Глава XIV

Киото; как я влюбился в первую "красавицу" города после беседы с купцами, торговавшими китайским чаем; глава объясняет далее, как в Великом храме я пятьдесят три раза нарушил десятую заповедь* и преклонялся перед Кано и плотником; затем глава уводит в Арашиму

Мы общаемся с шестьюдесятью саибами-чурбанами в любопытнейшем из отелей посреди истинно японского сада на склоне холма, откуда виден весь Киото. Фантастически подстриженные чайные кусты, можжевельник, карликовая сосна, вишня перемежаются с водоемами – прибежищем золотых рыбок, каменными фонарями, странными горками из камней и бархатистыми травяными коврами. Все это располагается на склоне под углом в тридцать пять градусов. Позади отеля стоят красные и черные сосны. Сосняк покрывает склон холма, сбегая длинными языками к городу. Даже изысканными выражениями, взятыми из каталогов аукционистов, невозможно описать очарование этой местности или отдать должное чайной плантации с вишневым садом, что раскинулась на сто ярдов ниже отеля. Нас клятвенно заверили, что, кроме меня и профессора, в Киото никого нет. И конечно, мы встретили здесь всех до единого, кого привез наш пароход еще в Нагасаки. Вот отчего слух то и дело режут голоса, обсуждающие достопримечательности, которые необходимо "сделать". Англичанин-турист – страшный человек, стоит ему "ступить на тропу войны". Таковы же американцы, французы и немцы.

После обеда я наблюдал за игрой солнечных лучей на стволах деревьев, городских постройках, улицах, заполненных вишнями. Я мурлыкал себе под нос, оттого что под этим голубым небом ощущал в себе полноту здоровья и силы, а также оттого, что имел пару глаз и мог видеть все это.

Солнце скрылось за холмами, сильно похолодало, однако люди в креповых оби и шелковых одеяниях не прерывали своего размеренного веселья. На следующий день в главном храме Киото должно было состояться особое богослужение в честь цветения вишни, и все занимались приготовлениями к нему. Когда в небе поблек последний малиновый мазок, я заметил, так сказать напоследок, трех крохотных ребятишек с пушистыми хохолками и огромными оби, которые старались повиснуть головой вниз на бамбуковой изгороди. Это им удалось, и величавое око меркнущего дня доброжелательно взглянуло на них, прежде чем окончательно смежить веки. Силуэты детей производили потрясающее впечатление!

После обеда в курительном салоне собралась компания купцов, торгующих китайским чаем, – следовательно, зашел интересный деловой разговор. Их беседа не то, что наша, потому что они понятия не имели ни о чайных плантациях, ни о сушке чая, ни о скручивании листа, ни о приказчике, который сбивается с ног в разгар удачного сезона, и тем более им не было дела до болезней, которые косят кули примерно в то же самое время. Эти счастливцы занимаются лишь огромными, в тысячи ящиков, партиями чая, прибывающими из глубины страны. Потом они забавляются с ними на лондонском рынке, но тем не менее уважают индийский чай, несмотря на то что ненавидят его всем сердцем.

Вот какие слова бросил мне через стол видный перекупщик из Фушу:

– Можете твердить о своем чае сколько угодно – "Ассам", "Кангра" или как вы его там называете, но предупреждаю вас, сэр, если ему удастся закрепиться в Англии, восстанут все доктора – его немедленно запретят. Увидите сами. Он расшатывает нервы. Ваш чай не пригоден для потребления, вот что. Не отрицаю, что он неплохо идет, но скверно сохраняется. Чай, который достиг Лондона, через три месяца превращается в обыкновенное сено.

– Думаю, что тут вы ошибаетесь, – вставил человек из Ханькоу. – По моим наблюдениям индийский чай сохраняется намного лучше нашего, но… – Он повернулся ко мне: – Если бы мы могли заставить китайское правительство снять пошлину, то уничтожили бы индийский чай и всех, кто с ним связан. Мы могли бы "заложить" чай в долине Миньцзян, по три пенса за фунт. Нет, мы ничего не подмешиваем. Это один из ваших трюков в Индии. Наш чай абсолютно без примесей. Каждый ящик в партии соответствует образцу.

