СМОЛЕНСК

Смоленск и его предания о Двенадцатом годе

Посвящается княгине Ольге Алексеевне Дондуковой-Корсаковой

…Недешево достался Смоленск французам, и недешево обошлась нам его оборона. После двухдневной ожесточенной борьбы все понимали, что мы не удержим города, и преосвященный Ириней вынес из Успенского собора икону Божией Матери[19]. Шествие, под градом ядер и бомб, сопровождалось плачущим народом. Город горел со всех сторон, но в уцелевших церквах шли праздничные всенощные накануне Преображения.

Вдруг около Днепровских ворот поднялся крик: «Спасайте икону Заступницы!» Несколько солдат бросились к надворотному храму и вынесли ее. Она оставалась при армии целые три месяца. Накануне Бородинской битвы Кутузов приказал пронести ее по всему лагерю, и пред ней служили молебны после каждой победы.

В полночь того же дня, когда она была спасена от неприятеля, наши получили приказание очистить город и переходить на правый берег Днепра. Они тихо отступили, вывозя по возможности раненых, и, перешел за мост, сожгли его[20].

На другой день Наполеон вступил в Смоленск. Он подъехал к надворотной церкви Божией Матери, поднялся на лестницу и вошел во храм. Из стеклянных дверей балкона видны были обгорелые остатки моста, который наши истребили за несколько часов перед тем. С правой стороны Днепра раздавались выстрелы: несколько русских орудий тревожили еще неприятеля. Наполеон приказал немедленно втащить в церковь две пушки, которые поставил в дверях балкона и наводил их сам на наши отступавшие полки.

Поднявшись на лестницу этой церкви, посетитель останавливается невольно пред плохою картиной, висящею на стене. Она изображает икону Божией Матери и войско, коленопреклоненное пред ней. Посредине возвышается широкий белый столб со следующей надписью: «Славься верными своими сынами-героями, победившими врага Бонапарта с многочисленнейшими его силами — двадцать народов, и прогнавшими его, супостата, дочиста за пределы с лица земли любезнейшего своего Отечества в 1812 году».

По одну сторону коленопреклоненной армии изображена за иконой сама Дева Мария, по другую — Архангел Михаил с огненным мечом в руке. Наверху — Господь Саваоф; возле Него на облаках справа и слева трубящие Ангелы. Над ними надпись: «Изображение достопамятного события, близ столицы Москвы, августа месяца 20 дня».

Внизу картины двуглавый орел держит лавровый венок, в котором вы читаете: «Всем соотчичам, подвизавшимся доблестями против врага Бонапарта в 1812 году, генерал-майор и командор Семен Вистицкий».

Наконец есть еще надпись по обеим сторонам венка: «Главнокомандующий, светлейший князь Михаил Кутузов-Голенищев Смоленский, князь Михаил Барклайдетоли[21], князь Петр Богратион, квартирмейстер генерал <Михаил> Вистицкий, близкий их соучастник во всех распоряжениях, со всем генералитетом и с прочими чиновниками, и все войско с коленопреклонением молятся иконе Смоленской Божией Матери, призывая ее, Пресвятую Богородицу, Заступницу, на помощь победить врага Бонапарта.

Когда российское воинство совершало молебствие иконе Смоленской Божией Матери, в то самое время враг Бонапарт, со своими маршалами и свитою, одоль рекогнистировали места положения пред начатием Бородинского кровавого сражения, продолжавшегося рано с утрия во весь день до полуночи, производившего с обеих сторон беспрерывно жаркою пушечною, ядрами и картечами из тысячи орудий пальбою и бесчисленностию ружейными выстрелами августа 26 дня».

Самая церковь походит на длинную комнату. По обеим сторонам окна, а на Днепр выходит балкон, с которого стрелял Наполеон. Два престола, иконостасы разделены балдахином, под которым стоит икона Одигитрии (Путеводительницы), сопровождавшая наше войско. Риза украшена жемчугом и драгоценными каменьями. Бóльшая часть их была пожертвована в память Отечественной войны. К раме приделана серебряная доска с надписью: «Сия чудотворная икона Пресвятой Богородицы Смоленския Одигитрии при оставлении города Смоленска российскими войсками 1812 года, августа 6 дня вынесена была из оного третиею пехотную дивизиею генерала-лейтенанта Коновницына, и во все время неприятельского обладания городом она сопутствовала оной дивизии. А по изгнании неприятелей из Смоленска ноября 5 дня икона, к неизреченной радости жителей, возвращена была того же ноября 10 дня лейб-гвардии Драгунского полка поручиком Шембелем».

Когда наши проходили Смоленском после очищения его неприятелем, все граждане сбежались на ее встречу. По свидетельству очевидцев, не оставалось никого в домах. Икона была поставлена на площади, и над трупами своих братьев, на развалинах своего города смоляне служили пред нею молебен. Не столько было промолвлено слов молитвы, сколько пролито слез. Когда за чтением Евангелия священник произнес: «Пребысть же Мариам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой»[22], — все невольно переглянулись: икона, взятая в наш лагерь 5 августа, возвращалась в Смоленск через три месяца изо дня в день.

Однако войско пожелало оставить ее еще в своих рядах, пока не будет окончательно очищена вся губерния, и икона была окончательно возвращена в Смоленск из-под Красного лишь 10 числа, при письме генерала Коновницына главному духовному лицу, оставшемуся в городе. Он писал между прочим: «Войска с благоговением зрели посреди себя образ сей и почитали его благоприятным залогом Всевышнего милосердия. Ныне же, когда Всемогущий Бог благословил российское оружие и с покорением врага город Смоленск очищен, я, по воле главнокомандующего всеми армиями князя Михаила Илларионовича Кутузова, препровождаю святую икону Смоленския Божия Матери обратно, да водворится она на прежнем месте и прославляется в ней русский Бог, чудесно карающий кичливого врага, нарушающего спокойствие народов. С сим вместе следуют учиненные образу вклады и приношения: 1810 руб. ассигн<ациями>, 5 червонных золотых и серебра в лому, отбитого у неприятеля, 1 пуд».

С тех пор служат ежегодно 5 ноября всенощную пред иконою Божией Матери Одигитрии.

Много кровавых воспоминаний оставил в Смоленске Двенадцатый год, но особенно болезненно действует на душу вид одинокой могилы в крепостном рву. Над ней возвышается чугунный памятник с надписью: «Подполковнику Павлу Ивановичу Энгельгардту, умершему в 1812 году за верность и любовь к Отечеству».

