В Двенадцатом году, когда в Москве, при вторжении Наполеона I в пределы России, все пришло в судорожное движение, приуныла и Славяно-греко-латинская академия. Это был ее предсмертный час. С самой весны, по мере того, как приближался неприятель, учение и надзор слабели, классы пустели, учителя не занимались, думая о себе, опускали свои часы; начальники-монахи недоумевали, что делать с академией) и что будет с ними.
В Москве вербовались полки из охотников. Многие ученики и студенты бросились в военную службу и нарядились уже в мундиры, гусарские и уланские. Чуть было не соблазнился и я. <…> Почему не стать за Отечество, где у меня столько драгоценного? Никто мне на это не возразил, кроме одного задушевного друга, и то не словами, а слезою, предвестницею нашей разлуки; и я непременно бы ушел или в кавалеристы, или в ополчение, если б сильный в свое время митрополит Платон, управлявший тогда Московской епархиею, не сделал вскоре распоряжения, по которому вербовать учащихся в духовных училищах строго было воспрещено.
В августе московские жители стали выезжать <…>; я остался без дела, мрачный и грустный, как осенняя ночь. Сборы в присутственных местах, вывоз казенного имущества, гонение от черни иностранцев, неприятные афишки[132] и другого рода тревоги, например, толки, что Наполеон — антихрист[133], что он печатает пленных звериной печатью, выжигая знаки на теле, и проч., — все это как тяжелым камнем давило мой дух.
Отец мой выезжать и не думал: «Что мне, старику, сделают французы, и как я оставлю церковь? (Он был священник.) Грех пред Богом!» — вот его ответы на все убеждения выехать и нас вывезти. Старшая сестра, которая была правой рукою отца, решилась было с ним остаться; младшие сестры, замужние, собрались, и как их мужьям нельзя было выехать, то упросили меня и одного родственника, такого же, постарее меня годом, школьника, проводить их.
26 августа, в день Бородинской битвы, вечером, выехал я с сестрами на трех, нагруженных их имением подводах по Троицкой дороге, чрез Александров, во Владимирскую губернию к Юрьеву-Польскому. В Красном Селе, в двух верстах от Юрьева, находился отец старшего из моих зятьев священником, человек семейный, но зажиточный. У него предположено было остановиться на время и выждать дальнейшего хода военных действий, и мы остановились, приехав в 30-й день августа.
Как я и товарищ мой ехали только проводить, оставив в Москве один отца, а другой мать, то в следующий же день отправили нас тем же путем обратно. Доехав до Сергиева Посада и не имея при себе никаких видов, мы побоялись ехать далее, потому что крестьяне подмосковных селений так же, как и простой народ в Москве, подозревали французов, что они рассылают шпионов, и раздраженные против врага, хватали подозрительных им людей, водили их на расправу и били.
Дорогою мы слышали еще, что какой-то ученик Троицкой семинарии, проходя одной деревнею, принят был мужиками за шпиона; его схватили и с толчками привели в сборную избу. На вопрос: кто такой? — приведенный замялся, сначала назвал себя студентом, потом семинаристом, но ничем не мог доказать своего звания. «А! Это хранчуский фискала, — закричали мужики, — связать его и представить к начальству», — и связали бы непременно, если бы сотскому, который был поумнее, не попало в голову, как выведать правду. «Стой, ребята! — закричал сотский. — Коли не фискала, а семинарист, так он, чай, зна<е>т Богородицу, — и, обратившись к ученику, сказал: — Читай Богородицу!» Разумеется, семинарист знал молитву Богородице Дево, прочитал и таким образом избавился от беды.
Боязнь быть схваченными, подобно троицкому семинаристу, заставила нас явиться к ректору Троицкой семинарии и просить, нельзя ли выдать нам билеты, какие обыкновенно выдавались ученикам и студентам во время отпусков. Ректор, родственник одного из моих зятьев, знал и мог бы снабдить нас видами, но не решился, по причине носившихся неблагоприятных слухов, и уговорил пробыть у него до другого дня, то есть до 3-го числа сентября, опасаясь отпустить нас, чтобы не попали как на неприятеля.
Действительно, вестей, что делается в Москве, приходило много; народ толпами тянулся к Троице, но никто ничего не мог сказать определенного: одни говорили, что видели наши войска и по сю сторону Москвы, другие — что французы уже в Москве, третьи — что вошли в Москву не французы, а англичане, на помощь. Москвичи и жители подмосковные наполнили весь <Сергиев> Посад; мы искали попутчиков в Москву, но никто не вызывался; все направлялись далее, по Ярославскому тракту, шли и ехали всю ночь. Одним и без видов, как пуститься к Москве? Почему и решились мы ночевать у ректора, как он нам советовал или приказывал.
Ночью мы совсем не спали; проговорили о своих родных и прогоревали. Утром пришла верная весть, что в Москву вошли французы, и вчера, то есть 2-го числа сентября, вечером. В Посаде сделалась страшная суета; народ не то что шел или ехал, а бежал и скакал. Площадь опустела, многие лавки закрылись, посадские чины убрались; всяк, кто мог уйти, — уходил; кто не мог — не знал, что делать. В монастыре нарушился порядок богослужения, монахи задумались и тоже порывались удалиться под предлогом, что надобно вывезти монастырские сокровища.
Один маститый старец, митрополит Платон, живший в то время в Вифании, за три версты от Сергиевой Лавры, мужественно принял печальную весть и, с опытным упованием на Бога, как бы предрек, что неприятель в Лавре не будет. Во все пребывание французов в Москве, он не выезжал из Вифании, кроме как в Махрищскую обитель за 40 верст, и то на одни сутки, управлял Лаврой и подведомственными ей монастырями, хотя был на покое, уволенный от забот епаршеских. Секретарь его распоряжался в Посаде как чиновник полиции, и все шло спокойно, подобру и поздорову. Провидение еще раз спасло обитель преподобного Сергия: французы были в Дмитрове и Александрове, но в Сергиевский Посад не показывались.
Вот еще черта прозорливости преосвященного Платона: в тот самый день, когда неприятель оставил Москву, он, сидя за обедом, как бы забылся или вздремал, что под старость случалось с ним нередко, но вдруг, несколько очнувшись, произнес: «Вышел», — и опять впал в забвение. Обедавшие с ним изумились, не понимая, что значит слово вышел: но на другой день узнали, что точно, неприятель вышел.
Достойный этот святитель будто ждал исполнения своих пророчеств; он скончался не с большим чрез месяц, когда врагов России далеко уже загнали от Москвы.
