Глава шестая Магия художества

о свою жизнь Матвеев был верен себе и своему ремеслу. Он был художник. А больше ничего не умел.

То, что он мог, он делал по возможности хорошо. Знал, чего ради ему жить: усердно изучал природу, перенимал лучшее, что было у других. Его влек чистый холст, он набрасывался на него с жаром, потому что ему было что сказать. Матвееву редко удавалось сохранить хладнокровие в работе, он опьянялся ею.

Художество было магией, доводившей почти до потери рассудка. Какое счастье, бывало, испытывал Андрей, когда входил к себе в мастерскую, закрывал дверь, оставался один. Один! Никакими деньгами нельзя оплатить это счастье художника. Умен он или глуп, горяч или холоден, пишет ли по привычке бесстрастно или задыхается от восторга, добрый он человек или скряга — все достоинство художника в том, что он хочет сказать людям и как владеет ремеслом.

Андрей приходил к себе, брал в руки веник, прибирался, заметал, чтобы настроиться на работу. У чистого холста он оживал и чувствовал себя как тигр перед еще более страшным зверем. Порой он ходил вокруг мольберта с кистью, воспламеняясь и злясь оттого, что никак не мог заставить свою руку прикоснуться к холсту.

Белый холст слепил и горел, как фонарь в ночи. И почему это так бывает, думал Матвеев, что человек идет один в ночной мгле, держа фонарь в руке? Человек одинок и только собранностью воли и силой света из фонаря, которым сам себе светит, преодолевает страх этого одиночества. Страх перед жизнью, перед тем неизведанным, что ждет его. А у другого вместо фонаря в руке кисть живописца. Она одна фонарит ему в темноте бытия. Он беседует сам с собой. И все чувства, и весь белый свет сжаты в нем одним усилием. Верно сказал кто-то из мучеников нашего цеха, что художество — посох странника, а не костыль калеки.

Для художника все собирается в одном касании. Обо всем забываешь и видишь только плоть холста. Тронешь кистью, мазнешь, отважишься-таки. И вера ярко возгорается в твоем фонаре. Получаешь высшую на земле власть. Самую чудную, самую добрую. Начинаешь говорить красками о самом себе. О том, что ты понял в жизни. Говоришь и выговариваешься весь, и становишься выше себя.

И эта власть художества, власть заново рожденного ужасно честна, предельно проста. Она единственная из всех властей, которая заключает в себе благо.

Андрей Матвеев привык жить открыто и незащищенно. Он владел ремеслом своим искусно, удивляя собратьев своих — и русских, и чужеземных. В работе у него бывали сомнения, но редко впадал он в малодушие. А уж в притворство — никогда!

Для двора такая жизнь, не знавшая притворства, стоила немного. Приносишь пользу — и ладно. А нет тебя — другие сыщутся. Вспомнил Андрей, как однажды кабинет-секретарь Макаров приказал ему срочно прибыть в Петергоф. Нужно было починить в деревянных покоях поврежденные картины.

Еле подавил он в себе мутную злобу, что снова отрывают от работы в мастерской. Войдя в один из кабинетов, отделанных на английский манер дубом, он засмотрелся на богато декорированный потолок, разглядывал лепку и роспись плафона, выполненную, как он знал, художником французской нации Филиппом Пильманом. В соседней комнате дверь была распахнута настежь. Там и приключилась с Андреем такая странность: войдя, увидел он — навстречу ему из темноты идет человек наинеприятнейший, с маленькими злыми глазами. Он был похож на него, но совсем-совсем другой. Андрей закрыл лицо руками, тот сделал то же самое, дернулся Андрей в сторону — и тот туда ж, поворотил Андрей в другую — и тот поворотил. Тогда Андрей резко рванулся вперед и больно ушибся. Зеркало, выписанное из Баварии и занимавшее всю стену, очередная прихоть императрицы Анны Иоанновны…

Потирая лоб, смотрел Матвеев на того, что стоял рядом, придирчиво: ну и поистрепала его нелегкая, из-под сбившегося парика выглядывала седая прядь, бледное лицо застыло в неподвижности, только правая щека подергивалась непроизвольно. А еще видел Андрей около себя человека, по виду хорошего, знавшего и ту любовь, что как огонь, и горюшка по ноздри хлебнувшего. Такой и сильному сдерэит, и слабого, притесняемого не оставит без защиты, а чрез то и сам опирается на дружеское плечо, спасаясь и зная, что не помогающий ближнему не может и сам ожидать избавленья.

