Сначала ей показалось: это белка. Откуда на городском тополе рыжая белка? Она смотрела с балкона вниз. Пять вечера, лето. Но, приглядевшись, увидела: не белка, а рыжая кошка. Некоторое время животное сидело на толстой ветке неподвижно, но вот решило спускаться. Что ж, попробуй. Кошка наклонила голову — и застыла: наверное, испугалась высоты и передумала, вытянула одну переднюю лапу и обвила сучок-второй. Вдруг, быстро вся собравшись, пружинисто прыгнула на более низкую ветку и, держась за нее задними лапами, повисла, как лемур, вниз головой. Наблюдение забавляло Наталью. Будешь знать, трусишка, как притворяться белкой! Кошка висела, точно шкурка, не выказывая ни малейших признаков жизни. И Наталья, следя за ней, застыла тоже. Но вот рыжая проказница опять встрепенулась и весьма решительно, вниз головой, цепляясь за кору долгого ствола когтями, все-таки сползла вниз, мелькнула огнем, сначала собранным в комок, потом мгновенно вытянувшимся в траве — и тут же исчезла в кустах, неслышно шелестящих на легком ветерке…
Ритка пришла — открыл дверь Мура, выглянул на балкон
— Ритка пришла, говорю, ничего не слышишь! А где
note 154 Даша? Уже Майка влетела в балконную дверь — джинсовый ребенок с розовой резинкой вокруг собранных в каштановый хвостик тонких волос. Сейчас папа сходит за Дашей в садик. А я — в старшей группе, — гордо. Умница. Вышли в комнату. Как всегда, балаболит телевизор. У тебя сигареты есть? Конечно. Пойду на балкон. Подожди чуть-чуть: Мурка пойдет за Дашей сейчас… Хочешь сбегать вместе с ним, Мая? Представляешь, как обрадуется тебе Даша? Ула! Хочу! Беги.
— Всегда навяжешь, — проворчал Мура, но девочку все-таки с собой взял. Он вновь отпустил бороду, что придавало ему сходство с меценатствующим купцом конца 19 века.
— Меценатства вы от меня не дождетесь! — услыхав реплику Риты, из коридора проорал он. — Кормить дармоедов типа твоего братца! — Дверь за ним с тоскливым звуком закрылась
— Так устаю, — Ритка закурила, — не представляешь. Кристинка стала вредной, хитрющая такая, всё себе. И обижает Майку.
— Ревнует.
— Наверное. Но главное, Леня злой стал, раздражительный. Собирается съездить к родственникам в Израиль. Надоело, кричит, здесь, кругом одни воры… Что, разве не прав? Майку, правда, обожает.
— Она такая хорошенькая.
— Красотка кабаре.
— Она артистичная.
— Во-во. Леня все время: она у нас художественная натура будет.
— Она его тоже любит, наверное, девочки вообще больше любят отцов.
— Наташа, — сказала Ритка, помолчав, — неужели ты ни о чем не догадываешься?
— Я? О чем?
— И Майка тебе никого не напоминает? Да, конечно, напоминает. Догадывается она. Но… note 155
— Не может быть?!
— Может, может. Теперь они обе замолкли.
— Знаю — ты не выдашь. Ты — могила.
— Да. А… он знает?
— Разумеется. Зазвонил телефон, Наталья встала, вышла в коридор. Мура принципиально не разрешал удлинять провод, телефон — для дела, объяснял, для важных переговоров, а ты сядешь — тары-бары, или в ванную заляжешь с ним, и два часа до тебя не дозвонишься, ты привыкла болтать, подружки всякие, проку от них нет, а суеты много. Мура любит поучать. То начнет критиковать, что она неправильно делает пельмени, правда, сам готовку продемонстрирует
— и это неплохо, меньше ей хлопот, то начнет ходить по дому с тряпкой для пыли и ворчать нудным голосом Серафимы, что кругом грязь, то засекать по часам, во сколько она с приятельницей вернулась из театра. Она уже привыкла слушать его, как монотонный шелест дождя. Хорошо, что не писк комара. Но, бывает, хочется его облить ведром холодной воды.
Звонил Сергей. Она даже же сразу нашлась — не могла выговорить ни слова. Наконец, с огромным усилием: привет. Своим визгливым скрипучим тенорком попросил он срочно занять ему две тысячи. Завтра надо. Необходимо! Она поняла — необходимо, если даже е й он позвонил. После того лета он говорил с ней по телефону только дважды, оба раза, видимо, из квартиры отца — тот просил, а он не мог открутиться — как объяснить отцу причину его нежелания звонить сестре?
