Глава VIII ДВОРЕЦ КАРДИНАЛА


ерез две недели после ночного совещания в саду дворца Медичи сцена совсем иного рода происходила во дворце кардинала. Однако один из участвующих в этом политическом маскараде разыгрывал роль и тут, находясь с глазу на глаз с его высокопреосвященством кардиналом герцогом де Ришелье, в котором трудно было бы узнать бодрого всадника, виденного нами в лагере под Монтобаном. Великие замыслы, кровавые интриги, труды свыше сил и, наконец, болезнь превратили прежнего епископа Люсонского в дряхлого старца на вид лет семидесяти, тогда как на самом деле ему было только пятьдесят с небольшим.

Перед огромным письменным столом эбенового дерева он сидел в глубоком кресле, сгорбившись и дрожа от озноба. Периодически он отирал крупные капли пота, выступавшие на лбу, жёлтом, как воск, и обрамленном длинными, жидкими и седыми волосами, которые ниспадали из-под его красной камилавки.

От невыносимых страданий его худое, изнурённое лицо то и дело судорожно передёргивалось, его проницательный и гордый взгляд горел почти фосфорическим огнём. Но этот взор не отразил ни малейшего влияния преждевременной старости; пытливый и повелительный, он сверкал в глубоких глазных впадинах, передавая вполне гений человека, дух которого разрушал тело, чтобы оставаться до последней минуты ясным и могущественным.

— Дом Грело, — сказал Ришелье слабым голосом, — посмотрите-ка, плотно ли затворена дверь, а потом продолжайте ваш отчёт. Поставьте экран перед камином. У меня озноб и вместе с тем я задыхаюсь от жары.

Действительно, перед кардиналом стоял в почтительной позе не кто иной, как помощник капеллана герцога Орлеанского. Только теперь он был в одежде капуцина, которая выставляла во всей красе характерную черту его наружности. Чепчик и костюм дуэньи слишком скрывали его иссиня-красное лицо, толстые и короткие члены и туловище бегемота.

Он бросился исполнить приказание Ришелье, задёрнул портьеру, поставил экран перед ярким огнём камина и вернулся к письменному столу, к которому прислонился всею массою своего тучного тела.

Между тем Ришелье по своему обыкновению играл с котятами, которые карабкались ему на плечи и царапали его почти прозрачные от худобы руки.

Под тяжестью толстого капуцина стол громко заскрипел и так перепугал одного из любимцев кардинала, что тот спрыгнул на пол и с мяуканьем стал метаться по кабинету.

— Дом Грело, подайте мне котёнка, — сказал Ришелье.

Эта геркулесова задача, павшая на плечи полнокровного капеллана, доставила кардиналу минутную забаву, несмотря на терзавшую его глухую боль.

Дом Грело ползал по полу на четвереньках, или, вернее, катался шаром из одного угла комнаты в другой, задыхаясь и получая царапины, не скоро ему удалось словить проворное маленькое животное, которое он положил наконец на колени министра, пыхтя изо всех сил.

— Фи! — воскликнул Ришелье, на которого пахнуло дыханием, исходящим от капуцина.

Капеллан поспешно отступил.

— Дом Грело, — сказал Ришелье нахмурив брови, — вы опять напились?

— Только бордосского, ваше высокопреосвященство, только бордосского, — бормотал тот в сильном смущении. — Простите моё ослушание; иначе я не мог бы явиться к вам как подобает.

— Так по-вашему, чтобы являться ко мне в приличном виде, надо быть пьяным?

— Я не пьян, ваше высокопреосвященство, я только в надлежащем настроении духа!

— Советую прекратить эту неуместную шутку. Благодаря невоздержности вы уже лишились приората. Я обещал возвратить вам его с придачею нескольких других, если вы будете служить мне верно... а в особенности ловко. Впрочем, вы не сможете исполнить последнего условия, коли возвратились к своим прежним привычкам. Винные пары, вот что мешает вам ясно понимать действия герцога Орлеанского! Я не нуждаюсь в близоруких. Ступайте проспитесь... и не возвращайтесь более никогда.

