Курский вокзал в начале 1930-х по традиции многие ещё называли Курско-Нижегородским. Именно на его перрон вышел из орловского поезда невысокий кудрявый юноша в очках, навьюченный большим чемоданом, несколькими узлами и... пустым футляром от скрипки (подарок Афанасия Сайко Иван взял с собой).
Куда он, уставший после пятичасовой вагонной тряски, отправился с дороги?.. Можно предположить, что к друзьям-орловцам Москвитиным, которые уже вполне могли считаться столичными жителями. Старший, Василий, работал в торговле, а Александр, почти Ванин ровесник, после окончания учётно-экономического института трудился старшим счетоводом в 3-м конном парке. Несмотря на внешнюю встроенность в светскую жизнь, оба брата Москвитины продолжали вести и церковную. Так, Александр в 1930-м принял в Смоленске тайный иноческий постриг с именем Афанасия, а Василий — постриг с именем Владимира. После почти повсеместного разгрома монастырей тайное монашество стало одной из форм церковной жизни в СССР. Внешне монах в миру ничем не отличался от окружающих, и его сослуживцы не подозревали о его постриге.
Конечно, присутствие земляков-друзей сильно помогало на первых порах, ведь в начале 1930-х «зацепиться» в Москве приезжему провинциалу было отнюдь не легче, чем сейчас. Конкуренция за рабочие места соседствовала с множеством ограничений, и главным была прописка. С 1925 года каждый гражданин СССР должен был быть прописан по месту жительства, штамп об этом ставился в удостоверение личности. После того как в декабре 1932 года ввели паспортную систему, штамп ставился уже в паспорт. Без прописки находиться где бы то ни было и тем более по-лучить работу было невозможно. Так что самыми главными хлопотами для новоявленного москвича стали поиски жилья и прописки.
Жилищный вопрос разрешился довольно скоро — в Большом Козихинском переулке нашлась некая старушка по имени Анастасия Васильевна, которая согласилась сдать парню из Орла угол в комнате на первом этаже. Но по поводу прописки решительно воспротивилась: «Приведёшь мне тут девку, и что я с ней делать буду?» В конце концов нашлась возможность прописаться в другом месте. А московская жизнь Ивана Крестьянкина началась здесь, в Большом Козихинском, дом 26, квартира 1[5], — бывшей дешёвой гостиничке, в 1901 году принадлежавшей Ивану Ильичу Шапошникову, а в 1917-м — разбогатевшему крестьянину Сергею Степановичу Виноградову...
Это самый центр Москвы, но до сих пор тихий. Переулок идёт от Большой Бронной к Садовому кольцу параллельно Малой Бронной. По соседству, всего в одном квартале, находятся Патриаршие пруды (в 1924-м они были переименованы в Пионерские, но название не прижилось, и в обиходе их продолжали звать по-старому). Таким образом, приехавший из Орла юноша поселился в одном из самых «булгаковских» мест столицы — Берлиоз попал под выдуманный Булгаковым трамвай примерно напротив 42-го дома по Малой Бронной, то есть буквально в двух минутах ходьбы от 26-го номера в Большом Козихинском, если идти напрямую через двор; и, по идее, истерические женские крики и свистки милиции, огласившие место происшествия, должны были быть хорошо слышны в комнате Вани Крестьянкина. Но в те годы никаких ассоциаций с героями «Мастера и Маргариты» у москвичей это место не вызывало, ведь и сам роман ещё не родился на свет. Да и Ивана, узнай он об этом, такое соседство, конечно, не обрадовало бы.
Время от времени, как любая московская улица, Большой Козихинский переулок нёс потери — на месте старых домов появлялись либо новоделы, либо просто пустоты, поджидающие застройщика. На месте дома № 26 сейчас как раз такое поросшее деревьями «пустое место», к которому слева примыкает величественный доходный дом постройки 1913 года, принадлежавший А. А. Волоцкой и возведённый автором первого московского небоскрёба Эрнстом Нирнзее (современный адрес — Трехпрудный переулок, 11/13). В 1930-х пустота была занята сразу двумя не сохранившимися ныне домами — № 26 и 24. Напротив, через переулок, и сейчас высится монументальная пятиэтажка № 27, построенная в 1911-м в стиле «модерн» В. И. Рубановым для домовладельца А. И. Себрякова. В этом доме жили создатель общества «Бубновый валет» художник Аристарх Лентулов и дочь основателя Спасо-Влахернского женского монастыря Ирина Головина.
Сам по себе Большой Козихинский ещё с конца XIX столетия продолжал нести отчётливый богемно-студенческий отпечаток. Когда-то здесь в непрезентабельных доходных домах, которые без лишних церемоний называли «Адом», снимали квартиры бедные московские школяры, а потом их понемногу сменили актёры. Самым знаменитым уроженцем переулка был поэт Аполлон Григорьев, а самым знаменитым жильцом — «Бетховен русского театра», звезда Малого, глухой актёр Александр Остужев (жил в доме № 12; в 1959—1993 годах переулок носил его имя).
Жилище Вани было, откровенно говоря, убогим. В углу — покрытая салфеткой тумбочка, табуретка и сундучок, служивший жильцу постелью. В изголовье сундучка — канализационная труба, начинавшая работу в пять утра. Нашли своё место многочисленные привезённые из Орла иконы, футляр от скрипки Афанасия Сайко. От остального пространства комнаты угол отделяли ситцевая занавеска и шкаф. После родного дома такие условия могли показаться спартанскими кому угодно, но Иван не роптал. В конце концов, в подобных (или ещё похуже) условиях тогда ютились и многие москвичи, не говоря уж о жителях других городов и весей.
С помощью братьев Москвитиных работу молодой бухгалтер нашёл сравнительно быстро. Спрос на профессионалов в финансовой сфере был стабильным, особенно на небольших предприятиях, которых в Москве начала 1930-х хватало. Итак, отныне он — счетовод финансово-счётного отдела Московского областного союза потребительских обществ, как сокращали в справочниках тех времён, — МОСПО. Размещался МОСПО на Мясницкой, 43, в изящном одноэтажном особняке постройки конца XVIII столетия — доме князя А. И. Лобанова-Ростовского, где нередко бывал в своё время Пушкин. Далековато от Большого Козихинского, но что поделаешь. Правда, в мае 1935-го в быт москвичей вошло метро, а от станции «Кировская» (нынешние «Чистые пруды») до 43-го дома на Мясницкой (в то время улицы Кирова) идти уже не очень долго.
