ворочаешься с боку на бок, к рассвету разве уж задремлешь. А проснешься, глядь — все-то у тебя искусано: и лицо, и руки, и ноги! И смешно-то самому на себя, и досадно.
А в последний день июня с попутным ветром доплыли мы до реки Казанки и, поднявшись вверх по реке, бросили якорь у самого города Казани, столицы царства казанского. А шли за нами следом многие малые суда, и налетел тут внезапный вихрь, а иные из тех суденышек на наших глазах опрокинуло, и немало людей с них потопило. Упокой, Господа их грешные души!
А наутро сошли мы на берег отдать поклон казанскому воеводе, князю Трубецкому, и принял нас князь весьма милостиво. А спустя два дня и сам на корабль к нам пожаловал в сопутствии преосвященного владыки, митрополита казанского, и было им от нас предложено знатное угощение. А поглазеть на наш корабль было народу великое стечение — русских и татар, ибо столь большого судна в Казани дотоле еще и не видано. И торговлю в Казани издавна ведут все татары, да еще черемисы, и, добро, торговали бы одними товарами, а о продают, безбожники, и родных чад своих, по 20 ефимков[7] за ребенка!
А было царство казанское некогда татарское, а ныне оно русское. Основал же город Казань еще царь Батый, и замыкала Казань русским вход к реке Каме и к низу Волги. И делала отселе татарва разбойничьи набеги на святую Русь. И ходили русские не раз войной на казанцев, да взять Казани не могли. И собрал тогда грозный царь Иван Васильевич великую рать у города Свияжска и послал сказать казанцам, чтобы без боя сдались. И отвечали казанцы:
— Пир готов, осударь; пожалуй на пир!
И осадила тут русская рать город со всех сторон и выжгла землю окрест на полтораста верст.
А брали казанцы воду для питья из родника под крепостью и пробирались туда потайным ходом. И велел царь взорвать порохом тот потайной ход, и ворвались наши в пролом, да отбились от них татары, завалили пролом камнем и не сдались. Было же взято нами в том бою много пленных, и пригнали их наши под самые стены, и грозили всех перебить, коли город не сдастся. И татары со стен сами же перебили стрелами тех пленных своих родичей и не сдались.
И крепко осерчал тут Грозный царь, назначил великий бой на 2-й день октября (1552 г.) и послал сказать татарве в последний раз, чтобы била челом, и он их помилует. И отвечали татары:
— Не бьем челом, лучше все смерть примем!
И взошло утро 2-го числа октября, утро светлое и ясное. И отстоял царь в походной церкви заутреню, и все воинство вместе с ним молилося о даровании победы над нехристями, и были отпущены всем перед смертным боем их прегрешения. А были подведены под стены города новые подкопы, и зажгли тут в подкопах фитили к бочкам с порохом, и обрушились башни и стены, и пошло все наше воинство сразу на приступ с знаменами, с трубами, бубнами и барабанным боем.
И кричали татары с обрушенных стен:
— Алла! Алла!
И палили на наших из пушек, и осыпали их сверху стрелами, и каменьями, и бревнами, и обливали их кипящим варом. И зачалось тут кровопролитие великое, ад кромешный… И перешла победа на сторону Руси, и завеяли знамена христианские над твердыней басурманской. И возвели тогда татары царя своего Едигера на превысокую башню и крикнули русским:
— Было у нас царство, и бились мы за него до последнего. Не стало царства — так берите ж и нашего царя, а сами мы идем к вам в поле испить последнюю чашу!
И спрыгнули последние бойцы татарские, шесть тысяч человек, с крепостной стены, и переплыли реку Казанку к русским, и сложили там головы до единого.
Так кончилась Казань татарская и стала Казань русской.
Да сложена народом русским особая еще песня-бывальщина про взятие Казани Грозным царем, и слышал ту песню отец Амвросий от некоего слепого старца, калики перехожего, но сам-то, жаль, запомнил лишь одно место песни, как подводились нашими под город подкопы "с лютым зельем — черным порохом" да "затеплились свечи воску ярого".