При этих словах дом Грело кряхтя припал к ногам кардинала.

— Не отсылайте меня, не выслушав, ваше высокопреосвященство! — вскричал он жалобно. — Удостойте выслушать исповедь бедного грешника, менее виновного, чем кажется.

— По долгу моего сана я обязан выслушать исповедь каждого. Говорите, — сказал Ришелье, подумав про себя, что дом Грело ещё может быть ему полезен; при том же и гнев его внезапно прошёл при виде плачевной гримасы на этом уморительном лице.

— Я так создан, монсеньор, что, когда я совершенно... натощак, я глуп, я вял, голова моя пуста, как пустой бочонок. В мозгу моём не выработается ни одной мысли если не вызвать его деятельности благодетельным влиянием хорошего вина. Нет девицы более робкой, нет трапписта менее красноречивого, чем я, если я не почерпну вдохновения в источнике Вакха. Я убедился в этой истине вследствие долгих размышлений.

— Однако, размышляя таким образом с помощью стакана, доходишь до бессмыслицы.

— Я не дойду, монсеньор, никогда не дойду. Вот тому доказательство. Я заметил, что ум мой приобретает ясность, силу и глубину, смотря по количеству и качеству выпитого мною вина.

— В самом деле? — перебил его кардинал, забавлявшийся смешною мыслью, которая на минуту отвлекала его от страданий и забот.

— Могу вас уверить, монсеньор. Например, если я хочу вполне оценить нашу литературу, доказать неопровержимым образом превосходство «Мирам» над «Сидом», передать мой энтузиазм по отношению к образцовому произведению, которое убило жалкое рифмоплётство Корнеля, я выпиваю бутылку мадеры.

— Вы не достаточно пьёте мадеры, мой милый, — заметил со вздохом Ришелье. — У французов нет вкуса, раз им не понравилась «Мирам».

Сам кардинал Ришелье, как известно, был автором этой ошиканной трагикомедии, поставленной на сцену под именем академика Демарэ.

Приметив, что благодаря удачной лести он снова вошёл в милость, дом Грело встал и с возрастающим воодушевлением принялся излагать свою комично-вакхическую теорию.

— Когда я нуждаюсь в пылком и убедительном красноречии, то пью бургундское! — вскричал он. — Шампанское придаёт мне блистательное остроумие, люнель — вкрадчивую убедительность, южные вина — смелую восторженность, рейнвейн — дальновидность дипломата. От токайского я говорю, как книга, от кипрского проникаюсь философией древних греков, от орвиетто — макиавеллизмом[9]; сиракузское внушает мне глубокие соображения, ширазское — восточную мудрость. Херес придаёт уму моему особенную живость, а портвейн — основательность, тогда как малага побуждает меня проповедовать с душеспасительным умилением. Словом, каждое вино действует на меня различно, и если я нуждаюсь в двух качествах, соединённых вместе, то вынужден прибегнуть к двум различным сортам, химическое соединение которых в моём желудке производит желаемое действие.

— К великому вашему наслаждению, дом Грело.

— Да, ваше высокопреосвященство, — наивно отвечал капуцин и продолжал с восторженностью: — При моей системе следует наблюдать ещё много других условий. Вследствие постоянного изучения предмета я открыл, что для одной и той же цели я должен прибегнуть к действию разных вин, судя по тому, с кем имею дело, с французом или с англичанином, и даже количество предварительных возлияний определяется свойствами людей, с которыми мне предстоит общение.

— Почему же вы теперь сочли нужным напиться бордосского, дом Грело?

— Чтобы возвыситься до воззрений вашего высокопреосвященства и ясно излагать свои мысли, я должен был почерпнуть вдохновения из двух лучших виноградников Медока.

«Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке», — подумал знаменитый министр, чрезвычайно падкий на лесть, однако серьёзных тем он никогда не упускал из вида надолго, даже когда шутил.

— Так вы, вероятно, теперь отыскиваете комбинацию вин, способных придать вам победоносную убедительность, — сказал он, подсмеиваясь над своим собеседником. — Ради ваших будущих приоратов поторопитесь же найти способ заставить Гастона Орлеанского доверить вам то, что он замышляет против меня в настоящее время.

— О! — воскликнул дом Грело с унынием. — Я истощил всё вдохновение моей библиотеки, усиливаясь разрешить эту загадку.

— Вашей библиотеки?

— Для сохранения приличий я заказал порядочное число ящиков, имеющих вид богословских фолиантов и в них держу драгоценнейшие мои бутылки. Увы! Я перебрал их всех до «Summatheologiae»[10] Фомы Аквинского, и всё напрасно, я не мог убедить монсеньора Гастона, что утаивать от меня своего разговора с полковником де Тремом ему не следует.

— Неслыханное чудо! Герцог Орлеанский становится осторожен! А между тем нет сомнения, что он замышляет заговор с тремя сыновьями своего покойного гувернёра. Иначе к чему было собираться в саду ночью, да в добавок ещё и переодетыми?

— Что касается заговора, то он существует наверное, ваше высокопреосвященство, но в чём он заключается — вот главный вопрос.

— Не знает ли этого наш старый знакомый Рюскадор?

— О, это сатанинское отродье скорее даст себя изжарить на медленном огне, чем скажет хоть слово. К тому же он ненавидит вас, монсеньор.

— Да, в отплату за палки. Я засадил бы его за его последние воинственные подвиги, если бы не боялся возбудить подозрение его господина.

— Это было бы то же, что взять под стражу трёх братьев де Трем.

— Совершенно справедливо. Бордосское успешно на вас действует относительно меня, дом Грело. Задержав теперь в Брабанте этих молодых людей, я открыл бы глаза герцога Орлеанского насчёт настоящей вашей должности при нём, так как, кроме вас, никто не мог бы мне донести о ночном совещании во дворце Медичи.

— Ваше высокопреосвященство наконец-то удостоили меня оценить, — сказал смиренно дом Грело.

— Таким образом, — продолжал Ришелье, — наследник трона, не замешанный явно в этом предприятии, нашёл бы для своего вероломного замысла других деятелей, которых нам снова пришлось бы разыскивать, тогда как этих мы знаем и не выпустим из вида.

— Тем более, — заметил капуцин, — что нелепый стоицизм братьев де Трем слишком известен. Никакие пытки и истязания не вырвали бы у них тайны принца, даже в том случае, если бы все трое были в неё посвящены, в чём я сильно сомневаюсь.

— Действительно, — подтвердил кардинал. — Захватить их теперь было бы всё равно что сжечь путеводную нить заговора. Гораздо лучше постараться связать концы и потом проследить её.

— Но как?

— Там посмотрим. Продолжайте ваш отчёт, дом Грело.

— Узнав сегодня утром, что из действующей армии прибыл курьер, герцог опят послал меня в монастырь Святой Марии. При первом моём посещении, как вам известно, я передал настоятельнице письмо, в котором его высочество сообщал, что он в память своего воспитателя, графа Филиппа, принял девицу де Трем под своё покровительство и, так сказать, под свою опеку на то время, пока братья её на войне; вследствие чего я часто буду приходить от имени принца видеться с нею в приёмной, осведомляться о её здоровье, о её желаниях и потребностях.

— Скорее же к делу! Вы повторяете одно и то же, — перебил кардинал с нетерпением.

— К несчастью, в этом факте не заключается ничего важного. Два часа назад мадемуазель Камилла сообщила мне о только что полученном ею письме от старшего брата, полковника Робера. В этом родственно-дружеском письме говорится о том, что известно всем относительно хода войны. О герцоге же упоминается только в следующих словах: «Не забудь выразить его высочеству герцогу Орлеанскому или его посланному мою искреннюю благодарность за его великодушные попечения о тебе».