Но эти лаконические строки не рассказывают прохожему грустной повести доблестного Энгельгардта. По занятии Смоленска Наполеон учредил здесь, под председательством Вильбланта, комиссию для управления губернией и поручил ей заготовление провианта в армию. Между тем по всей окрестности разлилось народное восстание, и когда команды, посланные за покупкой хлеба, являлись в села, то на них выходили вооруженные крестьяне. Иными предводили их помещики. В числе начальников этих сельских дружин известен был Энгельгардт, который храбро защищал от неприятелей свое и соседние имения. Он попался в руки французов, которые привели его в Смоленск, посадили в Спасскую церковь и приставили к ней стражу. Вскоре его потребовали к допросу. Энгельгардт не отказывался от участия, которое принимал в восстании, и прибавил: «Я русский, я исполнил свой долг». Допрашивающий предложил ему жизнь и свободу, если он согласится присягнуть Наполеону и поступить к нему на службу. Энгельгардт отвечал: «Я — русский дворянин, служу России и русскому царю». Тогда ему прочли смертный приговор и отвели в крепостной ров. Солдаты завязали ему глаза, но он сорвал повязку. Раздались выстрелы: Энгельгардт был ранен в ногу. Французы окружили его, пытаясь убедить, чтоб он принял сделанное ему предложение, и прибавили, что рана легкая и что ее скоро залечат. «Стреляйте!» — крикнул он. Они зарядили опять ружья, опять загремели выстрелы, и Энгельгардт упал… Его похоронили на месте казни[23].

На одной из смоленских площадей возвышается среди группы деревьев красивый пирамидальный памятник, воздвигнутый славе Двенадцатого года. Две пушки, отбитые у французов, стоят на возвышениях по обе его стороны. В него вделана икона Божией Матери, а ниже — рамка, под металлической сетью сквозь которую можно прочесть следующую надпись: «План сражения при городе Смоленске, между российской армией и войсками Западной Европы».

Этот памятник был открыт в 1841 году, 5 ноября — <в> день годовщины освобождения города. На церемонии находились многие участвовавшие в Отечественной войне. После литургии, отслуженной в церкви, что под Днепровскими воротами, икона Божией Матери была вынесена из храма, и крестный ход потянулся к площади. Расставленные там полки, встретив его при звуках музыки и барабанного боя, отдали ему честь. Потом начался торжественный молебен перед иконой. После многолетия царствующему императору <Николаю I> пропели вечную память Александру I и всему доблестному воинству, павшему в 1812 году.

В Смоленске еще и ныне можно встретить живые хроники — свидетелей страданий и геройских подвигов кровавой эпохи. Давно поседевшие старики передают еще много подробностей горьких дней, неизгладимо врезавшихся в детской памяти. Они помнят свист неприятельских пуль над их головами, кровавые струи на улицах города, взрыв Годуновской твердыни[24], тучную фигуру Наполеона, его бледное лицо и холодный взгляд. Часто при воспоминании о драме, совершившейся около семидесяти лет тому назад, голоса стариков дрожат еще от слез. Мы собрали их рассказы и передаем их читателям.

<Т. Толычева>

I. Рассказ смоленской мещанки А. А. Калюковой

В первое воскресенье Петровского поста у нас бывает всегда крестный ход около города. Мои родители готовились идти на праздник; упросила и я мать, чтоб она взяла меня с собой.

Ход двинулся из <Успенского> собора: несли обе чудотворные иконы Божией Матери. За ними бежали толпы народа. Вышли на днепровский мост и носили около крепостной ограды. Вдруг кто-то увидал, что у самой стены человек прячется, лежит в кустах. Бросились к нему и хотели его поднять, а он не дается. Тогда только и было на уме, что Бонапарт да французы, и сейчас крикнули: «Шпион!» Его схватили, он что-то бормотал, и такая суматоха поднялась в толпе, что я испугалась и прижалась к матери; а мать увидала, что я дрожу от страха, и увела меня домой. К вечеру я разнемоглась, и меня уложили в постель.

Мне было тогда всего восемь лет, и память моя стала теперь очень плоха: все забываю, а Двенадцатый год так помню, как вчерашний день. Я проболела довольно долго и не успела еще оправиться, как раз, — было это ранним утром, — прибегает к нам дядя, брат моей матери, и говорит: «Убирайтесь скорей, Бонапарт на нас идет».

Поднялась у нас суматоха. Батюшка говорит туда-то бежать, а матушка — туда-то. Потолковали и решились ехать к матушкиной сестре, верст за тридцать, в село Волоты. Мы жили хорошо, и жаль было наше добро оставлять на разграбление. Уложили его в большой сундук и зарыли сундук в землю около дома. Потом заложили лошадей и навьючили на телеги теплую одёжу да съестные припасы, — у нас их было много, — посадили нас, ребят, на возы и съехали со двора.

Приезжаем к тетке в Волоты, живем у нее. Да стали к нам жаловать французы. Говорили, что они от своих ушли, потому что продовольствие было им плохое в армии. Придут и начнут грабить. Скотину ли увидят — угонят, одёжу ли, съестное ли что — все стащат. Вот и поднялись крестьяне уходить в лес и увозить свое добро. И мы с ними. Все ушли, осталось пустое село.

В лесу житье нам было незавидное. К нам и туда французы хаживали. Да тут-то крестьяне были, спасибо, в кучке, и коли не очень много неприятеля, так бросятся на них и прогонят. Ну, а уж если много их придет, да с ружьями они, — так ничего не поделаем, их воля.

Варили мы себе кушанье в лесу, да, бывало, боимся, как бы издали огня не увидали. Настали холода, а мы не смеем развести костра, чтобы погреться. Немало мы натерпелись. Под конец покойник батюшка говорит: «Пойду я в Смоленск проведать, что там делается». И пошел он. Дня через три вернулся и сказывает: «На Смоленск, мол, страсть взглянуть, как он разорен, а наш дом цел. Сначала на французов не плакались, а теперь стали они голодать и наших забижают, да и наши им потачки не дают. Как, — говорит, — не плохо, а вернемся домой; не то к нам и сюда французы пожалуют. По крайности, под кровом жить будем».

В это самое время занемогла у меня маленькая сестра и умерла. Матушка была до нас горяча, очень она убивалась по сестре и говорит: «Хочу ее, мою голубку, похоронить с молитвой, а не зарою ее здесь в лесу». Отнесла она с батюшкой тело сестры до первого села, и пошли они к священнику. А у него сидит какой-то приезжий, и говорит он им: «Послал вам Господь горе, и радость послал, как вам, так и нам всем; Москва очищена от неприятеля».

Отец и мать похоронили сестру, вернулись в лес и всех обрадовали весточкой. На другой день мы выехали, чем свет, и к вечеру добрались до Смоленска. Часть провизии, что брали с собой, привезли мы назад, и по ночам матушка затапливала печь и готовила нам поесть. Французы к нам заглядывали раза два: да что оставалось у нас добра и все съестное было припрятано. Пошарят они и уйдут с пустыми руками.

