Глава одиннадцатая

1

Ах, мой мудрый, мой всезнающий режиссер!

Вот бы тебя сюда сейчас. На денек-другой, больше ты, наверное, не выдержал бы. В самый центр этого нашего беспокойного, разворошенного муравейника, в кипение страстей, горестей и радостей. Интересно, осмелился бы ты назавтра с обычным своим апломбом заявить: «Знаете, в жизни так не бывает!»

Сколько вот таких, непроизнесенных вслух монологов гибнет во мне в эти дни. Все дело в том, что исчез Алексей. Куда исчез? Как? Почему? Никто из нас этого не знает.

Первая мысль была у всех: несчастный случай. Что там ни говорите, тайга есть тайга. Три неосторожных шага от тропинки — и уже бурелом, заваль, ни зги не видать,— черт голову сломит.

О том, что Алексей мог сбежать, испугаться трудностей, никто даже мысли не допускает. И только бригадир неожиданно говорит вслух:

— Неужто дал стрекача?!

— Да ты что, Лукин? — негодующе останавливает его Серега.

И бригадир сокрушенно отмахивается:

— Э, что в лоб, что по лбу!

— А ты не спеши, не спеши с приговором,— зло возражает Борис.— Чего испугался? Да дьявол с ними, со слухами. Главное — Алешку отыскать!

Первую ночь никто из нас не спал. Мы поочередно ходили в контору строительства. Там было темно от махорочного дыма, толпились парни-дружинники, а неутомимый милицейский старшина Добрынюк, громадный, с черными усами, «висел» на телефоне. Он звонил везде, куда только можно было — в порт, что ниже нас по реке, в соседние поселки. Алексея не видали нигде.

— Вот что, парни, — сказал наконец Добрынюк, недружелюбно косясь на телефон и ладонью растирая затылок. — Все понимаю. Устали вы. А завтра снова на работу... И все-таки придется прочесывать тайгу.

Кто-то присвистнул. Но ни возражать, ни спорить не стал никто. А Добрынюк поднялся, выпрямился во весь свой рост, привычно поправил ремень:

— Не будем терять времени...

Ночь была темна, беззвездна и по-осенпему прохладна. В поселке светилась чуть не половина окон.

К утру, одуревшие от волнений и усталости беспокойной ночи, мы снова собрались в бараке. Роман Ковалев возвратился последним: оказывается, он все время ходил с дружинниками — сначала с одной группой, потом, не передохнув и получаса,— со второй, хотя никто его об этом не просил.

— Что, помоложе никого не нашлось? — укоризненно гроизнес Лукин.

Роман угрюмо молчал.

Никогда прежде я не поверил бы, что меньше чем за сутки человек способен так перемениться. Он болезненно почернел, ввалившиеся глаза сверкали нездоровым блеском, а движения были какие-то растерянные, будто собрался человек что-то делать, а что — не может вспомнить.

Лукин молча показывал мне глазами на Романа и сокрушенно покачивал головой.

— Надо что-то придумать,— ни к кому не обращаясь, повторял Роман.— Нет, надо же что-то придумать!..

Он-то и подал мысль: хорошо бы поговорить с Анютой, может, ей что известно? Мы переглянулись: а и верно! Как никому из нас до сих пор в голову не пришло?

В женский барак отрядили Лукина и меня; хотели еще послать Романа, но тот отказался наотрез.

— Не знаю, что стряслось,— ворчал бригадир по дороге, попадая в колдобины и чертыхаясь.— А только чует мое сердце, удивит нас еще этот распрекрасный Алешенька!

— Погоди, погоди,— обрывал я его.— Ты же сам говорил, что веришь Алешке, как себе.

— Говорил, ну и что? — Лукин снова спотыкался и исступленно бранился. Прежде за ним этого не наблюдалось. — Мало ли что говорил... Он, знаешь, из тех, у кого без чепэ ничего в жизни не обходится.

У меня разболелась нога; я шел, едва поспевая за ним, и передо мною неотступно стояла в памяти одна и та же картина.

...Наташина обнова — нейлоновая модная кофточка, темно-вишневая, с каким-то удивительным переходом полутонов от светлого и нежного, где основной тон едва угадывается, к густому и мощному, — чудо как шла смуглокожей, с тонкими чертами лица и копною светлых волос большеглазой Наташе. «Она еще силы своей не ведает,— думал я, пока она на носочках кружилась передо мною, с наивной непосредственностью хвастаясь обновой. — Войдет в годы — сколько сердец разорит!»

