Он исчезает, а в бараке наступает тишина. И тогда становится отчетливо слышно, как дождь с остервенением бьет по крыше.
Борис поднимается, берет с полки давно не чищенный примус, ставит его на край стола и начинает водить поршнем взад-вперед, хлюп-хлюп. Так он хлюпает несколько минут, потом выпрямляется и тыльной стороной ладони проводит по высокому лбу.
— Будь он неладен! Тут еще полгода — перестанешь понимать, в каком веке живешь. Бригадир, ответь: где же обещанная техника?
— Это насчет примуса? — в голосе Лукина откровенная насмешка. Он начинает складывать стопочкой свои бумаги, ладонями выравнивая их с обеих сторон.
Я наблюдаю, как он это делает, и почему-то снова думаю: глядя на его руки, ни за что не скажешь, что это руки рабочего.
— Да при чем тут примус?! — взрывается Борис.— Я серьезно. Живем! Вонючий примус, кайло, штыковая лопата... Варварство это — колоть орехи микроскопом.
— Не ори, человека разбудишь. Скажи пожалуйста! Это ты, что ли, микроскоп?
— А хоть бы! Я вот этими пальцами,— Борис на миг отпускает насос примуса и показывает свои пальцы в керосине. Они у него длинные и тонкие.— Я этими пальцами сложнейшие механизмы собирал. Электронику.
Алексей поворачивается на живот, ударами кулака взбивает подушку и углом подсовывает ее под себя. Усмехается:
— Утро воспоминаний.
— Молчи, твое дело десятое,— с неожиданной резкостью обрывает его Борис.— Нет, ты, бригадир, все-таки не уходи от ответа. Ты вдумайся: ехал человек сюда, верил, надеялся...
— А, собственно, чем ты недоволен?
— ...Надеялся,— будто не слыша, продолжает Борис и возбужденно жестикулирует. — А что получилось? До мечты — как до звезды, а кайло — пожалуйста, вот оно. Вкалывай, Борис Николаевич. Ликуй, грабарь... Доставай сало, где оно там у тебя?
Чем больше накаляется Борис (а мне-то в первые минуты показался он этаким тихоней!), тем невозмутимее делается Лукин.
— Эк тебя прорвало,— произносит он, не глядя на Бориса. Неторопливо, с обстоятельностью, как, должно быть, делает вообще все, он перекладывает в тумбочку бумаги, вытягивает из-под койки фанерный баул, с какими строители разъезжали по стране после войны, и достает кусок сала в холщовой тряпице. Прикидывает на руке.
— Да не колдуй ты,— нетерпеливо поторапливает Борис.— Глядеть противно...
— Последнее,— с сожалением замечает бригадир и начинает открывать перочинный ножик. Открывает, а сам нет-нет да и поглядит на Бориса с веселым любопытством.— С чего это ты завелся? — спрашивает он.— Серега небось еще и до Сычихи добежать не успел.
— А, провались она, Сычиха! — снова взрывается Борис.— Да хоть на сале-то не экономь.
— Говорю, последнее...— И неожиданно спрашивает: — Так, значит, не нравится, что грабарь!
— А то плясать? — Примус у Бориса наконец-то загудел негромким, ровным баском, выталкивая из себя венчик сизо-голубого огня.
— ...А тебе, я так понимаю, хотелось бы сразу по части электроники?
Борис глядит на бригадира вполоборота, с удивлением:
— Преступное желание?
Остатки сала начинают обратный путь: на дно баула, баул на пол и затем под койку. Лукин стряхивает ладони.
— Борис Николаевич кнопочки нажимает...
— Меня, между прочим, этому учили,— вежливо напоминает Борис.
Алексей со своей койки с любопытством поглядывает то на бригадира, то на Бориса, но в спор не вмешивается. Да Лукин, наверное, сейчас и не дал бы ему вмешаться. Согнутым указательным пальцем он приглаживает аккуратные усики, медлит, будто собираясь с мыслями:
— А тебя не учили, что для пульта сперва нужно площадку расчистить?..
— Правда? Под-думать!
— ...Лес вырубить.
— Да что ты говоришь?
— Здание построить. А для здания — кирпича обжечь-наготовить? А чтобы его обжечь, печку сложить?
— Глины накопать. Бригадир, смотри, в такие дебри заберешься,— предупреждает Борис.
— ...А чтобы ее сложить,— людей надо привезти. Да по возможности не в бараки, как нас с тобой, а в настоящие дома,— невозмутимо продолжает Лукин и спрашивает: — Этому тебя не учили?
Борис с грохотом ставит сковородку на примус. С тарелки на сковородку он переваливает кубики сала, и оно вскоре начинает разбрасывать во все стороны короткие невидимые стрелы.
— Разрешите ответить? — угрюмо говорит он.
Бригадир безразличен:
— Ну?
— «Ну», убеждает муж жену: «Ну»... Слушай, мы с тобой сюда вместе ехали, в одном эшелоне. И горя, и холода, и дыма — всего нахлебались вот так! — Он ребром ладони проводит поперек горла.
— Допустим.
— Вот и допусти. А я хоть раз говорил до сегодняшнего дня, что хотел бы чего получше? Да что значит хотел? Имею право, понял? Говорил?