Ночевав у ректора, мы, по его наставлению, тем же утром отправились назад, в Красное Село. Тут-то мы почувствовали себя круглыми сиротами, без родителей и без крова, и дорогою долго не могли говорить, молча взглядывали друг на друга и чуть не плакали. Когда приехали в Александров, случайно остановились у одного красильщика, в доме которого расположился, тоже проездом, какой-то помещик с большим семейством; для них готовили кушанье и накрывали стол. Чтобы не стеснять ни бар, ни людей, мы, перекусивши кое-чего, вышли на крыльцо; вышел к нам и помещик, мужчина средних лет, с лицом добрым и приятным.
Расспросив, кто мы такие, как и куда едем, и видя жалкое наше положение, он дал моему товарищу пятирублевую ассигнацию. Тот посовестился было принять, но принял, потому что денег с нами было очень мало. Я еще имел рублей пятнадцать, а у него не было и трех. Предполагая возвратиться в Москву чрез неделю, мы ничем не запаслись достаточно, ни платьем, ни обувью, ни деньгами; все осталось дома, а я, по глупости, оставил и деньги. Когда наш незнакомый благодетель удалился, мы прослезились оба. «Это, брат, милостыня, — сказал я товарищу, — вот до чего мы дожили», — и с этими словами отказался от участия в подаянии, за что мой товарищ сначала на меня посердился.
В Красном Селе сестры ждали своих мужей, а приехали мы. Возвращение наше всех перепугало; но, к счастью, часа через два после нас прибыли и зятья. Рассказам, суждениям, предположениям не было конца; но все сходилось к одному: посмотрим, что будет дальше; авось Бог милостив. Трусости заметно не было; не трусил и я, а рвался и думал, как бы пробраться в Москву; но как ничего придумать не мог, а сестры и зятья смеялись над моими порывами, считая их ребячеством, то я успокаивал себя надеждою, что буду непременно в Москве, спорил и стоял за это, как за правду.
При новом образе жизни, без дела, без забот, с одною тупой грустью, время тянулось долго; чтоб сократить его, я и товарищ мой каждый торговый день ходили в город, то есть в Юрьев, за вестями. Слухов было много, но верных — никаких; об известиях же официальных и думать было нечего.
Сидя в доме на лавках, мы по временам смотрели на какую-то старинную карту, разводили толки, судили и рядили сами; но как ни храбрились, два раза были встревожены порядочно: раз, когда в селение Симу, в 17 верстах от села Красного, привезли раненого Багратиона; другой — когда увидели проходящего нашим селом даточного крестьянина[134] с полуобритым лбом.
Раненый вскоре помер, и мы рассуждали: если пал такой генерал, как Багратион, то, значит, наши военные дела худы, и стали говорить, не убраться ли нам куда подальше.
Крестьянин же, привезенный и принятый в рекруты, точно шел из Владимира, где вдруг сделалась тревога; жители бросились вон из города, рекрутское присутствие оставило прием, и даточные разошлись; вышло, однако: пуганая ворона куста боится. Владимирские ратники завидели где-то взвод наших драгун, сочли их за французов, прибежали в город, и все всполошилось. Не зная настоящей причины тревоги, мы и наши хозяева уложили имение на телеги и приготовили лошадей на случай, чтобы, коли неприятель двинется из Владимира к Юрьеву, тотчас выехать в лес или куда-нибудь в более безопасное место. На другой день пустая тревога обнаружилась, и мы разэкипажились, смеясь над своею и общею трусостью.
В Красном Селе я прожил месяца полтора. Как скоро пришло известие, что французы из Москвы вышли, младший зять тотчас туда отправился на рекогносцировку и на четвертый день привез весть, что отец мой жив, но ранен и что дом старшего зятя, находившийся на Лубянке, цел; следовательно, есть где приютиться.
На другой день по приезде зятя мы все, кроме сестер и их детей, пустились в Москву на пепелище, запасшись всякой провизиею; приехали на четвертый день вечером; была страшная вьюга; в доме зятя пристать оказалось нельзя: окна все перебиты, и комнаты занесены снегом. К счастью, скоро сыскали приют во дворе у соседа; дали нам небольшую комнату, хотя совсем нетопленую, но по крайней мере со стеклами и с печкою. Тут мы поселились, затопили печь, нагрели кушанья, поужинали, легли спать и чуть-чуть не переугорели.
Утром все принялись за свои дела. Я отправился к отцу и нашел его в подвале, где он после пожара нашел пристанище с другими подобными страдальцами, и жил во все время пребывания французов в Москве. На нем была изорванная женская шубейка, опорки, грубое и дырявое нижнее платье, на голове — обвязка тряпкою.
Я не могу описать чувства, с каким встретился с бедным моим отцом; я заплакал и долго не говорил ни слова. Отец, всегда в сердечных движениях великодушный, ободрил меня своим мужеством, сказав: «Полно! Теперь уж прошло; я жив, сестра жива, и ты с нами, — надобно благодарить только Бога». Тут он мне рассказал, где находилась сестра и как его поранили, или как его, неосторожного, Бог спас от смерти.
Было так: накануне, когда войти французам, отец мой уверился, что Москва будет отдана; почему отпустил сестру и прислугу верст за 50 к одному родственнику, простился с жильцами и остался в доме совершенно один. Французы вошли. Яузская часть, где находился дом отца моего, не горела два дня. В это время отец непрестанно принимал и угощал неприятелей; незваные гости обид еще не делали, забирали только вещи, кому что понравилось. Таким образом, в доме все было пересмотрено и открыто: ворота стояли настежь, комнаты не запирались, а чуланы, сараи и погреба после посещений и не затворялись.
На третий день явился поляк, потребовал от отца, чтобы показал, что у него есть. Отец водил его везде и говорил, что все уже взято. Поляк не верил, с бранью и угрозами кричал по-русски: «Врешь, у тебя где-нибудь зарыто!» Старику показалось больно, что поляк или, как он рисовал его: «Полячишка, дрянь, так лет 18, мозглявый», помыкает им и командует. Спорили долго, остановились на крыльце у жильцов, крыльцо вышиною в три ступени.
Рассерженный отец не стерпел, толкнул своего противника в шею, и поляк с крыльца полетел. Отец не оробел и не ушел; а поляк, оправившись, выхватил саблю и, махнувши по голове, наверное зарубил бы его, если б в эту самую минуту не закричал и тем не остановил неравного поединка французский офицер, ехавший мимо. Поляк оробел, удар был неверен; однако отец упал. Офицер прогнал поляка, кликнул русских, и русские подняли отца, перевязали ему рану и, когда загорелась Таганка, увели его на пруды Новоспасского монастыря, а потом поместили его с собою в подвале, где я и нашел его, не совсем еще оправившегося от раны.