С получением работы разрешился ещё один немаловажный вопрос — продовольственный, ведь Москва до 1935-го продолжала жить по карточкам, и свою законную норму (хлеб — 400 граммов в день, мясо — 100 граммов в день, крупа — 750 граммов в месяц, селёдка — 250 граммов в месяц, сахар — кило в месяц) Иван мог получать, только будучи прикреплённым к «своему» магазину. Конечно, можно было покупать продукты и на рынках, но для обычного служащего поход на базар был невообразимой роскошью. А ведь нужно было доставать ещё и носильные вещи. Пару ботинок тогда можно было раздобыть за 30 рублей, пальто, если повезёт, — за 70. А зарплата московского счетовода не превышала сотню рублей. Правда, с годами Иван понемногу «рос» в должностях (бухгалтер, затем помощник главного бухгалтера), но «хлебной» его работу по-прежнему назвать было сложно.
Впрочем, на самых первых порах московской жизни все мытарства переносились легко. Во-первых, Иван Крестьянкин всегда был крайне неприхотливым в быту; в одном из писем он писал: «Я с самых первых, ещё юношеских лет усердно тружусь и всегда, довольствуясь своим честным трудовым заработком, не позволял себе ничего излишнего сверх требуемого для поддержания физической жизни. Я всегда стремился помогать другим чем только мог, и при этом сам всячески избегал того, чтобы жить за счёт труда других. Такова моя принципиальная жизненная установка». А во-вторых, в юности вообще любые тяготы переносятся легче, а Ваня Крестьянкин был молод, всё вокруг было для него новым и необычным, и вчерашний орловец не избежал самого простого человеческого очарования огромным городом, в котором поселился. Конечно, в первую очередь он посетил все православные святыни Москвы (многих уже не было — Иверскую часовню снесли в июле 1929-го, храм Христа Спасителя — в декабре 1931 -То, а сколько было других разрушенных храмов и монастырей!). Но были ведь и музеи, и старинные здания, и расположенный по соседству сад «Аквариум», где недавно начал работу театр оперетты... Вспоминая себя в молодости, о. Иоанн с улыбкой говорил, что «был франтом». Не раз бывало так, что молодой человек в начищенных зубным порошком белых парусиновых туфлях возвращался с прогулок по столице далеко за полночь. Но эту практику быстро прекратила квартирная хозяйка. И, поразмыслив, Иван был ей только благодарен за это. Ведь искушения и соблазны светской Москвы могли завести его куда угодно.
Вообще отношения между Анастасией Васильевной и её постояльцем сложились своеобразные. Хозяйка скоро удостоверилась, что никаких грехов, за вычетом поздних возвращений, за юношей не водится — «девки» в его углу не гостевали, спиртным и табаком постоялец не баловался. Но и другими делами, которыми, по её мнению, должны были увлекаться молодые люди, Иван не занимался: не слушал радио, не работал в спортивных секциях и кружках, даже не был комсомольцем и членом МОПРа. Рано уходил на работу, а когда возвращался — читал и молился. Мягко отказывался от попыток хозяйки свести его с какой-нибудь достойной москвичкой... Убедившись в его домоседничестве, старушка начала досаждать Ване «задушевными» разговорами, особенно по вечерам. Могла обратиться к нему когда угодно — и во время молитвы тоже, причём нередко срывала на юноше свои усталость и злобу, накопившиеся за день. Но тот выслушивал монологи Анастасии Васильевны спокойно и даже с улыбкой, за что получил от неё раздражённое прозвище «чурбан с глазами».
А вот на новом месте службы Ивана никто чурбаном и чудаком из провинции не считал. Коллектив в финансовосчетном отделе МОСПО был маленький, в основном женский, и кое-кто из барышень быстро положил на новичка глаз. По фотографиям, сделанным в 1930-е годы, видно, что Иван хотя и не вписывался в общепринятые стандарты мужской красоты — не был ни мужественным лётчиком, ни рослым физкультурником, — вполне мог обратить на себя внимание девушек одухотворённостью лица, мягкой улыбкой, каким-то особым ясным светом, исходившим от него. Но орловец всё же сумел дать понять сослуживицам, что он для них — не более чем коллега. Причём сделал это настолько деликатно, что никого не обидел, более того — женщины прониклись к нему уважением и доверием. Его, 22-летнего, начинают называть по имени-отчеству, Иваном Михайловичем, и это не знак насмешки. Впервые в жизни Ивана Крестьянкина к нему потянулись люди за помощью и советом, причём не только в рабочих делах.
Чем же смог подкупить этих издерганных, замороченных трудным московским бытом женщин скромный кудрявый юноша в очках, который точно так же, как они сами, просиживал дни за столом с замызганными счётами и массивным арифмометром «Феликс»?.. Может быть, тем, что он умел внимательно слушать. А может быть, тем, что они инстинктивно чувствовали в нём «человека духа», разительно не похожего на других мужчин эпохи — нахрапистых, наглых, не верящих ни в Бога, ни в чёрта. Можно предположить, что Иван уже тогда, в ранней мирской молодости, обладал даром рассуждения — даром отличать добро от зла, понимать и принимать волю Божию и поступать в соответствии с ней. Рассуждение — не просто дар, это Дар Даров, величайшая добродетель, доступная даже далеко не всем праведникам.
Вот как говорил о даре рассуждения преподобный Симеон (Желнин): «Много ещё имеется добрых дел, но одно — высшее всех — это рассуждение, или духовная мудрость, о которой не все знают. Она достигается через молитву и смирение — временем и опытностью <...> Духовную же мудрость можно приобрести через вопрошания и беседы со старцами и духовниками, то есть с духовно мудрыми отцами, через чтение священных книг, особенно святоотеческих и старческих, через посещение храма Божия, где проповедуется Божие слово».
Преподобный Антоний Великий определял рассуждение как «око души и её светильник, как глаз есть светильник тела». И первыми, кто увидел свет «очей души» Ивана Крестьянкина, были его коллеги, прибегавшие к сослуживцу, как им казалось, просто поплакаться на мужей, любовников или вконец заевший быт, а на деле шедшие за духовным вразумлением, за тем, чтобы получить ответ на главный вопрос, который столько раз зададут впоследствии великому старцу о. Иоанну: как жить?
