Глава вторая Ловушка захлопнулась

ставалось Андрею дождаться четырех часов, чтобы узнать, как именно императрица Анна Иоанновна и двор распорядится им после осмотра двойного портрета. Томительное чувство ожидания понемногу улеглось в душе его. Осталось только немного усталости и маленький комочек тревоги на самом дне. Может, пронесет на этот раз мимо… И то сказать, сколько у нас в жизни внезапного, не предвиденного заранее. Сделается все как-то вопреки рассудку, приключится само собою, как бы нечаянно!

А в этом нечаянном совпаденье — свой закон, свой случай. СЛУЧАЙ — всесильный и всемогущий сблизитель или неумолимый сокрушитель. Глаз видит, сердце чует, а случай всем располагает. Планируй, маракуй, прикидывай — и вдруг все опрокинется ногами вверх и наизнанку нутром! "Одна последняя надежда на случай", — решил Матвеев, беззлобно сплюнул и побрел к Охте.

Шел по городу; давно величие его обозначилось уже понятием — столица! И обрело право и вес стольного града европейской державы.

…Медленно светает. Свежо, сумрачно, тихо.

В Санкт-Петербурге утренняя заря часто рождается в той же мгле, в какой угасла вечерняя. Молчат птицы. Им не поется. Нависшая мгла давит и на них.

У черного строения возле самого Адмиралтейства увидел Матвеев бородатого, высокого, худого мужика. Лицо серое, брови кустистые, под кряжистым носом изогнулись рыжие залихватские усы. Стоит мужик недвижимо, как в землю врос. И чего это он там встал?

В сером армяке, в просушенных до сухарного хруста лаптях. У него за широким поясом топор.

До самых костей пробирает утренняя стынь, и потому курит он в рукаве цигарку. Затянется глубоко, и уже не так ему одиноко на земле. Нос у мужика от услады краснеет морковкой.

Курит он, курит, душу греет и ничего не знает, не ведает и знать не хочет. А ведь давно царев указ есть, чтоб у галер в гавани табаку не курить: пожары часто случаются. А по тому указу, ежели кто в нарушении сыщется, то будет нещадно бит. По первому приводу десятью ударами у мачты, по другому — сто, да еще виновного под киль корабельный подпустить на канатах и протянуть, а после, коли жив останется, так на вечную каторгу сослать. Но указ на бумаге, а мужик стоит себе, курит. Дым сизый согревает.

Не так давно еще на Руси табак почитался адским зельем. Кто его потреблял, тот, считалось, с нечистой силой связан. Таковых били кнутом, рвали им ноздри, резали носы. А после, слава богу, царь Петр позволил купцам ввозить табак, трубки, табакерки, черешневые чубуки. И все это стало можно продавать свободно. Закурила, задымила Россия вволю.

…Курит мужик, сынишку вспоминает, в деревне оставленного. Славно, когда в голове хорошее держится. Хуже, когда в кармане хорошего нету. Правда говорят, что у кого карман пустой, у того голова лучше смекает. Так оно или не так?

Покурил мужик, поежился, подвигал лопатками для сугреву и пошел в трактир — выпить на последнюю деньгу чарку да свежего хлебца сжевать в закуску, со щами познакомиться.

И Андрей за ним. От скуки. А тот сел в угол, задумался. Как тут ни живи, а деваться некуда — ни защиты, ни охраны, ни приюта. Ни черта не найдешь в этом граде. Стоит себе на болотах проклятых и трясинах. Андрей подсел к мужику, спросил, кто он и откуда. Заявился вот сюда по царскому зову, по высочайшей резолюции. Сам из Новгорода.

— О! Земляк! — обрадовался Андрей.

А мужик свое наболевшее гнет:

— Грезилось — раз зовет царь, значит, будет и достаток за плотницкое ремесло. Как же, заработаешь тут чирьев да болячек! А ты-то как, земляк, кормишь пузо аль нет? И как же тут, в стольном граде, люди живут: каждый сам по себе, отдельно стоит, как гриб валуй. Всюду ты на виду. Кто сорвет, тот и сожрет… Хлебало раззявишь маленько, враз и хрястнут, своих не найдешь. И чего вы такие оглашенные в своих больших городах? Себе же на погибель и понастроили дворцов и хором!

Андрей улыбается. Нравится ему новгородец.

— Эхма, стольный град, стольный град! Здеся на всякую дырку свой гвоздок, — вздыхает тот. — Ну, ничева, Питер, ни-и-ччева! — говорит плотник. — И у нас за душой кой-чего имеется и ниже брюха, тоже голой рукой нас не возьмешь. Авось не дадим оплошки.

— А ко мне в живописную команду пойдешь? Подрамники нужны, рамы.

— Еще б не пойти. Только прикажи, милок!

"И я б таким был, если б не повезло, — думает Андрей, — стоял бы с топором за поясом".

* * *

Три дня он не выходил из дому.

Не хотел никого видеть и то сидел, запершись в мастерской, то уныло и беспокойно бродил по комнатам, изнемогая от безделья и неизвестности.

Какое-то странное оцепенение нашло на него.

В живописной команде Андрей сказался больным. С учениками, которые жили у него, тоже не занимался.