— Наташа,— осторожно говорю я.— Вы хорошо знаете Анюту?

Девушка глядит на меня удивленно, вполоборота через плечо:

— Да вроде неплохо. А что именно вас интересует?

— Ничего. Просто мне запомнилось, как она читает стихи.

— Вы тоже обратили внимание? Как настоящая артистка!

Я помню, как читала стихи Анюта. Она стояла, прислонясь спиной к стене и полузакрыв глаза. Что-то почти жертвенное и вместе с тем торжественное было в этой ее позе; в чуть запрокинутом бледном лице с голубой жилкой у виска; в тоне, каким она произносила стихи,— так, будто это вовсе и не стихи, а рассказ о чьей-то, может, даже собственной жизни.

Говорила она тихо и медленно — так говорят, когда отбирают, взвешивая каждое слово. Множество чтиц и чтецов довелось мне слышать на своем веку, но с такой манерой чтения встречался впервые.

— Вот, хочешь я самые страшные стихи прочту? — вдруг предложила она, оборвав себя на полуслове.

— Страшные? А разве такие бывают? — искренне удивилась Наташа.

— Бывают. Помню, когда первый раз читала, я чуть не задохнулась...

Анюта минуту-другую молчала, словно прислушиваясь к какому-то неведомому, одной ей слышному звучанию, потом заговорила низким, почти сдавленным до трагического шепота голосом, от которого у меня по спине пробежал тревожный холодок.

Молчи, скрывайся и таи

И чувства, и мечты свои...

Она помедлила, а затем растерянно повела тонкими пальцами по лицу.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Наташа слушала, подавшись вперед и прикусив от напряжения губу.

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь...

— Нет, — вдруг перебила Анюта себя. — Не хочу! Не нравится. А вот что я люблю.— Каким-то мгновенным, неуловимым движением она поправила волосы, вскинула голову — и это был уже совсем другой человек. Она стояла гордая, счастливая:

Мы живы!

Кипит наша юная кровь

Огнем нерастраченных сил.

— Ой, Анютка,— восторженно всплеснула руками Наташа.— Ты же настоящая артистка.

— Выдумаешь,— смущенно улыбнулась девушка.

Вот, собственно, и все, что я тогда увидел. Но почему-то с того дня все чаще задумывался: так что же она такое — эта девушка с грустными глазами?

В девичьем бараке пахло хвоей (банки с веточками пихты стояли на всех подоконниках).

— А где же Анюта? — спросил бригадир, здороваясь. Одна из девушек молча показала глазами: Анюта лежала одетая, глаза ее были сухие, взгляд какой-то странный, отсутствующий. Лукин пошептался с девчатами, те понимающе переглянулись и вышли.

Бригадир поглядел на меня, словно спрашивая: «Ну кто из нас будет говорить?» Я ответил тоже взглядом: «Давай — ты». Он вздохнул и осторожно присел на край кровати,

— Анюта,— без вступления заговорил он.— Слушай, Анюта, помоги нам.

— В чем? — без удивления спросила девушка; взгляд ее был безразличен.

— Куда делся Алексей? Ты, наверное, знаешь.

И снова девушка не удивилась.

— А куда ему деться? Не иголка в сене.

Мы переглянулись.

— Оно так,— согласился Лукин.— Но ведь исчез человек! Милиция всех на ноги подняла, ищут, слышала?

— Напрасно ищут. — Анюта произнесла это холодно. — Уехал он.

— То есть как уехал? — не сразу понял Лукин,— Куда?

— Домой, наверное. Куда же еще?

— Да ты точно ли знаешь? Ведь люди уже из сил выбились.

— Раз говорю — знаю.

Она отвечала, а сама продолжала безразлично глядеть в потолок, и лицо у нее было совершенно неподвижное, будто неживое.

— Но как же так? — продолжал недоумевать Лукин.— Ведь он ничего до этого не говорил.

— Стало быть, говорить было не о чем.— Анюта чуть приметно пожала плечами:

— Хоть бы записку какую оставил, что ли? Ведь понимал же, что будем волноваться!

— Собирался. Начал писать, потом сказал: «Нет, не могу. Лучше с дороги...»

— Поня-ятно,— протянул бригадир.

— А тут и понимать нечего...— Анюта впервые за все время перевела взгляд в нашу сторону.— Не наши это секреты, не нам ими и распоряжаться.