— Ну не говорил,— подтвердил Лукин. И, молча отодвинув плечом Бориса, он начинает переворачивать ножичком сало на сковородке.— Окаянное!.. Я слушаю, слушаю. Не говорил — и что?
В фигуре Лукина, в его неторопливых движениях есть что-то домашнее, спокойное, так и ждешь, что вот сейчас он повернется к Борису и миролюбиво скажет: «Знаешь что, брось трепаться. Давай чем-нибудь настоящим займемся».
А Борис, но всему судя, решил выговориться. Он, видать, из тех, кто молчит-молчит, а уж заговорит — не остановишь. Прижимая буханку к груди, крупными ломтями режет хлеб и продолжает с той же напористостью:
— Помнишь, когда лес тушили, помнишь — я обжегся? Хоть раз пожаловался, что трудно?
— Ну, не пожаловался. Еще что?
— И еще,— Борис с таким грохотом вываливает на стол из ящика ножи и вилки, что бригадир мучительно морщится.— Со дня нашего знакомства ты от меня слыхал что-нибудь, кроме того, что я учился в электротехническом? Мне знаешь какое будущее прочили! Академик Арутюнов — тебе это имя знакомо? Лауреат... Так вот этот академик, когда я еще на втором курсе выступил на студенческой конференции, заинтересовался моей идеей одного прибора. Нигде в мире, говорит, не видел подобной конструкции. Доучивайтесь, говорит, и я вас к себе заберу... Так что же, по-твоему: я улучшать анкету ехал? Я Себя самого проверить ехал, понял? Какая мне человеческая цена.
Лукин разглядывает его с удивленьем, будто видит впервые.
— Гляди-ка ты. Семь месяцев молчал, а тут и впрямь прорвало. С чего бы? — Он обжег пальцы, чертыхнулся.— А что ж ехал-то? Нельзя было проще проверить?
— Значит, нельзя. Не всякая проверка — проверка.
Алексей неожиданно вмешивается, произносит с нарочитой ленцой:
— Ей-богу, охота вам!..
Но ни Борис, ни Лукин даже не повернулись, будто и не слышали его. Борис достает стаканы, с сомнением разглядывает их на свет и идет к умывальнику.
— Лешк, встал бы помог. Нет, ты, бригадир, будь честным. Ты от меня хоть одну жалобу слыхал когда?
Ага, вот теперь, похоже, черед Лукина. Он ухмыляётся, отставляет в сторону сковородку, а на примус водружает зеленый эмалированный чайник. Бригадир, конечно, видит, что Борис весь подался вперед, и все-таки не торопится с ответом.
— Слыхал — не слыхал. Говорил — не говорил... И что из того? Расчищать тебе место для памятника?
— Лукин, удар в диафрагму,— бесстрастно предупреждает Алексей.
— Не мешай,— останавливает его Борис.— Мне даже интересно.
— А полторы тысячи остальных, которые вкалывают здесь,— они что: улучшают анкеты? А эшелоны тех, которые еще только едут,— это как, штрафники, по-твоему? И вообще, не рано ли ты требуешь награды за свое железное мужество?
— Вот те на! — удивился Борис.— Называется, крутил-крутил и накрутил. Награда! Да я хоть слово сказал о награде?
Алексей потянулся, разминая мышцы. В голосе его все та же нарочитая ироническая ленца:
— Слушай, бригадир, загадочная ты, честное слово, личность.
— И этот туда же,— усмехнулся Лукин.— В чем же это, скажи на милость, моя загадочность?
— То ты нежный, как стельная корова. Вылизываешь нас,— Алексей очень похоже скопировал выражение лица Лукина.— То свирепый — куда там! Карабас-Барабас... А на самом-то деле какой?
Лукин некоторое время угрюмо молчит.
— А вот такой. Карабас...— Кто бы подумал, что и Лукин способен взрываться. Он резко шагнул к Борису.— Не было у меня забот — ваш скулеж слушать? Ты о руках говорил.
— Ну?
— Я ведь тоже, наверное, не в «козла» забивал? Вот этими,— резким движением он выкинул вперед крепко сжатые кулаки.— Вот этими самыми три сибирские реки перекрыл, да каких реки! А не кричу.
— Кричишь.
— Когда? Сейчас? А ты спроси, простил бы я себе, если б отмолчался? — Он задохнулся от обиды. Закончил миролюбиво:— Ты мне, знаешь, на психику не жми, не жми. Я таких, как ты, видывал. И таких, и всяких.
— Вот даже как! — Борис сощурился.— Всяких? Это не ответ, Лукин, ты давай по существу: если я не прав, то в чем? Насчет здания — не спорю. Убедительно. Но, между прочим, жизнь так хитро устроена, что в ней все. распределено. Кому здания строить, кому от поноса лечить, а кому пироги печь.
— И снова ты прав,— согласился Лукин.— И снова мне за тебя стыдно.
Алексей на каблуках, всем корпусом, крутнулся от неожиданности:
— А руководящий состав всегда так. Когда нет убедительных доводов: «Стыдно, товарищи! Мы за вас кровь проливали...»
Лукин вплотную подошел к Алексею, глянул в лицо:
— Сукин ты сын, Алешка...
— Бат-тюшки, сало горит! — с нарочитой тревогой всполошился Борис, бросаясь к сковородке.
