Мы отправились в театр, шлепая по грязи под проливным дождем. Внутри театра царила почти полная темнота, потому что синие одежды зрителей впитывали скудный свет керосиновых ламп. Негде было даже стоять, разве что рядом с полицейским, который, по-видимому, во имя поддержания нравственности и авторитета лорда-канцлера имел в своем распоряжении угол на галерке и четыре стула. Ростом он был четыре фута и восемь дюймов, но сам Наполеон на острове Святой Елены не сумел бы скрестить руки на груди так драматически. Немного поворчав (вероятно, мы попирали конституционный принцип), он согласился уступить нам один стул, получив взамен бирманский черут, дым которого, как мне показалось, чуть было не заду шил его.
Зрительный зал состоял из пятидесяти рядов партера по пятьдесят человек в каждом со связующей массой детей и галерки, вмещавшей свыше тысячи зрителей. Как и все дома в Японии, театр представлял собой сооружение изящной столярной работы: крыша, пол, перекрытия, опоры и перегородки были из дерева, а каждый второй из сидящих в зале курил крохотную трубочку и каждые две минуты выколачивал из нее пепел. Мне захотелось немедленно удрать, потому что смерть посредством аутодафе не входила в программу нашего турне. Однако спастись можно было лишь через узкую дверь, где в антрактах продавали маринованную рыбу.
– Да, здесь совсем не безопасно, – согласился профессор, вокруг которого то и дело с шипением вспыхивали спички. – Если пламя от костра, разложенного на сцене, перекинется на занавес или ты заметишь, что загорелась спичечная балюстрада галерки, я вышибу ногой заднюю стенку буфета, и мы пойдем домой.
С этих утешительных слов началась драма. Зеленый занавес упал сверху на сцену, и его тут же унесли. Бал открыли три джентльмена и леди, которые повели беседу голосами, тон которых напоминал не то бормотание, не то шопот фальцетом. Если хотите знать, как они были одеты, рассмотрите первый попавшийся под руку японский веер. В обыденной жизни японцы – самые обыкновенные мужчины и женщины, но на сцене, разодетые в негнущееся парчовое платье, они до последнего штриха похожи на японцев с картинок. Когда вся четверка уселась на пол, появился маленький мальчик, который, бегая от одного актера к другому, стал оправлять их драпировку, там бант оби, здесь складку подола. Костюмы были "живописны" до такой степени, до какой непонятен сюжет пьесы. Давайте-ка назовем ее "История Кота Громовержца", или "Мешок с костями Арлекина и изумительная старуха", или "Громадная редиска", или "Невоздержанный барсук и качающиеся фонарики".
Мужчина, вооруженный двумя мечами, одетый в черную и золотую парчу, встал на ноги и принялся имитировать походку малоизвестного актера по имени Генри Ирвинг*. Не сообразив, что ничего смешного тут нет, я хихикнул вслух, и полицейский сурово взглянул на меня. Затем джентльмен с двумя мечами стал домогаться любви леди-картинки, а другие персонажи комментировали его действия на манер греческого хора, пока нечто (возможно, смещенное ударение в каком-нибудь слове) не вызвало скандала и джентльмен с двумя мечами и какая-то ярко-красная фигура под звуки оркестра (одной гитары и чего-то щелкающего, но не кастаньет) насладились битвой в духе Винсента Краммлза*. Когда мужчины навоевались, мальчик унес оружие, но, решив, что пьеса нуждается в дополнительном освещении, притащил десятифутовую бамбуковую палку с горящей свечой на конце и стал держать это приспособление в каком-то футе от лица джентльмена с двумя мечами. При этом он следил за каждым его движением с беспокойством ребенка, которому доверили пишущую машинку. Затем леди-картинка соблаговолила ответить на ухаживания человека с двумя мечами и с жутким воплем превратилась в омерзительную старуху (мальчик унес ее волосы, остальное она проделала сама). В этот ужасный миг позолоченный Кот Громовержец (он появился из облака) пронесся