Глава двадцатая

1

Антонина не бросает слов на ветер. Мне-то, грешным делом, думалось, что вся эта ее затея с олимпиадой так, от скуки дальних мест.

Серега Шершавый вечерами в последние дни стал куда-то исчезать, и мы все насторожились: куда? Уж не влюбился ли?

— А что думаете? — разглагольствовал Борис.— Он такой: влюбится — так до умопомраченья. Под окнами будет дежурить, на морозе коченеть, лишь бы хоть разок поглядеть на свою Дульцинею.

— Да не трепи ты языком,— с неожиданной суровостью обрывает его бригадир.— Будто не знаешь, что, кроме Анюты, ему никто не нужен.

— Значит, он там, при больнице.

— Ничего не значит. Я в точности знаю, когда он бывает у Анюты.

Секрет открылся случайно. В один из вечеров Антонина зашла ко мне посоветоваться по программе предстоящего концерта. Рассказывала с воодушевлением о каждом из будущих номеров, потом вскользь заметила:

— Если бы не ваш Бугаенко, даже не знаю, как бы справилась. Тут работы!..

— Кто-кто? — насторожился сидевший поодаль бригадир.

— Ну, Бугаенко, Сережа.— Антонина глядела на Лукина с некоторым недоумением.

— Почему — Бугаенко?

— Разве он вам не сказал? У него в документах какая-то путаница, и он об этом написал куда-то, просит восстановить фамилию. Сказал, чтобы в концертной программе стояло не Шершавый, а Бугаенко.

Мы молча переглянулись.

В пятницу, с самого утра, Серега крутится возле меня, полный предупредительности: «Алексей Кирьянович, может, сбегать на почту? Алексей Кирьянович, давайте я вам, костюм выглажу?»

— Ты чего это его охаживаешь, Лиса Патрикеевна? — удивился Лукин.

— А что: не имею права уважить человека?

— Будто я тебя не знаю,— рассмеялся бригадир.— Выкладывай начистоту: что стряслось?

— Ох, Лукин, не умрешь ты своей смертью!..— Сергей повернулся ко мне.— Алексей Кирьянович, вы ведь тоже в жюри?

— И что?

— А помните — у Грибоедова: «Ну как не порадеть родному человечку»? А? — Он выжидательно, прижал голоду к плечу, и в глазах его запрыгали веселые чертики.

— Что я говорил? — расхохотался Лукин.— Знаем свои кадры.


И вот в клубе, жарко натопленном и по случаю смотра украшенном гирляндами из флажков и пахучих еловых ветвей, как говорится, яблоку негде упасть.

Наконец шум в зале мало-помалу умолк, люди расселись, выжидательно покашляли, и тогда на сцену, на передний ее край, вышла Наташа-библиотекарь. Она сегодня чудо как хороша! В мини-юбочке, открывающей стройные молодые ноги, в модной кофточке, с чуть подведенными ресницами. Хороша молодостью, смущенностью, бархатной теплотой взволнованного взгляда.

Выждав, когда улягутся аплодисменты, она помедлила и негромко сказала:

— Начинаем конкурсный смотр рабочей художественной самодеятельности. Конкурс судит жюри в составе...

И она перечислила фамилии, в том числе и мою. Лукин — он, оказывается, устроился за моей спиною,— с дружелюбной насмешливостью шепнул:

— Растешь, Кирьяныч!

А Наташа, выдержав паузу, сообщила:

— Первым выступает участник соревнования за коммунистический труд, член комплексной строительной бригады Сергей Бугаенко. Русская балалайка.

И отступила на шаг в сторону, как это делают настоящие конферансье. Из-за кулис, кланяясь, выступил Серега. Одной рукой он нес впереди себя стул, другой прижимал к груди знакомую мне балалайку. Он поставил стул, поглядел на него в задумчивости, передвинул зачем-то в сторону, присел, будто примериваясь, снова встал и передвинул стул еще чуть левее. В зале дружелюбно рассмеялись. Тем временем Серега поправил модный галстучек, задумался, словно размышляя, что же нам сыграть? — и вдруг, решительно и резко ударил по струнам:

Ох, льется дождичек, льется дождичек,

Льется дождичек с утра до вечера!..

В зале мгновенно возникло веселое оживление. А Сергей щипнул какую-то струну, взвизгнувшую почти девчоночьим голосом, и невозмутимо продолжал:

А мальчишечкам, а мальчишечкам,

А мальчишечкам делать нечего.

Он вздохнул и добавил:

Ох, делать нечего, день до вечера...

Песенка была длинная, насмешливая и вместе с тем добродушная, и рассказывала она о тех самых мальчишечках, которые из-за окаянного дождичка вынуждены бездельничать и проклинать все на свете: тайгу, дожди. Когда он допел и чуть приподнялся, неумело кланяясь, пронесся шквал аплодисментов.

После этого па авансцену снова вышла Наташа.