— Секреты? — Лукин деланно рассмеялся.— Выдумаешь тоже. Какие у Алешки могут быть секреты? И от кого? От своей бригады?

— А что бригада? Бригада здесь ни при чем. Не семья.

Она не договорила, потом поглядела на меня.

— Я хочу с вами поговорить, Алексей Кирьянович. Только с вами.

Мы с Лукиным обменялись взглядами.

— Ничего, ничего,— поспешно произнес Лукин.— Я понимаю...

Когда он вышел, Анюта резко поднялась и села, косу нетерпеливым движением перекинула за спину; обеими руками уцепилась за край железной кровати, так что даже суставы пальцев побелели.

— Могу говорить все, Алексей Кирьянович?

— Конечно.

— Скажите... Это правда, что вы еще два года назад знали... Алешкину историю?

Ах, вот оно что. Вот из-за чего она не захотела говорить при бригадире. Сказать правду, этого вопроса я ожидал меньше всего.

— Историю? Знал. Вернее, слышал о ней. Но что она касается именно Алексея,— нет, этого не слышал.

— А теперь... Сейчас знаете, кем ему доводится Роман Ковалев?

Я понял, что Анюте нельзя отвечать полуправдою. Помедлил и тихо произнес:

— Знаю.

— И не уберегли Алешу? — В ее голосе было отчаяние.— Маркел знал. Вы знали. Только сам он ни о чем понятия не имел! По-вашему, это не жестоко?

Что, ну что я мог сейчас ей возразить?

— Вы же сами говорите: не наши это секреты. Не нам ими и распоряжаться.

Анюта покачала головой.

— Эх, Алексей Кирьянович, Алексей Кирьянович! А Алеша, еще помню, убеждал меня: «Наш Алексей Кирьянович — такой человек, он без расспросов видит, у кого какой камень на сердце...»

Она закрыла лицо ладонями.

— Это все я. Одна я во всем виновата!

— Да полно, право! В чем тут может быть ваша вина?

Человек, всем опытом жизни причастный к слову, я, может быть, впервые в жизни с такой неумолимой трезвостью ощущаю жалкое бессилие слов. Я произношу их — первые приходящие на ум, хотя понимаю бесполезность этого; я убеждаю Анюту, что просто она в таком возрасте, когда все окрашивается либо в трагические, либо в восторженные тона; а сам мучительно думаю о том, что и это со мною уже было! Женька, моя русоволосая Женька, плакала, уткнувшись в мое плечо, и я тоже произносил какие-то жалкие, бесцветные слова, умом понимая их ненужность, потому что никто еще не придумал слов, излечивающих от скорбной горечи неразделенной первой любви.

Анюта вдруг — совсем как тогда Женька — прижалась мокрым от слез лицом к моему плечу. Я растерянно гладил ее голову. Спросил — просто так, чтобы только что-нибудь спросить, отвлечь ее от горьких мыслей:

— Ребята говорили, ты сирота? — незаметно для самого себя я перешел на «ты».

Она подняла заплаканное лицо:

— Почему? Мама-папа есть. В Москве живут, на Ново-Басманной.

— Может, тебе есть смысл съездить к ним?

Она меня не поняла. Сказала:

— Зачем? Не обо мне же разговор.

— Ну тогда знаешь что? — Я обрадовался неожиданной мысли.— Съезди-ка ты к нам, а? Поживешь у нас. Катерина Петровна моя — знаешь, какая настоящая женщина! А может, уже и приехала наша Женька?

— Нет,— мягко, но решительно произнесла девушка.— Спасибо, это ни к чему.

И тогда я все-таки решился на тот, самый главный разговор.

— Анюта,— начал я осторожно,— расскажи мне, что все-таки произошло? Ведь не бывает же так — ни с того ни с сего сорвался человек с места.

— Конечно, не бывает,— согласилась она.

— А тогда — что? Ты понимаешь, тень ложится на всю их бригаду!

— Понимаю...

Анюта молчит, собираясь с мыслями.

— Мне и самой не все ясно.— Кончиками пальцев она смахивает слезинки с ресниц.— Видите ли, Алексей Кирьянович. Даже не знаю, с чего начать? Вот когда Варюшка вернулась и сказала, что она не застала Алешку в бараке, мне почему-то стало тревожно-тревожно. И я решила зайти к вам сама. Просто так...


2
Из дневника Алексея Кирьяновича

«...А я-то, оказывается, в это время был у Наташи. Вот как, по рассказу Анюты, я представляю себе все, что произошло в то воскресное утро в нашем бараке.

