Ехали как всегда. В кабине малого трактора, за рулем — хозяин, на запятках тележки с лодкой, Сашка трясется.
Дорога привычная: через хутор — к займищу и воде. Трактор знает ее, бежит и бежит. Вот уже и Дон синеет, зеленые вербы по берегу, желтеющие тополя, белый меловой обрывистый холм над водой — все привычное, сто раз виденное.
«Хорошо тут у вас…» — вспомнились слова Ивана. Так всегда говорит приезжий народ. После выпивки. Правда, другие и без пьянки хвалят. Порою это льстило. А чаще раздражало. Думалось: «Заставить бы вас работать… На красивом Дону…» Он рыбачил с ранней весны, когда ледовые крыги плывут, и до зимы, когда хрустят закраины и по верху идет снеговая каша-шуга, ледянющая. День за днем, год за годом, в любую погоду. Надоело… Недаром нынче вставать из-за стола так не хотелось. Посидеть бы, погутарить, как люди, потом вволю выспаться, прогоняя немочь, а точнее — долгую усталость, которая тяжелит душу и тело даже сейчас, при хорошей погоде. А впереди — долгая осень, предзимье: холодные дожди, вперебой со снегом, стылый ветер, который просекает одежду и даже привычное, дубенелое лицо обжигает до боли, губы трескаются; ледяная вода, в которой руки горят, а потом немеют, словно клешни, и вечно лопаются, кровят, долго не заживая. Вода и вода… День за днем, год за годом.
Какой уж тут восход ли, закат. Одна лишь работа. От зимы до зимы. Каждый год. Уже который?
А в самом деле, который? Десятый? Побольше. Старшая дочка — невеста. Время летит незаметно.
Трактор подбегал к месту: к Дону, к галечной отмели, на которой — разворот и задним ходом, потихонечку в воду, пока тележка скроется, а лодка закачается на воде. Трактор смолкнет. Лодочный мотор заревет. Помчались.
Работник Сашка — впереди, хозяин на корме. Дело обычное. Сашка придремывает. Аникей рулит.
А в голове все то же: «…Который год?»
Но разве их посчитаешь… Кажется, что вся жизнь — здесь, на хуторе. Родили, назвали по святцам — Аникеем, крестили по старой вере, дед Титай прямо в речку кунал, словно предрекая судьбу. Может, оттого и выжил потом, когда другие тонули, особенно по весне да по осени, в непогоду, во тьме.
Детство помнится хорошо: бабушка Дуня, ее теплые руки, колени… Мама, отец, школьные годы — все это хутор, все доброе. Теплое. Лишь собственное имя ему не нравилось: Аника да Аникуша. И он в школе просил звать его Алексеем, на Аникея отзываясь лишь дома. Но повзрослев, понял и принял ныне редкое, звучное имя свое — Аникей.
Армия, завод, женитьба — все это долго, но кажется теперь, из дня сегодняшнего словно каким-то промельком и уже вроде забыто. Хотя добрый десяток лет отработал. Сначала кузнецом, тяжелые заготовки ворочал. Потом — мастером. А потом…
Мотор у лодки был мощный, японский; «шестьдесят лошадей» без труда гнали «Крым» по спокойной воде. Солнце скрылось за высоким Явленым курганом, который выходил к Дону пологим меловым склоном. В сумерках он словно подступил ближе, светил белью высокой главы и на гладкой воде отражался ясно, от берега к берегу, словно сказочный храм. Но лодка, но могучий мотор походя смяли это призрачное отраженье.
Наискось, через Дон, прошли в старицу. Там всегда ставили сети поздним летом и осенью. Здесь долго жировала крупная рыба. Поставили сети, потом снова в Дон вернулись, и поперек его «высыпали» тоже крупноячеистую, под леща и судака, длиннющую, от берега к берегу сеть. Мотор выключили и поплыли в неторопливом речном теченьи.
Стемнело. На воде — тишина. На берегах — тишина. Словно одни в мире.
Работник Сашка умел засыпать в лодке. Опустится вниз, на дощатые паелы, и задремлет, даже всхрапнет. И это было понятно: тоже целый день в делах, не присядешь, а ночь — на воде.