О. протоиерей Владимир Цветков так писал об «очах души» о. Иоанна: «Как проявлялся батюшкин дар рассуждения? Когда человек приходил к нему с какой-то проблемой, то он подробно выспрашивал его об обстоятельствах дела или ситуации. Вникал в них, проникал в них. А потом спрашивал о пожеланиях, чувствах и мнениях самого человека. При этом был так внимателен, что казалось — он полностью перемещается в твою душу. Даже физически это выражалось: батюшка садился рядом с тобой на диванчик, а потом придвигался всё ближе и ближе. И в конце концов, так близко, что уже дальше и двигаться-то было некуда, мог обнять, голову на плечо положить, ухо своё к губам подставить.
Так батюшка вникал в Промысл Божий о человеке. Но после этого он редко давал чёткое указание. Это было скорее объяснение, совет. При этом батюшка давал его в виде воспоминаний о различных историях, касающихся подобного рода проблем, чтобы человеку самому стало понятно, как поступать. Он давал ключ к решению проблемы, то есть действовал опять-таки в соответствии с опытом святых отцов. Как сказано у того же Иоанна Кассиана: “Бог дал человеку свободу, а Сам располагает обстоятельствами”».
Но это будет много позже, а тогда, в 1930-х, невысокий кудрявый юноша в очках просто внимательно слушал собеседника, поощрительно улыбаясь карими глазами. Советовал — ненавязчиво, мягко. Казалось бы, во многих из тех ситуаций, в которые его посвящали, смог бы разобраться только многоопытный мужчина, тёртый и битый жизнью, а не только что переехавший в Москву 22-летний юнец. Но вскоре женщины с изумлением обнаруживали, что именно совет, данный этим юнцом, и помог им выйти из сложного положения, наладить отношения с мужем, сестрой, свекровью, понять что-то главное в жизни. И снова бежали к безотказному Ивану Михайловичу, который отодвигал в сторону «Феликс» и всем своим видом выражал готовность выслушать...
Иной раз женщины даже пугались, особенно когда речь заходила об интимных вещах:
— Ой, что это я перед тобой как перед попом разоткровенничалась?..
Но потом успокаивались. Они знали: с «доктором души» можно и нужно быть откровенными. А ему хоть и коробило душу слово «поп», но от людей не отталкивало. Он знал — им трудно и они ждут его помощи...
Добрые отношения с сослуживцами очень помогли Ивану — ведь в стране до 1940 года действовала шестидневка, а значит, воскресенья в мирской жизни не существовало, даже это «поповское» слово было заменено нейтральным «общевыходным». Поэтому, например, Светлое Христово Воскресение в 1930-х можно было спокойно отметить лишь в 1931, 1932 (тогда Пасха совпала с выходным 1 мая), 1933 и 1936 годах — в прочие годы праздник выпадал на рабочий день, а прогул службы грозил увольнением. Но сотрудницы Ивана с удовольствием «прикрывали» его отсутствие — они знали, что в случае чего он с такой же радостью поработает за них.
...Обычный советский человек, как правило, существовал в круговерти «дом — работа — дом». Для Ивана Крестьянкина на первом месте, естественно, стояло посещение храма, а на втором — время, проведённое с близкими по духу людьми, с которыми можно было откровенно обсудить то, что волновало, да и просто поговорить на одном языке. В первую очередь, конечно, это были братья Москвитины. Оба, как говорилось выше, уже приняли тайный постриг, и, возможно, Иван даже завидовал им немножко: ведь монашество тоже оставалось его мечтой. Но он твёрдо помнил напутствие епископа Николая: сначала школа, потом работа, сан и только потом — монашество. И шёл по жизни, руководствуясь этим наставлением-видением...
Братья Москвитины ввели Ивана в маленький дружеский круг молодых москвичей, которые даже в годы гонений неуклонительно жили православной жизнью. Общим наставником и духовным отцом этих молодых людей был о. протоиерей Александр Воскресенский (1875—1950), настоятель храма Святого Иоанна Воина на Якиманке — единственной действующей церкви в этом районе. Поистине удивительно было, что этот храм в самом центре Москвы, недалеко от Кремля, построенный при Петре I (и, по преданию, по чертежу самого царя), никогда не был обновленческим и никогда не закрывался.
Один из молодых людей, которые составляли окружение о. Александра позже, в 1940-х, митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим (Нечаев, 1926—2003), так вспоминал своего наставника: «И внутренний мир, и внешний облик о. Александра можно выразить одним словом: “устремлённость”. Он был высок, до последних лет жизни — строен, без свойственной возрасту полноты, хотя и не худощав. Вертикальную устремлённость фигуры подчёркивали мягкие формы его одежды, фетровая шляпа или высокая остроконечная скуфья. У него были очень выразительные руки — исхудавшие, старческие, но необыкновенно живые, подвижные, с удлинёнными пальцами, а все движения — чёткие, с непередаваемым изяществом. При благословении он иногда пожимал протянутую руку, — этим выражалось какое-то особое сочувствие или отеческая ласка. У него была тонкая трость с загнутым концом, — он и на трость опирался с каким-то своеобразным изяществом. Если крестился, всегда снимал шляпу — в этом тоже была особая мера благородства. <...> Черта внутренней, если так можно сказать, духовной грации сопутствовала ему во всём. Вспоминается эпизод, когда один молодой человек пустился в рассуждения о богословии, ещё о каких-то высоких материях, о. Александр, держа в левой руке чашку на блюдце, осторожно постучал по его краю и мягко сказал: “Отец, поменьше философии”. А в другой подобной беседе зашла речь о беспорядке в многолюдной службе. “То ли дело — процессии в античное время!” — сказал кто-то. О. Александр мягко, но строго заметил: “Так можно говорить, потому что не знаем”. Никто не мог вспомнить ни одного резкого слова, которое сказал бы о. Александр своему собеседнику. Но вместе с тем он был неукоснительно строг, прежде всего, к себе, а затем к тому, кто заслуживал этого».
Был о. Александр не только добр и мудр, но и мужествен. Так, он был единственным в столице СССР священником, который никогда не надевал обычное «штатское» платье, а всегда ходил в рясе. В те годы это вызывало самую неожиданную реакцию — могли запустить в спину камнем, крикнуть что-нибудь оскорбительное. Но в Замоскворечье все прекрасно знали батюшку, любили и уважали его. Никто не видел в нём «вымирающего сторожа аннулированного учреждения», как презрительно назвал священников Маяковский. И даже незнакомые люди, далёкие от веры, преклонялись перед ним. Так, уже после войны был случай, когда в трамвае какой-то офицер, восхищенный величественным и благородным видом о. Александра, при всех встал перед ним на одно колено и поцеловал край его рясы, как знамя.
