Три пожилые санитарки только что вывезли кровать с умершим больным на лестничную площадку, где он должен будет лежать до утра, и маленькой, перемещающейся внутри себя толпой, пошли по коридору.
Вдоль по тому же коридору медленно уходили в темноту, заполнившую другую половину отделения, две женщины, склонившиеся друг к другу.
Санитарки компактной группкой придвинулись к такой же, но более тихой, более спокойной группе сестер.
Говорили санитарки:
— Это кто же? Внучки?
— Нет. Это мать и дочь.
— Чья ж мать-то? Его?
— Да ты что? Ему под восемьдесят.
— Так это его дочь и мать? Жена, значит.
— Ну да.
— Тише, — донеслось из группы сестер.
— В дом пошли, — от санитарок шел теперь не шепот, а шип.
— Пошли.
— Тише, — опять сестры.
Две женщины в своих темных одеждах почти совершенно исчезли в темноте, и дальше только угадывалось: свернули в дверь на лестницу — и потом, это уже наверняка, стали спускаться вниз. Наверное, так же рядом и так же медленно.
Сестры теснее сдвинули стулья, сбились в кучку, и разговор поскакал:
— А зачем его оперировали?
— А что делать — помереть же мог.
— А так что?
— Попытались.
— Так ведь говорили — все равно помрет.
— А как иначе? — так надо. Ему-то говорили — не надо, а он говорит — шанс единственный.
— Смелый мужик. Все-таки стал оперировать.
— А он сказал: спасение выживающих через этот риск идет.
— Эй, вы! — окликнула одна из санитарок. — Чертовы студентки, хоть по ночам молчите, коль за сестер взялись работать.
Сестры начали говорить тише.
Из палаты вышла еще одна сестра. Лет под пятьдесят, наверное.
— Сидела около. Заснул только что. А если ночью дело не придумать — сама заснешь. Или поговорить.
— А этот умер.
— Ну! Уже? Я думала, до утра дотянем.
— Вот всегда на дежурстве до утра стараются дотянуть. Почему? — это самая молоденькая сестра-студентка спросила.
— А кто его знает? Вот ведь хирурги боятся, когда у них на столе умирают. А почему? Ведь если не виноваты.
— А нам говорили, ваш Начальник на лекции, что хирурги боятся смерти под своими руками, потому что трудно отделаться от подсознательного ощущения убийства. Им просто страшно. И, говорит, правильно боятся. Потому что хирург этот тоже становится страшен, во всяком случае на какой-то срок: переступил, говорит, этот хирург через границу страшного и неизвестного, и что теперь для него стало границей страшного — неизвестно. Что-то вроде этого он нам говорил.
— Это верно. Убить страшно. Знаете, девчоночки, я в сорок первом пошла добровольцем. Раненых с поля таскала. Так двух фрицев привелось убить. Выхода не было — либо они меня, либо я их. Самое страшное это было. И сейчас тяжело вспоминать.
— А вытаскивать-то, по полю ползти не страшно?
— Страшно. Да это дело. Тут спасаешь, а то убиваешь.
— А говорят, тяжелораненые тяжелее здоровых.
— Очень тяжелые. Как будто не вылилась у них кровь, а наоборот, добавилась.
— А почему женщины этим занимались? Мужчины-то сильнее. Стрелять-то легче, чем таскать на себе раненых.
— А им, наверное, убивать легче?
— А помните, девочки, он про это говорил на вводной лекции. Он тогда говорил о женщинах в медицине. Говорил, женщина должна жизнь давать и спасать может. А убивать ей труднее. А мужчинам легче убивать. Или я что-то напутала?
— Нет, точно. Мало, что ли, примеров. Помнишь, мы тогда спорили?
— А он говорит — примеры пустота. Общее важно, а примеры никогда ни о чем не говорят.
— А вы всю войну на фронте были?