Аникей сидел возле весел, порой поглядывая на огоньки сетевых «маяков»: далекий — у того берега, другие — поближе; порою он подгребался веслом, выравнивая плав. Спать не хотелось. Уже привык. Тем более нынче, когда что-то тревожилось, прошлое вспоминалось.
Аникей Басакин пришел на родительское подворье, когда умерла мать и заболел отец, а в городе, на заводе, где он работал, началась обычная для того времени разруха: продукцию не берут, заказов нет, неполная неделя, простои, денег не платят, а на руках — семья, две дочки уже родились. Аникей на заводе взял отпуск «без содержания», приехал к отцу, чтобы помочь ему и себе: начиналась весенняя путина. Оставаться и жить на хуторе и даже задерживаться надолго он тогда не рассчитывал, хотел отца поддержать в трудную минуту, денег подзаработать на весенней путине и к прежней жизни вернуться. Завод ли, другая работа в городе. Там — семья, квартира, там — привычная жизнь.
На воде, на Дону в то время творилось то же, что и везде: прежние законы и порядки рухнули, новые еще когда-то придут. Словом, вольная воля. Вроде бы…
Аникей на Дону вырос, рыбачил с малых лет удочкой, бреднем, вентирями, сетями. Потом, от городской, заводской жизни отрываясь, брал отгулы, отпуск, умасливал начальников вяленой рыбой и всякий год приезжал на заработки, на весеннюю путину, нанимаясь в колхозные бригады. Так что опыта — не занимать; лодка, мотор, сети — все было. А теперь — ни колхоза, ни рыбнадзора нет.
Но оказалось, что воля — не всем. Басакина быстро поймали и, как говорится, «ошкурили»: забрали сети, хороший новый мотор, рыбу. Какой-то «девятый отдел». С автоматами. Все отобрали и пригрозили: в другой раз посадим.
Слава богу, что вовремя понял он: закона и порядка нет, но осталась милиция; а рядом, в станице, свояк-участковый. Тот его отругал: «С меня и надо было начинать, а ты — умный». Но свой своему — поневоле друг. Тем более что свояк не оставался внакладе. Съездили в райцентр, поговорили. Мотор да сети выручить было нельзя. Но милицейская защита определилась. Можно работать.
Все тони, все места уловистые Аникей знал наперечет. Темная ночь ему что белый день, он здесь вывелся и вырос на воде, словно головастик. У отца пришлось взять последние, «смертные» деньги на новый мотор и сети. Начал работать.
Обычно весенняя путина — время короткое. Потом долгий запрет на нерест, покой. И потому днем и ночью не вылезал Аникей из рыбацких сапог-«забродней», считай, не спал. Порою дед Атаман ему помогал.
В ту, первую весну рыба шла хорошо: сначала, как всегда, лещ. Его ловили даже под ледовыми крыгами. Потом — зобан, синец, шемая, судак и сазан. Чехонный лов. По высокой воде сомы пошли в вентиря и аханы. Словом, была рыба. Лови и лови, пока не закроют путину.
Басакин не скупился: по уговору платил и возил кому надо рыбу; радушно принимал гостей. Отцовская банька с парной очень сгодились. И скоро он стал для «милицейских» человеком своим. Ему продлили путину сначала на две недели. А потом и дальше, «для научных целей». Про город пришлось забыть.
В первое же лето Аникей выкопал огромный погреб и каждую зиму «забивал» его льдом. Конечно, для рыбы. Позднее — и не в один год — поставил большой промышленный холодильник, продувные камеры для вялки, коптильню.
Басакин хутор среди «своих» стал известен. Туда можно в любое время подъехать за рыбой или просто отдохнуть, погулеванить. Гостей привезти, друзей, начальство ли, «проверяльщиков» из областного центра и даже из Москвы. На хуторе у Басаки все есть: баня с парной, даже с невеликим бассейном снаружи; биллиардная с настоящим фирменным столом; желающим можно «девушек» предоставить из недалекой станицы. Любителям вольной природы — Басакин стан на берегу Дона, в уютном месте с дубравой, песчаным пляжем, жилым вагончиком.
И конечно, в любое время дня и ночи — уха на любой вкус: острая — окуневая, жирная — сазанья, «лечебная» — из судачка. А еще — судак «по-басакински», линь — в сметане, жаренные на сковороде рыбьи черева, золотистая, хрустящая, тоже на сковороде, плотва с икорочкой, запеченный в духовке лещ… Желающим — шашлыки из барашка, шулюм — из свежатинки. Горячая баранья голова или соленый курдюк.