– Вы хотите сказать, что можете положиться на туземного перекупщика? прервал я.

– Положиться? Конечно, – вставил купец из Фушу. – В Китае нет чайных плантаций в том виде, в каком вы их представляете. Здесь чай выращивают крестьяне, и каждый сезон перекупщики приобретают его за наличные. Китайцу можно доверить сто тысяч долларов, попросив превратить их в чай какой угодно нарезки, до полного соответствия образцу. Конечно, сам перекупщик может быть отъявленным жуликом, но он знает, что лучше не валять дурака с английским торговым домом. И вот поступает чай, скажем тысяча полуящиков. Открываешь пяток, остальное отправляешь домой без проверки: вся партия соответствует образцу. Таков тут бизнес. Китаец – прирожденный делец и не размазня. Приятно иметь с ним дело. От японца нет прока. Он не тот, кому можно доверить сто тысяч. Весьма вероятно, что он улизнет с ними или хотя бы попытается сделать это.

– Японец не отличается сообразительностью в деле. Бог свидетель, я ненавижу китайца, – прогудел чей-то бас из густого облака табачного дыма, – но с ним можно делать деньги. Японец – мелкий маклер, который не видит дальше своего носа.

Мои собеседники заказали спиртного и продолжали рассказывать сказки о деньгах, мешках и ящиках, но через все истории скрытой нитью проходило одно интересное обстоятельство: они во многом зависели от туземцев, а это, даже с учетом своеобразия Китая, настораживало. "Компрадор* сделал так; Хо Ванг поступил иначе; синдикат пекинских банкиров повернул все по-другому", и так далее. Я гадал, верно ли, что их высокомерное безразличие к некоторым тонкостям дела имело какое-то отношение к внезапным перебоям в поставке китайского чая и неустойчивости его качества. А такое бывает часто, что бы ни говорили эти люди. Опять же купцы рассказывали о Китае как о стране, где сколачиваются капиталы, – о земле, которая только того и ждет, чтобы ее открыли, и тогда она воздаст сторицею. Я узнал, что английское правительство в мягкой, ненавязчивой форме покровительствует частной торговле, чтобы прибрать к рукам контракты департамента общественных работ, которые сейчас уплывают за границу. Это приятно слышать. Но самым удивительным показались обнадеживающий тон и довольство, которыми дышали речи этих купцов. Они были зажиточны, не жаловались на жизнь. А ведь всем известно, как мы в Индии (стоит нам собраться двоим-троим на нашей бесплодной, нищей земле) начинаем хором стонать, и нет нам утешения. Гражданское лицо, военный или купец – все едино. Один перегружен работой и разорен оплатой по векселям, второй – утонченный попрошайка, третий вообще ничто и вечно критикует, как он считает, негибкое правительство. Между прочим, я всегда знал, что мы в Индии жалкое сборище желчных людишек, но не понимал меру нашего падения, пока не услышал, как люди говорят о состояниях, успехе, удовольствиях, обеспеченной жизни и частых поездках в Англию, то есть обо всем том, что предоставляют деньги. Похоже, и друзьям этих купцов не приходится умирать с неестественной скоропостижностью, а богатство позволяет спокойно пережить потрясения на бирже. Да, мы в Индии – народ конченый.

Чуть забрезжил рассвет (даже раньше, чем проснулись воробьи в гнездах), как мой целомудренный сон был нарушен каким-то звуком, сильно испугавшим меня. Он напоминал низкое, глухое бормотание. Я слышал такой звук впервые. "Это землетрясение; должно быть, склон холма уже скользит вниз", – решил я, принимая оборонительные меры. Звук повторился снова и снова, и, пока я гадал, не предвестник ли он катастрофы, звук замер, словно оборвавшись на полуслове.

За завтраком мне объяснили:

Это большой колокол Киото по соседству с отелем, чуть выше на холме. Если хотите знать, то, с точки зрения англичанина, колокол этот отлит неудачно. Мощность его звука весьма незначительна. Да и звонить они не умеют.

– Я так и думал, – отозвался я бесстрастно и отправился вверх по склону холма, залитого солнечным светом, который наполнял радостью мои глаза, сердце и даже деревья.