— Не-а. Год только. Потом ранили меня. Осколок в легком был. Сам он вышел через рану. Еле выжила. Врачи все удивлялись. А через эту рану и замуж не вышла. Так и сломалось у меня тогда все.
— А сейчас?
— И сейчас так вот одна и живу. Да я только год назад квартиру получила, однокомнатную. А то все углы снимала, с сорок пятого, с демобилизации. Двадцать лет мучилась.
— А где до войны жили?
— С сестрой. И год после войны. А у нее семья. Комната одна. Сама ушла. Зато сейчас, когда покупала квартиру, — сестра помогла, люди помогли — одолжили.
— Что, в кооперативе?
— Ну да. Да и все равно трудно было. Спасибо общественности — помогли. Помогли люди. Зато сейчас домой прихожу — и в ванну. Вот счастье-то. И все сразу как-то светлее стало. И по ночам на работе спать теперь меньше хочется. А вы, девчонки, приезжайте ко мне. Рядом лес, река. Зимой приезжайте с лыжами. Летом купаться.
В коридоре появились два доктора. Сестринский шепот стал еще тише и еще более шипящим. Старшим сегодня дежурил Сергей Павлович Топорков.
Доктора говорили глухими, но гулкими голосами.
— Надо записать в историю, что умер, и время отметить. А вообще, слава богу, что помер, — мучился жутко. Зачем все это?
— Да, но мог и выжить. Домой ведь выписываются такие тоже. Да и большинство выписывается.
— Да зачем? Он уже не человеком был.
— Жизнь-то в нем была. Не ты дал — не тебе и решать.
— Может быть, и так. Дежурство какое-то муторное. Вродеи ничего особенного, а всю ночь проколготились. А вечером еще в ресторан идти куда-то.
— Не ходи. Кто неволит?
— Да обещал. Знакомый один. И не так чтоб близкий.
— Торжество?
— Еще глупее. Вены у него были варикозные на ногах…
— А-а. Оперировал.
— Ну да. Попросил.
— Теперь торжественный обед благодарственный?
— Считает, что я потратил на него чувства, нервы и время. Так в благодарность он у меня еще немного времени отнимает. И не откажешь. Он ведь действительно благодарен.
— Лучше бы деньги брать.
— Вот именно. Я потому и решил — после дежурства. Все равно день пропащий. Если вот со своими идти пить, тогда надо быть свеженьким — для интеллигентного и приятного разговору.
Засмеялись.
Сестры и санитарки зашипели на них почти одновременно.
Доктора замолчали, и их две белеющие в темноте фигуры на расстоянии метра друг от друга двинулись по коридору туда же в темноту.
На лестнице их задержала сестра и позвала в приемное отделение вниз.
Внизу они прошли мимо телефона, у которого сидели те две женщины и никак не могли решить, когда и кому из них звонить родным, чтобы сказать о несчастье.
В приемном покое их ждал еще один дежурный.
— Не знаю, что делать, Сергей Павлович.
— Привезли кого-нибудь?
— Привезли. Почечную колику.
— Ну и что?
— Приступ купировали.
— Так отпускай.
— Просят положить.
— Привет! Ты же знаешь инструкцию: приступ купирован — в поликлинику к урологу.
— Ну пойдите сами поговорите.
На топчане сидела старушка. Маленькая, сухонькая, с довольно бессмысленным выражением лица. Рядом сидел старичок.
— Доктор, я вас очень прошу оставить мою жену в больнице. Вот ее снимки.
На снимках в обеих почках большие камни.
— Сколько лет ей?
— Восемьдесят один.
Конечно, такие камни в таком возрасте никакой уролог не возьмется убирать.
— Но ведь приступ купировали.
— Знаете, доктор, эта история длится уже месяц. Дома приступ за приступом. По три раза в сутки неотложку приходится вызывать. Вот так. А на третий раз неотложка всегда, вот так, посылает в больницу со «Скорой помощью». А в больнице, вот так, значит, снимают приступ и отправляют домой. И все ведь по ночам ездим.