Жили мы так недолго — несколько дней, когда Бонапарт нагрянул к нам опять со своею армией. Пришли к нам несколько французов, видно, что не из простых солдат, а должно быть, начальники. Как вошли, так сели около стола, подгорюнились и молчат — скучные такие, которые даже плакали, а мы забились в угол, на них смотрим. Вдруг пришла моя тетка и шепнула матери: «Я свою баню истопила; дай-ка мне детей-то, им тепло будет, и я их покормлю». Ушли мы с теткой, у нее баня битком набита, и все больше дети. Мать не успела накормить нас дома; мы были голодны и очень обрадовались, когда тетка принесла нам говядины, а хлеба не было ни у кого.

К ночи прилегли мы на полу, а когда проснулись — и видим, что французы все сидят около стола. Иной припадет к столу и задремлет, а который проснется, опять подгорюнится и смотрит так угрюмо. Поутру отец вышел на улицу и, как вернулся, говорит матери: «Хорошо, что эти нас не тронули, да ведь целая их армия здесь, и в городе ад кипит. Неровен час — пожалуй, головы не снесем. Береженого Бог бережет: уедем хоть в Королево». Уж тут укладываться было нам недолго: заложили лошадей, кой-что сунули в телегу и поехали.

Подъезжаем к Покровской горе и видим около нее волненье, и конные и пешие, а штыки так и блестят на ружьях. Сильно мы сробели. Батюшка правит: он остановил лошадей, да уж не знает — назад ли ему повернуть, вперед ли ехать. Тут подскакали к нам двое и кричать: «Свои! Свои!» Глядим — казаки: наше войско подошло к Смоленску.

Взобрались мы на гору; видим пушки, фуры, и среди их стоит икона Царицы Небесной, что наши увезли накануне Преображения, когда Наполеон брал город. Помню я, как увидали ее отец и мать, так и упали перед ней на колени. Мать горько заплакала: «Вернулась Ты, — говорит, — к нам, Заступница, не оставила нас!» — и нам приказала помолиться и приложиться к иконе.

Натерпелись французы, да и наши, сердечные, немало горя видели: совсем измучены были. Лежали тут раненые и пить просили. Отец сбежал к речке, зачерпнул воды шапкой и принес им. Солдаты говорили, что нечего нам бежать, что теперь французы уж никакого вреда не сделают, и два казака вызвались идти с нами на нашу квартиру: «Они, мол, нас побаиваются».

Вернулись мы домой, и казаки с нами. На казаков много жаловались: они, говорят, тоже грабить-то мастера были; а нам попались добрые люди — крест у них на шее был. Попросили у матушки: «Нет ли, мол, хозяюшка, хлебца перекусить? Давно в рот его не брали». А она говорит: «Нет, родимые, а сварила я на дорогу крупеника[25], так кушайте на здоровье».

Ночевали они у нас. Не помню, в эту ли ночь или на другую, крепко мы спали, как вдруг загремели взрывы. Это Бонапарт-злодей как уходил, так велел порохом крепость взорвать. Да всего-то уничтожить не удалось: 17 башен уцелело.

Мы думали, что с ума сойдем от страха либо до утра не доживем; да сжалилась над нами Царица Небесная: тем же утром вошли наши в город, и перед ее святою иконой служили на площади молебен.

II. Рассказ смоленского мещанина А. И. Сныткина

Мне было 16 лет в Двенадцатом году, а сестра была старше меня и уже замужем. Муж ее был очень болен. 3 августа проскакал по Фурштадтской верховой казак и кричал, чтобы все спасались в крепость, что Наполеон на нас идет. Как услышала это бедная сестра, так просто обомлела. Куда деваться с больным? Да муж велел ей сам оставить его на власть Божью и уходить с детьми, а дети-то были мал мала меньше. Делать было нечего: забрала она их и ушла к матушке и ко мне: «Куда вы, — говорит, — туда и я». Мы жили тогда в своем доме на Свирской, и она недалеко.

Решили мы, что надо идти на архиерейское подворье. Взяли, какие были у нас, деньги, наложили в узелки, что могли, съестного и пошли. По улицам бежал уж народ: спасались также в церкви, в погреба и подвалы. С подворья которые монахи ушли, которые остались. Они нас приютили, и мы ночевали в келье. На другой день началась пальба. То-то был страх! Мы так испугались, что ушли в Успенский собор, ведь он рядом с архиерейским домом, и мы думали, что там безопаснее.

В соборе была уже тьма народа. Многие стояли пред иконостасом и молились. То и дело приносили больных, увечных детей. А снаряды все свистали над нами. От их грома тряслись стены собора. Лишь к ночи унялась пальба. Тут в соборе на ночь все остались. На другой день опять загремела канонада. После полудня сестра не вытерпела: «Пойду, — говорит, — проведаю мужа». А до Свирской не близко, под бомбами да ядрами. Долго мы ее ждали. К вечеру вернулась она, бедная, и горько плакала: «Прихожу, — говорит, — домой, а он, мой голубчик, уж отдал Богу душу, весь даже окоченел». И сказывала она, что просила доброго человека помочь ей спрятать тело, чтобы над ним супостаты не надругались. У сестры при доме был сад, а в саду маленький прудик. Они в него и опустили покойника.

Два дня отстаивали Смоленск. Он горел со всех сторон, и везде лежали развалины. На третий день раздалась боевая музыка: французы вступали в город. Прибежали к нам женщины и рассказывали, что французы все грабят. Мы ночевали в храме еще одну ночь, боясь показаться на улицу. На другой день отворились двери, и вошли несколько военных; один шел впереди. Видно было, что он начальник, а невзрачный: полный, ростом невелик, лицом бледный и глаза голубые. На нем была треугольная шляпа. Оглянул он собор сверху донизу и снял шляпу. Увидал, какой храм в славу Господню сооружен, и, должно быть, совестно ему стало, что вошел с покрытою головой. И все другие тоже сняли свои шляпы. Он что-то сказал одному, что шел за ним, должно быть, переводчику, а тот выслушал и нам говорит: «Это император Наполеон. Он приказывает мне вам сказать, чтобы вы не боялись, что он в городе оставит начальство и что будут открыты рынки».

Мы поклонились, а они осмотрели собор и ушли. Наполеон приказал поставить стражу к дверям, и ничего не было тронуто в соборе. Как ушли-то они, мы думаем: нельзя же здесь оставаться, выйдем на власть Божию, — и вышли. Приходим на нашу сторонку: дом наш, слава Богу, стоит цел. Пошли к сестре, и ее дом стоит. Мы сейчас в сад, вынули из пруда тело зятя, обмыли его, одели в чистое платье и отнесли к свирской церкви. Священника нечего было искать после такого погрома: вырыли яму на церковном дворе и похоронили сами покойника.