— Песня «Голубые метели»,— сказала она.— Слова и музыка Сергея Бугаенко, исполняет автор.

Серега склонил крутую голову к плечу, выждал, когда наступит тишина, потом не тронул струны, нет — он к ним чуть-чуть прикоснулся, и все же звучание их, мягкое, нежное и словно бы какое-то задумчивое, было услышано всеми до самого последнего ряда.

А у нас по тайге

Голубые метели метут,—

совсем по-домашнему, негромко начал он. И по тишине, глубокой и всеобщей, которая мгновенно наступила в зале, можно было понять: ни один из сидящих здесь не остался к песне безучастен.

— Чуешь, Кирьяныч? — в самое ухо выдохнул мне из-за спины взволнованный Лукин. А Антонина — она сидела справа от меня,— сказала шепотом:

— Он пока и сам, по-моему, не понимает, до чего талантлив!..

Было еще много других номеров. Пели певцы, плясали плясуны; один экскаваторщик, высокий и неуклюжий, под общее одобрение зала гнул на плечах толстую железную скобу; две девчонки из бухгалтерии исполнили балетный танец; степенный экономист с супругой, оба до невозможности серьезные от волнения, показывали фокусы с исчезающими шариками и картами. Но мы-то, мы: и Лукин, и я, и сидевший поодаль нарядный Борис со своей красавицей Ларисой, и простоватый Шайдулин, громко и нестеснительно выражавший свои восторги,— все мы сердцами принадлежали одному только Сереге...

Возвращались в барак перед полночью. Со стороны станции навстречу двигался бесконечный караваи машин. Это были могучие двадцатипятитонные «БелАЗы», они доверху были нагружены громоздкими ящиками огромных непривычных размеров; когда машина проезжала мимо уличного фонаря, на бортах ящиков можно было заметить надписи не по-русски. Это на строительство начало поступать импортное оборудование.

Пожалуй, только сейчас я по-настоящему ощутил, каким, судя по всему, большим и сложным будет этот комбинат, если в его цехах предстоит разместить все эти станки, машины, агрегаты, котлы...

Серега шел возле меня и всю дорогу сосредоточенно молчал, что было на него непохоже.

— Ты что это? — произнес бригадир удивленно.— Такие тебе почести, а ты как в рот воды набрал.

Серега не отозвался. Он прижимал к груди балалайку, будто это была бог весть какая ценность. И молчал. За всю дорогу он произнес только одну фразу:

— Осторожнее, Алексей Кирьянович, тут яма.


2

Радио с крыши клуба разносит на весь поселок:

И все сбылось и не сбылось,

В клубок сомнений и тревог переплелось.

Оттого, что несется это с заснеженной крыши и заглушает собою все, даже рев автомобильных моторов,— грузовики продолжают возить со станции оборудование,— мещанская сладенькая песенка на этом фоне становится какой-то особенно нелепой.

И счастья нет, и счастье ждет

У наших старых, наших маленьких ворот.

А утро — будто по заказу: морозное, солнечное, без ветра. Новая площадь в центре поселка, где теперь останавливается рейсовый автобус, окружена высокими, отточенными елями: они усыпаны легкими хлопьями снега, и в утреннем свете снег очень наряден. Иней медленно и беззвучно осыпается на землю, разбрасывает крохотные искры. На здании узла связи антенна радиостанции, зачем-то вывешены флаги расцвечивания.

Мозг мой привычно срабатывает: «Надо все это получше запомнить, а потом рассказать Локтеву». Владимир Борисович Локтев театральный художник, он оформляет мои спектакли.

По-всякому в жизни меня провожали и встречали. Не провожали меня только так, как сейчас.

И все сбылось — и не сбылось...

— Что они там, с ума посходили? — говорю я.— Других пластинок нет, что ли?

А Борис вдруг начинает по-сумасшедшему хохотать.

— Что ржешь? — удивляется Серега. Борис показывает на меня пальцем, но от хохота не может произнесу ни слова.

— Да что с тобой, объясни? — говорит Сергей, и он тоже готов начать смеяться. Борис произносит:

— Так это Алексей Кирьянович виноват. Он когда-то похвалил эту песенку. А Наташа-библиотекарь запомнила. Вот и ставит при первой возможности Кристалинскую.

И счастья нет, и счастье ждет,—

надрывается радио, и теперь мы хохочем уже все,— со стороны посмотреть, ненормальные какие-то.

Вчера было решено, что бригада Лукина проводит меня тихо-чинно, не привлекая ничьего внимания.

Прибежал запыхавшийся Шайдулин.

— Успел,— говорит он между двумя выходами.— Алексей Кирьянович, захватите посылочку вашей внучке.

В коробке плюшевый медвежонок. Я растроганно бормочу какие-то слова, Шараф еще больше смущается, машет руками, и на его смуглом лице проступает румянец.