Старушка осталась в комнате, а они вышли разговаривать в коридор.
— Вы поймите, что класть в больницу бессмысленно. Единственно возможное лечение — операция. А оперировать ее нельзя. Что ж класть — место только занимать. Нам же не разрешат.
— Но как же нам быть! Хоть на время положите, вот так. А то ведь неотложка уже отказывается выезжать. А я на девятом десятке уже не могу научиться уколы делать.
— Это нецелесообразно. Мы займем место, а если надо будет положить человека, которому можно сделать операцию, — не сумеем, не будет места. Мы ж должны заботиться о нашем деле.
— Но, пожалуйста, доктор, подумайте и о нас. Мы, два старика, через ночь ездим в больницу и обратно. Я понимаю врачей неотложки, вот так, конечно, я и вас понимаю, вот так вот. Но нас-то кто-нибудь тоже должен понять.
— К сожалению, ничем не могу вам помочь. Обратитесь утром к нашему начальству. Может быть, вам помогут. А у меня таких полномочий нет.
В коридор внесли носилки, на них в полной прострации, абсолютно бледная, лежала молодая женщина. Врачи получили возможность с чистой совестью отвлечься от старика, и тот, еще больше согнувшись, став еще меньше, пошел, наверное, искать такси.
У женщины диагноз очевиден. Из каждого ее слова, из вида — из всего вылезал диагноз — внематочная беременность.
Историю болезни не записывали, а больную в самом быстром темпе повезли в операционную. Пришлось отложить ждавший своей очереди аппендицит, поскольку внематочная ждать не может — кровотечение.
— Женщинам надо уступать дорогу, — сказал Сергей Павлович, по-видимому имея в виду, что аппендицит должен уступить дорогу беременности, — и оба, вслед за каталкой, поднялись в операционную.
Когда они помылись и стали к своему станку, женщина уже спала. Она была так слаба от потери крови, что заснула от первых же крупиц наркотиков. Она заснула внезапно, как будто в обморок впала.
Сначала они молчали. Потом, когда вскрыли живот, когда увидели кровь, когда подтвердился диагноз, когда остановили кровотечение — минут через пять после начала, — они вздохнули и стали шуметь, разговаривать. Дальше все пошло в более медленном и спокойном темпе. Кровь, разлившуюся в животе, собрали и стали переливать в вену. Давление поднималось.
— Дурацкое положение со стариками. Дурацкий спор. Ее все равно не положат.
— Ну, а что делать им?
— Ничего. В конце концов, есть родственники. Да и уколы научиться делать — не велик труд.
— Стар больно.
— Что здесь, молодость нужна, сила? Не зевай, лапонька, подавай вовремя.
— А я-то хорош: нецелесообразно! Нет, нет. Все не так. Тошно — инструкции, инструкции. Да и не в силе дело. Ему сейчас не преодолеть силу страха — человека колоть, проколоть. Да еще своего близкого.
— Надо — научится, раз хочет близкому человеку помочь. Нельзя же все на нас переложить.
— Легко говорить. Постой, дай вытру здесь.
— Тут спорить нечего. Он все равно не сможет положить — главный врач не даст санкции. Разве что кто позвонит.
— Это верно. Но, как любит говорить Нач: «В спорах рождается истина».
— Верно, только спор идет до тех пор, пока он не начал, пока он молчит, а это бывает редко. Сергей, оттяни тут крючком, пожалуйста.
— Тяну. Рождается истина! Все так спорят, что… перевяжи здесь… она, наверное, чаще гибнет в криках и возражениях. В споре каждый раз ждешь, когда придет твоя очередь высказаться, и всегда ищешь возражение поэлегантнее, похлеще, иначе какой спор.
Рассмеялись.
— Отрезай нитки, и проверяем гемостаз.
— Ну что, можно зашивать, пожалуй. Спора у нас не будет, ибо постановили, что истина в нем гибнет.