Не умею и не смею судить о поступке отца; в крайности, кажется, и я сделал бы то же, — но многие из родных и знакомых прямо говорили ему, что поступил неблагоразумно.
У отца моего все было расхищено, а дом сгорел. Сестра выехала наскоро и взяла с собою очень мало. У меня сбереглись два рубля серебром. На них я купил отцу сапоги и шапку, а зятья снабдили его бельем, рясою и подрясником.
Чрез две недели все наше семейство сошлось на житье в уцелевший дом старшего зятя. Дом был довольно велик и, за размещением родственных семей, немало приносил дохода от жильцов. Вскоре я начал давать уроки и мало-помалу стал разживаться. Академия долго не открывалась, целый почти год; и на уроки времени у меня было довольно.
1812 год, достопамятный для всякого русского как година тяжкого искушения любезного Отечества нашего, памятен особенно для нас, жителей богоспасаемого города Владимира, отрадным среди военных тревог событием. В этом году Божия Матерь в честной и чудотворной своей иконе Владимирской — той самой, которая со дней святого князя Андрея Боголюбского до 1395 года находилась в здешнем кафедральном соборе и отсюда, по повелению великого князя Василия Дмитриевича, перенесена в Москву для защиты ее от нашествия Тамерлана, — неожиданно посетила и утешила нас, находившихся в опасности от угрожавшего нам нашествия галлов.
По премудрому и всеблагому промыслу Господа Бога, милостивно призревшего на скорбь нашу, это совершилось таким образом: Наполеон, грозный завоеватель, по взятии Смоленска, несмотря на кровопролитнейшую битву на поле Бородинском, где русские показали, что в состоянии бороться с сильным и многочисленным неприятелем, не остановился в своем стремлении на Москву; пополнив армию запасными войсками, двинулся к столице. Москва, воодушевляемая своим энергичным градоначальником графом Ростопчиным, бодрствовала и собиралась шапками закидать врага на Воробьевых горах — предместии столицы со стороны Смоленска. Но государь император Александр I, скрепя свое любвеобильное сердце, решил уступить Москву без бою, дабы, сберегши войско, после восторжествовать над врагом. Посему дал, кому следовало, тайное повеление — вывезти из Москвы все драгоценности церковные и государственные. Вследствие сего Московский викарий епископ Августин[135], отправивши предварительно сокровища ризницы Патриаршей и Соборной в Вологду, сам в ночи на роковое для Москвы 2-е число сентября, взявши с собою чудотворные иконы Богоматери Владимирскую и Иверскую, отправился во Владимир.
Владимирский епископ преосвященный Ксенофонт принял гостя с искренним усердием, предложил ему квартиру в Рождественском монастыре, что с 1744 года Архиерейский дом, и упросил его здесь остаться со святыми иконами Богоматери до 8 сентября[136]. В этот день — день храмового праздника в Рождественском монастыре — преосвященный Ксенофонт по прибытии обычного крестного хода из кафедрального собора взял с согласия преосвященного Августина святые иконы — Владимирскую и Иверскую, и купно с оными новый крестный ход совершил около кремля по валу, как это здесь бывает в день Преполовения праздника Пятидесятницы. В крестном ходу были все почти владимирцы, и притом стекшиеся на праздник в великом количестве жители окрестных селений. Сопровождая крестный ход, все с глубоким умилением возносили теплые молитвы ко Всевышнему Богу и Пресвятой Деве Богородице о спасении своем и всея России от сильного и коварного врага, находившегося уже в древней столице. Сколько горячих слез пролито! Сколько глубоких вздохов исторглось из сокрушенных и умиленных сердец во время духовной процессии, продолжавшейся около часа! Возвратясь, преосвященный Ксенофонт совершил божественную литургию в праздничном храме с избранным духовенством; и преосвященный Августин слушал литургию.
Богомольцы не вмещались во храме; большая часть из них стояла вне храма; даже весь монастырь наполнен был народом, который, как выше помянуто, собрался в праздник из разных селений. По выходе из церкви архиереи, благословляя народ на обе стороны, едва протеснились до своих келий. Проводя архиереев, народ обратился в церковь и наперерыв прикладывался к святым иконам Богоматери, которые оставлены были там до самой вечерни. После оной взяты в келии архиерейские и уложены в дорожные кивоты.
Утром 10 сентября преосвященный Августин отправился в Муром и проживал там в Благовещенском монастыре до освобождения Москвы от французов. Мы же, воодушевившись посещением Божией Матери, всемощной Заступницы рода христианского, бодрствовали и продолжали молиться, не теряя надежды на свою безопасность. Грозный враг не двигался сюда из Москвы, нога его не касалась пределов нашей губернии. Только раз ложный слух о приближении французов к Покровскому уезду нарушил наше спокойствие. На 25-е число сентября всю ночь бодрствовали мы, полагая, что вот сейчас зажгут город, дабы не доставался врагу. Впрочем, губернатор и архиерей немедленно отправили в Покров курьеров — разведать обстоятельно случившееся. Наутро же привезено известие, что причиною ложного слуха была напрасная тревога передового отряда ополченцев, кои, услышав ночью какой-то треск в лесу, подумали, что идут французы. На поверке оказалось, что треск произведен бродившим тут домашним скотом. Возвратившийся курьер, к большой отраде нашей, прибавил, что шедшие было к нашей границе партизаны французские наскоро отозваны в Москву. Услышав это, отложили мы дальнейший страх, усугубили свои молитвы о спасении и освобождении первопрестольной столицы нашей и других плененных врагом городов.
Неусыпный молитвенник наш преосвященный Ксенофонт, служивший все лето по всем церквам города в каждый воскресный и праздничный день, в праздник Покрова Пресвятыя Богородицы изволил служить в Вознесенской церкви. К божественной литургии собралось богомольцев очень много. К концу оной прибывший кто-то из города Покрова объявил, что туда пришло верное известие, что французы сильно стеснены в сожженной Москве и собираются бежать из нее. Это довели до сведения владыки во время причастия, и он, кончивши литургию, распорядился отслужить молебен Покрову Пресвятыя Богородицы. Все молились с чрезвычайно глубоким чувством и обильным потоком слез о спасении любезного Отечества своего.