После таких застолий милицейские начальники из областного центра и из самой Москвы Басакину приветы слали. Дарили визитные карточки с припиской: «Прошу содействовать». С такими визитками через любой кордон хоть на танке кати. И с любым грузом — никто проверять не посмеет.
Но это теперь — лучшая в округе вяленая рыба. Серебристые прозрачные на погляд лещи, синцы, шемая да чехонь. А на вкус — объеденье. Потому и продавались за хорошую цену, как говорится, «влёт». Балыки из сома да толстолоба.
А ведь приехал к отцу на обычный хуторской двор с дощатым флигелем, сараем, скотьим базом, где мычала корова да куры греблись.
Не думал не гадал, что останется здесь.
Он и нынче, уже через годы, отнекивался, когда говорили ему: «Чего ты во флигеле ютишься? Дом построй. В двух уровнях, из красного кирпича, как положено…»
Басака посмеивался, про себя думал: «Куда потом девать эти „уровни“? Рыба, считай, кончается. Выцедили. Хутора нет. Лишь старики доживают. Да чеченец Вахид. И будут торчать эти „два уровня“ посреди степи. С собой их не заберешь».
А еще виделось ему нынешнее время каким-то зыбким, ненадежным. В пьяных бахвальных, а порой искренних разговорах людей приезжих это слышалось, понималось: все воруют, все тянут, грызутся, отбирают друг у друга, и чем дальше, тем жаднее, наглее, ни у кого сытости нет. И даже здесь, в этих разговорах застолья, но все же осторожных, проглядывала тоска: «К чему идем? Куда катимся?..» Даже им, ментам и начальникам, не больно надежным казался завтрашний день.
Таким его понимал и Басака. Но выбора пока не было. Он прижился, неплохие деньги имел. Поначалу только от рыбы. Но помаленьку приходили, затягивая, иные заботы.
Лошадок Аникей с детства любил. В колхозе всегда их держали. Отец бригадиром работал. Транспорт — лошадь с тележкой. Чубарка была, Звезда… Всегда при доме.
Потом колхоз стал разваливаться. Объявились казаки, которые больше шумели: «Любо! Не любо!» Казаки колхозных лошадей забрали, решили погарцевать. К зиме бедные лошадки глодали жердевые прясла. Свояк-участковый попросил: «Возьми. А то — передохнут».
Забрал лошадей. Считай, косяк. Два жеребца, восемь маток. Он любил их. Но это тоже забота: конюшня, пастьба, корма на зиму готовить, приглядывать, лечить.
Но любил Аникей лошадок. И сейчас, на воде, в ночи, о них вспомнил и словно увидел, как они теперь бродят в просторном загоне, стоя дремлют, лежат. В ночи, в тишине. Жеребец Гром, кобылка Марина… — это любимцы. Могучая Василиса. Жеребенок у нее подрос. А все сосет мамку. Сейчас они отдыхают, дремлют ли, спят. Ночь…
Тишина и покой. Но ко сну не тянуло. Подгребался веслом. Поглядывал на сторожковые огни-маячки «плава»: край, середина. Случались зацепы. Их надо не проглядеть.
Безлунная ночь. Близкий лесной берег, безмолвный, осенний. Даже совы молчат. Лишь прошуршит в камышах ли, в кустах ночной охотник енот. И все.
Далекий горный берег. Там по песчаной косе редкие огоньки костров, фонарей на становьях «хохлов» с Украины, они приезжают каждую осень, живут до морозов. Ловят леща, покупают рыбу, здесь же солят ее. На Украине, говорят, ничего не осталось: ни рыбы, ни вольной воды. Рыбу выловили. Озера, пруды, берега речные скупили богатые люди. Теперь не подступишься. Неблизок путь через границу, таможню, но ездят теперь на дармовую рыбалку в Россию, на Дон, на вольную воду, последнее выдирать. Все загаживают. Вода и берег — сплошная мусорка. Нет хозяина, некому навести порядок. Редко-редко менты наскочат, «дань» соберут и уехали.