Лицо в зеркале расплывалось, а Матвеев приходил к выводу: вот и все, можно ставить последний мазок и расписаться в нижнем правом углу прожитой картины. А все же, а все же, ваше державное величество, чаша жизни не совсем исчерпана, и может быть вполне, что жизнь только еще начинается. И то было робкое упованье, едва наметившаяся надежда, которая и есть первейшее благо для всякого живого человека. Тем паче для художника.

А художник всегда прав.

Вернувшись из Москвы, Матвеев в два сеанса написал портрет генерала Семена Салтыкова. Давно к нему приглядывался, нравился ему этот сановник, а чем — и сказать бы не смог. Просто казался славным человеком.

Дома у них принят был Матвеев ласково, душевно. Стены кабинета хозяина были украшены картинами, гравюрами, картами. Все свободное пространство занимали книги.

Для работы Матвееву отвели просторную камору. Приятно было видеть Андрею внимание к своему ремеслу.

В первый сеанс он сделал беглую пропись прямо на холсте, вечером без натуры написал костюм, а на другой день окончательно написал лицо. Вышло неплохо. Все собрались в гостиной смотреть.

— Вот оно, художество русское, — сказал генерал, удовлетворенно отдуваясь, — просто, ясно, четко. Благодарствую, Матвеев, благодарствую, а сейчас ужинать!

Салтыков был чадолюбив, но Андрей подметил, что более всего он внимателен к себе самому. Человек умный, любящий жить широко и весело, Семен Андреевич Салтыков, генерал-аншеф и бывший московский губернатор, сочетал в себе струи старинных дворянских родов. У подножия неохватного толщиной родословного древа Салтыковых стоял Михаил Прушапин — "муж честен из прусс".

Императрица Анна Иоанновна благоволила к Салтыковым и оказывала им всяческие одобрения.

Однажды на именины генерал-губернатор Салтыков получил от императрицы вместо традиционной золотой табакерки зараз тысячу рублев.

Само собой Салтыкову предрешен был от знатного рода, связей и заслуг поступательный ход жизни и богатства. Однако такого обильно-щедрого подарка от императрицы не ждал и он, а потому написал Семен Андреич Бирону в письме: "Истинно с такой радости и радуюсь, и плачу".

Салтыков всегда имел доступ к особе императрицы. Он управлял дворцовой канцелярией, приводил к присяге придворных чинов, был главным смотрителем дворцовых зданий и церквей, заведовал аудиенциями иноземцев, вершил правосудие, был верен, секретен, истинен.

Матвеев ничего этого не знал. Да и на что ему знать? Семена Андреевича он чувствовал так, как видел. В распоряжении его были краски, и ему нужно было сказать правду. То и сделал.

А после принялся и за следующий портрет.

Когда кабинет-министр Волынский был арестован по обвинению в попытке свержения царствующей особы, все лица, с которыми он был в сношении, попали на заметку. В числе подозреваемых оказался и князь Яков Петрович Шаховской: ему Волынский благотворительствовал.

Нестерпимое время настало для Шаховского. Кабинетные министры граф Остерман и князь Черкасский стали подчеркнуто холодны с ним, его светлость герцог Бирон имел в разговоре вид весьма суровый. А это совсем дурной был знак, зловещий. При дворе не было человека, чтоб от нерасположения Бирона не ожидал себе несчастья.