Спустя две недели получено официальное уведомление, что вытеснены французы из Москвы и пытаются прорваться в хлебородные южные губернии; но там Кутузов сильно укрепился и готов, при помощи Божией, сделать им решительный отпор. При отрадной сей вести начали мы еще усерднее молиться Царю царствующих и Пречистой Деве Богородице о даровании нашему царю императору Александру Павловичу решительной победы над злочестивым врагом, вспомнив притом, что предварительное известие о стеснении Наполеона в Москве нами получено, когда молились мы в Вознесенской церкви в день Покрова Пресвятыя Богородицы. Чтобы увековечить эту радостную весть, архипастырь наш постановил учредить в день Покрова Пресвятыя Богородицы крестный ход в Вознесенскую церковь, в коей в то же время возымел усердие устроить придел в честь Покрова Пресвятыя Богородицы церковный староста, владимирский уездный казначей Н. А. Адоев, и совершил оный в один год.
В следующем 1813 году в день Покрова Пресвятыя Богородицы из кафедрального Успенского собора учинен первый крестный ход в Вознесенскую церковь, где встретил его сам преосвященный Ксенофонт и отслужил литургию с избранным духовенством, при многочисленнейшем стечении граждан, вспоминавших с глубоким чувством радости, что в прошедшем году в этот день здесь же служил архипастырь<Августин> и получена первая радостная весть о стеснении сильного врага, пленившего было нашу древнюю столицу. Много пролито горячих слез, много вознесено благодарственных молений ко Всемилостивому Царю Небесному, пособившему нашему царю Александру I не только со славою изгнать гордого Наполеона из пределов России, но и освободить от его постыдного ига западные державы! Сей крестный ход, пробуждающий радостное воспоминание в сердце каждого верного сына России, доселе совершается каждогодно в означенный праздник — и мы, и новое поколение наше с особенным чувством благоговения и благодарения молимся всемощной Заступнице нашей Пресвятой Деве Богородице, покрывшей честным своим омофором наши Владимирские области от нападения вражия. Ибо в то время — в сентябре и октябре 1812 года — честные и чудотворные ее иконы московские находились в здешних пределах.
Проживавший в Муроме московский викарий Августин, по совершенном очищении Москвы от неприятеля получив приказание возвратиться, 20 октября (в воскресный день) совершил торжественное молебствие в муромском соборе и прямо из храма отправился в путь. Муромцы провожали его с крестным ходом, в коем несли на себе Владимирскую и Иверскую иконы более трех верст и затем уложили их в дорожные кивоты.
23 октября преосвященный Августин прибыл во Владимир — и преосвященный Ксенофонт опять упросил его остановиться здесь на несколько дней, святые же иконы внести в кафедральный собор, что и учинено 24 октября с приличным торжественным ходом пред литургиею. Святая икона Владимирская, совершенно одинакового размера с здешнею копиею ее, вос<с>тавлена была в киоте последней, а Иверская[137] — в приготовленном для нее месте подле местного образа Успения Божией Матери. Литургию совершил сам архиерей с соборным духовенством. Стечение граждан было чрезвычайное. Все молившиеся с особенным чувством взирали на светлый лик Богоматери и с умилением повергались на колена пред святою иконой Владимирскою, переносясь мыслью в те давние времена, когда сия святая икона здесь занимала эту же киоту; все были вне себя от радости, что она в горестную для нас пору по неисповедимому Всеблагому Промыслу очутилась на старом своем месте, на коем зрели и пламенно лобызали ее наши предки с лишком два века. Сладостное, очаровательное воспоминание наполняло души благочестивых владимирцев! По окончании литургии во весь день отворены были двери соборного храма, и граждане один за другим непрестанно приходили лобызать драгоценную святыню, бывшую некогда у нас. Каждому из нас само собою приходило на мысль: «Божия Матерь при нашествии грозного врага на древнюю столицу удалилась из нее в наши пределы, — и вражия нога не коснулась их». Глубоко чувствовали мы неизреченную милость Богоматери и с горячими слезами благодарили ее — Заступницу нашу!
На 25-е число святые иконы из собора торжественно перенесены в девичий монастырь, где и совершено всенощное бдение, а наутро — божественная литургия, после коей также на весь день оставались тут святые иконы; на 26-е число перенесены они в Дмитриевский собор, где был храмовый праздник в честь святого Димитрия Селунского. Здесь и в девичьем монастыре литургии совершены также самим преосвященным.
На 27-е число (воскресенье) святые иконы перенесены в Рождественский монастырь, и отправлено всенощное бдение. Утром, пораньше обыкновенного, началась божественная литургия, которую совершал сам преосвященный Ксенофонт с избранным духовенством, и потом молебен Божией Матери; а затем прямо из храма с крестным ходом сопровождал сам же святые иконы до соборной часовни, которая на пути в Москву. В оной часовне, разоблачившись и со слезами облобызавши святые иконы, поручил сопроводить их архимандриту Анатолию, ректору семинарии, до Казанской церкви, которая в Ямской слободе на выезде к Москве. Дворяне и купцы попеременно несли на себе святые иконы в продолжение всего пути — более трех верст, несмотря на снежную погоду. В Казанской церкви святые иконы уложили в дорожные кивоты и, поклонясь пред ними в последний раз, возвратились восвояси, славя и благодаря Бога и Пречистую Его Матерь, спасшую град наш и все области наши своим благодатным посещением.
Владимирские епархиальные ведомости. 1866. № 14. 15 июля. Часть неофициальная. С. 779–786.
Отец мой был головой Рогачевской волости. Рогачево верстах в 60 от Москвы, казенное село Дмитровского уезда; считалось в нем до 400 ревизских душ. При церкви были три священника, и мужички все зажиточные. В Двенадцатом году Бог благословил нас неслыханным урожаем, и все мы успели вовремя убрать.
Около половины июля отец поехал в Москву и меня взял с собою. Ехал он по своим делам, так как снимал подряд на доставку кладей. Была у него временная квартира на Тверской-Ямской, у родственников. Там мы и остановились. Незадолго перед тем приехал в Москву император, и все рассказывали, как он собирал сословия в Слободском дворце; только и было речи, что о нашествии французов да о государе. С раннего утра народ толпился в Кремле, чтобы на него взглянуть. Ходил и я туда с отцом, и видели мы его. Он в открытой коляске только что выехал из Спасских ворот на Красную площадь. Мало того, что самая площадь, но и все крыши были унизаны народом. Царь кланялся вправо и влево, и любо-дорого было на него взглянуть: красавец был! Со всех сторон раздавались крики: «Бери все, отец родной!» Толпа до того теснила лошадей, что они ступят шага два и остановятся.