— Горю, понимаешь, горю! Завтра — крайний срок.
— Завтра суббота, — сказала она.
— Достань!
— Постараюсь. Но ты же знаешь — деньги у Муры. Он семейный казначей.
— На то и рассчитываю, — хмыкнул. note 156
— Позвони завтра утром.
— Эге. Наташа не стала сообщать Ритке, кто звонил и зачем. Но та заметила — что-то произошло. Небось любовник объявился, а? Признайся! Ты прямо выбита из колеи. На тебе лица нет. Нет лица? Да! А у меня его и так нет. И никогда не было — ни любовника, ни лица.
— Брось врать, Талка, я Муре ничего не скажу. Ну позвонил, ну встреться с ним, если…
— Не будем больше об этом, ладно?
— Да, пожалуйста. — Ритка опять закурила. — Эх, мы бабы, бабы… * * *
У Сергея поднялось настроение: достанет Наташка, нормалек! Живем, братцы-хулиганцы! Можно слегка поддать и пошататься. Он поддал. И тут навалилась Томка. Ведь собирались на дачу в пятницу, теперь передумала: поеду завтра утром. Народу будет в электричке много! Не твои проблемы. Не мои. Согласен. Найн проблем. Она прижала его: иди к отцу, пусть делает дарственную на дачу, опять приезжала Серафима, кругами ходила. Хочешь остаться без всего? Сад, конечно, хорошо, но — далеко. Его вообще лучше загнать и прикупить вместо него соседний с дачкой участок. Оттяпает дачу Мурка, окрутит Серафима Андрея Андреевича, ночная кукушка всех перекукует. Тебя перекукуешь, пожалуй! Ну ладно, ладно. Ты, кроме своих кобелиных забот, убери руки, ничего на свете не видишь!
— Грубая ты, Томка, — сказал грустно. — Очень грубая. Душа у тебя из деревяшки.
— А у тебя — из гвоздей.
— Крепче бы не было в мире людей!
— Иди, говорю, к отцу, насядь на него.
— Как наседка?
— Не придуряйся!
— А сестре? note 157
— Сестре?! Да ейный Мура три таких дачи может купить, жулик пивной. Морда — сытая, глядеть противно — воротит!
— Да он просто болезненный, у него этот… ишиаз.
— Чего мелешь? чего-о-о мелешь?!
— Ну, не помню что — может, хроническая пневмония.
— У тебя хроническая глупость и хронический алкоголизм!
— Тома, — сделал потрясенное лицо, — у тебя к старости прорезается чувство юмора!
— Ты — идиот!
— Енто есть! Эге!
— Слушай-ка, — Тома стала очень серьезной, встала в значительную позу, ну ни дать ни взять Ермолиха на знаменитом портрете, — если не будет дарственной, я от тебя ухожу. Ты уже ничего не можешь, ты никому не нужен, ты сдохнешь под забором. Скоро тебя с работы попрут. Останешься один! Одиночества он боялся. Как черного колодца, в который, перебрав, иногда улетал, крутясь, как бешеный волчок, успевавший в полете распасться на несколько таких же сумасшедших волчков: сердце, мозг, желудок, — все его органы, разъединяясь, неслись осколками метеорита в этот вращающийся черный колодец. Теперь все чаще такое гадостное состояние. А раньше, как выпьешь — красивые, чуть расплывающиеся, как на Ренуаровских портретах — и он был не чужд! — женские лица, яркие цветики степные в зеркале над ванной и становящаяся почему-то прозрачной, словно готовая вот-вот воспарить под едва заметно кренящийся потолок, легкомысленная мебель. А в душе тихий-тихий звон… Бросит его Томка — точно он сдохнет. В темном переулке, где гуляют урки. Так сказать, если я заболею, к врачам… и тэ дэ. И тэ пэ. А сил уже нет. Сил нет. Но добрел до отцовского дома?
С порога то да се. Опять пьян? Разве? Ну что ты — так, под «мухой». И словно мухи здесь и там ходят слухи по
note 158 домам. Ты, по-моему, трезвым уже же бываешь. Да говорю
— чу-ток!
Вот, я пьян, а он как-то бледноват. Странные в его глазах блуждают огоньки.
— Ты меня беспокоишь, Сергей. Это плохо.
— Тебя? — Он захохотал своим остроугольным смехом.
— Тебя, по-моему, ничего не беспокоит никогда! Ты же, как его… этот… буддист! А? Тебе же все безразлично. Мог остановить меня, когда Томка запихивала меня на работу, которая мне как рыбке зонтик. Видел ведь — характер у меня не тот, не нордический, так сказать… а Томка…
— Ты зря все пытаешься спихнуть на жену. Ты же тщеславен, вот и тогда ты ее сам выбрал. — Отец закашлялся.