на проволоке от колосников* до центра галерки, а мальчишка с хвостом барсука стал насмехаться над мужчиной с двумя мечами. Затем я догадался, что последний оскорбил Кота и Барсука и ему крепко достанется, потому что по сей день эти животные и лиса считаются злыми волшебниками. Последовали страшные вещи, каждые пять минут менялись декорации. Самый сильный эффект был достигнут двумя рядами свечей, которые раскачивались из стороны в сторону. Они были подвешены на бечевке позади экрана из зеленого газа, в глубине сцены. Помимо того что свечи великолепно создавали атмосферу жуткой таинственности, их колебание вызвало приступ морской болезни у одного из сидевших в зале. Однако человеку с двумя мечами приходилось туже, чем тому зрителю. Злобный Кот Громовержец напустил на человека с двумя мечами такие чары, что я даже не пытался разобраться, кем тот прикидывается. Сначала он был широколицым, вульгарным и комическим Королем крыс, которому содействовали другие крысы, и он, словно в пантомиме, с уморительными жестами поедал волшебную редиску, пока снова не превратился в человека. Затем унесли все его кости (благодаря тому же Коту-Грому), и он повалился на пол безобразной кучей, которую освещал свечой маленький мальчик. Джентльмен никак не мог прийти в себя, пока кто-то не поговорил с магическим попугаем, а огромный волосатый злодей и несколько кули не перешагнули через него. Затем он стал девушкой, однако, спрятавшись за зонтиком, снова обрел свои формы. После этого дали занавес, публика пришла в движение и даже вылезла на сцену. Какому-то мальчугану пришло в голову, что он должен через всю сцену пройтись на руках. Никто не обращал на него внимания. Он с серьезным видом принялся за дело, но упал на бок, дрыгнув в воздухе пухлыми ножками. Это словно никого не касалось, и вежливый народ на галерке никак не мог понять, почему мы с профессором изнемогали от смеха, когда ребенок, вооружившись колодкой вместо меча, начал копировать повадки джентльмена с двумя мечами. Актеры переодевались при публике, и каждый желающий помогал менять декорации. Почему бы ребенку не позабавиться?!
Вскоре мы покинули театр. Кот Громовержец все еще навязывал злую волю человеку с двумя мечами, однако в конце концов, наверное, все кончилось благополучно. Многое еще должно было случиться на сцене, но справедливость все равно восторжествует. Это подтвердил человек, который продавал маринованную рыбу и билеты.
– Хорошая школа для молодых актеров, – сказал профессор. – Вот во что естественно выливается несдерживаемая оригинальность. Здесь прослеживаются все приемы английского сценического искусства – сильно утрированные, но вполне узнаваемые. Как ты собираешься описать это?
– Японской комической опере будущего еще предстоит быть написанной, ответил я напыщенно. – Предстоит, несмотря на "Микадо". Барсук еще не появлялся на английской сцене, а актерская маска в наших признанных пьесах вообще никогда не применялась. Попробуй представить себе шутливо-серьезную оперу под названием "Кот Громовержец"! Начнем с домашнего кота, наделенного колдовскими чарами, проживающего в доме лондонского купца, который торгует чаем и лупит его. Учитывая…
– Поздний час, – ледяным голосом заметил профессор, – завтра мы отправимся "писать оперы" в храме, что стоит по соседству с театром.
Следующий день принес мелкий моросящий дождь. Кстати сказать, солнце не показывается четвертую неделю. Нас проводили, вероятно, в самый главный храм Кобе, но я не запомнил его названия. Испытываешь раздражение перед алтарем незнакомого вероисповедания, когда ничего не знаешь о нем. Обряды и обычаи индуизма, должно быть, всем хорошо известны: вы читали о них и, наверное, присутствовали при церемониях. Что за молитвы обращаются к Будде в этих краях, в чем сущность обрядов, совершающихся перед святынями синтоизма? Книги говорят об одном, глаза видят другое.