Я чувствую, что притворяться дальше спящим мне уже нельзя ,— все равно не поверят. Поднимаюсь, тру глаза, бормочу: «Вроде вздремнул».
— Ну здравствуйте,— говорю я. И стою выжидательно.
Стою и чувствую, как три пары глаз с интересом разглядывают меня. Тяну воздух носом:
— Вот это понимаю! Земля обетованная.
— Кому как,— усмехается бригадир.— Парень чуть без пальцев не остался.
— Дело молодое. До свадьбы заживет.
— И то,— соглашается Борис. Без перехода спрашивает: — Жить к нам? Или переночевать?
— Вообще-то думаю пожить, если не прогоните,— я стараюсь говорить с веселой беззаботностью.
— Мы тут малость пошумели,— виновато оправдывается бригадир.— Не дали вам отдохнуть.
Пожимаю плечами:
— А я и не слышал. Спал как убитый... Ну и койка! Сама в сон кидает.
— Коечка ничего,— с неожиданной угрюмостью подтверждает Алексей.— Если кто без предрассудков.
— В каком смысле?
— Да слушайте его больше,— торопливо вмешивается бригадир.— Он у нас нет-нет и брякнет.
Борис фыркает и еще ожесточеннее гремит сковородкой.
— Почему же? — обижается Алексей. — А по-моему, порядочнее, чтоб человек сразу все знал. Поведай, бригадир, чье наследство принимает товарищ.
Наступает какая-то странная, томительная пауза. Лукин незаметно крутит пальцем у виска. Алексей пожимает плечами.
— Да что тут особенного,— вполголоса произносит он.
Начинаю понимать, что втягиваюсь в какое-то сплетение неведомых мне обстоятельств.
— Так, ерунда.— Лукин неторопливо одевается, обувается.— Кто будет спрашивать, я в конторе.
На улицу, под дождь он шагнул плечом вперед.
— А все-таки,— напомнил я.— Что за необычная койка такая?
Алексей посмотрел на меня оценивающе.
— Ладно. Они стесняются, я скажу. На этой койке спал Юрка Меерович — кореш наш. Золотой был парень. Весь свет исколесил. У него на крышке чемодана, знаете, что было написано? «Ист ор вест»... Забыл.
— «...Хоум из бест»,— подсказал Борис.
— Точно. «Восток или запад, а дома лучше». Английская поговорка.
— И что?
— Деревом придавило. Неделя, как похоронили. Не смущает?
Он глядит на меня холодно, вприщур, покачиваясь с каблуков на носки, руки в брюках. Э, да ты, оказывается, с пружинкой, парень.
— Не смущает. Хотя, конечно, человека жаль. В госпиталях в войну, бывало, постельное белье остывать не успевало...
Алексей зачем-то снял со стены Серегину балалайку, равнодушно потрогал верхнюю струну, потом опять повесил на гвоздик.
— Досадно, бригадир ушел,— говорит он, не глядя в мою сторону.— Ваши слова о войне — ему бальзам.
Борис смущенно крякает. Я понимаю, что Алексея сразу надо ставить на место. Видать, он из тех, кто признает лишь авторитет, властную силу. Говорю сурово:
— По-моему, это не повод для острот. Вам не кажется?
Борису неприятен разговор, он торопливо меняет тему:
— Работать к нам?
— Вообще-то, да.
Алексей не упускает возможности задеть меня. Угрюмо поглядывая, бросает:
— В каком качестве, если не секрет?
— Да какой тут секрет? Похожу, посмотрю, понаблюдаю.
— А потом выберете? — насмешливая улыбка возникает на смуглом лице Алексея и разом исчезает.— В ваши-то годы твердо знают, чего хотят. По крайней мере, специальность имеют.
— Ну, а если это и есть моя специальность?
— То есть?
— ...Ходить, смотреть. Думать. Не допускаете?
— Это как же: детектив-любитель? Хожу, гляжу, на ус мотаю?
— Ого, какие слова!
Пора, однако, ставить все по местам. Не торопясь достаю из чемодана пачку «Новости», закуриваю сам, даю закурить ребятам. И, только затянувшись дымом, говорю:
— Оставили б вы иронию, Алеша, право. Я ведь знал, куда еду.
— Ориентируетесь, стало быть?
— В общих чертах. Вы, между прочим, давно сюда приехали?
Алексей молчит, Борис отзывается:
— Седьмой месяц.
— Вот видите. А я первый раз попал сюда полтора года назад. Тут такая тайга стояла — представить себе невозможно! Стена. Ни дорог, ни тропок...
— И тигры под каждым кустом.
— Чего не видел, того не видел. А вот медведей хватало. Свидетельствую. Сто шагов от палаточного городка отойдешь, и уже такое чувство, будто ты на другую планету попал.
Это верно: чувство, как бы точнее выразиться,— ино-планетности, что ли? — не покидало меня первые недели жизни здесь. Наверное, так должны чувствовать себя земляне, впервые попав, скажем, на Марс: и интересно, и жутко, и не по себе от полной неспособности ориентироваться вокруг.
В тайге стояла черно-лиловая темень; возле старых, в обхват, деревьев она была особенно плотной. Поваленные бурями, трухлявые изнутри деревья лежали поперек охотничьих тропок. В темноте валежник загадочно фосфоресцировал. Пахло папоротником, грибами, трясиной. По деревьям метались полосатые зверьки — бурундуки; парили в воздухе белки-летяги. Тут и там попадались столетние липы, кора которых была сверху вниз исполосована медвежьими когтями: должно быть, в их дуплах роились когда-то дикие пчелы.