Роман Ковалев, как обычно, держится в стороне, особняком. Он трезв, гладко выбрит, из-под расстегнутого ватника выглядывают воротничок новой рубахи и узел галстука. Улучив момент, Роман смущенно отзывает меня в сторону:

— Значит, так было — вернулся я с войны, а Лиза-покойница с Алешкой в люльке...— доверительно и в то же время с трудом говорит он.

Я вижу его глаза, они полны тоски и смятения. И мне тоже делается как-то не по себе. «Ах, Сергей, Сергей,— мысленно браню я Шершавого-Бугаенко.— Черт же тебя за язык тогда дергал!»

— Мне-то что, я уже не в гору, а под гору. Мне — все одинаково,— продолжает Роман Васильевич.— А вот Алешка...— И добавляет совсем тихо:— Любит он мать, до сих пор любит!

Роман достает из кармана какую-то коробочку и настойчиво сует мне в ладонь:

— Жинке подаришь. Скажешь — от одного забулдыги из тайги...

Я раскрываю коробочку: там на бархатке тоненький золотой перстенек с крохотным голубым глазком-камушком. Солнечный свет упал на камушек, он не засверкал, а будто затеплился изнутри и стал еще светлее,— что-то девически чистое, трогательное было в этом перстеньке.

— Нет-нет, Роман Васильевич, не возьму. Ни за что не возьму.

— Да ты ничего такого не думай,— говорит Роман.— Я просто так, от чистого сердца. Еще с Германии ношу при себе. Все, бывало, пропью, а перстенек не трогаю.— Он умолкает, трет ожесточенно подбородок.— Когда-то загадал: подарю Лизе. А оно, вишь, как получилось...

— Ты вот что...— Я кладу коробочку на его ладонь и сгибаю ему пальцы.— Подари-ка Анюте.

— Кому?..

Лицо Романа делается каким-то растерянным. Минуту-другую он глядит на меня непонимающе, потом радостно улыбается:

— Правда? А мне и в голову не приходило.

— И вообще, будь с нею поласковее,— советую я.— Для нее сейчас это важнее любых лекарств.

И я показываю ему глазами на тоненькую фигурку девушки в толпе. Анюта наконец-то вышла из больницы. Мы с нею простились еще утром, сейчас она издалека машет мне рукою в пестрой варежке.


— Кирьяныч, кончай. Пора! — напоминает подошедший Руденко.

Я не рассчитывал, что он придет на площадь. Вчера прибыла какая-то комиссия, и сегодня чуть свет все начальство на ногах; в конторе строительства не протиснешься; трещат телефоны, мечутся посыльные, бедную Варюшку загоняли так, что она едва-едва вырвалась к нам в барак,— почему-то, неожиданно для всех, расплакалась, потом, сияя глазами, произнесла:

— В городе увидимся! Саёнара, до свидания!

Руденко тоже сует мне какие-то свертки.

— Антонина велела передать. На дорогу.

Разговор с провожающими продолжается до той самой минуты, пока на площади не появляется голубой рейсовый «Икарус». Шипит воздух, дверцы разъезжаются в стороны,

— Давай, Кирьяныч,— говорит Лукин. И шутит с кондукторшей:— Вы, глядите, не обидьте нашего Кирьяныча!

Пассажиров не так уж много; все садятся в автобус степенно, не торопясь, и только меня почему-то впихивают два десятка заботливых рук; вслед за мною по рукам проплывает чемоданчик и мой костылек.

— Все, кажется? — Шершавый оглядывается по сторонам.— Ну, в добрый час!

— Приедешь — сообщи, как добрался,— напоминает Лукин. Он возбужден, великолепное свое пальто с каракулевым воротником расстегнул, шапку зачем-то снял, мнет ее в руке.

— Надень,— с грубоватой заботливостью говорит ему Шершавый.— Простудишься — куда войску без генерала?

— На первую варку целлюлозы приезжай! — Это уже говорит Руденко.

— Непременно,— и, держась за дверцу машины, я кричу: — Алексею от меня привет не забудьте передать.

И тут замечаю поодаль от автобуса Анюту, и рядом с нею Роман; они оба машут мне.

Уф, наконец-то автобус трогается. Отодвигается назад толпа, мачта с флагами расцвечивания. Вдогонку несется:

И все сбылось — и не сбылось...

Отчего это у меня в горле першит и глаза повлажнели?

Я усаживаюсь поудобнее. Кресло мягко пружинит. Автобус набирает скорость, и голубые елочки-подростки пообочь дороги бегут все стремительнее.

А шофер и кондуктор, оказывается, те же самые, что в ночь моего приезда. Шофер узнал меня и по-свойски подмигивает в круглое зеркальце, показывая взглядом на кондукторшу. Та, важно, по-утиному переваливаясь и инстинктивно ограждая живот, медленно движется между рядами кресел, улыбается. И такое счастливое, умиротворенное бабье лицо у нее, такая в ней добродушная невозмутимость, что пассажиры ответно улыбаются ей.

Автобус идет все быстрее.


г. Владивосток


Загрузка...