Неприятели расположились по городским домам, а на первых порах мы жили с ними мирно. Открыли рынки, и офицеры наблюдали за порядком. Все покупали на чистые деньги. Солдаты редко кого обижали, а обидят — ступай к их начальству с жалобой. У нас была хлебная лавка, и я в ней торговал. Пришли раз три молодца и стащили у меня два пуда муки. И тут же по соседству у жида тоже что-то унесли. Он говорит: пойдем на них жаловаться генералу их. Пошли мы. Он нас принял. У него был переводчик, и мы порассказали все свое дело. Тут стоял у стола чиновник и записывал. Переводчик сказал, что деньги за наше добро будут нам выданы. Потом я слышал, что деньги точно были выданы сполна жиду на его часть и на мою, только он отказался, говорит: «Не получал».

У нас квартировало много французов, так как дом был у нас просторный. Они отдавали частехонько свое белье матери стирать и платили ей. Пришла тогда к нам молодая женщина, и мать приютила ее Христа ради. Звали ее Пелагеей. Она такая пригожая была, французы-то на нее заглядывались, и она очень их боялась. У нас на чердаке стоял большой короб, и Пелагея пряталась в него на ночь. Раза два они точно ее искали, и мы им толковали, что она у нас не ночует. «Нет, мол, Пелагеи?» — «Нет, мусье», — ну, и уйдут.

Раз приказали они мне за собой идти и привели меня на бойню. Это они по соседним деревням награбили скотины себе на продовольствие. Кроме меня, тут еще человек десять молодых малых было. Заставляли нас бить скотину и кормили хорошо, а по вечерам домой отпускали. Да вот что еще: убьешь им быка, и бери себе за труд голову, ноги, кишки. Принесу все это домой, матушка сварит студень да им же и продаст.

Употребляли они нас на разные работы. Повстречался им мой двоюродный брат; они ему сейчас: «Алё[26] марш!» — и показывают, чтоб он за ними шел. Привели его к колодцу и приказали воду качать на обед им да скотину поить. Качал он день, другой, они его и на ночь домой не отпускают; а его тоска разобрала: умаялся он, опять же знает — и дома об нем надумались. А француз стоит около него с ружьем. Брат приостановился качать и стал ему объяснять, что «отпусти меня, мол, мусье». Уж Бог знает, понял ли тот, нет ли, а показывает, что «качай, мол». Брат начал его ругать. Француз понял, что он бранится, осерчал и замахнулся на него, а брат его пихнул. Сруб-то у колодца был низенький, француз попятился, пошатнулся и полетел в колодезь.

У брата-то в первую минуту в глазах потемнело, а как опомнился, так давай Бог ноги, пока никто беды не заметил, и убежал без оглядки домой.

Храмов наших они не уважали: в церкви Иоанна Богослова был у них склад, провиант у них тут лежал, а в теплом Успенском соборе больницу устроили. У нашего соседа умерла девочка, и пошли мы ее хоронить к церкви Архангела Михаила. Как засыпали мы яму над телом, я заглянул в храм и вижу — там лошади стоят. А в соборе Успенском и в которых еще церквах, что не были ограблены, совершалась постоянная служба.

После половины сентября начали съестные припасы подбираться, и стали французы голодать. Ну, уж тогда мы себе пощады не видали. Что им попадется под руку, все их. Мы и сами от голода натерпелись немало и прячем, бывало, от них, что Бог пошлет. Им было запрещено бродить ночью по городу, так мы, как стемнеет, пойдем по огородам и собираем свеклу да картофель, и что удастся вырыть, то в яму спрячем да заложим яму досками и прикроем чем-нибудь. По ночам же топили печь и варили свои овощи. Становилось все труднее: дошло до того, что за пуд ржаной муки платили 17 рублей, а пшеничной 27 рублей[27]. Под конец целых двенадцать дней ни за какие деньги невозможно было достать в городе хлеба.

Сколько раз французы нам совали в руку толстые пачки ассигнаций, лишь бы мы им достали хлеба кусок, а мы бы рады, да неоткуда было. А тут уж и овощи-то все вышли: стали французы есть падаль, да и мы, грешные, ее подбирали.

Опять же сильные пошли холода, неприятели мерзнут в своих мундиришках, и с нас всю теплую одёжу тащат. Кто посильней, за себя заступится. Уж и жалость всякая к ним пропала: били их беспощадно, когда они поодиночке ходили.

Много их здесь погибло от холода да от голода. Шел я раз по улице с товарищем, и видим мы издали: стоит француз на карауле около дома их начальника, а сам к дереву прислонился. Подошли мы, а он открыл глаза и не моргает. Глядь, замерз, сердечный! Ведь мы сами на нищих походили и говорим: «Снять бы с него ранец!» Сняли и поделили меж собой его добро. Мне достались женский платок, хороший такой — я его матери подарил, — да еще черепаховая гребеночка, вязанная жемчугом. Я ее после продал за шесть рублей.

Как вернулся к нам Бонапарт в конце октября, так его солдатики на живых людей не походили, еле ноги передвигали, а одеты-то были словно на Святках[28]: во что попало, в то и кутались. Вслед за ними подошли наши войска и остановились за Днепром. Погостили у нас французы всего четыре дня, а как вышел ночью последний их полк, так стали раздаваться страшные взрывы: злодеи подорвали стены. Мы словно обезумели от страха, как взлетали на воздух крепостные башни: земля так и стонала, так и колыхалась под нами.

На другое утро вступили в город наши войска. Как увидали мы их, такая была радость, что я этакой другой в жизни не запомню.

III. Рассказ крестьянки А. Игнатьевой, села Вольши

Наше село верстах в 15 от Смоленска. Как прошел слух, что идет на нас француз, наш барин Николай Иванович Браген приказал крестьянам вырыть на всякий случай ямы в лесу и спрятать в них свое добро. Так и сделали. Прикрыли ямы досками, а доски посыпали мусором да землей и приставили к ним сторожей. Скотина тоже паслась в этом самом лесу.

Вот раз, как теперь помню, — были все крестьяне на гумне, и я тут же при матери. Вдруг прибежал барин и кричит: «Уходите! Француз подходит!» Уж кто его об этом известил — не знаю, а велел он нам уходить и сам уехал. Все бросились на село и живо заложили телеги. Ведь все уже было припрятано, разве какая оставалась малость, ту взяли с собой.