Умные люди Аникею советовали взять в аренду ли, в собственность Голубинский остров да Картули, навести там порядок. Брать плату за приезд, пребывание. На лето ставить вагончики. Словом, сделать базу для рыбаков.
Новое казачество обещало помочь. Басака начал было склоняться, понимая, что это дело выгодное и вполне выполнимое. На Картули, на Голубинский остров ведет единственная дорога. Справа и слева — глубокие балки-овраги, вода. На перешейке взять землю в аренду ли, в собственность, поставить вагончик, шлагбаум, пост — вот и все дела. Установить плату, следить за порядком. Конечно, первый год будет трудно. Люди привыкли к вольному. Значит, там надо самому сидеть безвылазно и ментов пристегнуть, пока народ привыкнет. На это нужно время и силы. А как же все остальное: рыба, скотина?
Помыслил, прикинул и одумался. За семью зайцами одному гонять несподручно.
Заниматься рыбой, управляться с немалым гуртом скота — все одними руками, одной головой. Советчиков много, а помощь — лишь от жены по летнему времени, пока у дочек каникулы. Да и великий ли прок от бабы… На хуторе добрых помощников нет, их и на стороне не сыщешь. Жалко, что сына не дал бог. Но это все «если бы да кабы…»
На деле, как ни крути, он — один. А дел, даже нынешних — под завяз. Двести голов скота — это тяжелый воз. Начиналось все тоже понемногу. Думал, рыба да рыба — дело привычное. А потом, когда колхоз разорялся, считай, всучили ему по дешевке полсотни полудохлых коровенок и бычков. Это было среди зимы. Кое-как пригнал да привез их, бедолажных, на хутор. Выхаживал, сена купил, солому возил с полей. Но всех сохранил.
Скотина объявилась; нужно ее содержать как положено: базы, зимние стойла, телятники, выгоны. Корма надо запасать. Косилку добыл, пресс-подборщик. Пошло и поехало. Пустующую ферму, какую развалить не успели, забрал у колхоза в аренду, с выкупом. Колхозу эта ферма лишь боль головная — сторожи ее. Аникею она сгодилась. Начал по весне телят скупать. Стойла есть, попасов хватает. Сено — лишь косить не ленись.
Тем более что убедил его один из гостей, областной начальник, человек неглупый, хуторской по рожденью, из этих же краев. Дважды его привозили. Выпивали, парились в баньке.
— Скотина… Мясной скот — дело верное… — втолковывал он. — Рыба скоро кончится, уже кончается. Вспомни, какие уловы десять лет назад и сейчас. Лучше меня знаешь. Скоро вовсе конец. А мясной скот — он здесь вечный. Я тебе привезу книжку, наш местный историк в архивах копался от века семнадцатого до нынешнего. Скотиной, мясным скотом здесь люди жили. Хлеб у нас сроду по-хорошему не родил. Земля — «бунелка» да мел. А выпасы вольные, сам знаешь. Скотина и зимой может пастись, из-под копыта. Это даже полезно для мясного скота, для лошадей. Лишь имей на всякий случай страховой запас сена, если гололед, пурга.
Он привез книжку обещанную: как жили в казачестве в этих краях с давних времен, какие были гурты… Осенние скотьи ярмарки, на которые купцы из России съезжались. Как потом, кого и за что «кулачила» Советская власть и в Сибирь ссылала. «Арендовал выпасы… Держал двести голов… Триста голов… Скупал молодняк… Откармливал, продавал…» Вот чем жили.
Так что все было верно. И то, что рыбу в Дону вычерпали. На остатках долго не протянешь. Останется лишь что-то в Цимле. Но туда уже не уйдешь. Бросать все налаженное? Начинать с нуля? Да туда и не пустят «ростовские». Там все поделено.
Про скотину Басака и сам знал. По своей памяти, по отцовским и бабушкиным рассказам. Вспоминали гурты, табуны, отары, которые здесь в колхозные времена были. Недаром, как мухи на мед, слетелись сюда чеченцы, даргинцы, азербайджанцы… Кого только нет! И у всех — скотина: сто, двести голов. А у кого и тысячи. Отары овец, пуховые козы. Все живут и никуда не стремятся.