Как покончил отец со своим делом, так вернулись мы домой. Где ни остановимся, по дороге все расспрашивали о Бонапарте да о нашем царе. Однако никто и в голове не держал, чтобы могли французы до Москвы добраться; даже и после Бородинского дела мало кто верил, что ее сдадут.
У покойного отца оставалось кое-какое добро на московской квартире, и говорит он: «Поеду на всякий случай и все заберу». Да не тут-то было: два раза мы с ним выезжали и два раза возвращались с полдороги. Как остановимся отдохнуть, нам все говорят: «Лучше вам и не пытаться: то и дело ездят курьеры по казенным надобностям, встретят вас и лошадь отберут». Так и пропало наше добро.
Вдруг разнесся слух, что французы в Москве; да и тут не все поверили; иные говорили: это союзники к нам подоспели. Ходили наши мужички в Москву и рассказывали, что сами видели Бонапарта у Драгомиловской заставы. Поднялся стон: женщины голосом выли, и все кричали: решилась Россия! Москва пропала! Покойный батюшка говорит: «Еще неизвестно, кто решился: либо Россия, либо Бонапарт. Мне так сдается, что его из Москвы-то голиком погонят». Уже после-то сколько раз вспоминали мы эти слова.
Потом стали французы по окрестностям бродить, и слышим мы, что отряд стоит у нас в Дмитрове. Иные из окрестных жителей доставляли им печеных хлебов. Тогда в Дмитрове лежал большой запас соли и много медных денег. Этими деньгами и солью французы платили за хлеб.
Как узнали мы, что неприятель так близко, собрались наши мужички спастись в Раменский лес. Считалось до него верст пятнадцать. Но батюшка посоветовался со старостой, и решили они, что такое дело следует обдумать. Собрали мир, потолковали и положили, чтобы всякий укладывал свое добро на возы, а между тем будут за французом следить, и лишь только он появится в селе Синьково, что лежит на полдороге от Дмитрова, ударят в набат, и тогда все должны выезжать.
Поднялась суматоха, все уложили, потом вырыли большие ямы, высыпали в них обмолоченную рожь и овес, прикрыли их досками и на доски наложили соломы. Напекли хлебов, из них сухарей насушили и ждем. Вдруг к нам из Дмитрова пять казаков: прислали их тоже французов ждать. К каждому казаку приставили по два человека из наших и вооружили их пиками.
Кроме нового урожая, был у нас запас в магазинах. Казаки велели их обложить соломой, чтобы зажечь, лишь только подойдет неприятель. Повестили также, что приказано вино из кабака растаскать, чтобы кто сколько хочет, тот и брал. Как явились все со своими посудинками, целовальник так и взвыл. Вздумай он заступиться за свое добро: не дам, говорит. Стал его казак урезонивать, а он все свое, еще буянить начал. Казак совсем из себя вышел, выхватил саблю, размахнулся и отрубил у него ухо.
Растащили вино. Вдруг слышим набат. Бросились закладывать да собирать скотину, а иные молодцы лыка не вяжут, и от вина их не оторвешь. Тогда трезвые догадались, да что оставалось этого добра, на улицу и вылили. Все справили, и потянулся наш обоз к Раменскому лесу; остались на селе одни лишь казаки да десять человек, к ним приставленных.
Раменский лес тянулся на несколько верст. Мы выбрали глухое место, куда поставили все свое добро и стерегли его поочередно. Неподалеку была женская пустынь, недавно перед тем основанная: звали ее Медведевскою. Тамошние монахини перетащили также в лес свое имущество и закопали его между двух болот. На болотах устроили гать и учредили караул, чтоб ее разорить, лишь только завидят неприятелей.
Скука разбирала нас в лесу: отец с матерью, со мной и братом перебрался в пустынь. Игуменья Аксинья Ивановна его знала, приняла нас как своих и велела отвести комнаты в гостинице. С нами рядом жил соседний помещик Бахметев. Он побоялся оставаться в своем имении и приютился также в пустынь. Обед нам готовили монахини. Очень обрадовались мы свежему хлебу, а мяса столько принесли с собой, что меняли его дьячку на рыбу. Жить нам было хорошо, и мы ходили к церковным службам, но соскучились опять без дела и вздумали проведать свое родимое гнездо. С нами вызвались также идти несколько человек из наших.
Лишь только показались мы в Рогачево, нас окружили мужички, приставленные к казакам. «Довольно, — говорят, — стерегли мы село, теперь наш черед». Ушли они в лес, а мы тут остались с казаками, пока не сменили нас другие чрез неделю. Жили ничего: на селе оставалась птица, либо когда барана зажарим, а хлеба ни крохи; где тут с квашней возиться! Опять же женщин не было, а мы к этому делу непривычны. Ночи становились холодные, и мы спали поочередно около огня. Приютились на самой Синьковской дороге у пригорка, да за ним раскладывали огонь, чтобы неприятель не видал. Это место огородили жердями и соломой обложили от ветра: род шалашика себе устроили.
Из соседних деревень выбирались тоже в леса. Которые зарывали свою рухлядь около изб, а дерн и землю относили далеко, чтобы французы не узнали, где закопано добро. Да еще как их обманывали: поломают крестьяне ворота, кое-где рамы вынут и по улице разбросают бревен и соломы. Придут непрошеные гости на это безобразие, подумают, что, видно, здесь нечем поживиться, должно, мол, уж наши пошарили, да так и уйдут. Многие деревни чрез это от грабежа спаслись.
К нам неприятели партиями не хаживали, а видели мы их только поодиночке. Уж если прокрадывается где-нибудь в кустах да во все стороны озирается, так и знай, что француз. Мы их просто руками брали; жаль посмотреть: в лохмотьях да еле ноги передвигает. Подойдешь к нему, он кланяется и на небо указывает. Дашь ему какой кусок, так, бедный, на него и бросится. Куда их по нескольку приходили да грабили, там и им не было пощады, а у нас Бог миловал, не видали мы крови, ни одного не убили, да и бить-то не за что было. По распоряжению начальства отсылали мы их в Дмитров.
Как ушел француз из Москвы, вернулись мы в свое село: милостью Господней все у нас уцелело. Сокрушались только о своих да о Москве, а другие без стыда наживались от общего горя. Хаживали они в Москву, пока еще Бонапарт там стоял, набирали среди развалин слитки меди и серебра да все и сваливали в какой-нибудь колодезь. А как неприятель ушел, они это добро выбрали и продавали. Ведь полиция за всеми усмотреть не могла, особливо на первых порах. Иные много этих вещей скупили за бесценок и капиталы себе составили.