Во второй раз после о. Георгия Коссова видел Иван священника, который столь беспредельно отдавал себя людям. Казалось, что любящие прихожане (и не только его храма — к о. Александру ехали со всей Москвы) постоянно окружают его толпой в ожидании ответа на какие угодно вопросы: от «Стоит ли продавать корову?» до сложнейших богословских. Матушка Екатерина Вениаминовна сердито выговаривала мальчикам, ограждавшим батюшку от прихожан, но всё было тщетно: его призванием было быть среди людей. Даже в старости, когда о. Александру уже физически трудно было принимать посетителей, он ответил уговаривающим его «сбавить темп» евангельской фразой: «Грядущего ко мне не изжену вон». А «близкому кругу», в который вошёл и Иван Крестьянкин, с улыбкой признавался:
— Когда я был мальчиком, я хотел построить большой-большой дом и собрать туда всех, кого знаю.
Таким домом для многих москвичей стал храм Святого Иоанна Воина. Туда шли и ехали на службы пожилые москвички — ничего не боявшиеся, готовые в случае надобности принять смерть за веру, — обломки старых замоскворецких купеческих семейств, профессора МГУ, известные писатели, монахи упразднённых обителей и настоятели закрытых храмов...
Близких к о. Александру молодых людей он принимал на колокольне, в комнатке, предназначенной для сторожа. Кроме братьев Москвитиных и Ивана, там собирались врач Василий Серебренников (1907—1996, в будущем старец-протоиерей), Владимир Родин (в будущем иерей) и другие; позже, уже во время войны, приходил студент Константин Нечаев. Молодые люди, летевшие «на огонёк» о. Александра, были разными по уровню образования и происхождению; вовсе не обязательно дети и внуки священников; они тем не менее были глубоко верующими, не поколебленными в своей вере внешними обстоятельствами. Но, конечно, эпоха приучила этих юношей к осторожности, и внешне они ничем не выделялись среди сверстников.
Долгие беседы на разные темы с о. Александром были той живой водой, в которой так нуждались молодые православные люди в Москве начала 1930-х. А поговорить было о чём. Многих верующих в те годы смущало положение Церкви в советском государстве. После кончины Патриарха Тихона (апрель 1925 года) и ареста Патриаршего местоблюстителя митрополита Петра (Полянского, декабрь 1925-го) в исполнение обязанностей местоблюстителя вступил митрополит Нижегородский Сергий (Страгородский, 1867—1944). Отношение к нему среди части верующих было настороженным — они помнили, что владыка в июне 1922-го публично признал обновленчество и принёс покаяние Патриарху лишь спустя год с лишним. Это отношение ухудшилось в 1927-м, когда Сергий выступил с заявлением о том, что «мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой — наши радости и успехи, а неудачи — наши неудачи <...> мы,-церковные деятели, не с врагами нашего Советского государства и не с безумными орудиями их интриг, а с нашим народом и Правительством». Многие восприняли тогда декларацию Сергия как откровенную капитуляцию перед советской властью.
Правовой и юридический статус Церкви в СССР был урегулирован постановлением Президиума ВЦИК «О религиозных объединениях», изданным 8 апреля 1929 года. Говоря кратко, это постановление разрешало Церкви только одно — «удовлетворять религиозные потребности граждан» в молитвенных зданиях. Всё прочее запрещалось. Фактически Церковь становилась неким «гетто», где верующие люди запирались без малейшей надежды на контакт с окружающим миром и возможности в него встроиться. Обществу же предлагалось непрерывно атаковать это «гетто» всеми способами вплоть до его полного разрушения. Так, нарком просвещения СССР А. В. Луначарский на XIV Всероссийском съезде Советов заявил, что «культурное строительство должно сопровождаться борьбой со всевозможными церквами и религиями в каких бы то ни было формах», а М. Горький призвал делегатов II съезда Союза безбожников отнестись к работе «с огоньком, а не как к какому-нибудь обычному делу, ибо речь идёт о выкорчёвывании того, что веками внедрялось в сознание людей». Делегаты совету вняли — на съезде в название союза было добавлено говорящее само за себя слово «воинствующих».
Гонения на религию в СССР вызывали протесты во всём мире. 2 февраля 1930 года с резким осуждением антирелигиозной политики Советов выступил папа Римский Пий XI, его поддержали представители англиканской церкви, протестанты, не говоря уже об эмигрировавших из России православных иерархах. В Москве встревожились не на шутку — дело запахло серьёзным внешнеполитическим кризисом, который мог сорвать планы вступления СССР в Лигу Наций. Поэтому было спешно организовано так называемое интервью митрополита Сергия и других высших православных иерархов прессе, увидевшее свет 16 февраля 1930 года в «Правде» и «Известиях». В нём, в частности, говорилось:
«— Действительно ли существует в СССР гонение на религию и в каких формах оно проявляется?
— Гонения на религию в СССР никогда не было и нет. <...> Последнее постановление ВЦИК и СНК РСФСР о религиозных объединениях от 8 апреля 1929 г. совершенно исключает даже малейшую видимость какого-либо гонения на религию.
— Верно ли, что безбожники закрывают церкви, и как к этому относятся верующие?
— Да, действительно, некоторые церкви закрываются. Но производится это закрытие не по инициативе власти, а по желанию населения... Безбожники в СССР организованы в частное общество, и поэтому их требования в области закрытия церквей правительственные органы отнюдь не считают для себя обязательными.
— Верно ли, что священнослужители и верующие подвергаются репрессиям за свои религиозные убеждения, арестовываются, высылаются и т. д.?
— Репрессии, осуществляемые советским правительством в отношении верующих и священнослужителей, применяются к ним отнюдь не за их религиозные убеждения, а в общем порядке, как и к другим гражданам, за разные противоправительственные деяния».
Спустя три дня это интервью, уже за подписью одного владыки Сергия, было опубликовано агентством ТАСС для зарубежной прессы (этот вариант был специально «заострён» против папы Римского, которого в феврале—марте 1930 года советские газеты атаковали с особенным рвением). Нечего и говорить, в какой ужас интервью повергло верующих как в СССР, так и за рубежом.
