Глава первая Царский выезд


ерым днем шёл он по Невскому. Темно-вишневый бархатный кафтан плотно обхватывал его. У него были гладкие белые чулки и тупоносые башмаки с огромными блестящими пряжками и красными каблуками. И треугольная шляпа с золотым позументом. Заказ когда сдаешь, так тут все важно — и одежда, и выражение.

Боже мой! Боже мой! Легкий гений юности еще осенял Матвеева. И он ему верил. Но, кажется, это был конец. Он чувствовал это…

От чистого воздуха на щеках у Андрея проступил румянец, а внутри что-то неприятно посасывало. И все же он весь так и светился внутренней добротой.

Матвеев взглядывал на встречных, но как бы не видел их. Его распирало от полноты жизни и радости до конца исполненной работы. Состояние было ясное и трезвое.

Он создал свою картину, и ее нужно было показать императрице. Был человек, и была картина. "Что есть человек? — рассуждал он. — Нынче люди у нас в России дешевле снега. А что есть картина в бездне мироздания? Слабо мерцающая точечка — не больше, не больше!" Но важно, что человек этот, он, Матвеев, написал эту картину. Что он с кистью в руке ощущал в себе мастера, замыкающего длинный ряд своих предков и предшественников. В часы упоения работой как бы переживаешь себя и в тебе бьются многие жизни.

День был беспредельный, он весь выплеснулся за свои обычные грани. Хотелось раствориться в этом дне. Но главное — что он сделал все так, как ему надумалось.

На углу Садовой увидел сбитенщика с рыжей бородой. Тот гремел кружками над медными чайниками-саклами и громко кричал:

— А ну, кому сбитня, а крепкого сбитня!

Матвеев спросил и себе кружечку. Медовый взвар был на редкость хорош — на зверобое, шалфее, с имбирем и стручковым перцем. От питья ожигало рот и в животе сразу распалялся огонь.

— Как жив, парень? — благодарно взглянув на сбитенщика, спросил Андрей.

— А хорошо! — ответил тот. — Жить-то весело, да есть нечего.

— А ты не ешь. Пей!

Парень засмеялся.

— Пить бы рад, хлебать приходится, — отговорился он.

* * *

Распогодилось. Сияло затканное облаками небо. От сбитенщиков воздух пропитался пряным имбирным корнем. По Невскому все задвигалось быстрей, заметалось, беспокойно замелькало. Выстраивались по обеим сторонам солдаты-преображенцы. Художник поднял глаза и почувствовал: что-то вмиг переменилось. Появились распорядители, они действовали быстро, заученно: окриком и тычком освобождали, расчищали проезжую часть, раздвигали повозки, прогоняли всех и расталкивали. Одеты они были все одинаково — в камзолы из дорогого малинового кармазина.

Дворцовые готовили беспрепятственный проезд высокому державству, чтобы промедленья ни малейшего не могло допуститься.

На Невский выезжал торжественный поезд императрицы Анны Иоанновны.

Зрелище Матвееву открывалось редкостное. Оно разрасталось торжественно, победно охватывая Невский в ширину, захлестывало всю перспективу движущимся цветным потоком.

Впереди особенного поезда выступали сорок восемь слуг в черных камзолах и белых бантах. За ними чинно перемещались двенадцать скороходов, одетых в пурпурные костюмы, и двадцать четыре пажа в голубом бархате. "Двадцать четыре", — насчитывал Матвеев и повторял цифру, чтоб потом не забыть. Художник быстро поворачивал голову, тянулся, опасаясь пропустить важную какую-нибудь для себя подробность.

Ехала ближайшая стража двора — колкая, настороженная, наторелая. Это были молодцы отборные ростом и силой, но на одно лицо, безжалостные и неумолимые, призванные не так спасать, как стеречь и безопасить.

Ехали камергеры, одетые в камзолы с позументами. Каждому камергеру полагался слуга с лошадью в поводу и два конных лакея — они трусили следом.

Ехали дворяне верхами — холеные, упитанные, как розовые свежемороженые окорока, которых перевели они немало вместе с аршинными стерлядями, ветчиной и дичью. А сколько эти жирные глотки пропустили приказной, коричной и гданьской водки! Сколько лучших мушкателей, бургонского, шпанского перевели, сколько рейнвейна, сент-лорена и других заморских вин.