Мне было тогда девять годочков, не смыслила я еще, что Господь горе посылает, а любо мне, что такая идет суматоха на селе. Бегаю я под шумок со двора на двор, и со мной мальчишка помоложе еще меня, сын соседа. Забежали мы в пустую избу, — все из нее уж выбрались, — да и подыми там драку, да вдруг и спохватились о своих. Глядь, а уж на улице-то никого, хоть шаром покати: все убрались. А лес-то далеко, мы в него и не хаживали, пожалуй, и дороги не найдем. Как быть? Побежали по улице, озираемся во все стороны и вдруг видим: к нам навстречу французы, все верховые. Не вспомнили мы себя от страха; так и думали, что нас съедят. Бросились мы назад в избу и прижались в угол.

Немножко погодя французы шасть в дверь и прямо к нам. Да видят, что мы ни живы, ни мертвы, и стали нам что-то говорить по-своему, по голове нас гладят — покуражить нас хотели. А мы потупились — и не взглянем на них. Ушли они, а там двое вернулись и принесли нам каши в горшке да хлебушка, — должно быть, тут же где в избе взяли, а нам не до еды. Побились они с нами, да видят, ничего не поделают, — махнули рукой и были таковы.

Долго ли мы тут просидели, не знаю, а как услыхали, что все на селе притихло, заглянули в окно — видим, ушли наши французы. Мы сейчас вон из избы, бросились в конопли да туда и спрятались. Вплоть до вечера там пролежали. А как стало темнеть — слышим, знакомые голоса нас выкликают. Мы выскочили из коноплей: моя мать да отец того мальчишки пришли нас искать. Они не скоро нас хватились, а как уж доехали, видят: нас нет, подумали, что какая с нами беда приключилась, и пошли нас отыскивать. Как мы им обрадовались, да и они-то нам, а тут спохватились да пинками нас угостили: «Еще вас, — говорят, — негодяев, высечь бы надо».

Вернулись мы с ними в лес. Там кое-как жилось. Соберем хвороста, разведем огонь и готовим себе поесть из провизии, что с собой привезли. Спали вповалку под телегами. Были у нас французы раз три в лесу, и что могли, все обобрали, а грех сказать, чтоб они обижали нас побоями или как-нибудь. Были у нас две девки, смазливые такие, и очень их боялись. Раз видим мы, идут к нам французы: молодые бабы, куда могли, попрятались, а девки-то не успели, и что ж они придумали? Живо повязали они головы платками, словно бабы, да лежали тут грудные дети, а девки и взяли по ребенку на руки, себе в оборону. Французы прямо к ним, а они кланяются им и показывают на детей: ради их, мол, не губите нас. И французы ничего: поласкали ребят, а девок не тронули.

Как побыли они у нас третий-то раз да все обшарили хорошенько, так уж ничего не осталось, разве провизия, что в ямах, уцелела. Вот и говорят наши мужики: «Что ж мы в лесу-то будем жить? Все обобрано, уж и стеречь здесь нечего; вернемся домой, холода настали, хоть под кровом будем».

Вернулись, и пришлось нам житье плохое: ни коровки, ни курицы во всем селе не осталось. Раз пришли к нам шесть человек французов: худые, оборванные, жаль смотреть. Ходят по избам, шарят, да взять-то нечего. Вдруг прискакали два казака; увидали их и крикнули: «Бейте их!» Был у нас мужик, тоже крещеный, а жалости не знал. Схватил он дубину и бросился на французов. И он их бьет, и казаки бьют. Пятерых тут же положили, а шестой как повалился на улице, долго еще стонал, бедный. Как вздумаю я о нем, так сердце заноет. Опять же все я помню, как французы хотели нас кашей накормить. Они добрые ребята. А что они грабили, так им и Бог простит; Бонапарт-то их сюда привел, а сам выеденного яйца им не припас. Так как же быть-то? Ведь голод не тетка.

А мужик-то, что бил у нас французов на селе, и года после того не прожил: его Господь наказал.

IV. РассказТ. Андреевой, бывшей крепостной

Я родилась у Елизара Григорьича Колпинского, а было у него имение в Духовщинском уезде, село Данильево. Мне было четыре года, когда барин подарил меня сматинскому купцу Ивану Демьянычу Грекову. Ведь купцам запрещено было крепостных держать, так записали меня на имя здешнего помещика Ракузова.

Иван Демьяныч торговал виноградными винами, и было у него богатое заведение здесь, на Большой улице. Сам он занимался торговлей, а теща его, Пелагея Семеновна, домашним хозяйством заведовала. Я ей прислуживала. В тот год, как пришел француз, мне минуло девять лет.

Стали тогда толковать, что, вот, идет, идет! А губернатор <К. И. Аш> всех куражил, что не допустят, мол, его. Иван Демьяныч и говорит своей матушке: «Толкуй там, что не допустят, а береженого Бог бережет. Не убраться ли нам подобру-поздорову?» А она ему говорит: «Уезжайте с Богом и детей с собой заберите, а я здесь останусь, добро ваше сберегать».

Велел хозяин все укладывать и уехал в Рязань с женой и детьми.

Как спустили мы их со двора, начали все прибирать в доме. Что в землю закапывали, что в погреба уносили. В тот же вечер поднялась страшная суматоха в городе, казак повестил, что Бонапарт уж близехонько, а мы все убрать еще не успели. На другой день поднялись мы ранехонько. Как теперь помню: стоят у нас на дворе сундуки и винные бочонки, и снуем мы все из дома в погреб, как вдруг словно гром ударил, и полетела бомба. Так мы и присели. Как опомнились маленько, хозяйка говорит: «Живей! А то не успеем!» Принялись мы опять за дело. Приказали мне нести в погреб оловянные тарелки. Прибежала я с ними, и только что хочу спуститься с лестницы, просвистела у меня пуля мимо уха, я крикнула и полетела в погреб.

Подняли меня. Порядком я ушиблась, да этого не почуяла сгоряча: не до того было. Уж после разглядела синяки по всему телу. Пошла опять работа своим порядком, а над головами все свищут снаряды, и загорелся город в разных местах, страсть! Вдруг видим мы: со двора потянулись телеги с ранеными, и выбежали мы их посмотреть. Где они проехали, остался по улице кровавый след, а они, сердечные, стонут. Которые говорят: «Сжальтесь, предайте нас концу!» А которые просят, Христа ради, испить. Сердце просто повернулось, глядя на них. Хозяйка наша скупа была, а уж тут ничего не пожалела; заплакала и крикнула: «Откупоривайте бочки! Разносите вино! Кто сколько хочет, пусть пьет на здоровье». Остановились телеги, а мы стали живо разносить вино и воду раненым и солдатам, что их везли.

Становилось от часу не легче. Летели на нас черные ядра и бомбы, что вороны. Хозяйка говорит: «Нет, своя голова дороже. Чего не успели убрать — так и быть, а надо уходить отсюда». Стали мы одеваться: приказали мне надеть три рубашки одна на другую да два платья, а в руки мы взяли, что съестного было.