А между тем, читая «Правду» и осуждая Патриаршего местоблюстителя, люди и не подозревали, что на самом деле читают интервью... Сталина. В 2008 году историк И. А. Курляндский, проанализировав оригинальный текст интервью 1930 года, убедительно доказал, что ни митрополит Сергий, ни другие иерархи не имели к нему ни малейшего отношения. Никто не задавал им никаких вопросов, и они ничего не отвечали на них. И вопросы, и ответы этого интервью были составлены главой Союза воинствующих безбожников Емельяном Ярославским (Губельманом), после чего тщательно выправлены Молотовым и Сталиным. Более того, правка Сталина была настолько существенной, что его с полным правом можно считать главным автором интервью. Например, изначально ответ на вопрос: «Допускается ли в СССР свобода религиозной пропаганды?» — звучал так: «Священнослужителям не запрещается отправление религиозных служб и произнесение проповедей». Сталин же дописал издевательское примечание: «(только, к сожалению, мы сами подчас не особенно усердствуем в этом)». Ответ на вопрос: «Верно ли, что безбожники закрывают церкви, и как к этому относятся верующие?» — сначала звучал так: «Да, действительно, некоторые церкви закрываются. Но производится это закрытие не по инициативе власти, а по желанию населения... Безбожники в СССР организованы в частное общество». Сталин дополнил ответ Ярославского уточнением — «и поэтому их требования в области закрытия церквей правительственные органы отнюдь не считают для себя обязательными», то есть лицемерно дистанцировался от деятельности Союза воинствующих безбожников.
Никаких свидетельств того, что владыка Сергий и другие церковные иерархи были заранее знакомы с текстом того, что вышло в «Правде» и «Известиях» от их имени, не сохранилось. Скорее всего, их просто заставили признать это интервью «своим». Но в 1930 году эти нюансы не были известны верующим. Под интервью стояло имя митрополита Сергия, и этого было достаточно. Духовенство и миряне выражали недовольство тем, что на ектениях было запрещено поминать ссыльных и арестованных пастырей и вводилось обязательное поминовение властей. Дошло до того, что с 1927 года в Церкви существовала группа иерархов, не подчинявшихся Патриаршему местоблюстителю. Их возглавил митрополит Ленинградский Иосиф (Петровых), объявивший владыку Сергия узурпатором высшей церковной власти. В августе 1929-го иосифляне (они же «непоминающие», так как они не поминали власти во время служб) были объявлены раскольниками. В целом, иосифлянство вместе с немногочисленными родственными ему ветвями раскола как направление в Православии продержалось до второй половины 1940-х годов, после чего сошло на нет; многие иосифляне были прославлены в 2000 году в числе Новомучеников и Исповедников Российских.
В Москве оплотом «непоминающих» в 1927—1931 годах был храм святителя Николая Чудотворца «Большой Крест» на Ильинке. В 1931-м он был закрыт (три года спустя взорван); община совершала тайные богослужения ещё год, прежде чем была арестована вместе с настоятелем.
Собиравшиеся на колокольне храма Святого Иоанна Воина москвичи тоже во многом не понимали, как относиться к происходящему. С молодой горячностью высказывали свои суждения о. Александру, просили совета, сочувствия... Участвовал в этих обсуждениях-осуждениях и Иван Крестьянкин. И, судя по сохранившимся свидетельствам, юноша был весьма решительно настроен против владыки Сергия. Митрополиту Тихону (Шевкунову) о. Иоанн рассказывал, что ходил на службы владыки Сергия очень редко, «только когда больше было некуда», тайно исповедовался и причащался у иосифлянских священников. В Москве последний легальный храм иосифлян закрылся в 1933-м, и с тех пор они молились на дому, в комнатах, где собиралось по 20-25 человек; приходили на службы на рассвете, пускали в дом по условному знаку — стуку по водосточной трубе, молились шёпотом. Возможно, что и Иван Крестьянкин участвовал в таких тайных службах...
Так продолжалось до тех пор, пока однажды в своей каморке в Большом Козихинском не увидел сон. Сам о. Иоанн так описывал это сонное видение митрополиту Тихону (Шевкунову):
«Однажды я вижу сон. Я стою в Елоховском соборе, и мы ждём входа митрополита Сергия. Я стою где-то в самом начале, и иподиаконы уже раздвинули народ, чтобы освободить проход для архиерея. Я в первом ряду.
Заходит митрополит Сергий, его облачают в мантию, он идёт по этому коридору людей. И вдруг останавливается около меня, поворачивается ко мне и с таким горьким-горьким выражением лица, с печальным и виноватым немножко видом говорит: “Я знаю, ты меня осуждаешь. А ведь я каюсь”. И пошёл в алтарь, и алтарь озарился светом совершенно неземным. Я проснулся. С тех пор у меня изменилось отношение. Я понял, что это лично для меня ответ на какие-то мои внутренние терзания».
Действительно, сложно представить, через что довелось пройти владыке Сергию в конце 1920-х — начале 1930-х, через какие терзания и скорби. На освящении памятника владыке на его родине, в Арзамасе, в августе 2017 года Патриарх Московский и всея Руси Кирилл так сказал о своём предшественнике: «Он прожил очень трудную жизнь, и не только потому, что много различного рода физических тягот было возложено на него, но потому, что он жил в эпоху, когда тяжелейшие тяготы обрушились на всю Русскую Православную Церковь. И встав во главе Церкви, он должен был забыть о самом себе, о благополучии земном, о безопасности своей и даже о добром имени своём, чтобы только Церковь русская продолжила своё историческое бытие». Уже в конце 1950-х о. Иоанн получил от архиепископа Рязанского Николая (Чуфаровского) бесценный дар — епитрахиль и поручи Патриарха Сергия. И бережно хранил их на протяжении тридцати лет...
А что до неосуждения, то в проповедях о. Иоанн неоднократно говорил о том, что это — кратчайший путь к спасению. А между тем мы, как сказано в одной из его проповедей, «поднимаемся своим мнением и судом и над ближними, и над дальними, и над малыми, и над великими. Мы судим, когда знаем много, мы судим и тогда, когда ничего не знаем; мы судим со слов других». И даже когда «милость Божия уже стёрла рукописание грехов, а мы всё ещё продолжаем помнить и судить. Но это уже суд не над человеком, а над Богом, помиловавшим и простившим».