А татарки по стене похаживают,
Грозного царя подразнивают:
— Как не взять тебе Казань-город ни во сто лет.
Как ни во сто лет и ни во тысячу.
Догорели свечи воску ярого,
Принимались бочки с черным порохом,
Раскидало-разметало стену каменну,
Побросало в реку всех татаришек.
А из всех-то татарских башен времен Грозного до наших дней уцелела одна лишь башня Сумбекова от мечети мусульманской. А выстроена башня в семь ярусов, высотой в тридцать пять сажен, а по низу в окружности верста целая. И поднялися мы с отцом Амвросием да со сторожем-татарином, что приставлен к башне, до верхнего яруса, да как огляделись тут кругом — глаза разбежалися, весь-то город в глубине будто на ладони лежит, стеной каменной зубчатой ощетинился, двумя реками, Волгой да Казанкой, опоясался.
А названа та башня Сумбековой по последней царице казанской Сумбеке. Как пала Казань, не смогла Сумбека пережить того позора, взошла сюда, на самую верхушку башни, да кинулась вниз головой — и разбилась, знамо, до смерти. И, рассказывая нам про то, сторож-татарин слезы глотал, рукавом халата глаза себе утирал, ажио и меня по той Сумбеке жалость взяла.
А июля в 6-й день, нагрузивши на корабль свинцу для воеводы астраханского да запас сухарей для нас самих на весь путь, отошли мы от Казани, а в 12-й день добрались до устья реки Камы, главного притока Волги. А ловят тут в устье Камы-реки рыбу пеструшку, по-немецки форель, и не мог нахвалиться ей Иван Иваныч, такой-де вкусной форели ему и у себя в Голландии есть не доводилось. А ловят пеструшку-форель на живую приманку — мелкую рыбушку, и в четверть часа времени наловили при нас рыбаки две большущие корзины и продали нам весь улов.
А говорил нам один старый рыбак, что Волга да Кама — две родные сестры; бежит каждая сестра сама по себе издалека-далека, да как встретились тут, так крепко обнялися и бегут, этак обнявшись, дальше, до самого уж Хвалынского моря, сиречь до Каспия.
А пониже Камы лежит мордовский город Тетюши. А было тут некогда царство болгарское, и увел сюда в плен один хан болгарский молодую княжну русскую. И стала княжна его любимой женой. Да не хотелось ей ни за что принять его поганую веру, денно и нощно бедняжка все только молилась да плакала, доколе Господь ее не прибрал. И побежал от тех слез ее ручей студеный, и по сю пору бежит он, журчит, а в чаще лесной, как прислушаешься, словно кто-то плачет и стонет.
А июля 13-го увидали мы развалины старого городища Симбирска, что был разрушен еще татарским царем Тамерланом. А двадцать лет назад по приказу государеву около тех развалин выстроен новый уже кремль обороной от понизовой вольницы и иных шатущих людей, чтобы снизу в Русь не прошли и дурна бы не учинили.
А за сильным ветром простоял корабль наш на якоре у Симбирска трое суток, и гуляли мы с отцом Амвросием по берегу и по окрестным местам. И попался нам на одной горе огромный камень, весь мохом поросший, а под тем мохом узрели мы на камне будто некую надпись. И соскребли мы мох с немалым трудом и разобрали надпись. А было там начертано, что буде кто сможет сдвинуть сей камень с места, то найдет под ним свое счастье. И пытались мы двое сдвинуть камень, да нет, куда! И позвали мы тогда с корабля на подмогу себе Ивана Иваныча, да еще трех матросов, и, все разом понатужась, повернули-таки камень. И не оказалось под камнем никакого клада, а была только другая надпись: "Пустым речам не верь". То-то было смеху! И сказал тут отец Амвросий, что не в деньгах счастье; а Иван Иваныч сказал на то, что и в деньгах тому счастье, кто расходует их с толком, да не ищет их под камнями, а добывает честным трудом, как вот симбирские рыбаки.