Она решила, что заглянет к нам в барак — просто так, без какой-либо определенной цели. Поздоровается, пошутит с ребятами, в крайнем случае спросит, нет ли у нас чего-нибудь почитать. Правда, она боялась одного: Шершавый разгадает ее состояние.

На полпути к бараку девушку неожиданно окликнул Маркел:

— Аннушка? Ты куда это в такую пору, голубушка? В девятнадцатый, что ли?

Она молча кивнула.

— Не ходи,— посоветовал Маркел.— Там не до тебя теперь.

— А... что случилось? — испугалась она.

— Будут обсуждать промеж себя этого... забулдыгу.

— Романа?

— Его.

— За что?

— Да тут, милая моя, такая история — понарошке не сочинишь. Роман-то узнал в конце концов, что Алешка в некотором роде его сын. Правильно говорится: сколько веревочку ни вей, кончик будет! — В голосе Маркела было почти ликование.— Ну и нарезался Роман вчера! Сычиха говорит: денег у него не хватило, так он стал предлагать все, что у него было: кому — ватник, кому — пиджак. Спасибо, я тут случайно оказался, не то он наторговал бы! Веришь, еле его до барака доволок. Плачет, кричит: «Подлец я, Алешку не уберег!» Ну, а сегодня они это дело разбирают, так сказать, в узком семейном кругу.

Анюта рассказывает мне это, и я довольно живо представляю себе тонкогубое насмешливое лицо Маркела, его не вяжущиеся с тихой и вкрадчивой речью резкие движения.

Анюта слышала его и не слышала, понимала и не понимала. Из всего, о чем говорил ей Маркел, до нее отчетливо дошло только одно: Алеша, ее Алеша,— сын Романа Ковалева.

— Как же это так — сын? — недоверчиво произнесла она.— Это что-то маловероятное.

— Да уж поверь. Зря говорить не стану.

— А они, что же, выходит, не знали оба?

— В том-то и весь фокус,— подтвердил Маркел.— Понимаешь, как оно получилось.

Не дослушав, она вдруг побежала к девятнадцатому бараку. По дороге у нее расстегнулся ботик, но она даже не стала нагибаться, бежала, не замечая ничего.

У входа в барак, поставив ногу на крылечко, Борис чистил ботинок.

— А, Анюта,— обрадовался он.— К нам?

— К вам? —- девушка на мгновение растерялась, но тут же независимо повела плечами: — Почему к вам? Просто гак. Гуляю.

— Тем более, погода,— в тон поддержал ее Борис.— А ты бы к нам гуляла. Тоже просто так.— Он дружески подмигнул ей. — Кое-кому нечаянная радость.

— Еще чего! — вспыхнула Анюта, но когда Борис взял ее за руку: «Пойдем, пойдем, нечего бояться, у нас не кусаются»,— не сопротивлялась.

— Вот, пожалуйста,— громко сказал он, вводя девушку в комнату.— Мимо идет, а нет чтобы к старым друзьям заглянуть.

— И правда, Анюта, ты что-то загордилась.— Шершавый посмотрел на нее так внимательно, что она смутилась.

— Раздевайся, у нас тепло.

Пока она снимала пальто, пока Сергей помогал ей стащить ботики и, укоризненно покачав головой, тут же достал из стола инструмент; пока Борис наливал гостье чай и, не спрашивая ее согласия, накладывал варенье в блюдце, Анюта с молчаливой настороженностью рассматривала всех по очереди.

— Как у тебя со школой, приняли — нет? — не отрываясь от бумаг, заговорил Лукин. Это была его затея: убедить ее и Серегу пойти в вечернюю школу.— Слышал, в этом году был ограниченный набор?

— А мне все равно,— ответила девушка.— Не интересовалась.

Она произнесла это с каким-то вызовом, высоко вскинув голову.

— Нич-чего не понимаю,— Лукин развел руками.— У тебя, гляжу, на неделе семь пятниц. Собиралась же!

— Собиралась, да передумала.

— И зря,— добродушно улыбнулся Шершавый.— Вот я...

— «Вот я, вот я...» — резко оборвала его Анюта.— Ну чего вы от меня хотите? Учись не учись, какая разница?

— То есть как это? Не понимаю? — растерялся бригадир.

— Да что тут непонятного? Образованных все больше, а зло между людьми от этого разве убывает? Ну скажите, убывает? Или не так рассуждаю?!