На второй или третий день моего приезда был зачитан приказ начальника отряда: всякий, кто в одиночку удалится от палаточного городка более чем на километр, понесет строгое наказание; ни времени, ни людей для розысков заблудившихся у стройки нет.
Секретарь парткома стройки Руденко решил опекать меня с первого же дня, он терпеливо объяснял мне:
— Ты, Кирьяныч, с тайгой не шути. Тайга — она серьезная, шуток не признает. Затеряешься по неопытности — ищи-свищи, а мне потом за тебя голову снимут.
— По дорожкам-то гулять, много ли увидишь? — возражал я. И он соглашался:
— Немного. Но и пословицу насчет брода тоже не олухи придумали.
Борис слушает заинтересованно.
— Действительно в палатках жили?
— Сам ставил! Змей, помню, наползало... На тепло, что ли?
— Безумно интересно,— вскользь замечает Алексей.— Воспоминания ветерана.
Ничего, ничего, я тебя все равно расшевелю. Покажешь в конце концов, каков ты в действительности. Выждав некоторое время, спрашиваю как ни в чем не бывало:
— А что, неинтересно?
— Слушайте вы его! — восклицает Борис.— На него черт верхом сел.
— Бывает,— соглашаюсь я.— В первой палатке по вечерам после работы танцевали. Она стояла как раз там, где сейчас начало вашей улицы. Тогда там рос ильмище — загляденье! Зачем-то срубили его. На фанерном листе у входа экскаваторщик Пашка Редкозуб написал: «Бахилы при входе снимать обязательно».
Алексей все еще держит независимый вид, но слушает уже со вниманием. По лицу Бориса можно читать, как по книге: что он думает, что переживает.
— А как же танцевали? Палатка маленькая,— наивно удивляется Борис.
— Строго по графику. В три очереди.
— Это как? — еще более удивляется Борис.
— Обыкновенно. Списки были. Час пятнадцать на каждую очередь и пятнадцать минут на проветривание палатки. И, между прочим,— здесь я уж грешу против истины,— в список попадал только тот, кто днем выполнил норму.
Борис тянет разочарованно:
— Ну-у... Тогда бы, мы вообще танцевать разучились.
— Это почему же?
— Да так... Не судьба.
Алексей возвращается к своей койке, без нужды глядит на часы, без нужды роется в тумбочке, поправляет одеяло,— я понимаю, что все это он делает, лишь бы чем-нибудь занять руки. Безразлично замечает:
— А вы, гляжу, интересный дядя.
— А вы, гляжу, дурно воспитанный юноша.
Он не ожидал отпора:
— Что я такого сказал?
— Голубчик, ну какой же я вам дядя?
Борис прыскает в кулак:
— Алешк, ты того...
— Простите. Я-то думал по-простому, по-рабочему.— И снова с той же непоследовательностью:— Может, это от моей необразованности. Не все Сорбонну кончали.
— Положим, судя по тому, что говорите о Сорбонне, что-нибудь да кончали? — Я подхожу к койке Алексея, присаживаюсь на краешек.— Вы напрасно сердитесь. Это действительно выглядит немножко странно.
— Что — странно?
— Ваша настороженность. Колкости... Ведь вы меня совершенно не знаете. Может, я неплохой мужик?..
Алексей молчит.
— Ладно,— говорю я.— Надо навестить старых друзей.
— Че-ертов сын! Ну-ка, ну-ка, дай я на тебя погляжу.— Руденко стремительно поднимается из-за стола и шагает мне навстречу. Он все такой же длинный, нескладный, с грубоватым, будто наспех вытесанным лицом; и ежик волос у него все такой же строптивый; и ручищи все те же, огромные. Они, эти ручищи, охватывают мои плечи, восторженно охлопывают, ведут к Т-образно составленным столам.
— Садись, садись,— говорит Руденко, а сам отступает на шаг, оглядывает меня всего, сверху донизу, щурится: — А тебя, Кирьяныч, тьфу-тьфу, годы не берут!..
— Какое там не берут,— невесело усмехаюсь я.— Инвалид я теперь, видишь? Ногу ни согнуть, ни разогнуть.
— Это что же, после той истории? Слышал, слышал. Ты сколько тогда провалялся в больнице?
— Да без малого полгода. Две операции.
— Слушай, Кирьяныч,— как-то разом посерьезнев, перебивает меня Руденко.— Дело прошлое: ты-то сам как считаешь, случайно все это тогда? Или у него был какой-то определенный план?
Я молчу. Долго молчу. Потом произношу глухо:
— Какой там план? Мы и познакомились-то перед самой дорогой... Просто струсил. Э, да что там! — Я гляжу на секретаря парткома.— А знаешь, ты тоже почти не переменился.
— Твоими бы устами,— белозубо смеется Руденко.— Вон, голова седая...
— Э, милый. Не ты один! Это привилегия нашего поколения,— не соглашаюсь я.— Все мы слишком рано побелели.— Спохватываюсь:— Не в обиде, что я тебя к своему поколению причислил?
— Велика ли у нас разница. Года четыре, не больше?