— Однако слова эти, как они с первого взгляда ни естественны, как они ни применимы к обстоятельствам, должны скрывать переписку заговорщиков, я в том уверен, — сказал вполголоса великий министр с видом озабоченным и задумчивым. — Вопрос в том, чтобы найти ключ к этим, по-видимому, незначительным фразам. Впрочем, предписание точно передавать их Гастону уже доказывает, что я не ошибаюсь.

— В письме к настоятельнице также было упомянуто о том, чтобы девица де Трем при каждом моём посещении письменно выражала свои желания. Конечно, она не упускает удобного случая списать слово в слово, что старший брат ей поручает передать его высочеству.

— А принц не пересылает через вас ответов графу Роберу?

— Нет, ваше высокопреосвященство.

— Так я и думал, — продолжал Ришелье, говоря сам с собою. — Он ждёт, чтобы его уведомили о результате поручения, данного им братьям де Трем. Теперь он не может более ни вмешиваться, ни распоряжаться. Всё было решено на ночном совещании, о котором я узнал слишком поздно.

— Я не мог предвидеть внезапной и необыкновенной осторожности его высочества, — сказал вероломный капеллан. — Я полагал, что он расскажет нам всем, а не одному этому проклятому полковнику. Если бы он поступал со своей обычной необдуманностью и легкомыслием, на следующий день я вам донёс бы обо всём, монсеньор.

— Я вас не обвиняю, дом Грело. Не приписываете ли вы подозрениям эту скрытность вашего господина относительно вас? Не узнал ли он, что вы бываете у меня?

— Это невозможно, монсеньор! В ваш дворец я вхожу через соседний дом, где таверна Ренара. Всякому известно, что мне часто надо промачивать себе горло, а коридор таверны примыкает к потайной галерее, ведущей в ваш кабинет, и известно об этом только некоторым из самых преданных ваших слуг. Кроме того, всякий знает, что я имею повод быть вами недоволен за отнятый у меня приорат.

— Видно, тяжёлый опыт кой-чему научил этого ветреника, после того как он стольких из своих друзей по собственной глупости выдал в когти орла, — глухо сказал Ришелье. — Но меня он не проведёт. Я отчасти угадываю его проделки, хотя не могу их ещё проследить. Де Тремы принадлежат к корпусу, который будет угрожать Брюсселю. В этом городе находятся королева-мать и Маргарита Лотарингская, с которой я тщетно старался развести Гастона. Там, в Брюсселе, он и надеется устроить мою гибель. Ах, если бы мне удалось привлечь на свою сторону какого-нибудь друга этих де Тремов, который пользовался бы их полным доверием... или только частью их доверия! С моею проницательностью я отгадал бы остальное. Скажите-ка, дом Грело, в двух письмах полковника к сестре не было ли упомянуто о каком-нибудь друге?

— Ни о ком более, монсеньор, как о прежней пансионерке монастыря визитандинок, любимой подруге девицы де Трем. Все три брата поручали ей передать любезности.

— Быть может, страстишка какая-нибудь... впрочем, и того нет, когда они любезничают втроём. Только бы мне открыть какую-нибудь сердечную привязанность этого непроницаемого Робера, и она послужила бы мне орудием, чтобы выведать то, что мне необходимо знать... Как зовут эту подругу сестры?

— Граф Робер называет её просто «твоя прелестная шалунья», не упоминает о том, где она живёт, и выражает от своего имени и от имени братьев желание познакомиться с нею лично.

— Я ошибся: это учтивость, а не любовь. Путеводная нить ещё ускользает от меня. Отчего не могу я отсечь эту паутину топором! — вспыхнул Ришелье.

— Ваше высокопреосвященство, изволите ли приказать мне ещё что-нибудь? — спросил дом Грело, испуганный тоном своего грозного собеседника, которого сильно раздражала таинственность заговора.