Теперь все в бараке: и Лукин, и Борис, и Шершавый,— отложив свои дела, глядели на нее удивленно: так она не говорила еще никогда! Только Алексей отвернулся к окну и задумчиво водил пальцем по стеклу.

Анюта продолжала с отчаянием:

— Иные вон и не учатся. Глянешь, дуреха девка, на расстоянии видно, что дура, а счастливая! Ее любят, она любит... А иные — век за партой, да что толку?!

— Тебя послушать,— насмешливо возразил Алексей, — весь смысл жизни — в любви.

— А в чем еще, Алеша? — с затаенной тоской возразила девушка.— Отец Маркел правильно объяснял: озлобились люди! Любви не стало — мира не стало!

— Оте-ец Маркел! — насмешливо, нараспев протянул Серега.— Н-ну, тогда все попятно. Ничего нашла себе папашу!

— А ты его не трожь! — вдруг взорвалась Анюта.— Не трожь, говорю. Он кому из вас плохое сделал? Никому. А вы его невзлюбили, вот и плетете зря!

— Постой, постой,— пытался вмешаться Лукин.— Ты, девушка, что-то не то говоришь. При чем здесь «взлюбили, не взлюбили»?

— Ладно вам,— все более распаляясь, воскликнула Анюта. Она обвела всех растерянным взглядом,— Он добрый, понимаете? Добрый! А вы...

— А что — мы? — с вызовом спросил Алексей.

— Не знаю... Не понимаю! С вами поговоришь — какие-то вы все... Озлобленные. Словами — как на горячую сковородку.

— Мы-то? — искренне удивился Шершавый, но Лукин властным жестом остановил его:

— Не мешай, дай ей договорить.

А она продолжала с болью:

— Объявили, растрезвонили: мы — коммунистические, горой друг за друга стоим. Для себя-то, может, вы и коммунистические...

— Мы для себя,— снова вмешался Алексей.— А Маркел — он что, для окружающих?

— Зачем насмешничаешь, Алеша?

— Да на расстоянии видно, что за птица...

— Я уж не знаю, хорош ли, плох ли он. Знаю только, что и выслушает без насмешки. И душевное слово найдет. И совет подаст.

Наступило томительное молчание.

— Вот так, орлы,— подытожил Луки — Утрите слезы.— И покачал головой.— Разделала ты нас под орех, Анюта.— Он грузно поднялся.— А Маркел, язви его в душу, гляжу, не дремлет.

Уже от двери он снова обернулся к девушке.

— В чем-то ты, конечно, права. Но это все надо обдумать. Я вот поостыну, сам тебя отыщу.— Он улыбнулся с неожиданным добродушием.— А вообще, ты молодец! Правильно, так нам, чертям, и надо!

Он ушел. Борис вдруг спохватился, что у него тоже дела, и почти насильно потащил Серегу.

— Пойдем, пойдем, нечего тебе киснуть. По новейшей теории все беды от сидячего образа жизни происходят.

Алексей и Анюта остались вдвоем.

— Алеша...— помедлив, произнесла девушка, — Я больше так не могу, Алеша, не вынесу. Девчонки ночью спят, а я плачу... Так с ума можно сойти!

— Ты о чем? — с деланным безразличием спросил Алексей, не глядя в ее сторону.

— Знаешь о чем. Давно все знаешь...

Он без надобности отстегнул с руки часы, без надобности снял с них верхнюю крышку. Все это он делал сосредоточенно, будто вокруг него никого и ничего. Все так же бесстрастно сказал, точно выдавил из себя:

— А моя-то вина тут какая?

Анюта посмотрела на него непонимающе.

— Да если б ты был виноват, неужели я пришла бы сюда? Ты плохо меня знаешь, я ведь гордая. Мне через ваш порог — все равно как через костер...

Алексей поморщился.

— Зачем такие слова? Если я не виноват, и ты это понимаешь...

— Я об одном прошу: не будь таким жестоким. Я от тебя отвыкну... постепенно. Приучу себя к мысли, что мне уже не на что надеяться,— сказала Анюта.

— Да-а... Ошарашила ты меня! — бессознательно подражая Лукину, Алексей начал крупно шагать по бараку из угла в угол, поеживаясь, будто ему холодно. Он даже руки засунул в карманы — плотно, точно как бригадир.

— Ну вот что. Не осуждай меня, Анюта. Только ведь и ты пойми: не могу я с тобой, как с другими девчонками — просто так, от скуки. А в любовь я не верю! Не верю, понимаешь ты это?