Пошли мы прямо к Днепровским воротам отслужить напутственный молебен. Входим в церковь, а она полнешенька народом. Все тоже с узелками да с кузовочками, в путь собрались да тоже пришли за молебном. Ждали священника — отца Никифора. Уж он был старичок; пришел он, облачился, и начался молебен. Все стояли на коленях. Вдруг посыпались снаряды, и ядро ударило в соседний дом, так что в голове зазвенело. Отец Никифор вошел в алтарь, вынес из него золотой крест и говорит: «Именем Божиим и Пресвятой Его Матери благословляю вас, православные, на счастливый путь. Идите». Все зарыдали, поклонились пред образом и ушли.

В этот год всего народилось видимо-невидимо. На мосту продавали яблоки, а уж в этот день не до продажи было. Купцы разошлись, и яблоки рассыпаны по мосту. Мы и набрали себе в подолы. Перебрались через гору и видим, лежат рядами раненые. Молят: «Православные! Дайте душу отвести, в горле пересохло». Мы им отдали все наши яблоки; и так они, бедные, им обрадовались.

В нашей губернии уж стали крестьяне вооружаться на супостата: отзовутся, мол, волку овечьи слезки. В иное село придем, а оттуда уж мужички выбираются в лес, все добро свое увозят и скотину угоняют. Мы питались именем Божиим. У хозяйки были деньги, а она их таила: «Проведают, — говорит, — что они у меня есть, так, может, в такое время и головы не снести».

Шли мы долго — до Тверской губернии, и остановились во Ржеве. Тут наняла Пелагея Семеновна подвал и все Лазаря пела, со своими денежками не расставалась, а меня посылала милостыню собирать. Ведь надо было милостыней прокормить целые четыре души, да я сама пятая. Хожу, бывало, по городу, так что и ноги все обобью, и чего-чего не наговорю: «Христа ради! Сироты, мол, сироты круглые остались, в Смоленске разорены». Надают мне одёжи и денег, и как я принесу хозяйке, она все спрячет, и ступай снова заново, не то чтобы вздохнуть дала.

Как узнала моя мать бедная, что Смоленск разорен, так она себя не помнила от страха. И у господ даже не спросилась, а ушла тайком меня проведать. Приходит в наш смоленский дом и видит: окна отворены, и сидят под окнами какие-то молодки и тесто в булки складывают, в печь сажать. Стала мать их спрашивать, где хозяева, — а они на нее смотрят и заговорили по-своему: оказалось, это французские мамзели. Объясняет им мать, что у нее здесь детка была, а они показывают, что такой здесь нет. Горько она, родимая, заплакала и пошла отыскивать кого-нибудь из знакомых соседей. Ей сказали, что уехал хозяин с женой и детьми, а там ушла его теща и нас четверых с собой увела. А живы ли мы все остались, про то никто не знал.

А наша хозяйка списалась с зятьком, и тот прислал ей письмо под Николу[29]. Писал уж он из Смоленска, вернулся туда, лишь узнал, что француз ушел. Как брали город, так хозяйский дом уцелел; а как гнали супостата, так Бонапарт-злодей велел нашу крепость подорвать; тогда и дом Грековых дотла сгорел.

Переехали и мы опять в Смоленск. Уж Иван Демьяныч квартиру там нанял; а весной, говорит, надо будет обстроиться. А как он обстроился, того не знаю, потому что оглянулся на меня тогда Господь Бог. Помещик Ракузов, на чье имя я была записана, узнал, что житье-то мне плохое, и говорит Ивану Демьянычу: «Ты, — говорит, — брат, девчонку-то совсем извел, и я ее возьму от тебя». Уж как он с ним за меня расчелся, об этом я не знаю, а только что взял он меня. И только что я к нему перешла, отпустил он меня в Духовщинский уезд, мать проведать. То-то была радость что ей, что мне! А хозяин уж без меня обстроился.

V. Рассказ степенного гражданина К. Е. Шматикова

Собрали у нас ополчение; две наши армии подошли уже к Смоленску: одна с одной, другая с другой стороны; а наше начальство все уверяло, что город не в опасности, что бояться нам нечего; и жили мы спустя рукава. У моей матери был свой дом на Свирской улице, за крепостною стеной; а нас было четверо детей. Мне шел одиннадцатый год.

Отошла всенощная в субботу, с 3 на 4 августа, и расходились все по домам. Вдруг слышим мы крик на улице; выбежали за ворота и видим: скачет казак. Как поравнялся он с нами, мы разобрали, что он кричал: «Уходите в крепость! Спасайтесь! Бонапарт подходит!» Так мы и обмерли. Матушка завязала наскоро в узелки, что можно было захватить из наших вещей, забрала нас всех; и ушли мы в город, к знакомому. Было уже поздно. Уложили нас; и мы, дети, скоро заснули, а старшим-то было, я чай, не до сна. На другой день, часу в десятом, загремела пальба: французы атаковали Королевскую крепость[30]. Мы просто света не взвидели. Матушка говорит: «Верней перебраться на ту сторону, за Днепр, благо, есть к кому». А за Днепром жила ее мать. Пришли мы к ней. Сначала туда не залетали снаряды, и мы провели у бабушки спокойную ночь. Поутру вошли мы в садик и там уселись, да вдруг бомба разразилась в нескольких шагах от нас. Мы крикнули и бросились опрометью в погреб.

Не могу рассказать, в каком мы страхе были: ведь мы до тех пор и не понимали, как это будут город брать. Ну, положим, мы были дети, и около нас все женщины. Да иные мужчины не умнее нас рассуждали; они думали, что армии пойдут одна на другую кулачным боем. Многие взобрались на деревья, чтобы на это посмотреть; да как посыпались снаряды и стали разбивать крепостные зубцы, тогда поняли, что значит бомбардировать город.

Пальба становилась все страшнее, а мы все сидели в погребе. Наконец матушка решилась оставить совсем Смоленск. Очень мне памятно, как мы перебирались через Покровскую гору. Младшие мои братья очень утомились, шли с трудом с матушкой и мной. Вдруг какой-то генерал крикнул: «Посадить детей на фуры!» Несколько солдат подбежали к нам, взяли нас на руки, посадили на фуры и сказали: «Так великий князь[31] приказал». Мы переехали на фурах через гору, а потом пустились пешком и дошли до села Мощинки, верст 15 от Смоленска. Уже многие несчастные туда спаслись.

К ночи улеглись, кто где попало: в избах, на сенниках, в сараях. На другой же день с утра слышим мы, что загремели пушки; да скоро умолкли: наши отступали. Глядим издали на Смоленск, молимся и плачем. Горевали, разумеется, старшие, а мы уж глядя на них[32].