А Москва еще не скоро пришла в порядок. Ездил я туда с отцом в мае 1813 года и до сих пор не могу забыть, на какую страсть мы попали. Лишь кое-где начинали расчищать уголья да приступили к постройкам, а то везде развалины — улиц даже признать нельзя. Особенно памятна мне угольная кремлевская башня, что к Каменному мосту выходит. От взрыва сорвало с нее верх, а остальную-то часть перенесло целиком на тот берег реки; стояла она тут и боком к воде склонилась. Да уж как не потерпела Россия, Господь ей помог оправиться, и Москва отстроилась, а Бонапарт несдобровал. Как говорил мой покойный отец, то и сбылось: голиком его отсюда погнали.
Московские ведомости. 1880. № 7. 8 января. С. 4.
Помянух дни древние и поучихся.
Нашествие неприятелей. 1812 год
Вильно, Вязьма, Полоцк уже преданы неприятелями огню и мечу; а Смоленск и Можайск были ужасным театром кровавой войны в нашем возлюбленном Отечестве — и покорены неприятелями… О ужас! Сердце мое облилось кровью, члены охладели, уста замерли, и электрическая сила мгновенно от ног до головы пролетела по всем жилам моим, когда я услышал, что Москва — сердце России — сдана на капитуляцию и неприятели чрез два дня займут ее своими войсками. Несчастные москвитяне тысячами и днем и ночью выезжают и выбегают вон пятью северо-восточными заставами.
Наконец мы дождались того, что во всей Москве дома остались пусты, окна везде были закрыты, ворота все заперты, мертвая тишина, предвещающая бурю бедствий, прерываема была то необыкновенным лаянием и воем собак, то гнусным карканием вранов и прочих плотоядных птиц, летающих большими стадами. Два великие светила — безмолвные свидетели всех на земле деяний человеческих — изменились в натуре своей! Солнце, видя повсюду кровь человеческую, льющуюся реками, как бы сжалилось и, скрывая лучи свои, медленно катилось к западу, покрываясь мраком, предвещало нам плач велий и давало нам как бы более время уйти от неприятелей… Пурпуровая луна — скромная подруга ночи, плавая по голубому небосклону, предвещала, что скоро и Москва обагрится кровью, скоро рука злодея и ее сожжет огнем и превратит в безобразную кучу камней…
Августа 30-е число, вдень моего ангела, все родные наши сошлись ко мне в последний раз откушать хлеба и соли — и все простилися. В этот день уже ассигнаций никто на рынках не брал ни за что, лавки в городе и на рынках, кроме съестных, все были заперты.
Путешествие по Владимирке
Новая картина ужаса открывалась глазам моим! Миллионы несчастных изгнанников древней столицы — Москвы, перегоняя и толкая друг друга, бегут, куда глаза глядят. Не токмо широкая дорога Владимирская, но и все поля, около дороги сей лежащие, покрыты пешими и конными. Ужас, подобно электрической силе, мгновенно пробежал по всем моим жилам и костям. Хладный пот покрыл все чело мое, колена мои подгибалися, и я принужден был сесть на тележонку к горестной жене моей <Екатерине>, которая сокрушалась и мучилась не столько обо мне и о себе, сколько о зачатом во чреве младенце своем (ибо ей оставалось носить только два месяца).
«Давай оба вместе плакать, — сказал я ей, — авось скорее у нас выльются слезы из сосудов своих, авось скорее вылетят все тяжелые и горестные вздохи из груди нашей; и может быть, последнее дыхание, слившись вместе с твоим, прервет всю цепь бедствий наших. Боже милосердый! Судия праведный! Не осуди нас по грехам и не воздай по деяниям нашим: мы ходили в волях сердец наших, развращенных и непотребных, не щади убо праведного жезла Твоего, наказуй нас. Блажен человек, говорит святой пророк Давид, его же аще накажеши, Господи!»[140]
Долго находился я, погруженный в бездне размышлений, — одна идея рождала тысячи новых идей, одна мысль пересекала другую. Между тем кляча наша начала останавливаться, давая знать о своей усталости, напомнила мне, что она другой день не ела. «Ну! ну! ну! — кричал я ей и, погоняя, говорил: — Нет нужды, что ты долго не ела, только далее вези! Не евши, тебе легче бежать». Однако шутка сия не к месту — и я принужден был слезть и идти пешком.
Кой-как дотащились мы 30 верст до Пахры и, по милости благотворительных спутников наших[141], знакомых управителю князя Голицына, дали нам квартиру в доме князя для ночлега. Как время было еще очень рано, то я, вышедши за ворота, смотрел на ужасные толпы едущих-бегущих москвитян, пылью и потом покрытых.
Вступление неприятеля в Москву
Сентября 2-го дня 1812 года в 5-м часу вечера услышали мы пушечный выстрел. Вскоре потом от возвращающихся назад Владимирского ополчения чиновников узнал я, что в Москву вступил неприятель. Сердце мое, израненное несчастьями, облилось все кровью, слезы в три ручья потекли по иссохшим ланитам моим. Все жители Пахры о сем узнали. Страх и ужас овладел всеми, все из домов побежали; одни мы кое-как, не смыкая очей своих, провели эту ужасную ночь в барском гостином дворе, и по совету доброго того управителя и наших спутников мы поехали на другой день направо в сторону проселочной дорогою, дабы от тесноты народной избавитися. Сам милосерд<н>ый Отец Небесный, наказующий и милующий нас, вразумлял и указывал нам путь, куда ехать.
Ангел Рафаил с Товиею путешествовал, и нам Бог посылал простосердечных поселян, кои указывали нам дорогу, и в 3-е число к вечеру приехали в село Кудиново[142]. Священник оного села Иван Иванович, подобно страннолюбивому Аврааму, вышедши к нам со всем семейством своим навстречу, принял нас в дом свой с величайшим усердием и предложил нам хлеб и соль свою. Сын его Иван Иванович[143], унявши нас, отвел нам особенные комнаты.