Анюта прислонилась к стене, закрыла глаза:

— Не смей так говорить, не смей. Глупый ты еще. Значит, не пришло к тебе еще... А у меня сейчас вся радость оттого, что мучаюсь около тебя.

— Э...— Алексей сделал безнадежный жест.— Совсем запуталась, мука — радость. Радость — мука. И он отрывисто рассмеялся.

— Вот ты мне прикажи,— исступленным полушепотом продолжала Анюта, и в выражении ее побледневшего лица было что-то почти фанатичное.— «...Иди, Анюта, босиком по снегу!» Пойду! «Прыгни, Анюта, в огонь!» Прыгну! — Задыхаясь, она погладила пальцем горло.— Да я бы ни минуты, понимаешь, ни одной минуты не стала жить, если бы знала, что тебя нет. Слепой ты, не видишь ничего! Маркел говорит...

— Опять Маркел!

— ...Говорит: ты, Анна, не осуждай Алексея. Обожженный он. Изнутри обожженный. Заживет ожог — опять человеком станет.

— Какой еще... ожог? Что плетешь?

— Он говорит, у тебя душа обожженная. И ее может исцелить одно из двух: или очень-очень большая любовь, или такая же большая ненависть.

— Это кого же мне, интересно, ненавидеть? Тебя, что

ли?

— Зачем меня? Романа Ковалева!

— Кого-кого?

— Романа.

— Привет! А он-то при чем?

— Я думала, догадываешься. Маркел говорит: фамилия-то у вас одна не по случайности.

— Не понимаю.

— Захар Богачев ему вроде рассказал. Помнишь, который утонул? А Захару вроде Роман открылся. Что бросил он после войны жену с ребенком. Твою маму Лизой звали?

— Н-ну, Лизой. И что?

— И его жену будто тоже так...

— Постой, постой,— Алексей посмотрел по сторонам, словно искал чьей-нибудь поддержки.— Да не-ет, глупости!

Бывает так: одна какая-нибудь фраза, одна деталь, подробность вдруг возьмет и соединит в цепь разрозненные факты, которым мы прежде просто не придавали никакого значения. Так случилось и с Алексеем: он внимательно смотрел на Анюту и не видел ее. Говорил сам себе:

— С другой стороны, деревня на железе... В Германии служил... Да что я-то? Мало ли кто служил. А почему, собственно, не может быть? То-то он все выпытывал, что я да кто я.

Анюта смотрела на пего растерянно.

— Анюта, дорогая,— вдруг взмолился Алексей.— Ну скажи, что ты все это придумала!

— Не расстраивайся, Алеша. Ты не расстраивайся!.. Дура я, что сказала. Думала, помогу тебе.

Ладонью Алексей энергично потер щеку, стремительно прикидывая что-то в уме. «Как же мне теперь глядеть на тебя? — бормотал он.— Как на тебя глядеть?»

Он вдруг опустился на колени, вытащил чемодан и торопливо начал складывать вещи. Поняв наконец, что он собирается сделать, Анюта тихо спросила:

— А... ребята? А Лукин?

— Верно,— будто даже с облегчением спохватился Алексей. Задумался на минуту: — Записку оставлю.— И тут же: — Нет, лучше с дороги!

Когда я вернулся в барак, Борис, Шершавый и Лукин сидели каждый на своей койке и ожидали меня.

— Рассказывай,— коротко, точно отрубая, произнес бригадир.

Я начал рассказывать. Рассказывал, стараясь по возможности не прибавить от себя ничего, никаких подробностей. Слушали молча, с угрюмыми лицами.

Первым заговорил Шершавый:

— Н-ну, Маркел! Н-ну, змей! Плодится же такая пакость на земле... Всех столкнул, перессорил!

—- Положим, и Алешка... гусь,— возразил бригадир.

А мне вдруг увиделись Анютины тоскующие глаза.

— Ох, не торопитесь, люди добрые,— усомнился я,— Не так-то все это просто».


3

Не так-то все просто. Прошла педеля, вторая, а никаких вестей об Алексее не было.

А жизнь шла своим чередом. Бригаду Лукина преобразовали в комплексную и перевели на внутрихозяйственный расчет.

— Ну, Лукин,— ехидничал Шершавый,— тебе с твоим жмотным характером лучшего и желать не нужно.

— Болтай, болтай,— беззлобно отругивался бригадир.— А теперь и ты богатым дядей не будешь, начнешь экономить.