Сидел Шаховской в своем доме, в тепле и уюте, а уже чудились ему какие-то вопли, будто кого-то пытали, становилось душно, хотелось куда-нибудь выскочить, оторваться от мрачных дум. Струхнул не на шутку князь. Шею теснило. Узелок затягивался. Что могло ждать его? Да самое худшее! Пытка, смрадный подвал Тайной канцелярии и если не смерть, то ссылка в окоченелую Сибирь. Таковое уразумение поддержало его решимость позвать к себе живописца, чтоб оставить на вечную память потомкам образ своей персоны.

Вызвал он к себе Андрея Матвеева и заказал ему свой портрет. От многих об искусстве Матвеева наслышан был.

Одутловатое и бледное лицо князя привлекло Андрея своей растерянностью. Все лишнее с него спало, порастряслось. Чувство захлопнутой клетки отрезвило Шаховского.

Матвееву понравились выразительные карие глаза, высоко очерченные брови. Живописец решил изобразить князя в парике и камзоле, расшитом на отворотах золотыми позументами, в ленте чрез правое плечо, со звездой и орденом на груди. А сзади фоном портрета будут книги на полках, что виднелись за приподнятою занавесью.

Писать такого человека было удовольствием. Заказной портрет, но не парадный. Нужды нет румяна накладывать, а потому писал Матвеев как хотел, без прикрас. Добиться хотел, чтоб фигура и фон составляли нераздельное целое.

Шаховской, зная Матвеева, как петровского заграничного пенсионера, отнесся к нему благосклонно, добродушно. Он видел перед собой человека искусного и скромного, рассказывал ему случаи из своей жизни и видел, что слушает Матвеев с живым любопытством.

Князю немалое удовольствие было провести несколько часов в беседе, выйти из своего затруднения, дать отдых душе.

Когда Матвеев пришел на второй сеанс, князь встретил его еще более дружески.

— Что-то бледен чрезмерно ты, братец, не захворал ли? — приблизив к художнику лицо, участливо и ласково спросил князь у Андрея.

Матвеева это тронуло. Впервые из вельмож кто-то интересовался лично им.

— Благодарствую, ваша светлость. За участие ваше во мне затрудняюсь слова найти для изъявления признательности.

Матвеев почтительно склонил голову и продолжал, глядя исподлобья:

— И впрямь в груди колет, поустал я, ваша светлость, должностью, на себя предпринятой в команде живописной.

— Ну, я тебя счастливее, мой друг. Богу благодарение, ни один из моих членов не приносит мне болезненного чувства. И если б не слабость глаз моих и не беспокойственная бережливость, к которой я для них часто принужденным бываю, то смело сказать бы мог, что я совершенно здоров и свеж. Я тебя понимаю: художество дело заковыристое, дрязгу хватает, вы всегда у всех на виду. А мы теперь не принимаем никого и из круга своего не выходим… Не стану от тебя скрывать, при дворе дали мне причину терять мою надежду о благополучиях, можно ожидать самого худшего.

— Нельзя ни о чем судить заранее, ваша светлость, — ответил Матвеев из-за мольберта. — На все воля господня, как повернет, может, и пронесет, все мы, человеки, ожидаем покорно своих жребиев. Один италианский моляр сказал хорошо: "Господи, помоги мне, потому что я сам себе помогаю!"

— Сказано мудро, — повелел князь, — а только ты сам познать можешь, в каком я положении оказался ныне.

— К прискорбию своему, разделяю тревогу вашу.

Андрей понизил голос, ибо Бироновы уши торчали нынче во всех углах. Слежка, доносы, аресты все усиливались.

— Время теперь смутное, — сказал Андрей тихо, — с Бироном шутки плохи, не знаешь, чего завтра ждать.

— То-то и оно: нет хуже, нежели быть в неведении о своей участи. В душе страх, ибо закон, нарушаемый блюстителями оного, не имеет святости.

Шаховской горестно вздохнул, уселся поудобнее в кресло, сказал:

— Эх, господь, взял бы ты от нас знание, лишающее нас покоя!

Матвеев сочувственно ему улыбнулся и углубился в работу.



Загрузка...