Сего ж числа вечером на южной московской стороне открылось ужасное зарево и разливалось, подобно огненной реке, по небосклону. Мы все, вышедши на погост, смотрели на раскаленное пламенем небо и наверное заключили, что неприятели древнейшую столицу нашу предают огню. Зарево сие более недели и денно и нощно продолжалось, густые облака дыму, носимые сильным ветром, закрывали всю южную сторону. Жженая бумага клочьями, подобно галкам, летая под облаками, падала подле нас на луговину. Я, поднявши этот тончайший черный бумажный трут, стал прилагать особенный труд, смотрел пристально и едва увидел, что белыми словами было написано: Все в Москве истреблено, все сожжено. Тут сердце мое потерпело более, нежели та жженая бумага: луч радостной надежды — служить паки в храме Господнем в Толмачах, видеть свой дом, своих родных и знаемых — погас в душе моей, и слезы градом в два ручья покатились по обеим щекам моим.
Многие дни и ночи просиживая на погосте, часто видал я, что подобных мне собратьев, мертвых и бездыханных, предают земле, мрачные гробы их ставят в глубокие песчаные могилы. Завидую вам, в Бозе почившие братья мои! Вы теперь сокрылись от всех бедственных бурь жизни сей, а я, подобно слабой и гнилой былинке, едва-едва стою на бранном поле мира сего. С одной стороны огнь, рукою злодейскою возженный, опустошает жилища наши, а с другой — меч неприятельский блестит над главами нашими[144].
Болото
«Французы! Французы!» — вдруг закричали тысячи голосов, и я, как бы пробудившись от мрачной меланхолии, увидел жену свою, родных и благодетельных хозяев, что они собираются в близ находящееся от них сухое болото. «Пойду и я с вами, — сказал я им, — лучше жить со зверьми в лесу, нежели со злодеями-людьми в доме».
Долгое время пробирались мы сквозь частые кустарники по грязной и узенькой тропинке, наконец зашли очень далеко, куда нога злодея не могла сделать следа… Там все мы начали строить шалаш — и наша стройка была очень успешна: к вечеру мы уже взошли все в новый зеленый дом, ус<т>ланный мягким мхом. Подле нового шалаша разведен огонь, и мы, севши около его в кружок, согревали от мокроты руки и ноги.
Глухая полночь застала нас в сем положении и покрыла все черной своею мантией. Все наши сродники и сопутники в тесном шалаше крепко уснули, а мы с женою — верным другом — сидим у погасающего огня и обливаемся слезами.
«Скоро, скоро, может быть, с сим погасающим огнем погаснет огнь жизни нашей, — говорю я ей, — мы уже находимся в челюстях алчной смерти, отовсюду окруженные неприятелями, выгнанные из домов, без пищи, без одежды, холод и голод принудят нас преждевременно расстаться с жизнью. Боже милосерд<н>ый! Не предаждь нас в руки врагов наших! Избавь нас от напрасныя смерти! Помилуй нас по велицей милости Твоей! Изведи из темницы души наша!»
Наконец огонь погас; без него стало нам очень холодно, и мы вошли ощупью в шалаш и легли кое-как; благодетельный сон смежил очи наши… Проснувшись, видим, что сродники наши и знаемые все опять сидят у разведенного огня; встаем и мы и, воздавши благодарение Богу, наказующему нас и вместе милующему, садимся к ним. Знаемые наши пьют чай с сахаром, и мы, нагревши болотной воды и положивши в нее кой-какой травки с медом, промачиваем запекшийся язык свой.
«И за то благодарить дóлжно Бога, — сказал я тихонько дружине своей, — может быть, тысячи собратий наших без сна и пищи несколько уже дней томятся с голоду, может быть, тысячи от руки злодеев уже лишились жизни, а мы — слава Богу! — живем, движимся и есмы…»
Более недели продолжали мы сию кочующую жизнь; между тем наше село Кудиново каждый день начали посещать неучтивые гости-французы, и все, что ни попадется в домах, ломали или, что получше, увозили, всякого, навстречу попадавшегося, обыскивали, и что кому понравится, отнимали и грабили. И наши родственники[145] подверглись той же участи — и их ошарили, хлеб и муку отняли и едва не лишили их жизни[146].
1-е число октября в оном селе Кудинове храмовый праздник Покрова Божией Матери; мы и для праздника, и для того, что холод и голод переломил<и> нас, ночью собравшись, выехали из болота опять в Кудиново. И по уверению тамошних крестьян, едва только мы успели переехать большую дорогу, не прошло пяти минут, как скорым маршем пролетели все отряды французских солдат, тамошние дороги занимающие, — ибо им в самоскорейшем времени велено явиться в Москву.
И тут-то мы почувствовали, что находимся под сильным и державным Покровом Божия Матери — нашей теплой Заступницы. Она невидимо сохранила нас и защитила от нападения врагов.
Прощай, Кудиново
3-го числа октября отпраздновали праздник Покрову Божия Матери и, принесши в том храме недостойные молитвы и благодарения, потом поблагодаривши доброго и почтенного хозяина и его благословенное семейство за хлеб и за соль, сказали спасибо этому дому, пора нам к иному, а куда — и сами не знаем.
Потом, по совету родных и по многому страху, чтобы неприятели опять к ним не пожаловали, мы отправились в дальнейший путь; проезжая чрез опустошенный город Богородск, не видали в нем ни одного человека. Во всех домах стекла были выбиты, ворота разломаны и бумаги разбросаны по улицам. Глубокая река Клязьма остановила нас нанесколько, ибо на ней не было моста, — и, может быть, мы бы долго промедлили, если бы два добрых человека не указали нам, где лошади с телегами могут проплыть вплавь, а нас самих перевезли в лодке и не взяли с нас за перевоз, а велели только поминать о здравии Алексея и Василия — дай Бог им доброе здоровье за оказанную милость!
Шерапово
6-го числа октября прибыли мы в село Шерапово (Владимирской епархии, — от Вифании в 8 верстах) к священнику Сергию Алексееву. И сей добрый иерей не заставил нас долго стоять у ворот и у дверей, принял нас под кров свой, напоил и накормил нас и отвел нам особенную хибарку.
10-го числа в 3 часа ночи мужики, на гумне молотя, услышали два сильных удара, от коих земля тряслась, и от страха перестали молотить. На другой день сходили мы с В<аси-лием> Михайловичем Копьевым> к Троице-Сергиевой <лавре> и там узнали, что французы делают в Москве взрыв и наша армия вся стоит около Москвы, а казаки уже вбегают в улицы московские. Мы, воздавшие благодарение в Троице славимому и всещедрому Богу за оказанные милости и поклонившись мощам преподобного Сергия, дивного о нас молитвенника, чрез Вифанию пошли домой в Шерапово.