А рыбные промыслы под Симбирском, да и по всему низу Волги, по весне все более учужные: поперек реки забивают учуги — частоколы, чтобы задержать ход красной рыбы, и, задержав, ловят ее неводами. А зовется красной рыбой стерлядь, осетр, белуга, севрюга, а чистяковою — вобла, по-нашему плотва, да еще бешенка, тарань; этих только на жир топят.[8]
А другой еще есть промысел на низу Волги — добыча соли. И та соль, как и рыба, первее всего добывается для государева двора, а какая еще за царским обиходом останется, ту уже на Москве и в прочих городах по вольной цене продают всякого чина людям.
А на четвертые сутки ветер малость стих, и, наставив паруса, тронулись мы дальше. А от города Симбирска книзу Волга еще больше ширится, а берега ее еще выше, леса гуще, и от той глуши беспросветной кругом сама Волга-матушка из себя еще раздольней кажет.
А вот справа издали забелели на солнце меловые крутояры; только самые гребни муравой, словно бахромой зеленой, окаймило. А дальше по обеим сторонам опять пошли горы да горы, горбатые бугры — бугор за бугром, да кручи утесистые, будто стены зубчатые с башенками, а промеж круч буераки глубокие, и все-то: бугры, и кручи, и буераки — сверху до низу дикой чащей сплошь обросло, как мохнатой шерстью. И куда уж красиво, и сурово, и страшно! А всего краше и страшнее до жуткости в Жигулевских горах. Кругом ни души человеческой, одни лишь черные бакланы на отмелях сидят, да белые бабы-птицы добычу себе зорко высматривают. И чудилось мне, что за этими буграми и в буераках такие ж хищники, удальцы поволжские, хоронятся, живую добычу себе тоже подсматривают, да вдруг как выплывут из-за утеса на легких своих лодочках и крикнут нам во всю голову:
— Сарынь на кичку!
С нами крестная сила! Пронеси нас, Господи! Волос на голове дыбом, а по спине мурашки…
Да нет, все тихо. Вон под кручей и избенка рыболова; сам он с женой сети на шестах развешивает. Бояться, значит, нечего, или, может, оттого и страху у них нет, что взять с них нечего?
А июля 28-го дня обогнули мы остров Кистоватый. А упреждали нас еще в Казани, что течет по тому острову речка Уса, и что где таковая втекает в Волгу, там проходящие суда, бывало, поджидает вольница понизовая. Буде же какому судну и удастся проскочить мимо их стоянки, то казаки свои лодочки переволакивают через луку речную[9], и перехватывают судно ниже луки.
Сказывали, правда, что удалый атаман казацкий Стенька Разин со своей шайкой не вернулся
еще на Волгу с Каспия, а все ж таки под устьем реки Усы всем нам жутко стало. Отец Амвросий неустанно читал молитву, а голландцы, сам даже капитан наш Бутлер, с опаской озиралися.
Да уберег нас Господь, никто нас не тронул, вздохнули мы все вольнее.
И припомнился тут отцу Амвросию про устье Усы-реки еще такой сказ. Рос тут могучий дуб, и был под тем дубом потайной ход в подземелье двенадцати сестер-богатырок. И выходили те богатырки из подземелья биться с татарвой, и не нашлось такого витязя татарского, что справился бы с ними. А случилось раз прийти со святой Руси старцу-калике перехожему. Был старец бел как лунь и ростом совсем не вышел: от щелчка, кажись, повалится. И смех взял богатырок на такого витязя глядючи, и биться с ним им за обиду показалося. И говорит тут меньшая богатырка:
— Дай-кась уж я, так и быть, поборюсь с тобой, старче, потешусь.