— Будем тихо беседовать дружески и рождать истины.
— Пора кончать. Там еще аппендицит ждет.
— А ты насчет спора скажи Начальнику. Вот речь выдаст. Ну, кончаем?
— А стариков жаль. Им скоро в тот мир уходить. Плохие воспоминания останутся.
Замолчали. Оперируют молча. Но недолго:
— Интересно, у кого из уходящих остаются хорошие воспоминания? Уж если умер в старости да от болезней. У тебя нет другого иглодержателя?
Сестра молча подала.
Тихая беседа продолжала мирно катиться. Операция заканчивалась.
— А все-таки есть в этом какая-то бесчеловечность.
— Пошел ты со своей человечностью. А если некуда положить молодого, которого можно оперировать еще, — это человечно?
— А старики при чем? Гнусное ощущение у меня осталось. Бог-то небось все отмеряет.
— Затягивай лучше нитку как следует.
— Молчи, нахал. Как со старшими разговариваешь?
— Вот теперь хорошо. Теперь ты начинаешь покрикивать, как Начальник. Это уже прогресс.
— Нач же говорит, что кричит, потому что страшно, потому что боится за жизнь больного. Эй! Наркозная служба! Как давление?
— Все в порядке, — ответила сестра, которая давала наркоз.
— Ну да. Конечно. А как же! Всякий крик должен быть оправдан. А бог, он все отмеряет… Кстати, слыхал, Начальник высказался? Сказал, что верит он только в бога, потому что верит только в заведомо несуществующее, ибо все существующее всегда может подвести.
— Дурак он, твой Начальник.
— Он — и твой.
Они стали говорить шепотом, чтоб сестра не слышала.
— Не верю только я, что он так думает. Просто у него всегда на первом плане дело, а уж потом люди. И все его слова и лозунги просто для того, чтобы всех в руках удобнее держать было. Ведь чуть в сторону от дела, и он по-другому говорит. Кстати, помнишь, несколько дней назад, такой же случай, старик к нему приходил с просьбой: так он, Начальник, специально сам звонил в поликлинику, в неотложку, чтобы они выезжали по первому вызову и без разговоров. Ему-то не откажут.
— Вообще его не поймешь. Не знаю, каков он внутри, а так… Действительно, наверное, легко быть либералом в чужом департаменте.
— Ты смотри, сколько времени уже… Давай быстрей заклеивай. Нам еще истории писать до самой конференции. И вообще хватит склочничать.
Они заторопились.
После аппендицита они мылись в предоперационной и продолжали философствовать на тему: Начальник и люди. Все-таки дежурство было не из очень легких.
— Ты знаешь, почему он всех не любит? Наверное, в глубине души считает многих умнее себя, — предположил Сергей. — Он это нутром чувствует, а думает иначе. Отсюда конфликт.
— По-моему, все проще: не шибко умен он, а?
— Может, и так: ни разу не счел себя виноватым, что, пожалуй, и характерно для глупого. Умный-то старается, наверное, хоть иногда найти вину в себе сначала, да?
— Ладно, идти надо. Посчитать еще надо, сколько мы за ночь обслужили товарищей. Нам еще писать и писать.
Вышли в коридор и пошли по уже серому, а не черному ночному отделению. Девочки-сестры гоняли но палатам, будили больных, меряли и записывали температуру. Сестра, которая постарше, подбивала итоги: сколько было истрачено учитываемых лекарств, и прежде всего наркотиков. Санитарки дружно с разных концов убирали отделение. До восьми часов они должны успеть отнести в морг умершего. Нянечки перекликались:
— Мне только еще шестую убрать, и все.
— Все понесем его?
— А как же! Вдвоем-то не унести.
— И девки пусть помогут. Еще не успеем.
— Успеем. Неужто не успеем, — успокоительно и тише, чем остальные, ответила санитарка, которая мыла линолеум у самой лестничной площадки.