Вам знакомо ощущение неподдельной легкости, какое испытываешь первым ясным утром в горах, когда перед отпускником-разгильдяем разворачивается перспектива месячного безделья и аромат гималайских кедров смешивается с благоуханием "сигары созерцательности". Таково было мое настроение, когда я, ступая по высокой траве, усеянной фиалками, набрел на небольшое заброшенное кладбище (сломанные столбы и покрытые лишайником дощечки), а за кладбищем, в понижении на склоне холма, нашел и сам колокол, представлявший массу позеленевшей бронзы (футов двадцать высотой) и подвешенный под крышей фантастического сарая, сложенного из деревянных брусьев. Кстати сказать, брус в Японии – нечто внушительное. Что-либо менее фута толщиной считается палкой. Когда-то эти брусья составляли лучшую часть древесных стволов, а теперь были окованы железом и бронзой. Легкое прикосновение костяшками пальцев к краю колокола (до земли было не более пяти футов) заставило великана тяжело вздохнуть, а удар стеком разбудил сотню резких голосов, эхом отозвавшихся в темноте купола. Сбоку растянутый полдюжиной тонких тросов висел таран – двенадцатифутовое бревно, окованное железом. Торец бревна был нацелен в хризантему, выполненную горельефом на пузе колокола. Затем, по милости провидения, которое благоволит лентяям, начали отбивать шестьдесят ударов. Полдюжины мужчин с громкими криками стали раскачивать таран, пока он не разошелся по-настоящему, а затем, опустив веревки, позволили ему осыпать ударами хризантему. Гудение потревоженной бронзы поглощалось земляным полом сарая и склоном холма, поэтому мощность звучания не соответствовала размеру колокола, как это справедливо заметили люди в отеле. Звонарь-англичанин заставил бы его гудеть раза в три сильнее, но тогда пропала бы медлительная вибрация, которая сотрясала сосны и скалы на двадцать ярдов вокруг, пронизывала все тело, вызывая мурашки, и уходила под ногами в землю, словно раскат далекого взрыва. Я выдержал двадцать ударов и удалился, совершенно не обескураженный тем, что принял гудение колокола за землетрясение. С тех пор я часто слышал его отдаленный голос. Он произносит очень низкое "Бр-р-р" где-то в глубине горла, услыхав которое однажды никогда уже не забудешь. Вот что мне хотелось сказать о большом колоколе Киото.

Лестница, высеченная в скале, ведет от его домика вниз, к храму Чион-Ин. Я наведался туда в пасхальное воскресенье к началу процессии в честь цветения вишни. В римском соборе, носящем имя святого Петра, примерно в то же время начинается праздничная служба, однако жрецы Будды превзошли священников папы. Вот как это происходило. Ширина главного фасада храма – около трехсот футов, высота – пятьдесят, длина здания сто. Все это находится под одной крышей, и, за исключением черепицы, выстроено из дерева. Ничего, кроме твердого, как железо, трехсотлетнего дерева. Столбы, на которых покоится крыша, достигали в диаметре трех, четырех и пяти футов и были совершенно незнакомы с краской. Естественная структура дерева была явственно видна на нижней части колонн, но неразличима во мгле, царившей наверху. Поперечные балки тоже были из дерева. Для этой колоссальной постройки пошли стволы самых богатых оттенков: кедр, камфарное дерево, сердцевина гигантских сосен. Всего один человек (его называют попросту плотником) спроектировал храм целиком, и имя этого архитектора помнят по сей день. Половину храма отгородили от посетителей барьером высотой два фута, на который были наброшены шелка старинной работы. Внутри отгороженной площадки находилась культовая утварь, и я не в состоянии ее описать. Запомнились сплошные ряды лакированных столиков, на каждом лежали свитки со священными письменами. Выделялся алтарь высотой с кафедральный орган, где золото соперничало с красками, краски с лаком, а лак с инкрустациями; огромные свечи, какие святая мать-церковь использует лишь по великим дням, отбрасывали желтый свет, смягчавший все окружающее. Бронзовые курильницы в форме драконов и демонов дымились под сенью шелковых стягов, а за ними, под самую крышу, вздымалась деревянная стена, покрытая ажурной резьбой, изящной, словно морозные узоры на оконном стекле. Казалось, что в храме не было крыши, потому что свет увядал, не достигая чудовищных перекрытий. Если бы не солнечный свет и голубое небо, которые заполняли порталы, где ссорились и кричали дети, мы могли бы считать, что находимся в подземной пещере на глубине ста саженей.