— Что вы так вдруг заторопились? — сердито сказал министр. — Если вы намерены гнаться за обещанными приоратами, то, предупреждаю вас, вы взяли не ту дорогу. Бордосское худо на вас подействовало сегодня. Вы не доставили мне ни одного полезного сведения. К будущей аудиенции прошу найти кого-нибудь преданного мне, кто бы мог отправиться в армию, и сблизиться с которым бы то ни было из братьев де Трем или не показывайтесь мне на глаза.

— Ваше высокопреосвященство требует невозможного от своего ничтожного слуги! — жалобно завопил капуцин, приведённый в отчаяние.

— Да разве эти люди неуязвимы? Неужели во всех трёх нет добродетели или порока, посредством которого можно было бы вкрасться в их доверие? Имеете ли вы по крайней мере понятие о преобладающей наклонности каждого из них?

— Некоторое понятие имею, монсеньор.

— Какая же у графа Робера?

— Женщины; но он ищет идеал.

— А у капитана Анри?

— Вино; но он не болтлив.

— А у поручика Урбена?

— Игра; но он щедр.

— Много надо ловкости, чтобы вызвать вспышку этих страстей, при свете которых я, быть может, усмотрел бы истину!

Сказав это, кардинал подпёр свой костлявый лоб исхудалыми руками и впал в такую глубокую задумчивость, что совершенно забыл о доме Грело, который ждал позволения уйти.

Два мелодичных удара, поколебавшие дверной колокольчик на пороге кабинета, заставили Ришелье быстро поднять голову.

— Я запретил меня беспокоить, разве только в случае крайней необходимости, — сказал он гневно. — Что там, Витре?

При этом вопросе дверь немного растворилась и в ней показался человек с бледным лицом и весь в чёрном; несколько десятков лет позднее он вполне мог бы служить образцом Лорана в «Тартюфе».

— Монсеньор, — сказал смиренно любимый придверник кардинала, — какой-то молодой кавалер требует, чтобы я немедленно подал вам эту записку. Так как на конверте знак, известный только приближённым вашего высокопреосвященства, то я счёл своим долгом исполнить его требование.

Он передал запечатанный конверт дому Грело; тот в свою очередь подал его кардиналу. Возрастающее удивление отразилось на лице Ришелье, пока он пробегал глазами это письмо.

Между тем Витре, высунувшись на половину из-за двери, ждал, что решит его господин.

— Ты, видно, ослеп, — вдруг сказал Ришелье, — этого письма тебе не мог отдать молодой человек.

— Смею вас уверить, монсеньор...

— Это должен быть седой старик, сопровождаемый молодою девушкою.

— Молодой человек с чёрными волосами, монсеньор, вы увидите сами, если примете его.

— Странно!.. Впусти его минут через пять.

Витре исчез за портьерою, а дом Грело почтительно поклонился с намерением уйти.

— Останьтесь, — сказал ему кардинал, — и сядьте на эту скамейку с видом, приличным для бывшего приора. Если действительно в Париже та, которая теперь обращается ко мне с просьбою, то я велю ей явиться ко мне лично. Вы должны присутствовать при этом свидании. Из него я, быть может, извлеку некоторые сведения о лицах, с которыми поддерживает связь Камилла де Трем, сведения, которых вы по недавнему знакомству с нею не могли ещё собрать.

Раздался удар в колокольчик. Дверь опять растворилась, и в кабинет вошёл молодой человек среднего роста, сложения грациозного и даже слишком нежного. Действительно, волосы и брови у него были чёрные, как смоль, и придавали мужественный вид его молодому лицу без бороды и без усов, красота которого была бы несколько женственна, если бы его большие глаза фиалкового цвета не горели мрачным блеском. На нём прекрасно сидел колет, сверх которого наброшен был короткий зелёный плащ обшитый золотым галуном.