— Да нет, пожалуй, побольше.
— А все равно! Война — на всех одна, послевоенные заботы — поровну. Не удивительно, что седеем.
— Чаю хочешь?
— Не откажусь, я ведь с дороги. Умылся, малость вздремнул, и к тебе.
— Сделаем! — Руденко энергично потирает ладони, идет в приемную. Возвращается через минуту.— Сейчас Зина сообразит.
— Гляжу, у вас культура,— добродушно насмешничаю я.
Руденко кивает:
— Спрашиваешь. Это ведь не палатки, теперь тут все более или менее по-людски.— И садится возле меня.— Да что это мы о чепухе? Рассказывай-ка лучше: где был, чем жил?
— Где был... По всей стране мотался, из конца в конец, моя профессия такая. Вот новую пьесу написал. Слыхал, поди?
— Не только слыхал, видал.— Он добродушно улыбается.— Как это у вас, у театралов, говорят: смотрибельно. Я вот одного только не пойму: почему вы, писатели, иной раз боитесь рассказывать правду о нашем времени?
— Здрасте! Похвалил, называется.
Знакомым коротким жестом он приглаживает ежик волос:
— Да откуда ты взял, что я собирался тебя хвалить. Пьесу видел. Понравилась. Одно только показалось обидным: сложнейшие инженерные конфликты на этом производстве. Не просто конвейерную линию надо было переделывать — людскую психологию ломать, я так понимаю. Она приучена к иному режиму работ, к иным требованиям. Этот конвейер, как я понял,— символ вчерашнего дня. Правильно?
— Вообще-то, да. Хотя, признаться, сам я как-то над этим не задумывался.
— Думал ты, как не думал. Иначе не написал бы... А что по пьесе получается? Стоило появиться новому главному инженеру — и раз, два — все по-новому. Это психология-то по-новому? Подумай! Да такие перемены — всегда сложнейшее и мучительнейшее дело! Тут уж ты мне поверь, я это лучше знаю.
— Верю. Но при чем здесь писательская правда или полуправда?
— А при том! — Руденко начал заметно горячиться.— При том, что изменения в жизни с инженерных позиций и увидеть и описать в тысячу раз проще, чем с позиций души, с человеческих, так сказать... А там, в этой душевной сфере, чего только еще не раскопаешь! И зависть. И боязнь нового. И подсиживание. И трусливое безразличие к ошибкам товарища... Вот бы тут вашему брату и ополчиться. Так нет же! Боитесь, как бы кто-нибудь в чем-нибудь не упрекнул потом.
— Как пишут в прессе, беседа протекала в обстановке дружеского взаимопонимания.
— Ну тебя,— отмахнулся Руденко. И внезапно рассмеялся: — Ты, Кирьяныч, и впрямь не обидься, чего доброго. Меня, знаешь, иной раз занесет — самому потом неловко.
— Вот эту бы черту партийного руководителя тоже неплохо запечатлеть? — я стрельнул в его сторону взглядом.
— А что? Может, и эту,— серьезно подтвердил он.
Но тут вошла девушка и принесла стаканы в подстаканниках и новенький хромированный чайник.
— Видал? — чуть насмешливо сказал Руденко.— Как в лучших домах.
И вот мы, точно так же, как когда-то вечерами в палатке, где пахло травами, нагретой за день землей и недальним лесом,— сидим и чаевничаем. И разговор наш медленными волнами то набегает на невидимый берег, то откатывается от него.
— Мне ведь звонили, что ты приедешь,— рассказывает Руденко.— Говорят, создайте ему условия. Только я не сразу понял, о ком речь. А когда сообразил: батюшки мои, так это же Кирьяныч! — думаю: ну да, такому создашь!
— Что стройка? — перебиваю я.
— Стройка? Строится. — Он как-то устало поводит взглядом в сторону окна.— Вот походишь, сам приглядишься. Не так, конечно, как хотелось бы, не тот темп, но кое-что за это время мы все-таки успели.
Нас прерывает телефонный звонок.
— Да, Руденко.— Он плечом прижимает трубку к уху, глазом косит в мою сторону, лезет в ящик стола.— Слушай, Иван Степанович,— говорит нетерпеливо.— Я же тебе десять раз объяснял: дела у тебя и не будут ладиться до тех пор, пока на самые рискованные участки вы не поставите коммунистов. Это же азбука партийной работы! — Он слушает минуту-другую, потом все так же нетерпеливо обрывает: — Да что ты меня убеждаешь? Я что: первый день на свете живу?.. Вас там двенадцать коммунистов, разве это мало? А легкой жизни ты им не устраивай, это я тебе по-дружески советую. А с тебя самого, это ты тоже, братец мой, поимей в виду,— вдвойне взыщется. И за срыв в обеспечении раствором, и за то, что не хочешь прислушиваться к советам парткома... Ладно, все, все. Не будем устраивать дискуссий. Извини, старина, мне сейчас некогда — важный гость сидит. Кто, кто?.. Узнаешь в свое время...— Усмехнулся.— Вот в комедию угодишь — не проси пощады. Бывай.