Честное слово, я действительно пытался скрупулезно описать все, что находилось передо мной, но глаза разбегались, а карандаш воспроизводил лишь отрывочные восклицания. Не думаю, чтобы вы смогли сделать большее, если бы увидели то, что открылось моим глазам, когда я обошел веранду храма и проник в помещение, устроенное в глубине и называемое нами ризницей. Это была большая пристройка, соединенная с храмом деревянным мостом, побуревшим от времени. Под мостом настелили дорожку из циновок шафранного цвета, а по этой дорожке медленно и торжественно, как подобает их высокому сану, выступали гуськом пятьдесят три жреца, разодетых по меньшей мере в четыре парчовых, креповых и шелковых одеяния каждый.

То были шелка, которые не видели рыночной площади, и парча, знакомая только с хранилищем храма. Там был шелк расплывчатого цвета морской зелени, расшитый золотыми драконами; терракотовый креп, испещренный хризантемами цвета слоновой кости; черный полосатый шелк, подернутый желтым пламенем; ляпис-лазуревые шелка с серебряными рыбами; авантюриновые шелка с серо-зелеными тарелками; ткани из позолоченной крови дракона; шафрановые и коричневые шелка, жесткие, словно сплошное шитье. Мы вернулись в храм, который теперь заполняли яркие одеяния. Низкие лакированные столики служили подставками для книг. Одни жрецы возлежали подле них, другие медленно двигались среди золотых алтарей и курильниц; верховный жрец восседал на золотом стуле спиной к конгрегации. Его одежды мерцали сквозь резьбу, словно подкрылья тигрового жука.

В торжественной тишине были развернуты свитки, и жрецы приступили к чтению нараспев текстов Пали* в честь Апостола Потустороннего Мира, который завещал, чтобы они не одевались в золото или пестрое и не прикасались к драгоценным металлам. За исключением незначительных принадлежностей (почти скрытых от глаз ликов великих, то есть святых), картина, которая разворачивалась передо мной, могла бы относиться к романо-католическому собору, скажем такому же богатому, как в Аранделе*. Те же мысли шевелились в других головах, потому что в паузе между тихими песнопениями чей-то голос прошептал у меня за спиной:

Благоговейно мессы бормотанье слушать,

Что делал бог, что ел, весь день внимать.

Это был человек из Гонконга, рассерженный на то, что ему запретили сфотографировать интерьер. Он называл все вместе: великолепный ритуал и все убранство – попросту "интерьером" и отплатил тем, что изрек отрывок из Браунинга*.

Пение ускорялось, по мере того как служба близилась к завершению и догорали свечи.

Мы прошли в дальние покои храма, преследуемые пением верующих. Потом его звуки затихли, и мы затерялись в раю, составленном из ширм. Двести, может быть, триста лет тому назад жил на свете живописец по имени Кано. Ему поручили украшение стен в комнатах Чион-Ина. Кано (член Королевской академии) изрядно потрудился. Ему помогали ученики и копиисты, и они оставили после себя несколько сот ширм, каждая из которых – завершенная картина. Как вы уже знаете, интерьер любого храма несложен. Жрецы живут на белых циновках в комнатках с коричневыми потолками. При желании эти каморки можно превратить в просторный зал. Так было и здесь, но комнаты Чион-Ина были пошире и выходили на роскошные веранды и галереи. Поскольку сам император иногда посещал храм, там создали особую комнату неописуемой красоты. В ней изысканные шелковые кисти служили для раздвигания ширм, резьба была покрыта лаком. У меня нет слов. Да будет это признанием бессилия, однако не в моей власти передать безмятежную обстановку той комнаты или описать талант, который добивался желаемого легким поворотом кисти. Великий Кано изобразил оцепеневших фазанов, сгрудившихся на покрытой снегом ветке сосны; петуха-павлина, гордо распустившего хвост, чтобы доставить удовольствие самкам; россыпь хризантем, высыпавшихся из вазы; фигурки изнуренных крестьян, возвращающихся домой с рынка; сцену охоты у подножия Фудзиямы. Художник, равный по величию строителю-плотнику, тщательно вставил каждую картину в потолок (сам по себе чудо), а время величайший мастер из этой троицы – сумело так прикоснуться к золоту, что обратило его в янтарь, дерево подернуло темным медовым налетом, сделав почти прозрачной сияющую поверхность лака. И такое было всюду. Иногда, раздвинув ширмы, мы находили там крохотного лысого прислужника, молящегося над курильницей, а порой – тощего жреца, поедающего свой рис, но чаще в чистых, прибранных комнатах никого не было.