— Жди,— смеялся Серега.

— А куда ты денешься. Жизнь заставит.

Лукину обещали, как только придет эшелон с новичками, дать пополнение, и он грозил ребятам: «Вот погляжу, что за народ приедет, да и отделаюсь от вас. Узнаете тогда; что почем».

Повеселел Борис: кажется, их разногласия с Ларисой стали приближаться к мирному разрешению; повеселел и Сергей: каждый вечер он бежал теперь на занятия в школу. Лукин подсчитал в блокноте заработки последних дней и тоже заметно приободрился.

И только Роман ходил туча тучей. Он не пил больше, нет, но я-то слышал, как по ночам он скрежещет в темноте зубами. Утром он вставал с почерневшим от бессонницы лицом.

В последних числах октября, в один из дней, уже перед самым вечером комендант привел к нам низенького, с круглой стриженой головою и узкими глазами паренька-крепыша. На вид ему было лет шестнадцать — семнадцать.

— Вот прошу любить и жаловать,— представил комендант.— Новый жилец к вам.

— Очень рады,— за всех отозвался Серега. И тут же вежливо поинтересовался: — А что, уже и детей берут на стройку?

— Но-но,— погрозил пальцем комендант. И рассмеялся.

— И как тебя именуют, малыш? — не унимался Серега.

Малыш ответил довольно приятным тенорком:

— Шайдулин.— И подумав добавил: — Шараф Шайдулии. И сын у меня, между прочим, тоже Шараф.

— Сы-ын? — изумленно переспросил Шершавый.— Да кой же тебе годик?

— Двадцать два, а что?

— Вот именно, «а что»? — фыркнул Сергей.— Силё-ён, бродяга! — Это у него было высшей похвалой.— Ну давай, Шараф, устраивайся.— Он показал на пустующую койку Алексея, и мы молча переглянулись.

— Ты чувствуй себя как дома,— продолжал Шершавый.— Не бойся, не обидим.

— Я знаю,— серьезно кивнул Шайдулин.— Говорили, девятнадцатый барак — коммунистический! — И добавил: — Будет.

— Именно,— подтвердил Серега. — Будет. Это ты в точку.

Едва успев расположиться на койке, Шайдулин раскрыл свой пузатый фанерный баул, обклеенный какими-то картинками, и начал выкладывать на стол яблоки — редкость в здешних местах в эту пору года. Яблоки были некрупные, но ярко-розовые, они, казалось, просвечивали насквозь, в их сочном нутре плавали коричневые зернышки. От яблок шел такой восторженный июльский аромат, что в нашем бараке словно бы даже посветлело.

— Вот эт-то я понимаю! — воскликнул Борис.

— Да это что,— скромно не согласился Шайдулин.— Так, средние. У нас в Ташкенте вот такие есть.— Он развел ладони.

— Ну уж и такие? — усомнился Борис. Шайдулин поглядел на него снисходительно:

— И даже вот такие,— он еще шире раздвинул ладони.

— Мне подвинуться? — поинтересовался Шершавый.

Все засмеялись. Шайдулин первым.

— Угощаться надо,— сказал оп.— Кушать надо. — И ослепил нас улыбкой.

Так в пашей жизни появился Шараф Шайдулин.


4

Нет, ну это надо же! Посыльная Варвара, нескладный гусенок лапчатый в красных японских ботиках, с порога восторженно кричит:

— Коннитива, охаё! Здрасте, мужчины, доброе утро!

Еще даже не успев развязать платок, она грохает на стол коробку с тортом.

— Во! — восклицает.— Празднуем!

— Вар-ва-ра! — потрясенно шепчет Серега, и его быстрые веселые глаза светятся мальчишеским лукавством.— Что значил бы сей сон? Премия? Выигрыш?

Девушка раскрывает лакированную сумочку,— должно быть, первую в ее жизни настоящую сумочку,— достает какую-то бумажку и широким жестом протягивает ее Шершавому:

— Читай. Только вслух читай! — повелительно говорит она и, вскинув голову, становится в величественную позу.

— Ну-ну,— все еще с недоумением поглядывая на девушку, качает головой Шершавый. — Можно и вслух... «Гражданка Кунина В. А.» Это кто же Кунина? Ты, что ли?

— А то,— с высоты своего величия кивает Варюха.— Читай, читай, не отвлекайся.