...Мимо неслись, грохотали, пульсировали 1930-е годы. Москва росла на глазах, сносила храмы и прокладывала улицы, отменяла карточки, то закрывала, то открывала для общедоступного посещения рестораны, пускала троллейбусы и метро, меняла открытые «газики» на новенькие М-1 и ЗИС-101, приветствовала челюскинцев и чкаловцев, после девятилетнего перерыва в 1936-м снова начала праздновать Новый год, веселилась на ночных карнавалах в ЦПКиО имени Горького, с волнением следила по картам за линией фронта в далёкой Испании, проклинала врагов народа... И крохотной клеточкой этой огромной разнообразной жизни была жизнь бухгалтера Ивана Михайловича Крестьянкина, который уже с полным правом мог называть себя москвичом.
Как мог чистый душой, верующий, бесхитростный юноша выжить в городе, где в прямом и переносном смысле правили бал Воланд и его соратники? Не опошлиться, не соблазниться, сохранить себя и свои ценности от наседающей со всех сторон реальности?.. С одной стороны, Ивану было неимоверно труднее, чем современным православным людям, не испытывающим гонений за свою веру и внушающим современникам уважение. Вот какие реалии тогдашней Москвы запечатлел мемуарист А. Б. Свенцицкий: «В школе учили вирши Демьяна Бедного: “У Николы сшибли крест, стало так светло окрест! Здравствуй, Москва — новая, Москва — новая, бескрестовая!” Яркими красками на корпусах “антирелигиозных” трамваев, оборудованных художниками РОСТа и авторами ЛЕФа, были нарисованы неприличные карикатуры на Иисуса Христа, Богоматерь». Видеть всё это, сталкиваться ежедневно было, понятно, невыносимо тяжко. А если задуматься, с другой стороны, в чём-то было и проще. Ведь Москва 1930-х ещё хранила огромное количество примет старого, не добитого ни революцией, ни последующими ломками. Людям, которым в 1917 году было по 20 лет и которые успели хлебнуть воздуха прежней эпохи, в 1937-м исполнилось всего 40, что уж говорить о более старших поколениях. Соответственно, жили (пусть и не на переднем плане) и многие «старые» понятия, взгляды, убеждения, не говоря уж о тех иррациональных вещах, которые обычно не учитываются статистикой, но составляют тем не менее важный фон «духа времени». Не смущали слух и зрение повсеместные Интернет, телевидение, реклама, не было разливанного моря дёргающей в разные стороны прессы и литературы. Гонения на веру лишь укрепляли её. Легче было сосредоточиться на душе, отгородившись от чуждого мира. Да, кроме того, мир ведь никогда и не был Ивану Крестьянкину чуждым. Он всегда — и в юности, и в старости — был встроен в жизнь, более того, проницал её настолько глубоко, что за советом и наставлением к нему спешили и люди, казалось бы, знающие вокруг все ходы-выходы. Но, как всякий верующий человек, он мерил окружающее Божией меркой и видел в реальности, если воспользоваться выражением Юрия Трифонова, другую жизнь. Поистине вокруг него были две Москвы — Москва земная и Москва небесная. Для чистого всё было чисто...
«Я очень хорошо помню довоенное время, — вспоминал митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим (Нечаев). — Москва в те годы сохраняла ещё многие старые традиции и обычаи. Уклад, который формировался веками на основе строгого соблюдения церковного устава, перешёл в быт и трансформировался в радушие, приветливость, столь характерные для старых москвичей. И эта атмосфера приветливости ещё сохранялась, несмотря на очень сложные, трудные времена. <...> Тогда в наших коммунальных квартирах, в условиях чрезвычайно трудных социальных, политических перемен, ломок, оставались непререкаемыми основные ценности: достоинство личности, которая в скудности создаёт свой духовный мир, и законы общежития, которые позволяли людям с разными характерами, разными способностями, но одухотворённым одной идеей совместного родового, племенного, семейного, просто человеческого совыживания сохранить Русь — также, как и в погромном тринадцатом веке, и в Смутное время, и в переломный, страшный век двадцатый».
А другой мемуарист, филолог А. Ч. Козаржевский, оставил такую зарисовку церковного быта Москвы 1930-х годов: «Довоенные прихожане в большинстве своём успели получить минимум духовных знаний ещё до семнадцатого года. Хорошо знали церковную службу, держались своего прихода, хорошо знали друг друга, у каждого было привычное место молитвы. <...> Получил большое распространение институт сестричества. Совсем юные девушки, взрослые и пожилые женщины в скромных тёмных платьях и белых косынках следили за порядком богослужения, ставили свечи, оправляли лампады, подводили детей и немощных к Чаше, кресту, иконам, ходили с блюдом для сбора доброхотных даяний. <...> Время богослужения было рассчитано на работающих людей, а не только на пенсионеров. Будничная литургия совершалась в половине седьмого утра, вечернее богослужение — в половине седьмого вечера».
В Орле Ивану доводилось бывать в эти годы нечасто, и поводы эти были грустными: мать продолжала болеть, сказывался возраст — к середине 1930-х Елизавете Илларионовне было уже за шестьдесят, по меркам той эпохи — бесспорная старость. Мать и сын регулярно переписывались, сохранились фотографии Ивана с трогательными надписями, адресованными маме. Уже в 1950-х батюшка рассказал своим рязанским прихожанам об одном случае из своей московской юности. Как-то он подхватил воспаление лёгких, врачи предписали усиленное питание, а был как раз пост. Иван написал об этом матери и получил ответ: «Сынок мой родной, умирай, а Закон Божий чти». «Стал он молиться о своём спасении Божией Матери и Спасителю своей горячей молитвой, кушал картошечку и масличка подсолнечного, когда можно было, вот и спасся», — вспоминала жительница рязанского села Троица Мария Андреевна Коровина-Попова, слышавшая этот рассказ от самого батюшки.
Самым печальным оказался приезд в родной город в августе 1936-го. Мама болела тяжело, а отпуск заканчивался, нужно возвращаться в Москву. Что делать?.. Молитва облегчения не приносила, и Иван в смятении отправился к матушке Вере Логиновой, той самой, которая благословила его на переезд в столицу. Но старица на этот раз ограничилась загадочной фразой:
— Иди к доктору Ананьеву, он всё тебе скажет.
Ананьев?.. Конечно, этот аптекарь, знаменитый на весь Орёл своими клетчатыми штанами и пристрастием к велосипеду, был знаком Ивану, но чем он может помочь?.. Всё же, памятуя о прозорливости матушки Веры, молодой человек зашёл в аптеку. И точно, Ананьев, куда-то торопившийся, на ходу выписал какую-то микстуру и отделался отговоркой:
— Завтра... — он взглянул на часы, — ...ну допустим, без двадцати час придёшь ко мне и всё скажешь.