Вместе с Кано Великолепным работали и менее одаренные художники. Им было дозволено прикоснуться кистью к деревянным панелям на внешних верандах, и они потрудились на славу. Пока гид не обратил мое внимание на десятки монохромных рисунков, которые покрывали низ дверей, я не замечал их: обезьяна оторвала ветку, и та, упав, сломала ирис; побег бамбука согнулся под напором ветра, который ерошит воды озера; древний воин подстерегает врага в лесной чаще – рука на рукоятке меча, складки рта воспроизводят напряженнейшее внимание – все они запомнились мне.

Как вы думаете, долго ли сохранится рисунок сепией в лоне нашей цивилизации, если поместить его на нижнюю панель двери или на деревянную обшивку кухонного коридора? В этой деликатной стране человек может начертать свое имя на пыли, пребывая в уверенности, что, если надпись эта исполнена с большим искусством, его внуки будут с благоговением сохранять ее.

– Конечно, в наши дни уже не строят таких храмов, – сказал я, когда мы снова вышли на солнце. Профессор же пытался выяснить, отчего панели и бумажные ширмы так естественно гармонировали с мрачными, массивными деталями храмового интерьера.

– На другом конце города строят новый храм, – отозвался мистер Ямагучи. – Пойдемте посмотрим на волосяные веревки, которые висят там.

Мы буквально полетели через Киото на наших рикшах и вскоре в хитросплетении строительных лесов увидели храм еще больших размеров, чем Чион-Ин.

– Древний храм, бывший на этом месте, сгорел когда-то очень давно… здесь был другой храм. Тогда люди во всей Японии стали собирать по крохам средства на строительство нового, а те, у кого не было денег, прислали свои волосы, чтобы из них сделали веревки. Этот храм строят уже десять лет. Он весь из дерева.

Стройка выглядела оживленной благодаря множеству рабочих, которые заканчивали отделку черепичной крыши и настилку полов. Гигантские деревянные колонны, удивительная тщательная резьба, изощренно украшенные карнизы, превосходная столярная работа – все это не уступало виденному нами в Чион-Ине. Однако здесь свежесрубленное дерево было кремово-белым или лимонно-желтым, а в древнем здании – бурым и твердым, как железо. Свежие торцы балок были замазаны белым лаком, чтобы предотвратить проникновение насекомых, а глубокая резная работа покрыта тончайшей проволочной сеткой для защиты от птиц. И везде – только дерево, вплоть до массивных балок фундамента, которые мне удалось рассмотреть сквозь незастланные проемы полов.

Японцы – великий народ. Его каменщики играючи управляются с камнем, плотники – с деревом, кузнецы – с железом, художники – с жизнью, смертью и прочим, на чем может остановиться глаз. Однако провидение из милости не наделило эту нацию достаточно твердым характером, и оттого японцам не дано играючи управиться с круглым шаром Земли. Последнее предоставлено нам нации, которая обставляет свой быт стеклянными абажурами, розовыми шерстяными ковриками, красными и зелеными фарфоровыми щенками и отвратительными брюссельскими коврами. Это наша компенсация за…

"Храмы! – произнес человек из Калькутты несколько часов спустя, когда я восторгался увиденным. – Храмы! Устал от храмов. Не все ли равно, видеть только один или пятьдесят тысяч. Уж очень они похожи. Но что может взволновать по-настоящему, так это стремнины Арашимы. Поезжай, это в восьми милях отсюда и намного лучше любого храма с плосколицым Буддой посередине".