И наши живут, у кого голова на плечах: станичные Басакины, к примеру, дядька Федор. Скотину держит, пусть и немного. Но кормится. У людей покупает, торгует на базаре уже сколько лет-годов. Все знают его. Лишь позвони, он подъедет, заберет и деньги сразу заплатит. Имел Аникей с ним дело, при случае. Порою проведать заезжал, привозил рыбу. Все же родня, пусть и не больно близкая, но Басакины.
И не одни они такие. Черкесов Иван бахчами занимается: арбузы, дыни да тыквы. Понемногу зерно сеет: просо, ячмень. Своя у него техника, своя артель: свояк, бывший бригадир, да брат Михаил — тот по тракторам и машинам «спец». Живут и не жалуются, как иные. Работают.
Не говоря уж про тех, кто подальше, по левобережью, там земля лучше. Пашут и сеют, и даже скотину молочную стали заводить.
Хотелось бы, конечно, надежного помощника. Но сыновей бог не дал. А дочери — до поры. Но все равно Аникей по случаю три домика купил, надеясь, пусть и не сразу, хороших людей найти: работящих, надежных, на которых можно положиться. Переселенцев много. И ныне из Средней Азии едут. Но добрых пока не попадалось. А может, плохо искал, на себя надеясь. Ведь крепок еще. За сорок перевалило. До юбилея далеко. Но тяжело в две упряжки тянуть: рыбалка и скотина. Забот и забот… На нынешних работников нет надежи. Спят на ходу, успевай лишь подгонять.
Вот он, в лодке, помощничек, на голом железе дрыхнет, даже посапывает, чмокает, наверное, хорошие сны видит. Не разбуди — до станицы, до Калача будет спать. А сети пора поднимать. Давно уже прошли Голубинский остров и устье малой речки; далеким, рассеянным светом брезжил вдали хутор, на котором огней — лишь на его подворье. А дальше, по темной воде и звездному небу, закрывая его, — меловые обрывы Прощального кургана. Здесь сплаву конец.
— Сашка, кончай ночевать! — разбудил Аникей помощника.
Тот вскинулся и сразу за дело: поднимать сеть. Она — немалая, от берега к берегу. Но по нынешней теплой погоде, на спокойной воде — это разве работа… Тем более что сеть — не пустая. Хорошие лещи, судаки. Сазаны есть, толстолобы. Такую сеть даже поднимать одна лишь радость: плавали не зря. А ночи уже осенние, долгие. Можно еще раз сети кинуть и сплыть. Пока есть рыба.
А на дворе басакинском, после отъезда хозяина, оставшись вдвоем, дед Атаман и постоялец его просидели недолго.
Кухарка Вера, проходя мимо стола, спросила:
— Может, вам чайку или еще картошечки, горяченькой?
Иван отказался и пригласил:
— К нам садись, — и позвенел пустым стаканчиком о бутылку.
Вера даже отпрянула, испуганно изменившись в лице:
— Нет, нет… — торопливо проговорила она, оглядываясь. — Вы уж сами… — и тут же скрылась.
Иван не понял ее испуга, вопросительно поглядел на деда Атамана.
— Нельзя, — коротко ответил тот, грозя пальцем, и поднявшись, сказал: — Пошли до дому, до хаты. — Секунду поколебавшись, он допил из водочной бутылки остатнее, одним глотком, и произнес громко: — Мы ушли! Спасибо кухарке! — и еще раз погрозил.
Дорога была короткая, через прогон перейти. А на своем дворе, плотно закрыв калитку, на цыпочках приподнявшись, он через забор глянул, и лишь потом негромко сказал:
— Нельзя. Им нельзя водку давать. Всем. Верке, Сашке, Чугуну, Кудре, никому нельзя. У Аникея с этим строго. Только из его рук. Они же все из «обезьянника».
— Из какого «обезьянника»? — не понял Иван.
— В милиции — «обезьянник», с решетками. Оттуда и привозят работников. Всяких бродяг, алкашей. Для трудового воспитания, — усмехнулся старик, усаживаясь на воле, за дворовый стол. — Верка, она из дурдома сбежала. Она мужа зарезала. Насмерть.