Он кладет трубку на место, качает головой:
— Веришь, как в том детском стишке: «И такая дребедень целый день». Я ж ему, дурню, сто раз толковал... Слушай, будешь знакомиться со стройкой, загляни, пожалуйста, к ним, на растворный участок. Там Воробьев Иван Степанович. Неплохой мужик, я его по Иркутской ГЭС помню. Только вот сейчас, когда программа увеличилась, малость подрастерялся... А ведь вот так, по-человечески, я его понимаю.
— Понимаешь, а ругаешь.
Руденко рассмеялся:
— Да ругать-то мы все мастера, этому нас учить не нужно. А ему сейчас, по-моему, больше всего ободряющее слово требуется.
Он и прежде таким был, этот Руденко: отчистит, бывало, какого-нибудь бригадира, слушать страшно. А через минуту его же спрашивает: «Тебе, может, в город надо съездить, жинку навестить? Скажи, не стесняйся».
Чай наш так и остался недопитым. То и дело приходили люди: с одними Руденко толковал, как организовать семинар агитаторов, другому объяснял порядок постановки на партийный учет. Каждый раз при появлении посетителя он говорил мне виновато: «Ты прости, пожалуйста, Кирьяныч»,— вставал; и каждый раз — я наблюдал это с любопытством — выражение его лица тут же делалось иным, в зависимости от того, кто пришел и о чем разговор. То холодно вежливым, то добродушным, то нетерпеливо раздраженным. Казалось, лицо его жило своей особой жизнью, и она, эта жизнь, опережала все происходящее.
— Ладно, пойду,— сказал я.— Вижу, и тебе мешаю, да и у самого еще куча дел.
— Ну иди,— согласился Руденко.— Только ты вот что: в ближайший вечер, поимей в виду, к нам домой на пельмени, милости просим. Тоня не простит, если узнает, что ты здесь, а я тебя не пригласил.
— Приду. С удовольствием приду. Кланяйся ей.
— Будет сделано.— Руденко протянул свою огромную руку. Выглянул в окно, сказал огорченно: — А дождь все льет, окаянный!..
Он льет по-прежнему, даже, кажется, еще сильнее, и я промокаю насквозь в первые же минуты. Ладно, не впервой. Как это Катерина любит говорить: «Ты, по-моему, рожден для происшествий...» Я шагаю без разбора — лужи так лужи, грязь так грязь, и мне отчего-то весело, легко и хорошо. Все-таки славный мужик этот Руденко.
В бараке Борис оглядывает меня сочувственно, покачивает головою:
— Надо же! Переодевайтесь в сухое.
— Именно этим я сейчас и займусь.
И тут возвращается Лукин. С порога, отряхиваясь, так что брызги во все стороны, произносит весело и нараспев, будто это ему сплошное удовольствие:
— Дае-е-ет!.. А Серега до сих пор не вернулся?
— Кантуется у Сычихи,— отзывается Борис.— Опять небось пивные бочки катает... Что в конторе?
— В конторе? — вопросом на вопрос отзывается бригадир.— Прораб — зеленый от злости. Руденко ему обещал выговор по партийной линии за срыв графика. А дождь от этого все равно не перестанет.
Он снимает плащ, встряхивает.
— Легче,— ворчит Алексей.
— Не сахарный. Борьк, приспособь посушить.
— А зачем? — шутит Борис.— Все равно мокнуть.— Но плащ берет и раскидывает его на спинках двух стульев. От влажного брезента идет резкий запах.
— Может, все-таки попробовать? — вдруг говорит Борис.— А, бригадир?
— Э, пустое,— Лукин усмехается невесело.— Ты выйди, копни у барака. Для интереса. Полштыка — пуд. Глина ж!
— А у Маркела не глина?
— Сравнил! У него еще слово божье,— насмешливо замечает Алексей.— Полвеса как не бывало. А мы ате-ис-ты.
— Атеисты,— подтверждает Лукин. И тут же возвращается к прежней своей мысли: — Сейчас копать — гиблое дело. Траншею тут же зальет. Наверстаем, когда распогодится.
Обращается он почему-то ко мне:
— И ведь что интересно. Осень, по всем приметам, обещала быть сухой. Тенетник — это же каждый знает — на вёдро. А его сколько в тайге было! И журавли летели высоко, с «разговором». И рябины уродилось мало. Все против дождей, это веками проверено. А гляди, что вышло?
Борис говорит:
— Слушай, бригадир. А вот на фронте, в дождь... Неужто не окапывались?
— Под зонтиками сидели,— отшучивается Лукин.— Наконец-то,— это он говорит появившемуся Сергею.
Тот стоит в дверном проеме, мотая головой; по капюшону стекает вода.
— Ох, де-евочки! Ну-ка, Борис, кинь тапочки. Да не эти, это Алешкины. Н-ну, подруженьки! Даже в море такого не видывал...— Начинает разгружать карманы — Мне за подвиг медалька положена, не иначе.
Поразительно, сколько, оказывается, могут вместить в себя карманы одного человека.
Лукин удивляется:
— Ты что? Полмагазина загреб?
— А что? — Сергей озорно скалится,— Сычиха — баба мудрая. Бери, говорит, про запас, дождь надолго. А у меня же сердце мягкое: ни в чем женщине отказать не могу.
Разгружая карманы от консервных банок, он чуть пританцовывает:
— Во-от... Вы не думайте, еще есть!
И вдруг — как будто тормоза в нем врубили на полном ходу: стоп! Собирался что-то сказать и замер, глядя на меня широко раскрытыми глазами. Чего больше было в его взгляде? Растерянности? Удивления? Испуга?