Дорогою разошлись оба врозь; он пришел прежде, а я очень много времени спустя пришел, претерпевши на дороге разные неприятности: проходя через реку, чуть-чуть было не утонул, просился ночевать в Ситниковой деревне, — не пустили и почли меня за шпиона. Но слава Богу! Бог принес к жене ночевать благополучно.
Поход в Москву
Не более одной недели прожили мы в этом селе и через день ходили к Троице и узнавали от тамошних духовных начальников о военных действиях в Москве.
Наконец 12-го числа октября узнали мы, что неприятель, сожегши, разоривши и опустошивши Москву, бежал из нее, будучи выгнан нашим российским войском. Спустя два дня, то есть 14-го, мы с В<асилием> М<ихайловичем>, взявши мешочек сухариков и хлебца, пошли в Москву, узнать о происшествиях и о родных, там оставшихся, а ныне своих мы оставили в Шерапово с тем, что если обретем место для жительства и если нет в Москве опасности, то или уведомим письмом, или кто-нибудь из нас придет сам за ними и их привезет.
Обгорелая Москва
15 октября пришли мы к Крестовской заставе; страх и ужас объял все члены наши!.. Не видно ни одного деревянного дома — все истреблено огнем, одни высокие печи и каменных домов закоптелые стены стоят в мрачном дыме и смраде. По грязным улицам везде валяются тела мертвых людей, лошадей и собак. От зловония зажимали мы рот и нос и едва могли добресть до Казанского собора, ибо чувствовали кружение головы и тошноту. Тут, разделивши остальные от дороги сухари, мы простились и пошли всякий к своей церкви.
Боже мой! Везде видны следы зверского и ужасного опустошения, неистовства, поругания даже над святыми; в Казанском соборе, в алтаре, лежит мертвая лошадь, весь собор полон навозу. Чехауз[147] и Никольская башня взорваны, только образ угодника Николая и стекло целы остались; по самое стекло как будто отрезана была эта башня. Угольная Боровицкая башня, на набережной три башни малые, также Ивановская колокольня, где висят большие колокола, — все превращено в кучи камней; в Китай-городе ряды все выжжены, а у Лобного места уже стояли возы с хлебом печеным и калачами. Деревянных мостов не было ни одного.
Прошедши через Каменный мост, едва мог узнать свою толмачевскую церковь: все церкви замоскворецкие обгорели и закоптели, где было деревянное строение, там едва видны следы оного. И мое строение сровнялось с землею, остались кирпичи печные, около коих горел огонь, да яма погребная. «Вот имение мое, — сказал я, прослезившись и перекрестившись на церковь Божию. — Но наказуя, наказа мя Господь, смерти же не предал. Да будет воля Твоя, Господи! Твори, якоже хощеши».
И потом взошел в церковь. Новые горесть и печаль пронзили израненное сердце мое. «Это не церковь, — думал я, — а вертеп разбойников»: полна разного народа разного чина и звания, делающего разные разности. Кто плачет, кто смеется, кто сидит, кто лежит, кто ест, кто пьет. А священник Иван Андреев под колокольнею в палатке лежит больной.
Я, проведши ночь в церкви, утром вышел, чем свет, отрыть мое имение, в яме под покоями лежащее, которое более пяти недель уже тлело; но нигде не мог найти ни заступа, ни лопаты. Добрый старец Иван Дмитриевич Шапошников, бывший в Толмачах тогда церковным старостою, приютил меня в свой каменный подвал и дал мне половину отколотой лопаты деревянной, коею более трех дней я откапывал яму по неудобству инструмента и еще потому, что очень горячо было стоять ногами на яме. Из четырех сундуков в одном только кой-что сохранилось от огня, а в прочих все обратилось в трут и пепел.
Помощи мне подать было некому. Один священник, родственник, быв на том месте, мимо идя. Но добрый и милосердый самарянин господин Шапошников, чужой, принял и меня и мое обгорелое имущество, из лоскутков и тряпок состоящее, в дом свой. Тут-то пришли мне на мысль сии священные слова Богодухновенного царя и пророка Давида: ближние мои далече от меня сташа[148].
«Ужели все родные сделались хуже чужих? — думал я, глядя на развалившиеся печи свои. — Ужели в сем ужасном пожаре любовь и дружба родных вся сгорела и сердца их стали крепче сих кирпичей, на которых я теперь сижу? Нет! Теперь, восстав, пойду к отцу и матери жены моей, Тимофею Дмитриевичу (зацепскому диакону) и Дарье Ивановне. Где они? Живы ли они? Каковы они? Не переменились ли с сею ужасной переменою? Не охладели ли сердца их, живши столь долгое время под открытым небом и в холодное уже осеннее время? Не забыли ли детей своих, живших на стране далече?»
Едва только подхожу к их церкви, они узрели меня издалеча, поспешно подошли ко мне, обняли меня и осыпали тысячами поцелуев. Слезы радости катились по ланитам нашим и вместе мешались, сладостный восторг разливался в сердцах наших! И мы в безмолвии долгое время глядели друг на друга, не могши выговорить ни слова. Потом пригласили они меня в лобазню, обогреться и разделить со мною свой остальной кусок хлеба. <…>
Прошло не более недели — услышал я, что сестра моей жены, с коею они оставались жить в Шерапово, приехала в Москву и мне велит ехать туда за моей женою. Я удивился таковому худому и беспорядочному их распоряжению, и тем же вечером с любезным большим шурином Никол<аем> Тимофеевичем отправились мы в путь; снег, вьюга, ветер нимало не могли остановить нас на пути. У Креста до Троице-Сергиевой <лавры> наняли было попутчика, но, доехавши до Пушкино, на другой день утром рано лошади наши, взбесившись, ушли. И слава Богу, по счастью нашему попались другие попутчики и нас к обеду довезли до Троицы, а оттуда — пешком дошли до Шерапово.
Нельзя живо выразить и подробно описать той радости, которую тогда чувствовала жена моя. Нанявши лошадей, помолились Богу и, поблагодаря хозяина (шераповского священника Сергия Алексеева) за хлеб и за соль, отправились мы, все трое, в Москву и на другой день прибыли на Зацепу в жуковский дом к любезным и почтенным своим родителям.
Спустя одни сутки Бог мне даровал первого сына Михаила. По милости дедушки и новому внуку дали место в обители его. Брат Д<митрий> М<ихайлов> и Настасья Даниловна Соловьева привели его в православную веру.
Душеполезное чтение. 1894. Ч. 3. № 12 (цензурное разрешение 22 ноября). С. 590–600.