Назавтра, 20 августа 1936-го, ровно в 12.40. сердце Елизаветы Илларионовны остановилось. Скончалась она, как указано в свидетельстве о смерти, от воспаления кишечника. 23-го состоялись похороны на Крестительском кладбище, на котором собрались все братья Крестьянкины и сестра Татьяна. Могила Елизаветы Илларионовны находится недалеко от кладбищенского храма; сейчас она зажата со всех сторон позднейшими захоронениями, и попасть к ней можно, только изрядно попетляв в «лабиринте» из металлических оградок.
И снова понеслись московские будни. Снова были желанные встречи на колокольне у о. Александра, общение на близкие темы, чтение и обмен литературой. В то время достать какую-либо духовную книгу дореволюционного издания было почти невозможно — в букинистических магазинах они не продавались, их можно было купить только «из-под полы», с рук, у человека, распродававшего свою (или чужую) библиотеку. Именно в 1930-х у Ивана Крестьянкина появились первые богословские труды, изданные в начале века. В свободное время он внимательно штудировал их, стремясь пополнить образование. Это был целый мир, даривший успокоение и разительно непохожий на официальщину, которая насаждалась повсеместно.
Тетрадь за тетрадью заполнялась выписками из этих книг. «Желаешь ли ты, человек малый, обрести жизнь? Сохрани веру и смирение, потому что ими обретаешь милость и помощь. Желаешь ли обрести сие, то есть причастие жизни? Ходи пред Богом в простоте, а не в знании. Простоте сопутствует вера, а за утончённостью и изворотливостью помыслов следует самомнение, за самомнением же — удаление от Бога». Это «О вере и о смиренномудрии» преподобного Исаака Сирина. Этого древнего аскета, которого впервые перевёл на русский язык преподобный Паисий (Величковский), всегда особо почитала Русская Церковь; святитель Феофан Затворник даже составил отдельную молитву этому святому. Глубоко ценил труды преподобного Исаака Сирина и о. Иоанн Крестьянкин...
Особую радость приносили и поездки-паломничества, в которые иногда отправлялись верующие молодые москвичи. Например, в деревню с необычным названием Старый Ужин на берегу озера Ильмень. Там в простой деревянной избе жил монах Досифей (Принцев) — почти ровесник Ивана, 1906 года рождения. С восьми лет у отца Досифея были парализованы обе ноги и рука. Но никто никогда не слышал от него ни стона, ни жалобы. Знавшие его говорили, что лицо парализованного монаха было озарено таким внутренним светом, такой любовью к Господу, что естественное чувство жалости к калеке у пришедшего быстро переходило в благоговение, восторг, умиление. Мгновенно понимая, с какой именно бедой к нему пришли, о. Досифей с улыбкой говорил: «Жаладный (желанный), не греши больше». А если было нужно, возвышал голос, твёрдо говорил грешнику о необходимости покаяния.
Другую болящую, которую навещали Иван Крестьянкин с друзьями, звали Зинаидой. Без ногтей и зубов, вся покрытая язвами, она была неподвижна уже на протяжении тридцати лет. Можно предположить, что бывали друзья и у Матроны Дмитриевны Никоновой, легендарной слепой чудотворицы Матроны Московской, прославленной в лике святых в 2004 году; своего угла у неё в столице не было, и она скиталась по Москве от Пятницкой до Сокольников, от Вишняковского переулка до Петровско-Разумовского — кто приютит, у того и жила.
Сейчас даже представить сложно, как именно протекала духовная жизнь молодых православных москвичей в конце 1930-х годов, когда религия была не просто отодвинута на периферию жизни, осмеяна и проклята, но и просто опасна, смертельно опасна для жизни. Пиком репрессий считается 1937 год, но верующих арестовывали и раньше, и позже — кампания против Церкви в той или иной форме не прекращалась никогда, так как сама суть православия входила в противоречие с планами советской власти. Открыто верующий человек в то время не мог состояться как политический, общественный деятель, сделать карьеру в армии или на государственной службе — ему были уготованы если не тюремные нары, то дно жизни без всяких надежд на внешний успех. Официальная позиция власти по отношению к православию была изложена в 46-м томе Большой советской энциклопедии, вышедшем в 1940 году: «Великая Октябрьская социалистическая революция нанесла православной церкви последний удар. Но церковь пробовала бороться. Церковники открыто поддерживали контрреволюцию, орудуя в качестве агентов белых “правительств” и иностранных интервентов. <...> Когда под руководством Ленина и Сталина была разгромлена белая контрреволюция, православная церковь вступила в полосу окончательного разложения. <...> Превратившись в мелкие, замкнутые организации, не имеющие опоры в массах, обломки православной церкви, как и других религиозных организаций, вступили на путь шпионажа, измены и предательства. Такова последняя позорная страница истории православной церкви».
Собственно, уже на основании этой статьи любой православный в СССР мог быть априори арестован как потенциальный шпион, изменник и предатель. Но даже если воспринимать эту позицию как «перегиб» отдельно взятого автора (белорусского историка академика Н. М. Никольского), всё равно Церковь и вера считались в те годы чем-то настолько отсталым, устаревшим, враждебным и вредным, что нужно было быть поистине героическим человеком, чтобы твёрдо, без колебаний жить по своим убеждениям и Божиим заветам в мире, где гремел из репродукторов «Марш энтузиастов», а в стенах чудом уцелевших храмов размещались архивы или зернохранилища.
О грандиозности замыслов руководства СССР в отношении религии говорит размах так называемой «безбожной пятилетки», объявленной главой Союза воинствующих безбожников Емельяном Ярославским в 1932-м. Согласно этому плану, к 1933 году в СССР должны были закрыться все храмы всех конфессий, к 1934-му — исчезнуть религиозные представления, привитые литературой и семьёй, к 1935-му — молодёжь должна быть охвачена всеобщей антирелигиозной пропагандой, в 1936-м — ликвидированы последние священнослужители, а к 1 мая 1937-го от религии в любых её формах должно было остаться одно воспоминание. Для выполнения этой «пятилетки» были приложены колоссальные усилия. Так, только в 1932 году в Советском Союзе было снесено 95 процентов православных храмов, уцелевших в предыдущих кампаниях сноса. В Москве к 1936 году осталось 53 действующих храма (вшестеро меньше, чем в 1917-м). Во многих городах были закрыты или взорваны вообще все храмы. Так, в родном для Ивана Крестьянкина Орле последнюю церковь, кладбищенскую Афанасьевскую, закрыли 25 июня 1941 года, а во всей Орловской области остались два действующих храма — в Волхове и селе Лепёшкино. Особо «помогла» гонителям православия Главнаука, выдвинувшая критерии оценки архитектурной ценности храмов: те, что построены до 1613 года, объявлялись неприкосновенными памятниками, в 1613—1725 годах — могли перестраиваться «в случае особой необходимости», в 1725—1825-м — сохранялись только фасады, постройки же после 1825 года архитектурными ценностями не считались. Именно «благодаря» этим нормам, утверждённым в 1928-м, в СССР сохранилось так мало храмов, построенных в XIX—XX веках...