— Я имею в виду твою Тамару.
— Что? Тому полюбил?! — Его прорвало, он высказал ему все! все! все! и про ту бабу на даче, которую ему подсунул, а сам потягивал себе винишко, пока они… а сейчас, значит, он слегка нетрезв — и это преступление?!..
— Тебе уже много лет, ты сам — отец.
— Мне по-прежнему столько, сколько было тогда. Ты убил во мне пробуждающегося мужчину, ты заменил его козлом и думал, я не заметил подмены! Но я действительно отец, хоть данный факт меня потрясает, я — отец, который, несмотря на всю свою низость, так, как ты поступил со мной, со своим сыном никогд а… и потому требую… прошу, нет, настаиваю!…
— Что нужно тебе? — Отец был бледен так, что его смуглая кожа стала казаться бледно-лимонной.
— Я занимаюсь ремонтом дачи, я уже пол наверху настелил, никто, кроме меня, дачей ни сейчас, ни раньше не занимался, тебе дача ни к чему, ты ни разу гвоздя там не вбил, не мог баню сделать, не мог починить забор, тебе же крымское побережье — дом родной, твоему гению дача тоже не нужна, он, гляди, скоро смоется в ка кую-ни будь Ка на ду, Наталье купит Мура — он денежный мешок, а мои дети — Том ка ждет второго (а врать — грешно — кар!) — останутся ни с чем, вот какой ты дед — тебе наплевать на все! Не мог матери не изменять! Или хоть незаметно бы изменял! note 159 Отец встал, сигарета выпала из его дрожащей руки.
— Говори прямо, что нужно мне сделать.
— Дарственную. Оформи дарственную!
— Ты хочешь… — сорвался на фальцет, — я еще жив! жив! негодяй! я жив! ты хочешь закопать меня! — и выбежал из комнаты. Надо же, как разволновался, как-то лениво подумал Сергей, и глаз сразу у него закосил, хороню я его, видите ли.
Только ушла Ритка, а Мура лег спать — он вообще любил при гостях начать демонстративно зевать, оповещать громко, что он идет готовиться ко сну — и, выпровадив таким образом смущенных гостей, еще некоторое время ходил по квартире в спущенных с белого брюха семейных трусах, ворча, что таскается народ к ним, пол топчет, подружки вообще приходят только поужинать, а ты, Наталья, ничего же понимаешь, у тебя нет дара берегини, ты не чувствуешь, что семья — это танк, она в ответ произносила что-нибудь незначащее, думая, как бы открутиться от его ласк: после ухода гостей он обычно, проворчавшись, начинал приставать с любовью. И сейчас позвал: Натулечка, иди ко мне, — детским своим голосишкой. Она покорно вошла в спальню. Неплохое, светлого дерева трюмо — но и оно ее раздражало, в нем она казалась себе какой-то грубой, некрасивой, старой. Старой девой, у которой несмышленый, если не сказать малоумный племянник. Вечная старая дева и вечное дитя. Села к нему на кровать. Розовый после душа, с влажными кудряшками, прилипшими к белому лбу, он тянул к ней пухлые руки, хватал за юбку… — Почеши спинку, Натулечка.
Телефон уже звонил довольно долго, но он не отпускал ее юбки: ну не бери трубку, а?
— Наверное, что-то важное, — сказала она, думая — не Сергей ли. Мура надул губы, отвернулся к стене, поджал розовую ногу.
note 160 Звонил на этот раз отец. Он сообщил каким-то пергаментным тоном, что оставил важную бумагу, которую нужно заверить у нотариуса. Для Сергея. Нотариуса она знает, сосед по даче, с ним он по телефону переговорил. Ладно, но что должна сделать я? Придти прямо сейчас за бумагой? Сейчас?! В десять вечера?! Мура пусть тебя проводит. Другого случая не будет. Я, видишь ли, завтра утром улетаю. Куда? В Крым, как всегда.
Все получалось не очень удачно. Она, откровенно говоря, планировала, что разжалобит Муру после чесания его спинки, — воспользуется Риткиным рецептом: хочешь что-то у мужа попросить — только через постель
— и уговорит его занять денег Сергею. Ей хотелось Сергею помочь. Даже из благородства: ты ко мне так, а я — иначе.