"И откуда столько их понабралось!" — подумал Матвеев, а сам смотрел на продолжавшие двигаться не совсем свежие лица старых сановников. На таких уж давно не росло ни бороды, ни усов, ни на голове волосов. Этим нынче помнились смутно прошлые обжорства и вожделения. Но каждый дворянин — молодой ли, старый ли — сопутствуем был скороходами, ливрейными в галунах, они имели трех подручных лошадей в цветастых попонах, и сбруя на них, вспыхивая, слепила серебром.

Двигалось и курляндское дворянство, обласканное Бироном.

Состояние восторженного удивления и даже вздоха у толпы вызвал главный конюх, обер-шталмейстер в треугольной шляпе, красном кафтане и голубых шелковых чулках. Он ехал на аргамаке, в седле держался как бог.

Следом в окружении всей охотничьей свиты, в особых одеждах, повторявших цвет леса, воды и полей, ехал в расшитом подкамзоле кабинет-министр и первый егермейстер Волынский. Его-то Матвеев хорошо знал.

Замыкал унтер-маршал двора с жезлом в руке. На желтом лице его, густо усеянном крупными родинками, застыло выражение сосредоточенности и бессмысленного удивления, рот был полуоткрыт, глаза выпучились и округлились — то ли от усердия, то ли от напряжения, а может, оттого, что малы туфли, или от неудобства седла.

И только за всем этим катилась рессорная, раскинутая на две половины, необыкновенно великолепная, английской работы карета, запряженная восьмеркой лошадей, вся в голубом бархате и серебре. Карета самой императрицы. От нее сверкало нестерпимо. Сверканье ошеломляло, многие падали на колени. Андрей сразу увидел государыню, а когда карета поравнялась, склонил голову.

Анна Иоанновна восседала в карете в темном платье, затканном золотом. Она смотрела прямо перед собой блестящими, остекленевшими, незрячими глазами, и лицо ее было как пустыня, бесплодное и скорбное.

* * *

В душе Матвеева шевельнулась жалость.

Императрица ехала медленно, хорошо выезженные лошади ставили ногу легко, как в танце, твердо припечатывая подкову к деревянному настилу.

Царская конюшня тщательно составлялась лично Бироном, до страсти любившим верховую езду. Он мог определить достоинство любого коня на глаз. Хлопотами Бирона по России учреждались конные заводы, куда свозили самых отборных жеребцов и кобыл из всей Европы.

Карету императрицы сопровождали лакеи, скороходы и гайдуки. По сторонам шли сановники.

Любуясь, глядела толпа, подхваченная волной любопытства и восхищения. А благодетельница империи с гримасой натянутости и недовольства сидела в карете. Она была вконец расстроена. Ни единого мгновения не могла она обойтись без своего Бирона и редко кого другого к себе принимала, когда его не было. Во дворце, видя высочайшее раздражение, всякий наперебой старался изобрести для государыни забаву. Более всех преуспел граф Линар. Он принес волчок, спускаемый с веревки. Государыне понравилось.

Пущенные с силой по паркету, волчки гудели и вертелись. Придворные изощрялись в искусстве пускать их: по прямой линии, вприскочку, и чтоб ходили кругом, и чей дольше.

Потом императрице и эта забава надоела.

А нынче Анне Иоанновне ко всем огорчениям добавился флюс, от него она две ночи подряд не сомкнула глаз. А Бирон, лопни его бараньи глаза, проклятый мужлан, сдохнуть бы всем его лошадям, уже неделю не был в ее спальне…

Андрей подумал, что судьба его целиком зависит от той, что едет в карете. Она может одним мановеньем пальца обречь на погибель.

А Матвеев стоял, прищурясь, смотрел сквозь все, с жадностью запоминая любую мелочь до последней крапинки. Внимание его приковалось к представшей перед ним незабываемой картине. Цепкий, точный, собирающий взгляд художника ничего не пропустил. Ехали экипажи особ, занимающих государственные должности, один богаче и неотразимей другого.

Увидел он и еще одну, запряженную четверкой золотистых лошадей карету, инкрустированную разноцветным деревом. Тех, что ехали в ней, узнал Андрей сразу и почувствовал оттого сильное сердцебиение.

Сидели там новообрученные принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон Брауншвейгский. Персоны с его картины. Может, ради них и совершался этот торжественный выезд, и показ его двойного портрета приурочен был к этому дню.