С изящною непринуждённостью прибывший низко поклонился кардиналу, положив руку на эфес шпаги, но когда взор его остановился на толстом капуцине, то на лице молодого человека появилось некоторое замешательство.

— Я полагал, что Валентина де Лагравер сама желала изложить мне свою просьбу, — сказал Ришелье. — По крайней мере в таком смысле написано её письмо. Почему же вместо неё явились вы? Разве она внезапно заболела? А если так, то почему не пришёл Норбер, который должен быть с нею? Это гораздо было бы приличнее, чем посылать ко мне постороннего.

— Монсеньор, — наконец решился ответить молодой человек, — бедный Норбер болен вследствие нашего утомительного путешествия.

— Вашего путешествия? Действительно, я теперь припоминаю. У старика есть сын и по разительному вашему сходству с Валентиною я угадываю, почему вы имеете право её заменять. Передайте мне просьбу вашей сестры. Я готов исполнить обещание, не сдержанное до сих пор единственно потому, что не хотела этого она сама.

Очевидно, собеседник кардинала желал бы остаться с ним наедине; он посмотрел на дома Грело, который набожно перебирал чётки, стараясь взором указать на капуцина, как на человека лишнего. Но кардинал с таким любопытством рассматривал стройный стан молодого человека, что не обратил внимания на выражение его лица. Молчаливость юноши он приписал робости, внушённой его высоким присутствием.

— Ободритесь, дитя моё, — продолжал он, — и скажите, что Валентина де Лагравер поручила вам мне передать.

На лице молодого человека вдруг выразилась твёрдая решимость.

— Валентина де Нанкрей, — сказал он с сильным ударением на последнем слове, — испрашивает у вашего высокопреосвященства доступ в монастырь визитандинок для Мориса де Лагравера.

Ришелье онемел от удивления. Он устремил недоумевающий взор на живую загадку, которая находилась перед ним, между тем как молодой человек смотрел ему прямо в глаза, как бы с целью дать прочесть истину в его открытом и твёрдом взоре. Вдруг кардинал понял, кто был на самом деле этот сфинкс с длинными чёрными кудрями и какое ужасное открытие означало имя Нанкрей, заменившее имя Лагравер. Он измерил всю глубину ненависти, которую должно было внушить одно имя де Трем, при ударении на имя Нанкрей и подумал, что судьба всегда ему благоприятствовала; и теперь она посылала ему единственного помощника, довольно ловкого, неустрашимого и упорного, чтобы вырвать тайну у трёх преданных друзей Гастона.

— Дом Грело, — сказал Ришелье, — найдите средство взять с собою Мориса де Лагравера в монастырь визитандинок; пусть он будет вашим послушником, вашим племянником, чем хотите, но чтобы завтра же он мог видеться с Камиллою де Трем. Потом он отвёл глаза от остолбеневшего капуцина и устремил жгучий взгляд на загадочного посетителя, который, однако, выдержал без малейшего трепета этот пытливый взор, проникавший, так сказать, до глубины его души.

— Морису де Лаграверу, — сказал Ришелье, — надо как можно скорее через Камиллу де Трем сблизиться с её братьями для того, чтобы Валентина де Нанкрей могла отмстить за своих родных и восстановить их честь.

— Братья и сестра будут в моих руках, если вы мне поможете, монсеньор, — отвечал молодой человек со странным выражением в голосе.

— Дом Грело, повинуйтесь ему во всём, — сказал министр и отпустил обоих движением руки. — Монсеньор Гастон, берегите вашу голову! — вскричал он с энергичным жестом, когда остался один. — У вас три человека, на которых можно полагаться, но отныне моим союзником будет дух мести.

Он разразился зловещим хохотом, тотчас же прерванным удушьем, от которого страдал постоянно.

— Я задыхаюсь под бременем власти, — прохрипел он, — но я не уступлю её, хотя бы она раздавила меня своею тяжестью.

Загрузка...