— «Кунина В. А. зачисляется на подготовительное отделение,— вполголоса читает Серега, и лицо его делается изумленным,— на подготовительный курс японского отделения Восточного факультета Государственного университета. Начало занятий...»

Он опускается на стул; его фигура, глаза, брови — все выражает неподдельное изумление.

— Вот вам и гражданка Кунина В. А.! — произносит он наконец. — Вот вам и Варюха-кнопка! «Начало занятий...» Надо же!

И тут происходит нечто вовсе уж невероятное.

— Какая я тебе кнопка, какая кнопка? — обиженно взрывается девушка. — Подлый у вас барак, вот что скажу. Никогда от вас доброго слова не услышишь. Кно-опка... А я-то бежала в магазин, еле-еле выпросила торт.

Серега разводит руками:

— Потрясен. Ошеломлен. Раздавлен! Варвара Купина, но всем законам вам полагается, как минимум — орден Славы. В нашем поселке достать торт? Ну, знаете!

— То-то и оно,— скромно вздыхает Варюшка.

— Посрамлен, Варенька,— прижав руку к груди, покаянно восклицает Шершавый. — И ты сейчас услышишь такие слова, каких даже Алексей Кирьянович для тебя не придумал бы. Ради такого случая мне даже Борькиного энзэ не жалко! — И поясняет: — Борька вчера пивом у Сычихи отоварился.

— Ладно уж. Валяй, открывай,— согласно вздыхает Борис и командует: — Шараф, бокалы!

Шараф понимает с полуслова. Он тотчас составляет в тесный кружок наши эмалированные кружки, граненые стаканы, потом лезет в свой чемодан и выгружает на стол остатки душистого среднеазиатского великолепия.

Серега артистически открывает бутылку; пиво пенится, а на стол — ни капельки: разливает по кружкам и стаканам.

— Постойте, постойте, а торт! — всполошилась Варюха. Она режет его, раскладывает по тарелкам.— Ешьте, пожалуйста.

— Вот тебе и почтарка, — говорит Серега и первым поднимает кружку. — Кунина В. А.,— патетически, с надрывом произносит он,— когда ты станешь самым знаменитым в стране востоковедом... и на площадях восхищенных городов тебе будут воздвигнуты прижизненные памятники в натуральную величину...

— Не намекай,— скромно говорит Варюха.

— ...А мы останемся безвестными тружениками кайла и штыковой лопаты... Об одном буду просить тогда: не отворачивайся при встрече, Кунина В. А.! И не делай, пожалуйста, вида, будто мы вообще никогда не были знакомы. Потому что мое сердце не перенесет этого. Я кончил.

— Новое дело! Пей, говорун.— Девушка оглядывает всех нас сияющими глазами.— Я сегодня такая счастливая!

Она храбро выпивает все до дна и опускается на стул. Шайдулии вытирает платком и пододвигает ей самое красивое яблоко, она машинально надкусывает его и тут же откладывает в сторону. И вдруг жалобно всхлипывает, шмыгая носом.

— Алеши нет,— по-девчоночьи размазывая слезы, говорит она.— Вот кто порадовался бы! Вы-то все думали, что это у нас так, чудачество. А он признавался, что восточными языками с детства интересуется. Он так необыкновенно про Японию рассказывал. Как папа про океан.— Она всхлипнула: — Ах, сэнсэй ты мой, сэнсэй![2]..

— Что уж там,— грубовато-участливо говорит Лукин.— Найдется твой сэнсэй

— Эх, Варвара, Варвара,— с неожиданной страстностью восклицает Шершавый.— Была бы ты чуть-чуть постарше, а я помоложе.

— Что было бы? — тихо произносит она.

— Ничего. Заслал бы на старинный манер сватов. Вон, Алексей Кирьянович, поди, не отказался бы сослужить службу. Как, Алексей Кирьянович?

— Надо полагать, да.

— Трепло ты, Сережка.— Девушка благодарно улыбается, отчего ее лицо вдруг становится мудрым и взрослым, встает, ладошкой смахивает с ресниц слезинки и начинает завязывать платок.

— «Чем меньше женщину мы любим,— грустно декламирует Шершавый,— тем больше нравимся мы ей!» — И не поймешь: дурачится он, или в самом деле ему грустно.

— Глядите, все знает,— насмешливо удивляется Варюшка.— Ладно, я побежала. Это ведь я так, на минутку, по дороге. У меня еще работы...

И уже в дверях прощально машет нам:

— Саёнара! До свиданья!


Загрузка...