Он все ждал, что его вот-вот позовут. Но нет, не звали.

Колокольчик у двери звонил часто. Андрей вскакивал, сердце у него обрывалось, но это были не те, кого он ждал. То приходили ученики, то из Канцелярии от строений, то разбитные торговцы с заказным товаром.

Особенно злил Андрея истопник-солдат, его резкий, въедливый голос. Солдат приносил со двора звонкую, мерзлую вязку дров и, крякнув, вываливал ее на железный лист у печи.

А из дворца все никого не было и не было. Что-то ее императорское величество не торопилось. То неотвязчиво досаждали, толкали под руку, а тут вдруг совсем позабыли. Это могло и ровным счетом ничего не значить. Просто руки не доходили. Домашние потехи, балы, приемы, карты, поездки в карете по церквам и конным заводам наедине с его светлостью господином Бироном — где ж тут помнить о каком-то моляре и портрете?

Но могло быть и гораздо хуже. Могли моляра позвать совсем и не во дворец, пред светлые очи, а в Тайную канцелярию, прямо к Андрею Ивановичу Ушакову. На этот счет руки и разумы их высочеств, превосходительств и просто благородий работали на диво согласно, скоро и споро. Так вот призовут и спросят: "Ты что же тут такое намалевал? Зачем это твоя неумытая рожа рядом с царствующей особой, с ее высочеством принцессой Анной? Женихом ты себя вообразил? Ручку светлейшую пожимаешь! Лыбишься? Как же это ты, хамская морда, на эдакое насмелился?"

Что ж, и так могло быть.

Кое-кто видел сей двойной матвеевский портрет у него в мастерской, когда дописывал его. Смотрели и отходили молча, покачивали головами. Да и принц Антон-жених мог ляпнуть свое словечко.

Двойной портрет, что написал Матвеев, как и его "Автопортрет с женой", был делом на Руси невиданным. Это на иконах только бывал раньше двойной образ — святые великомученики Борис и Глеб, просветители Кирилл и Мефодий, богородица с младенцем, жены праведные… А тут нате-ка — жених и невеста! Хотя они, конечно, и высочества, но ангельского чина пока не имеют. Взялся Андрей Матвеев за это первым, задумал через малеванье свое показать двух людей едиными, нераздельными. Подобное было новинкой для русского художества. А на Руси новшеств не любили.

Ведь было же совсем недавно такое с Васильем Кирил-лычем Тредиаковским — мужем ученым, преострым, притом пинтой и гисториком. Сочинил он оду в честь восшествия на престол ее императорского величества, а в ней такое:

Да здравствует днесь императрикс Анна,

На престол вошедши увенчанна.

Ну, тут и пошло! К этим строкам сейчас же прицепились "Это что еще за императрикс?" Привезли пииту в Тайную, к генерал-адъютанту Ушакову. А тот давай его жучить:

— Вы что же это, милый, такое позволили? Как же ты, ученая гнида, посмел? Как же вы государыню нашу императрицу таким словцом-то обозначили? Да я тебя…

Ну, и так далее.

Но хоть ледащ был пиита, робок и тщедушен, а тут не выдержал и резанул:

— Странно мне слышать такие речи от ученых людей! Вы же, Андрей Иваныч, в стихах понимаете. Ведь императрикс — слово подлинное латинское. Оно и есть императрица. И титла царского нисколько не роняет. Но императрица никак в строку не ложится и меру стиха, пентаметр, нарушает. А кто в стихосложении не сведущ, тому о том и рассуждать нечего — вот что-с!

Разошелся Василий Кириллыч, про страх позабыл и про щипцы метровые, что были разложены у ног Ушакова.

Подействовало. Отпустили. Даже на казенных санях домой довезли. Выбрался из Тайной пиита небитым, непытаным. Только сопровождающий преображенец изрядно пьян был и все приставал по дороге:

— Спой-ка мне, братец, куплеты о любви, ну, спой, богом прошу, я слышал — ты из церковных чинов, у тебя здорово, наверное, выходит на глас вторый. Ну-ка, давай!

Тредиаковскому хорошо, он пиита, отговорился, отбрехался. А он, Матвеев, что скажет? В художестве всегда хвост торчит, ничего не спрячешь… И ночью Андрей из-за этого чертова портрета плохо спал.

На четвертый день поздним вечером за Андреем прислали розовую дворцовую карету с арапом, лакеем и двумя Преображенскими солдатами. Они бережно взяли и погрузили картину, обернутую в белоснежную простыню.

Жена Орина и дети провожали Андрея у ворот.

Во дворце Матвеева с картиной долго вели по каким-то ходам, переходам, по залам и покоям, по лестницам и галереям. На каждом повороте возникали зеркала в золотых рамах, пылали канделябры, пахло почему-то хвоей или можжевельником. Его торопили: "Скорей! Скорей!" — и Андрей почти бежал по этому бесконечному зеркальному аду.

И вдруг ему надавили на плечо: "Стой!" Он остановился.

Впереди был еще небольшой коридорчик, но из него дышало легко и просторно какое-то особое ласковое тепло, лился веселый горячий свет.

— Сюда! — сказали ему.

Он ступил в комнату. Дверь за ним прикрыли. Ловушка захлопнулась.

Загрузка...