Старик заметно опьянел, принес сигареты, закурил, оправдавшись:
— Трезвый я их в рот не беру. А как выпью, тянет. Ты чаю заваривай. Посидим… Рано еще, — и прежде начатое продолжил: — По ней и не угадаешь. А сидела в дурдоме. Значит, с головой непорядок. Сбежала оттуда. Менты перехватили, привезли Аникею. Он заказал им бабу. Вот и привезли. Живет. В дурдоме-то хуже.
Тут все такие. Сашка какой уже год по «условному». В любой момент, как провинится, могут в тюрьму посадить. А здесь все же воля… И Кудря, тоже три года «условно». А Чугуна мать привезла, из станицы. Он спился, до нитки ее обирал: весь погреб, до картошины вытянет, любую тряпку утянет. С милицией привезла. Работает… Басака их строго держит. И нам приказ, хуторским: «Ни грамма им не давать. Иначе…»
Дед пригнулся, проговорил шепотом:
— Иначе, сказал, сожгу, — и подтвердил громче: — Он сожгет. Всем нашим приказал: мне, Ксене, Фатею, бабе Кате… Раньше чего-нибудь надо помочь по хозяйству: с дровами, огород вскопать, прибить ли, приколотить дощечку, позовут втихаря, когда нет хозяина, Сашку ли, кого еще на подмогу. А за работу, как водится, поллитра да закусь. А потом был случай: Кудря, пьяный после калыма, заснул, упустил скотину. Дело — в ночь. Пока искали. Тут — волки. Разогнали гурт. Телят порезали. Аникей всех собрал прямо вот здесь, на моем базу. Напрямки сказал: «Замечу, сразу хату — в дым…»
Дед Атаман даже теперь, через время и во хмелю, словно в ознобе, передернул плечами. А тогда была и вовсе страсть.
Басакин собрал стариков. Они про беду знали. Виноватая бабка Ксеня молчаком слезы глотала. Разговор был короткий:
— Держу вас, старых. Чем могу, помогаю. Без хлеба не сидите. И буду помогать. Потому что — свои. А вы мне вредите. Пять голов погубили. Тыща… Ты не реви, баба Ксеня. Это мне реветь надо. Я к вам по-людски. А вы? Запомни… И все запомните. К работникам моим не касайтесь. Замечу, узнаю, слов не будет. Хату — в дым, — произнес он жестко. — В руки — костыль и чикиляй куда хочешь. — Он голоса не повысил, но глаза были страшные: этот точно — сожгет.
Даже теперь, через время, припомнив тот час, дед Атаман почуял нешуточный страх, оглянулся и громко сказал:
— Это правильно, я считаю.
И сразу потянуло старика на выпивку.
Принес он из кухни большую кружку вина своего изделия, сообщил:
— Смородиновое… Лишь сахар и сок. И чуток дрожжей. Покушаешь?
— Нет, — отказался Иван.
— Правильно. И Басака делает правильно. Он уважает людей. Дедов и бабок. Тут сколь нас осталось-то, две калеки с половиной. Хлеб ныне ты возишь. И сам он. Какое лекарство надо. Или куда поехать: в станицу, в райцентр, попутно возьмет, никогда не откажет. Мы бы без него, особенно в зиму, все передохли. Тут ничего не скажешь. Уважает людей. А работников хоть и в строгости держит, но кормит, одевает. Не то что чечены. У тех бичи сухую дробленку жуют да в обносках ходят. Аникей одевает, кормит. Всегда им бабу держит. До Верки была молодая девчонка, детдомовская. Но они ее быстро накачали. А перед ней — очкастая, с мужем, с дитем. Мужик, тоже очкастый, скотину стерег. А мальчонка — совсем малый. Еще бабка моя живая была. Она жалостливая. Совала этой очкастой. То да се. Сахарку да конфетков, крупы на кашу, печеников. Потаясь, чтобы не видали. Аникей, а тем более, когда Валентина, его жена, приезжает, та баба — бой. «Только жрете и жрете, — передразнил старик. — По буханке в день сжираете!» Очкастую она заставляла за телятами ходить и свиньям кашу варить. «Ничего с ним не сделается! — Это она про мальчонку. — Посидит в хате».
Дед отхлебнул вина, еще закурил и сообщил:
— Мальчонка потом отмучался, током убило.
— Убило?.. Совсем?