Принцесса вызвала у толпы особенное оживление. Она была одета в спешно к этому выезду сшитое зеленое платье. Полукруглый вырез его приходился так низко, что полная грудь ее с трудом помещалась в покровах. Голова ее была повязана красным платком. Страдание утончило лицо принцессы. Оно было сегодня простое и трогательное.

Матвеев вспомнил про подаренный ему принцессой бриллиантовый перстень. Послышались крики изумления: "Смотри! Гляди! Смотри!" Впереди кареты шли ряженые. Два скорохода одеты были в черное бархатное платье, так плотно пригнанное к телу, что они казались совершенно нагими, на них были только перья, как у индейцев. Позади кареты художника привлекло появленье совсем молоденького конного пажа, что привстал на стременах, весь подался вперед и вцепился в поводья, будто в хвост диковинной птицы, еле им пойманной. На седле и сбруе тоненько перезванивали у него серебряные колокольчики в богатом наборе.

Матвееву весело было и свободно, словно у него было какое-то свое превосходство над властью, проезжавшей сейчас по Невскому во всем немыслимом блеске. А в чем было его превосходство — он и сам не знал. Далек он был от всего, что видел. Вечно утесняемый нуждой, он болел душой за художество.

А те, что степенно ехали мимо, это Матвеев чувствовал кожей, в душах своих везли что-то совсем-совсем иное, чем у него было. Им-то болеть не нужно. Все есть и так. Неприступны, глаза затянуты пленкой сословного презрения ко всему. В их пышных париках, в застегнутых наглухо камзолах спрятано было полное, безнаказанное торжество произвола и вместе рабской покорности. Живописец, как все, тянул шею, всматривался, жил остротой вбирающего глаза. В груди его клокотало. Если бы в это время сгребли его и подняли вверх демоны, то и там, на самом небе, написал бы он красками то, что увидел.

Всплески цвета и неимоверной роскоши, породистые рысаки, фамильные гербы, огонь драгоценных каменьев, качание конных фигур, затейливое мерцание знамен, сбруй, дорогого оружия — все это гордое, перекатывающееся установленным церемониалом медленное движение заставляло дрогнуть, вселяло робость, а сам торжественный поезд императрицы тем же счетом еще более подымался, взрастал в глазах. Лица, наполненные негой и праздностью, были по-кукольному бессмысленны.


Когда все кончилось, Матвееву стало не по себе. Увлекшая его сначала игра высочайшего проезда точно паутиной опутала. Вспомнились ему братья Никитины. Родные, близкие друзья. Необыкновенные художники. С ведома всемилостивейшей императрицы, понукаемой Бироном, битые, на дыбе пытанные, закованные в ручные и ножные кандалы… Пять лет в одиночном заключении мытарили бедолаг. А ныне под неусыпным караулом в далекой сибирской ссылке. Как вы там, Иван да Роман? Живы ли? Сколько восторга и умиления вызывали вы у всех своими талантами… Державная спесь, капризы Курляндского кровавого герцога стесняли жизнь, перевертывали судьбы, заносились над зачатьями и снами, над свадьбами и похоронами. Все больше сдавливалась пружина, а сносить надобно было безмолвно. Непокорливый Андрей тоже все время лез на рожон, ходил по самому острию. Так что и его могли упечь, надрезать кожу на груди и завернуть на лицо. А там и Сибирь близко. С Никитиными в одной ледовой купели…

Никто еще не знал, что где-то в самой высшей небесной юстиц-коллегии решилась уже участь самого Бирона, наметился ему путь в Березов, словно сказано было: держись, вошь, своего тулупа. И другие тоже свое получат: кто добрую и вечную память, а кто хулу и забвенье.

В рядах целой армии российских и чужеземных живописных мастеров и подмастерьев все шло своим чередом. Немало было таких, что и ремесло-то свое знали ровно настолько, чтоб сгрести поболее денег. А ими прикроешь ли пустоту души? В подобных нелюдях господствующая черта состояла в искуснейшем лакействе, от которого рукой подать до самой черной подлости.

"И все же на всей земле многажды счастливые люди-художники, — думал Матвеев, — лучше их никого нет. Самых истинных из них сурово испытывает провидение. Мнет, корежит, но и укрепляет. Все, что ни пошлет художнику судьба, в конце концов вселяет в него высшую силу жизни".

Загрузка...