Мура отказался ехать. Я уже спать лег, ныл он, мне плохо, у меня, стоит мне выйти после душа на улицу, сразу горло воспаляется, насморк, не хочешь ли ты, чтобы я заболел, ты смерти моей давно возжелала, твой отец сошел с ума, но я-то тут причем.
— По-моему, у нас муж — я, а ты — жена, — сказала она сердито и обиженно, — я тебя встречаю и провожаю, я тебе все прощаю, я стараюсь не обижать тебя и стараюсь не обижаться, когда ты устраиваешь истерики… Он отвернулся от нее, натянул на уши одеяло. Дельфинье тело его уже плыло в свою сладкую дремоту. Ему так было сейчас приятно: она ругает его, журит, как мама, можно спать, спать, спать… тихо уплывать, как в песне, тихо уплыву на маленьком плоту, любимая его песня… тихо уплыву…
Отец открыл сразу. Где Мура? Хотела солгать: остался внизу, ответила иначе: болеет.
— Я провожу тебя.
— Хорошо. Они сели в кухне, облокотились о стол. Чай? Я уже пила, спасибо. Редко за последние годы им удавалось быть
note 161 вдвоем. Чувство вины перед дочерью настигало его порой, как внезапная волна, призраком пролетевшего во мгле корабля, волна, которую не ждешь. И сейчас ему послышалось приближающееся ворчание набухающей воды.
— Наташа, в общем, ты возьми сад, — лучше сразу так, без предисловия, — а Сергею — дачу. Тамара ждет второго ребенка… Наташа молчала.
— Ты обижаешься? — нет, такой откровенный разговор не в правилах нашей семьи, семьи Ярославцевых. И он тоже замолчал, глядя тревожно на нее, а она — в темное окно.
— Отдавай Томе и сад, — наконец сказала она тихо, — все равно… заберет… А он вдруг закричал:
— Не могу! Я устал! Устал! — он встал, обхватил руками голову. — Что вы меня все хороните!
— Да, — сказала она, — ты устал. И подумала: слабый он человек. Только бы он же зарыдал. Плачущим она не видела его никогда.
— Мне от тебя ничего не нужно, — она взяла со стола конверт, — я пошла. Уже поздно. Он сделал шаг к ней. Смуглую его кожу точно присыпали мукой.
— Не провожай меня. Она шла по черной улице — и плакала. Никто никогда не любил ее. Мать бросила сына и дочь, пустившись за своим любовником. Отец был равнодушен ко всему на свете. А теперь ему стало жалко Сергея. Мура, нуждающийся в соске и матери, не защита, не опора. Она ощутила себя такой одинокой, такой беззащитной, такой несчастной. Она даже потеряла чувство страха — напади на нее сейчас бандит, она бы не нашла сил сопротивляться и покорно приняла бы смерть… Но Митя вспомнился ей, ее брат. Как могла она о нем забыть? Митя — она всхлипнула — любит только свое искусство. А она, она совершенно одна в этом кружащемся мире, летящем в черную вечность, песчин
note 162 ка, крошечка хлеба, забытая на полу, крохотный огонек, который может погаснуть от любого ветерка… И Дашка, Дашка — такая же хрупкая и беззащитная, зачем, зачем рожать детей в этом ужасном мире, полном оружия, зла, ненависти, зачем обрекать их на слезы, на одиночество, на одинокую улицу в черном городе? Не лучше ли было пройти по ней одной, не лучше ли было не дать тоненькому пульсу жизни продолжаться! Остановить его, впиться зубами в голубую жилку на шее — пусть кровью изойдет твоя несчастная жизнь, о человеческое дитя! Зачем ты брошено в мир, непонятный, случайный? Голос Земли, ты теряешься в небе, черном, пугающем, страшном! Голос надежды, ты слаб, как младенческий крик! Так не проще ли сразу сердце, как Землю, и Землю, как сердце, взорвать — пусть несутся осколки сердец человеческих в бездну, бездушную, страшную бездну!..
…Но девочка уже спала в своей кроватке, мягкий пушистый комочек, из которого медленно вылупляется Вселенная ее души. И Наталья, поцеловав сонной дочке пальчики, пошла в ванную, кремом стерла косметику, включила душ — и с водой, с летящей, шумящей, искрящейся водой — смыла боль и обиду. И назавтра думала уже так: Господи, прости меня за вчерашние грешные мысли, пусть все, все живут так, как могут, ведь неправда, что мы — каждый по себе, мы все равно любим друг друга. И она целовала Дашку, которая смеялась, носилась по комнате, сшибая стулья, и тем раздражала пятнистого Муру. У него опять аллергия непонятно на что.
Денег занять Сергею он категорически отказался.