— Ну да… — легко объяснил дед. — В хате — обогреватели самодельные, «козлы», чтобы печь не топить. А он глупой еще, лишь ходить начал, видно, лазил и залез… Сразу, насмерть… Здесь его и закопали. А очкастые потом убежали.
Иван не сразу продышался, невольно что-то представляя себе и отгоняя виденья. Ему расхотелось слушать стариковы речи. Но дед Атаман, все более пьянея и размякая, рассказывал о Сашке, который пропил дом отцовский и все, что было там… И что-то еще, про какую-то гранату, которую Сашке подкинули, и теперь он вовсе никуда не денется, три года получил «условно». И еще про Кудрю, который хотел уйти и рыбачить самостоятельно, на себя. «Он рыбалить умеет… В колхозной бригаде рыбалил, у Кости Конкина. Но голову надо иметь… А у него нет головы…» Рассказывал, как Кудрю раз за разом ловила инспекция да водная милиция. Все отбирали, штрафовали и наконец судили, приговорив к условному сроку.
— Басака соображает… Басака знает, что делает, потому что это — не люди, а обезьяны… Раньше, при колхозах, дисциплина была. Бригадир, агроном, зоотехник — в четыре глаза глядят. Премии лишат, на новую технику не посадят, жильем обделят. Партком да профком. Строгость была и совесть была. Родителей, стариков уважали. А потом — свобода… Работы нет, никто за тобой не доглядает. Вот и сгубились… Воля… Воля она меды пьет и разом кандалы кует. В «обезьянник» да на «условную», раз не можешь собою владать, бесшабашная голова… — и далее, с трезвой болью: — Какую Сашке поместью отец с мамкой оставили. Дом, корову, козы да овцы… Корова была ведерница. Свои, хуторские к нему приходили, просили: «Сашка, продай… Тебе она — не к рукам…» Люди из станицы приезжали: «Продай…» Уперся. Закопылил нос: «Сам — хозяин». Привязал в сарае, налыгачем. Чтобы не ушла, «а то угонят»… Прикрыл ее и запил на неделю. И она там подохла. Среди лета, без воды. Когда пришел в память, она уже вспухла. Такую погубить коровку… — чуть не плакал старик. — И собака сдохла. Тоже была на цепи. Сухой дробленкой кормил, мыслимое дело… Разве это люди… Обезьяны…
Он еще что-то говорил, все невнятнее; а потом ткнулся головой в стол и захрапел.
Иван с трудом утащил его в кухню, на диван, для ночного покоя. Тяжелый старик, когда-то могучий. Теперь — квелый, обрюзглый.
Хозяина уложив, Иван еще долго сидел во дворе. Обычно он возвращался с промысла поздно. Ужинал и сразу спать. Нынче получилось по-другому. И спать не хотелось. Неволею вспоминались стариковы пьяные речи, которым верить ли… Но теперь он точно вспомнил Кудрю, каким тот когда-то был, на заводе. Парень приметный: синеглазый, улыбчивый, широкоплечий. Красавец. Особенно после смены, после мытья в душе. Волосы золотистые, крупными локонами, белолицый, с румянцем, глаза большие, синие — просто Иван-царевич. Потом он ушел в рыбколхоз, на большие заработки. Теперь вот здесь. Наверное, до конца. Конечно, жалко его. Но ведь — взрослый человек… Вспомнил Веру-кухарку. По ней ведь ничего не заметно. Баба как баба. Здоровая, крепкая и веселая. Но как испугалась… Значит, есть чего бояться. О мальчонке, который погиб, не хотелось и думать. Может, это пьяные бредни. Но думалось с болью. И даже с каким-то страхом. Тьма вокруг: во дворе, в доме, в огороде, в саду. На подворье басакинском — фонари, но они — лишь там, в своей стороне. Хутор и вся округа утонули в густой осенней тьме. Но светит небо. Все больше и больше звезд. Все ярче. Но холоден свет их.
Вспомнились ребятишки свои. Подступали выходные дни. Надо бы их привезти сюда. Особенно младший, Тимошка, просился. Подумал о детях, и стало на душе теплее, спокойнее. Свое — ближе.
Ночью Иван спал как всегда. Утром проснулся, сразу Тимошку вспомнил, решил твердо: сегодня привезет жену и детей. Пусть продышатся, развеются. Все же — осень. И впереди — непогода.