Но даже этот чудовищный вал, катившийся по стране, не смог поколебать тысячелетние устои нации. Церковь жила — жила даже во время, которое сейчас у большинства ассоциируется с репрессиями, а раньше — с Днепрогэсом, Магниткой и стахановцами. Во время общесоюзной переписи населения, проведённой 6 января 1937 года, из 98 миллионов 600 тысяч совершеннолетних жителей страны православными верующими назвали себя 41 миллион 200 тысяч человек. Для сравнения — членов ВКП(б) тогда насчитывалось 1 миллион 453 тысячи. Это могло говорить только об одном — «безбожная пятилетка» потерпела крах. Не сотни, не тысячи, а десятки миллионов людей открыто заявили о своих религиозных убеждениях переписчикам — несмотря на риск того, что эти данные могут в дальнейшем послужить поводом для преследований или ареста. Проводившие опрос счётчики зафиксировали такие ответы: «Сколько нас ни спрашивай о религии, нас не убедишь, пиши: верующий», «Хоть и говорят, что верующих будут увольнять со стройки, но пиши нас верующими». По всей видимости, реальный процент православных в СССР был ещё выше, потому что около миллиона опрошенных на вопрос, веруют ли они, ответили, что «ответственны только перед Богом», а другие заявили, что «только Богу известно, верующие они или нет». Интересен и тот факт, что, согласно той же переписи, большинство верующих тех лет — вовсе не необразованные старухи, как утверждала антирелигиозная пропаганда, а грамотные мужчины в возрасте от 30 до 39 лет и грамотные женщины в возрасте от 20 до 29.
В числе миллионов советских людей, открыто признавших свои убеждения, был и московский бухгалтер Иван Крестьянкин. К счастью, Бог хранил его: чёрные 1937 и 1938 годы прошли мимо, испытания, назначенные ему, были ещё впереди. А вот среди тех, кто погиб в это время, был один из главных духовных наставников о. Иоанна, архиепископ Серафим.
...В 1939 году произошло событие, которое во многом изменило жизнь Ивана Крестьянкина. Вернувшись однажды со службы в храме, он обнаружил, что дверь в комнату заперта изнутри. Взобравшись на подоконник (квартира № 1 размещалась на первом этаже), Иван увидел через стекло распростёртую на полу хозяйку. Приехала «скорая помощь», дверь взломали. Уходя, врач коротко сказал молодому человеку:
— Молитесь, мой дорогой, чтобы она не завалялась — у неё паралич.
«Заваляться» Анастасии Васильевне не было суждено — через три дня она умерла. Поскольку родни у старушки не было, на кладбище её провожал Иван. А когда вернулся, с изумлением увидел, что у двери его комнаты сложены в кучу многочисленные узелки. Это бабушки со всех окрестных домов принесли ему свои похоронные котомки с записками — в случае чего проводить их в последний путь так же достойно, по-христиански, как и Анастасию Васильевну...
Дальнейшая судьба жилища Ивана повисла на волоске. Но домуправление неожиданно разрешило проблему само: Крестьянкина, снимавшего угол уже семь лет и зарекомендовавшего себя образцовым жильцом, прописали на освободившейся жилплощади. Отныне у него была собственная комната в коммуналке в центре Москвы — по меркам тех лет неслыханное богатство. Один в одной комнате!.. Тысячи москвичей даже мечтать о таком не могли. Как вспоминал потом о. Иоанн, «когда получил возможность жить один в отдельной комнате, убрал всё чистенько, хорошо, сел посередине: “Господи! Неужели я один? — Один, один, один!” И такое было счастье!»
А воздух эпохи между тем сгущался. После кровавого вала 1937-го, когда общество захлёстывали шпиономания и доведённая до болезненности подозрительность, «гайки» начали закручивать всё туже. В декабре 1938-го были введены трудовые книжки, урезали пособия по болезни, был сокращён декретный отпуск. 26 июня 1940-го ввели 7-дневную рабочую неделю и 8-часовой рабочий день, запретили самовольный уход с предприятий и учреждений, а также самовольный переход с одного предприятия или учреждения на другое. Рабочие и служащие, самовольно ушедшие с работы, получали тюремные сроки от двух до четырёх месяцев. За прогул без уважительной причины (а к нему приравнивалось, например, опоздание на работу на двадцать минут, а также опоздание после обеда, посещение в рабочее время заводской поликлиники или больницы) рабочие и служащие карались не увольнением, как это было раньше, а исполнительно-трудовыми работами по месту службы на срок до полугода с удержанием до четверти заработной платы. За вторую половину 1940 года за самовольный уход с предприятий и учреждений, прогулы и опоздания было осуждено более двух миллионов человек.
Тревожно было и в мире. Слова «Хасан» и «Халхин-Гол» сменились на первых полосах газет названиями финских городов. В сентябре 1939-го началась война в Европе, после разгрома Польши в состав Советского Союза вошли Западные Украина и Белоруссия, в 1940-м — Литва, Латвия, Эстония, Молдавия, была создана Карело-Финская ССР. С нацистской Германией формально установились почти дружеские отношения, но в том, что рано или поздно с немцами начнётся война, никто не сомневался. Официально время считалось мирным, а вот о том, каким оно было на самом деле, красноречиво говорит число награждённых медалями «За трудовую доблесть» и «За отвагу»: если главной трудовой медалью СССР в 1938—1941 годах было награждено около 8 тысяч человек, то главной боевой — 26 тысяч.
И всё же сообщение, прозвучавшее по радио в полдень 22 июня 1941-го, ударило как обухом по голове. Выступал нарком иностранных дел Молотов, а не Сталин, как все ожидали. И хотя финальные слова речи — «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» — звучали уверенно, люди, которые слушали речь наркома, отчётливо понимали: начинается новая полоса испытаний, гораздо более страшных, чем все предшествующие.