— Обознался,— равнодушно произносит он через минуту. И обращается уже ко мне: — Доброе утречко!
— Какое там утречко,— усмехнулся я.— Обед скоро.— Я открываю свой чемодан. Много поездив по свету, знаю: нет ничего хуже, как при первой встрече показать себя скупым. Все, что было у меня с собою из продуктов, выкладываю на стол.— Будем питаться.
— Да и мы тут от голода не шатаемся,— Борис уже орудовал консервным ножом.— Ну-ка, хлопцы! «В океане плавал кит, был он злобен и сердит». Кто дальше придумает?
— «Не осталось ни черта — мы срубали и кита»,— мгновенно подхватил Серега. Он ловко ударил ладонью в дно бутылки, так что пробка отлетела в угол, позвал: — Бригадир, на линию огня! Алеха, ты как: не передумал?
— А, идите вы! — досадливо отмахнулся Алексей.
— Тогда отвернись к стеночке. Отвернись, отвернись, чтобы я не стеснялся.— Улыбчиво повернулся в мою сторону: — Вы, товарищ, не знаю, как звать-величать...
Ага, стало быть, играем в первое знакомство?
— Алексей Кирьянович.
— Нашему Алешке тезка... Вы как, Алексей Кирьянович, составите компанию?
— Отчего же. — Я пододвинул стул.— Хорошей компании гнушаться — это, по-моему, последнее дело.
— Издалека к нам?
Я назвал город. Серега стрельнул взглядом:
— Не бывал. Не знаю.
Ох, врешь, парень, врешь! Сам мне тогда по дороге, пока не начался снегопад, рассказывал, как учился у нас в городе, в ремесленном, а потом потянуло в моря. Сбежал и устроился юнгой на траулер.
Серега со звоном сдвинул стаканы в кучу.
— Наливать? — Это он мне.
— Изучение начинаете? — хмыкает Алексей.
— Каждый начинает, с чего считает нужным. Так, по крайней мере, мне казалось все пятьдесят лет.
— Намек: «Уважайте возраст»? Понятно.
Серега пододвинул стаканы каждому, поставил передо мною сковородку.
— Вы, Алексей Кирьянович, салом бункеруйтесь, салом. Это мы тут к китам-осьминогам привычные. Ну, братцы-жулики, поехали?
А они, оказывается, все пьют по-разному, и, наверное, в этом — характер каждого из них. Серега — тот пьет одним большим глотком. Зажмуривается, медлит минуту-другую и только после этого делает веселый и звучный выдох:
— Х-ху!..
Борис губами к стакану прикасается брезгливо, будто в нем — лекарство, морщится, мотает головой.
Лукин выпивает свою порцию аккуратно, не торопясь, в два приема: выпил, степенно пожевал, вытер усы, потянулся за папиросой.
— А вы что же? — спрашивает у меня.
— Сейчас, сейчас.
Я отпиваю глоток, тычу вилкой во что-то консервированное и только после этого спрашиваю:
— Так за что же вы себя... так беспощадно?
— Это о чем? — не понял бригадир.
— Ну, насчет жуликов? Или секрет?
— Да нет, какой же секрет? Жулики и есть,— как-то охотно, будто даже с удовольствием вмешивается Серега.— Время у государства воруем. Разве не жулики?
— Вре-емя?
— Газеты читаете? Тогда должны знать, что этот наш гигант лесохимии, как его именуют,— он в следующем году уже должен выдать кордную целлюлозу. А вы знаете, что такое корда? Это и грузовику, и комбайну, и реактивному самолету обувь, слыхали?
— Доводилось. И что же?
Вмешался Борис. Все время, пока говорил Серега, он молчал, слушал и вилкой на клеенке вычерчивал замысловатый узор.
— А то,— сказал он,— что мы на некоторых объектах как застряли на нулевом цикле, так и торчим. А нуль — это нуль. Земля, траншей.
— Понимаю.
— Мы уж тут шумели, протестовали. Что толку? В частности, наш объект.
Я кивнул: в самом деле, не порадуешься.
— Дожди?
— И дожди. Организация работ тоже.
Как все мало и редко пьющие люди, Борис быстро захмелел; это было заметно по внезапно появившемуся блеску в его глазах, по движениям, которые сделались неловкими, размашистыми; по тому, как громко начал он рассуждать.
— А ведь нам это... больно! — воскликнул он.— Больно, понимаете?
Серега покачал головой и заботливо пододвинул ему консервы:
— Ты ешь, ешь. Для тебя сейчас главное — рубануть.
Я ловлю себя на мысли, что особенно пристально наблюдаю за Сергеем. «А все-таки что-то в нем переменилось за полтора года. Пожалуй, я сам не смогу определить, что именно, а переменилось. Это вне сомнения. Исчезли его прежняя развязность, этакая показная бравада. Повзрослел, что ли? Скорее всего, жизнь пообломала».
Борис кивком поблагодарил Серегу и снова обратился ко мне:
— Вот можно вопрос? Только чтоб не обиделись? Вы начальство какое? Или как?
— А что, с начальством говорили бы по-другому?
Борис неопределенно хмыкнул, я его успокоил:
— «...Я кошка, гуляю сама по себе».