Храм, по всей видимости, является и монастырем – местом уединения и покоя, нарушаемого лишь лепетанием ребятишек. Он скрывался за крепкой стеной в стороне от дороги – беспорядочное нагромождение крутых, фантастически изогнутых крыш. Там, где крыши были тростниковыми и тростник словно "дозрел" от времени, они имели цвет позеленевшей меди, там, где кровлей служила черепица, отсвечивали серым. Под этими навесами человек, уверовавший в своего бога и вдохновленный этой верой, будто врезал в древесную плоть свое сердце – и дерево расцвело чудными узорами, завилось словно ожившими языками пламени.
На окраине Лахора раскинулся монастырь с лабиринтом надгробий и аллей. Место это зовется Chajju Bhagat's Chubara. Никто не знает, когда создано все это и когда разрушится. Храм в Кобе был велик и сверкал безукоризненной чистотой внутри и снаружи, но мир и покой, царившие в нем, напоминали безмолвие тех храмовых дворов в далеком Пенджабе. По углам монахи развели сады (сорок футов в длину, двадцать в ширину), и каждый из них, будучи непохожим на "соседа", имел небольшой водоем с золотой рыбкой, один-два каменных фонаря, холмик из камней, каменные плиты, испещренные надписями, цветущее вишневое или персиковое дерево.
Дорожки, мощенные камнем, пересекали двор, соединяя здания. За внутренней оградой, где был разбит самый прекрасный сад, хранилась золотая дощечка высотой десять-двенадцать футов, против которой в горельефном чеканном исполнении стояла бронзовая фигура богини в одеянии, ниспадающем свободными складками. Пространство между дорожками посыпали белоснежной галькой и поверх чего-то красного белыми же камешками выложили на земле слова: "Как счастливы!" Решайте сами, что это – вопль отчаяния или вздох умиротворения?
В храме, куда можно было попасть лишь по деревянному мосту, стоял полумрак, но все же было достаточно света, чтобы разглядеть поблекшее золотисто-коричневое чудо шелков и расписных ширм. Если вам доводилось видеть буддийский алтарь, где "магистр юридических наук" восседает среди золотых колокольчиков, старинных изделий из бронзы, цветов в вазах и тканых стягов, то вы поймете, почему романо-католическая церковь однажды процветала в этой стране* и будет процветать всюду, где изысканные религиозные ритуалы существовали до ее пришествия. Народ, который любит искусство, получит бога, которого необходимо ублажать изящными безделушками. Это так же верно, как и то, что раса, вскормленная среди скал, пустынных зарослей вереска и мятущихся облаков, станет восхвалять свое божество в шторм, сделав его суровым получателем жертвоприношений бунтующего человеческого духа. Помните историю Дурного народа Икике? Человек, который рассказал ее, поведал и другую – о Добром народе из других мест. Те тоже были нагими южноамериканцами и молились собственному божеству в присутствии небритого отца иезуита. В критический момент кто-то забыл ритуал, а возможно, обезьяна вторглась в лесное святилище и украла единственное одеяние жреца. Так или иначе, случилось нечто нелепое, а Добрые люди разразились смехом и прервали службу, предавшись игрищам.
"Но что скажет на это ваш бог?" – спросил отец иезуит, шокированный таким легкомыслием. "О, ему все известно заранее. Он знал, что мы кое-что позабудем или перепутаем и не сможем продолжать службу. Но он очень мудр и силен", – последовал ответ. "Это не оправдание". – "А зачем оправдываться? В таких случаях наш бог попросту откидывается назад и заливается смехом", – сказали Добрые люди и принялись хлестать друг друга цветами.
Я не помню, в чем соль этого анекдота. Однако вернемся к храму. Вот посреди пестрого великолепия выстроились хорошо знакомые фигуры с золотыми коронами на головах. Встретиться с Кришной*, похитителем масла, и воинственной, побивающей мужей Кали* на окраине Востока, в Японии, полнейшая неожиданность.
– Кто они?
– Это другие боги, – ответил молодой жрец, который злорадно хихикал всякий раз, когда к нему обращались с вопросом, касающимся его собственной веры. – Очень старые. Когда-то их привезли из Индии. Думаю, что это индийские боги, но не знаю, для чего они здесь.