И вышла к нему на борьбу. А старец поднял ее с земли, как дитя малое, и на траву сложил. И раззадорились тут прочие богатырки, выходили одна за одной к нему на борьбу, и всех-то подряд старец точно так же поборол. И диву дались богатырки, спрашивают:
— Скажи ты нам, калика перехожий, ведь ты, чай, самый что ни есть сильный богатырь на Руси?
И молвил в ответ им старец-калика перехожий:
— Какой уж я богатырь! Ослабел я на старости лет, никуда не гожусь! Вот придут после меня настоящие русские богатыри — ничего-то от вас, богатырок, не останется; только в песнях разве поминать вас будут.
И нашла на богатырок грусть великая, что удальству их конец пришел.
И увидали мы тут вскоре песчаный Царев курган, что по-старинному означает "царская могила", и поведал мне также отец Амвросий, откуда название то пошло.
В незапамятные времена воевал святую Русь неведомый царь. И пожелал он оставить по себе память на веки вечные. И повелел каждому своему воину снести по шапке земли в одно место. А рать была несметная, и вырос из тех малых кучек земли преогромный холм — Царев курган. А покорив Казань, побывал наш грозный царь Иван Васильевич и на том Царевом кургане, и зависть его взяла, что неведомому басурманскому царю такая вековечная память. И повелел он своему воинству снести курган шапками ж. И унес каждый воин с кургана по полной шапке земли, да снесли они только верхушку холма, и стоит Царев курган, словно бы нетронутый, до днесь.
А июля 29-го дня подошли мы к городу Самаре. А лежит Самара на крутом повороте Волги — Самарской луке, а строения в Самаре все-то деревянные, одни церкви лишь да монастыри из камня сложены. А за Самарой — степь неоглядная, и живут в той степи татары и калмыки, на траве степной разводят табуны конские, а из кобылья молока готовят особое похмельное питье — кумыс; да крепко, слышь, тот кумыс помогает слабосильным людям, особливо кто грудью страдает. А жить в степи, я чаю, зело скучно: провожал нас по степи татарин, да как затянет заунывную песню, так тянул уже, тянул без конца.
— Замолчи ради самого Аллаха! — говорю я ему. А он:
— Пошто?
— Да всю душу мне нытьем своим вытянул! Покрутил он головой, а не замолчал, замурлыкал уже только тихонько про себя.
А августа в 3-й день миновали мы Змиеву-гору; а названа гора так затем, что водились там некогда бессчетно змеи-чудища. Да явился некий русский богатырь и всех их порубил. А был то, думает отец Амвросий, не кто иной, как славный богатырь киевский Добрыня Никитич, что одолел и поганою Змея-Горыныча.
А августа 4-го дня прибыли мы в город Саратов. Невелик город Саратов, а воинства в нем большое множество, чтобы окружных калмыков в послушании держать.
А с виду те калмыки всех людей безобразней: лицо широкое, скуластое, глаза скошенные, рот до ушей, а нос столь приплюснутый, что, глядя издали, и вовсе его не видать. А ездят калмыки всегда верхом, с луком и стрелами, и ездоки они весьма лихие, и стрелять из лука куда горазды. А кочуют они по степи с места на место, где обильнее корм для их лошадей и верблюдов и рогатого скота; а мясо всего охотнее едят они лошадиное и кладут его себе под седло, чтобы мягче стало. А воюют они в степи с такими же кочевниками, как сами, ногайскими татарами, отбивают у них скот, жен и детей, а ногайцы — у калмыков, и отбитое те и другие продают потом на рынке в Астрахани.
А августа 6-го дня прошли мы мимо речки Камышенки. А речка сия тем замечательна, что ею с Дону пробрался разбойничать на Волге Стенька Разин со своими молодцами. И хоть заложен тут ныне на крутом берегу по повелению государеву городок Камышин, да обходят они Камышин хитростью, нагружают свои легкие лодочки на телеги и везут их на Волгу пониже Камышина.