Вдруг поднялся крик на улице: «Неприятели!» Толпа оборванных французов показалась на селе. Бежать было некуда. Они на нас нагрянули и бросились грабить. Обобрали они все, что пришельцы с собой принесли, у нас отняли наши узелки и стащили, что могли, из изб. Они уже тогда начинали голодать, и многие убегали из рядов армии и пробавлялись грабежом. Так они нас напугали, что лишь они только убрались, мы решились вернуться в Смоленск, благо замолкла пальба. Дошли мы к вечеру; и в глазах у нас потемнело, когда мы взглянули на город: там горит, там лежат груды развалин. Мы остановились у знакомого. Он нам сказал, что наш дом и дом бабушки уцелели.

Пока Наполеон не потянулся по Московской дороге, мы не возвращались к себе. Он оставил в городе военный отряд и чиновников, чтобы чинить суд и расправу. Они никого не обижали, все брали на деньги. Около Смоленской Божией Матери стояла, как и теперь, булочная, и толпились они тут, бывало, около лавки. Наберут калачей да бубликов и за все заплатят.

Квартировали они в обывательских домах. У нас дом был большой, и стояло человек шестьдесят со своей военною музыкой. Что ни день, был их смотр. Сначала-то жили мы вместе с ними в ладу; принесут они, бывало, ведро или какую другую посуду и показывают, чтоб им накачать воды; принесешь им, и они дадут за труд кусок говядины или медных денег. А как подобралась вся провизия, что у них, что у нас, как опустели рынки да подошли холода, уж тут плохо нам стало: что под руку им попадется — все стащат, съестное ли, теплую ли одёжу; уж мы свою провизию от них прятали. Если что бывало состряпать — матушка пойдет к добрым людям, где квартирантов не было, да там и приготовит. У нас было за печкой местечко около стены, темное и узкое такое, что только ребенок мог туда пролезть; так мы там свою провизию берегли; мы даже дома ничего не ели; а захватишь что да побежишь в огород.

29 октября Наполеон возвратился в Смоленск. За ним вошли его полки оборванные, босые: кто прикрывался поповскою ризой, кто женскою юбкой, кто шалью. Страшно было на них взглянуть. Он им обещал, что в Смоленске приготовлены ночлег и провиант, и они уже через силу сюда добрались — думали, сердечные, что хоть здесь отдохнут. При входе в город все место от Московской заставы до Днепра было уставлено фурами, пушками и всем добром, что награбили в Москве. Везде валялись ручное оружие, маленькие и большие сундуки. Между ними бродили французы, что тени какие. Иные тут же падали от устали да голода и умирали. То разведут они костры погреться, сядут около них; а который уж по слабости упадет головой в огонь, да уж и не встанет.

Наши войска гнали французскую армию и остановились за Днепром. Наполеон взорвал Кремль в Москве; знали, что он не пощадит и Смоленска: наши и ждали, что будет? А жите-ли-то города, как вступила неприятельская армия, попрятались в погреба и в подвалы; многие тоже ушли за Днепр к своим. И мы туда же. Помню, подходим к Днепру и видим: на том берегу два француза, должно быть, отстали от своих и пробуют палкой, крепок ли лед на реке. Наши казаки на них гикнули; а они, горемычные, бросились бежать по льду, да, кажется, недалеко ушли…

Наполеон пробыл в Смоленске три дня; и как ушел, оставил тут маршала своего Нея; а Ней подвел подкопы под крепостные стены, а сам убрался поскорей до взрыва.

Мы за Днепром приютились в бане и ночевали на полатях. В ночь с 4 на 5 ноября, часу во втором, раздался вдруг гром, да такой, что мы все с полатей слетели и выбежали на двор: думали, света преставление. А казаки говорят: «Это он, злодей, взорвал стены». Потом стал греметь взрыв за взрывом, и одиннадцать крепостных башен да Королевский бастион взлетели на воздух, и во многих местах загорелся опять город. Погибло много наших; да, сказывали, тысячи две больных и раненых неприятелей. Ней не мог их увезти с собой.

Утром, которых из наших Господь сохранил, вышли из своих нор и видят, что бродят французы среди развалин. Они не ушли за своими и грабили наше последнее добро. Но вспомнил себя народ, остервенился и ринулся на неприятелей. Их бросали в огонь или в Днепр с высоты берегов. Они, несчастные, кричат, и наши кричат, а пожар все разгорается. Просто ад кромешный кипел на улицах.

На счастье французов, наше войско вошло об эту пору в город, и ввезли икону Божией Матери, что взяли с собой, когда Наполеон овладел Смоленском. В одну минуту разнеслась по городу весь, что Заступница вернулась к нам и что будут служить ей молебен на площади. Тут забыли всякую злобу: было уж не до французов, и народ хлынул на площадь, все опустились на колени и зарыдали. Не слыхать даже было слов молитвы… Да не рассказать, что тогда было.

Наша армия пошла вслед за Наполеоном. От него отстала бездна французов, и стали они бродить по окрестностям и грабить. В самом Смоленске их оказалось тысячи две. Перекусить-то им нечего, мороз стоит сильный, вот и бросались они всюду за поживой. Мало того, что грабили они окрестности да дома, что в городе уцелели, а то что еще выдумали: стоит где пустая избушка, они в нее войдут, разложат огонь среди пола, сядут и греются; а как уж огонь разгорится, — уйдут. Уж тут народ на них восстал, и били их без жалости: ведь всякий заступался за себя да за своих. Был у нас сосед, мещанин — Василий Фокич. Он жил с сыном и силач был, да и сын-то в него. И не перечтешь, сколько они неприятелей истребили. Заберутся куда непрошеные гости да станут наших забижать, лишь бы только недалеко от Василья Фокича; кто-нибудь до него добежит, и он сейчас явится с тесаком, а сын-то с жердью, и тут же расправа. Они вдвоем с сыном не побоялись бы человек на двадцать пойти.

До сих пор мучит меня совесть, как я вспомню, что со мной случилось. Привыкли мы, дети, видеть, как бьют несчастных, и жалость даже в нас притупилась. Вот раз иду я по улице с другим мальчиком, тоже моих лет, и видим мы француза. Большой стоял холод: у бедного зуб на зуб не попадал. Одна нога у него в башмаке, а другая совсем босая. Подал он нам тряпку и стал объяснять, чтобы мы ему ногу обернули, потому что у самого-то руки от стужи окоченели. Не пожалели мы о нем, да еще, на беду, лежали тут прутья. Мы их схватили да и погнали его перед собой.

Да, слава Богу, это недолго продолжалось; к нам скорехонько вернулась полиция, и завелся опять порядок. На рынки стали привозить хлеб, а французов разослали по разным городам.