Я внял совету приятеля. Кстати, удалось ли мне передать ощущение, что апрель в Японии – чудный месяц? В таком случае извините. На самом деле здесь в основном идет дождь, и очень холодный; но солнечный свет, когда он все же появляется, остается солнечным светом. Мы кричали от переполнявшей нас радости, когда свирепый, далеко не ручной рикша, прыгая с камня на камень по безобразно мощенной пригородной улице, доставил нас на место, которое следует называть огородом, а мы вынуждены величать полем. Плоский лик земли во всех направлениях был изрезан дамбами, и все дороги, по-видимому, проходили по этим дамбам.

– Никогда, – сказал профессор, воткнув стек в чернозем, – никогда не мог представить себе настолько совершенной ирригации. Взгляни на эти дамбы, обложенные камнем и снабженные шлюзами. Посмотри на водяные колеса и… Тьфу ты! Однако они удобряют поля слишком усердно.

Первое кольцо полей вокруг любого города всегда дурно пахнет. Но в этой стране аромат удобрений ощущаешь всюду. Если не считать некоторых районов под Даккой и Патной*, земля в этих краях заселена гуще, чем в Бенгалии, но обработана в пять раз тщательнее: ни одного нераспаханного клочка, ни единой культуры, которая не была бы развита до предела, соответствующего плодородию почвы. Маленькие грядки лука, ячменя вперемежку с грядками чая, бобов, риса и полдюжины других культур, названия которых я не знаю, пестрели в глазах, и без того ослепленных сиянием золотой горчицы. Удобрение – полезная вещь, но ручной труд еще лучше. Мы видели и то и другое в избытке. Когда японский земледелец проделал на своем поле все, до чего можно только додуматься, он начинает пропалывать ячмень стебелек за стебельком, пользуясь большим и указательным пальцем. Это правда. Я видел своими глазами крестьянина за таким занятием.

Мы ехали чудесной долиной, где стоит Киото, пока не достигли гряды холмов в ее дальнем конце и очутились на лесном складе, растянувшемся на полмили.

Посевы и каналы исчезли, и наш неутомимый рикша уже бежал вдоль широкой мелкой реки, забитой сплавными бревнами всевозможных размеров. Я готов поверить во все, что угодно, когда речь идет о японцах, но не понимаю, зачем природе (о которой говорят, что она одинакова безжалостна повсюду) посылать им бревна, не расщепленные камнями, аккуратно ободранные от коры и с пазом для крепления веревки, тщательно надрезанным на торце каждой колоды. Я видел сплав леса на Рави* при наводнении, когда крючьями вытаскивали на берег бревна, размочаленные, словно зубная щетка. Здесь же лес приходит с верховьев совершенно чистым. Соответственно паз – это другое чудо.

– В ясный день, – сказал гид чуть слышно, – все жители Киото едут на Арашиму и устраивают пикники.

– Но они всегда делают это в вишневых садах. Они проводят время в чайных домиках. Они… они…

– Да, в ясную погоду они всегда едут куда-нибудь и устраивают пикник.

– Но зачем? Человек не создан для пикников.

– Зачем? Потому что стоит хорошая погода. Англичане говорят, что деньги падают на японцев с неба за то, что они ничего не делают, – вы так думаете. А теперь взгляните на это прелестное местечко.

Река стремительно несла свои воды, делая крутой поворот между поросших соснами холмов. Серебряные блики играли на бревнах и руинах моста, разрушенного несколько дней назад. На нашем берегу, над самым потоком, повернувшись фасадами к самой прекрасной рощице молодых кленов, выстроились чайные домики и павильоны. Солнечный свет, которому не удавалось смягчить сумрак сосен, проникал в нежную зелень кленов и касался кромки воды, а на противоположном берегу розовая пена цветущих вишен разбивалась о деревенские домишки с черными крышами.

Там я остановился.

Загрузка...