А августа 7-го дня разыгралась на реке погодка, и стали мы на якорь у города Царицына. А укреплен Царицын тоже каменной стеной с башнями и бойницами на отпор татарам и казакам. И не сошел я на берег за проливным дождем. А отец Амвросий отлучился в город повидать в монастыре знакомого чернеца. Да вернувшись на корабль, объявил, что сма-нил-де его тот знакомец остаться у них совсем на житье в монастыре, и что пришел он лишь обняться, проститься со мной в последний раз. Обнимает, а у самого по щекам слезы так и текут: привязался, знать, тоже ко мне. А я того пуще еще заливаюсь: за лето-то стал он мне как бы совсем родной.
— На кого ты меня оставляешь! — говорю, а сам обхватил его за шею, не хочу от себя пустить.
— Мингер Стрюйс тебя не оставит, — говорит, — а в Астрахани не нынче-завтра родного братца своего обретешь. А теперь, — говорит, — дай-кась с распрощаться и со всеми мингерами, поблагодарствовать.
И вот нет уже его с нами, и стало вдруг пусто таково на корабле!
Второй день уже, что отошли мы от Царицына, а все не хватает мне еще отца Амвросия, не с кем по душе словом перемолвиться. Заговаривает, правда, опять ласково со мной Иван Иваныч, да все ж он иноземец, мингер, а не свой брат, русак.
Сама Волга-матушка с Царицына словно осиротела, обездолилась — и не узнать! Берега низкие, пустынные: левый — зеленый, правый — песчаный, но ни бугров, ни утесов, ни лесов, ни жилья человеческого. На желтых мысках да отмелях одни лишь бакланы да бабы-птицы расхаживают, кулички попрыгивают.
А бакланы — те же рыбаки поволжские: оцепят целой стаей бухточку, ныряют и загоняют рыбу к берегу, а прочая мелкота птичья кругом порхает, да объедки бакланьи подхватывает, что собаки со стола хозяйского.
А августа в 11-й день подошли мы к крепости Черному Яру. И был тут допреж того притон казачий, и нападали отселе казаки на речные караваны. А ныне здесь на крутояре за деревянной стеной сколько жителей, столько ж и царского войска. А видеть-то наверху нечего. Вниз же на реку взглянешь — все те же песчаные отмели, а на отмелях те же бакланы, да бабы-птицы, да еще воронье, по-здешнему карга. Тоска!
А августа 13-го дня вдруг морем запахло. По сторонам же только зеленая камышовая стена: справа камыш и слева камыш. Но тут, глядь, за излучиной вдали и кровли замелькали. Ужели наконец-то Астрахань! Сердце так и забилось, будто из груди выскочить норовило. И глядит на меня Иван Иваныч, спрашивает:
— Что это с тобой?
— Да ведь это, — говорю, — Астрахань?
— Астрахань.
— А в Астрахани я найду брата!
— Э! Когда-то еще нас с тобой туда пустят.
— А почему же не сейчас?
— Наперед, — говорит, — мы пальбой оповестим о себе астраханского воеводу в урочный утренний час, потом воевода, когда еще за благо найдет, пожалует на наш корабль, и тогда уж дозволит сойти на берег.
Я и нос опять повесил. А сказал-то Иван Иваныч правду. Отдали мы наутро городу привет пушенною и ружейною пальбой, одиннадцать раз грянули из пушек, да три залпа дали из ружей. Пропустить-то нас пропустили мимо города на взморье, да вот стоим теперь третий день уже на взморье, а воевода и сам-то к нам не жалует, и повестки от себя никакой не присылает. А Стенька Разин, сказывают, со своей вольницей казацкой по берегам окружным шибко опять пошаливает. И все-то мы на корабле трепещем злодеев, ни днем, ни ночью не знаем покою: как нагрянут душегубы, так всех нас, того гляди, перебьют… А милый братец мой Юрий там же ведь, с ними! Боже всемилостивый! Охрани его, дай мне найти его здравым и невредимым, да просвети его разум, чтобы внял он мне и дал вырвать себя из когтей дьявольских!