VI. Рассказ солдата О. Антонова

Доживаю я восемьдесят шестой год. После француза в рекруты попал, на турку ходил[33], и мало ли что на моем веку было. Многое я перезабыл, а французский год помню. Были мы тогда крепостными Марии Федоровны Артеневской, деревни Большая Наготь, в 12 верстах от Смоленска; а семейства у меня только и было, что отец да двое дядей. Как прошел слух, что идет на нас Бонапарт, барыня уехала, а мы стали свое добро в землю закапывать. Этим годом такой был урожай, какого я уж и не запомню. Молотили мы наскоро рожь, насыпали в ящики и их тоже закапывали.

Приказано нам было от начальства сухари готовить для армии и доставлять в города. Послали меня в Рославль с сухарями, а Рославль-то от нас целых сто двадцать верст. Сдал я сухари, а у меня еще телегу с лошадью взяли: всю заготовленную провизию надо было дальше доставлять, а лошадей не хватало, так и брали у кого попало.

Ну, пришлось мне пешком плестись домой. Дело-то было в самое Преображение. Отошел я верст двадцать и вижу: ко мне навстречу целая тьма военных, и мундиры не наши. Значит, французы. Очень я сробел; около дороги стоял лес; я до него и добежал и спрятался за березку. Французы меня увидали, и двое подошли ко мне. Лепечат что-то по-своему: бон! бон![34] А я им показываю, что ничего у меня нет. Они меня по плечу потрепали и махнули рукой, чтоб я шел, куда хочу.

Как убрались они, я себе и думаю: нет уж, большой дорогой не пойду; хорошо, что Господь спас, а в другой раз, может, они меня живого из рук не выпустят. И пошел я где лесом, где ржами; увижу деревушку — туда. Дадут мне Христовым именем что перекусить, — отдохну, и опять в путь.

Стали сказывать по дороге, что под Смоленском большое сражение и что Смоленск взят. Иду я и думаю: как бы непрошеные гости до нашей Наготи не добрались. Прихожу: а Наготь вся выгорела; стоят одни черные столбы, да уголья дымятся, и ни души не видать. Замерло у меня сердце, и поплакал я, признаться. Думаю: должно быть, мужички недалеко; и бросился в лес. Стоял он не больше версты от деревни. Так и есть. Все туда забрались. И сказывают мне, что пришли к ним вдруг французы и стали всюду заглядывать. Видят ульи у одного мужика; и захотелось им медку. Сами, должно быть, с ним не обращались, не знают, как его достать. У наших-то не спросили; да вздумали сдуру положить огня под ульи, чтобы пчел выгнать. Тут, на беду, поднялся ветер, занялся плетень, и вспыхнуло все село. Наши, что могли, повыхватали из изб да бежали в лес, и французы тоже сробели и убрались.

Хорошо еще, что этим временем наша скотина была в поле. Загнали ее в лес и стали со дня на день перебиваться. Хлеб, что у нас в ямах был насыпан, мы не трогали; а пойдем маленько, бывало, нажнем, который еще в поле стоял, и смелем его; у нас в лесу были два жернова. Как смололи — разложим огонь и напечем себе лепешек. Опять же в этот год не на один хлеб, а на все был неслыханный урожай, и яблок было у нас вволю.

С самого-то начала после взятия Смоленска явились к нам два французских начальника и жили в господской усадьбе, так как она не сгорела, и не позволяли они своим грабить. Усадьба-то от леса не больше была, как в версте; и лишь, бывало, увидим мы издали французов, сейчас человека два пустят к усадьбе бежать. Поклонишься начальникам-то их, объяснишь им, что «мусье, мол, мы боимся, что твои не бон», — и показываешь им на лес. И они тотчас пойдут за нами и не позволят своим грабить.

Они, вить, хотели, на первых порах, в ладах с нами жить, и приказал Бонапарт скупать хлеб в Смоленской губернии, а не то чтоб его отымали. А у нас восстали многие деревни: «С чего это, — говорят, — взял супостат, что мы будем ему провиант поставлять?..» Да как, бывало, покажутся французы, так на них выйдут с вилами да с топорами. В иных селах сами помещики водили крестьян на врага. Неподалеку от нас было село Бердилово, помещика Павла Ивановича Энгельгардта. Так он тоже со своими мужиками на француза ходил. Что себя, что соседей от них отстаивал. Да, на беду, схватили его в одной стычке неприятели. Крестьяне как ни пытались за него заступиться — не удалось. Видно, у него на роду было написано, что погибнет он от вражьей руки. Отвезли его в Смоленск. Там Бонапарт свою полицию оставил; и начальник-то тамошний уговаривал Павла Ивановича, чтоб он к ним на службу поступил. А Павел Иванович говорил: «Это, — говорит, — дело несбыточное, потому я служу своему царю православному». Они отвели его, супостаты, в крепостной вал да там его и расстреляли. Все об нем жалели. Царство ему Небесное! Добрый был барин.

Плохо пришлось французам; купить-то хлеба негде, а грабить-то не всегда удавалось. Прислали казаков в наш уезд, и зорко они наблюдали за непрошеными гостями. Приедут, бывало, французы куда на гумно и насыпят себе хлеба в телегу, а казаки увидят и уж не выпустят живыми из рук. Раз была у нас на селе кровавая стычка; много французов пало, да наших два казака. А было их, казаков-то, пять родных братьев. Трое, что остались в живых, вырыли яму в поле и похоронили убитых. Стали их землей засыпать и говорят: «Царство вам Небесное, братцы, а мы за вас расплатимся». И точно, расплатились. В тот же день пришло опять шесть человек французов. Казаки их загнали в сторожку, что стояла неподалеку от усадьбы, да воткнули соломы на пики, зажгли ее и бросили на крышу, а она была тоже соломенная. Как загорелась сторожка, французы-то хотели вылезти, а они их пиками. Так и сожгли их. Вот и крещеные, а какой грех на душу взяли, что без всякой жалости истязали их, сердечных.

Как наступили большие холода, вернулись мы на село и жили на господском гумне. Затопим овин да около его и греемся. Уж мы в это время французов не боялись. Видели, что им несдобровать. Придут, бывало, худые, испитые, и все оглядываются — казаков боялись. Еще мы же иной раз сунем какой-нибудь кусок бедняжкам — та же милостыня.

В начале ноября очистили Смоленск, а там уж и гнали их вплоть до нашей границы. Господа скоро к нам вернулись и нас отстроили. У нас добрые были господа. Я уж давно от них отошел, а до сих пор их на молитве поминаю.

Т. Толычева.

Русский вестник. 1880. Т. 150. Кн. 11 (ноябрь). С. 199–229.


Загрузка...