Презираю людей, стыдящихся собственной веры. С фигурами определенно была связана какая-то история, но жрец не рассказал ее. Я неодобрительно фыркнул и дальше пошел наугад один. Дорожка привела меня в монастырь, сооруженный из тончайших ширм, полированных полов и коричневых деревянных потолков. Кроме шарканья ног, вокруг не раздавалось ни звука, потом за одной из ширм послышалось чье-то прерывистое дыхание. Сначала ширма показалась глухой стеной, но возникший рядом жрец отодвинул ее, и мы увидели дряхлого монаха, дремавшего над жаровней для согревания рук.
На эту картину стоило взглянуть: монах в оливково-зеленом одеянии (облысевшая голова – чистое серебро) склонился перед скользящей ширмой из белой промасленной бумаги, которая светилась холодным серебристым светом. По правую руку от него стоял обшарпанный черный лакированный столик с индийской тушью и кисточками (монах делал вид, что работает), еще правее бледно-желтый бамбуковый столик с вазой оливково-зеленой глазури, из которой торчала почти черная ветка сосны. В помещении отсутствовали цветы. Монах был слишком стар. Печальную картину скрашивала небольшая пестрая (золотая и красная) буддийская святыня, стоявшая в глубине.
– Он каждый день расписывает все ту же маленькую ширму, – пояснил молодой жрец, показав рукой на старика, а потом на небольшой чистый лист на стене. Тот жалко рассмеялся, потер голову и вручил свой "урок".
Картина изображала наводнение в скалистой местности: двое мужчин в лодке спасали двух других, сидевших на полузатопленном дереве. Даже мне стало ясно, что творческие силы оставили старика. Наверное, он хорошо рисовал в зрелом возрасте: одна из фигур в лодке, перегнувшаяся через борт, была исполнена движения, остальное выглядело размытым – линии разбегались в беспорядке, когда трясущаяся рука блуждала над листом бумаги.
Я не успел пожелать художнику приятной старости и легкой смерти в этой тиши, потому что молодой человек потащил меня дальше, в глубину храма, и показал алтарь поменьше, который стоял напротив стеллажей, заставленных небольшими золотыми или лакированными таблицами с японскими иероглифами.
Это поминальные свитки, – снова хихикнул провожатый. – Жрец молится здесь… за тех, кто умер. Вы понимаете?
– Конечно. В тех краях, откуда я родом, это называется заупокойной мессой. Пожалуй, пойду: хочется кое над чем поразмыслить. Нехорошо смеяться над таинствами собственной веры.
– Ха-ха, ха, – ответил юноша, а я убежал от него темными переходами, составленными из выцветших ширм, и очутился на главном дворе, который выходил на улицу. В это время профессор пытался вместить в объектив фотоаппарата фасад храма.
Мимо нас проследовала процессия, топчущая грязь (четверо в ряд). Как ни странно, никто не смеялся. Я увидел женщин, одетых в белое и шедших впереди небольшого деревянного паланкина; его несли четверо мужчин. Паланкин казался подозрительно легким. Слышалось тихое заунывное пение, какое я уже однажды слышал на индийском севере из уст туземца, которого задрал медведь (раненого несли друзья, надежды выжить не было, и он пел свою смертную песнь).
– Умилал, – объяснил мой рикша. – Поколоны.
Я и сам догадался об этом. Мужчины, женщины, дети потоком лились по улице и, когда песня смерти замирала, подхватывали ее. Соболезнующие лишь набросили кусок белой ткани на плечи. Ближайшие родственники покойного были одеты в белое с головы до пят. "Ахо! Аха-а! Ахо!" – едва слышно скулили они, словно не решаясь заглушить шелест падающего дождя. Затем процессия скрылась из виду. Лишь отставшая старуха продолжала идти в одиночестве. "Ахо! Аха-а! Ахо!" – монотонно напевала она, словно для самой себя.