— И славненько. И гуляйте,— с воодушевлением одобрил Борис, потянулся к бутылке, но бдительный Серега ловко отвел его руку, а бутылку поставил на стол.
— Хватит, хватит. Сперва поешь.
— Вот мы тут, пока вы отдыхали, маленько поспорили,— продолжал Борис, ловя ускользавшую мысль.— Понимаете, у нас есть одна бригада — разный там народ, а бригадир у них — сектант. Кто же станет преследовать за убеждения? — Борис помолчал, собираясь с мыслями.— Но я вроде не о том начал? — Он потер лоб.— Да, так вот у них бригадир...
— Ладно, потом доскажешь,— вдруг торопливо перебил Лукин. Догадываюсь, что ему почему-то неприятен этот разговор.
И снова, уже в который раз за утро, наступила долгая томительная пауза. Ее нарушил Серега, неестественно бодро воскликнув:
— Нальем еще?
— Что-то неохота,— Борис отодвинул стакан. Лукин — тоже.
— Тю-ю! — огорченно протянул Серега.— А я старался. Ладно, коли так. Не усохнет.— Он подумал, потом все-таки взялся за бутылку.— Я себе, бригадир, налью? За курортное наше существование, будь оно неладно.
Неожиданно Алексей пружинисто поднялся и стал напротив меня.
— Скажите, вам такое слово — романтика — приходилось слышать?
— Возможно.
— А вы знаете в точности, что оно значит? Радио включишь: «Романтика!» «А я еду, а я еду за туманом...» Вот они тоже... Романтики, как же! Исключая нашего тишайшего Лукина; тот женатик, у него грубая проза — лукинята по лавочкам сидят, ему их одеть-обуть нужно.
— Много же ты обо мне узнал,— усмехнулся бригадир.
— А вот теперь глядите,— снова заговорил Алексей.— Эти романтики жрут кашалота какого-то, моются вместо ванной в бочке из-под бензина... И внушают себе: заметьте, не им кто-нибудь, а сами себе внушают, что вот это и есть романтика! Флибустьеры, как же! А флибустьеры, между прочим, были уголовники. Бандюги, по-современному.
Серега с дурашливой восторженностью всплескивает руками, однако взгляд его при этом остается выжидательно холоден и цепок:
— Все знает!
— Ее, знаете, кто в таком виде придумал, эту романтику? — Алексей усмехается.— Кому неохота выговора огребать.. За то, что не сумели быт рабочих устроить.
Лукин глядит исподлобья, беззвучно выстукивая что-то пальцами на клеенке.
Я понимаю, что это не тот случай, когда можно отшутиться. Чтобы обдумать ответ, начинаю медленно, очень медленно закуривать, спички у меня то гаснут; то ломаются. Серега молча подносит огонек зажигалки.
— Дорогой мой,— наконец говорю я,— ну нельзя же так обобщать! Вполне возможно, вам и не повезло: руководитель службы быта оказался разгильдяем. А зачем же романтику-то — под корень?!
— Э, знакомая песня,— отмахнулся Алексей.— Нельзя обобщать. А, собственно, почему — нельзя? Обобщение — оно же не из воздуха, оно из таких вот фактов.
Должно быть, он прав. Но и я тоже был бы, вероятно, прав, если бы возразил, что даже десяток нерадивых администраторов — еще не причина для «мировой скорби». Помедлив, осторожно уточняю:
— Я так понимаю — дело не только в дожде?
— Проницательно! — Алексей останавливается прямо напротив меня.— Дело еще и в том, что мы несостоятельными оказались. Обещание дали, а кишка тонка. Шершавый, налей и мне.
Шершавый? В этот миг ловлю на себе осторожный, выжидательный взгляд Сергея. Тот берет стакан, наливает в него и молча протягивает Алексею.
Та-ак... Значит, Шершавый? Но мне нельзя подать вида, что я обратил на это внимание. Говорю равнодушно:
— Вот приглядываюсь я к вам, Алеша, и удивляюсь, как это у вас все: вроде бы и правильно и... как-то навыворот. Раздраженно, что ли?
Бригадир глядит на меня так, как глядят, прислушиваясь к неожиданным дальним звукам: напряженно и с удивлением.
— Послушайте, товарищ...— Алексей медленно бледнеет.— Вы, собственно, с какой целью сюда приехали?!
— Это имеет значение? — Мы смотрим друг другу в глаза. Глаза у него яростные, их голубизна потемнела.— Писать.
— Что... писать? — оторопел Алексей.
— Еще и сам не знаю. Может, повесть. Может, пьесу. Скорее, пьесу.
Классическая немая сцена. Алексей, по-моему, даже забыл, о чем он начал говорить. Скажи человеку, что ты бухгалтер, прокурор, зубной-техник — поверит, ни сомневаться, ни расспрашивать не будет. А стоит сказать — писатель, как возникает вот такая всеобщая неловкость.
Первым приходит в себя Борис.
— Здо-рово! — произносит он.— Под одной крышей, в одной комнате. Начни рассказывать — не поверят!
Ох, ответил бы я сейчас ему, но в это мгновение рывком, широко распахивается дверь, и на пороге возникает нечто. Именно нечто. Оно крохотного росточка, с головою укрыто кухонной клеенкой, по которой на порожек стекает рыжая вода.