«Дитяти — откровение воды об огне,
отроку — откровение огня о земле,
зрелому мужу — откровение земли о воздухе,
старцу — откровение воздуха о Его дыхании.
Дитя, не понявшее откровения воды, убоится огня.
Отрок, не вникший в откровение огня, презрит землю.
Муж, не внявший земле, не удостоится откровения воздуха.
Старец, не получивший откровения воздуха, впадет в детство».
Гальчиков из Московской патриархии охотно согласился найти для меня фактические данные о Евларии и кенергийцах. Он обещал мне их сообщить уже на следующий день, однако, когда я ему позвонил, его ответ был короток:
— Инок Евларий в нашей церковной жизни никак не выделился, и о так называемых кенергийцах нам ничего не известно.
— Как же тогда понимать сообщение в «Историческом вестнике»? — спросил я его.
— Это, должно быть, недоразумение.
Еще одно недоразумение. Недоразумениям я всегда не доверял.
— Кстати, а откуда «Откровение огня» поступило в АКИП? Что указано на этот счет в каталожной карточке? — поинтересовался вдруг Гальчиков.
— Рукопись приобретена у какого-то частного лица. В таких случаях АКИП прежнее местонахождение книг посетителям не сообщает.
— Мда, похоже, что дело безнадежно со всех сторон. — заключил тот, на кого я надеялся, и разговор окончился.
«Недоразумения» вокруг «Откровения огня» не оставляли меня в покое. Я решил покопаться в научной литературе и обратился к систематизированному каталогу Библиотеки Ленина. В ее гигантском фонде, который, как считается, уступает по объему только библиотеке американского Национального Конгресса, оказалось считанное количество монографий, посвященных русским духовным течениям — впрочем, последних было и в действительности немного. Просмотрев именные и предметные указатели всех сколько-нибудь значительных работ, я установил очередную странность: «самая интригующая древнерусская рукопись» нигде не упоминалась. Было такое впечатление, что специалисты по религиозной литературе, исследователи апокрифов, историки церкви о ней и не слышали. Кого же она тогда интриговала? С этим вопросом я уперся в глухую стену. Оставалось признать, что ходу дальше нет, и вернуться к диссертации. И только я это сделал, как по чистой случайности, с совершенно неожиданной стороны, вышел на бесценный источник информации. Получилось это так.
Мне потребовалось посмотреть статью о русских погребальных традициях, которая была опубликована в Научных записках Томского университета за декабрь 1913 г. В разделе о схожих эсхатологических мотивах в славянских и азиатских легендах я обнаружил любопытный пассаж:
«В одном из рязанских монастырей, а именно — в Захарьиной пустыни у Красного села Суровского уезда, монахами практиковалось так называемое „высокое пение“. Необычное для русского православного обряда, оно имеет аналоги на Востоке — например, обертонное пение в тибетских монастырях. Происхождение этой своеобразной традиции под Рязанью восходит к началу XVI века и, наверное, навсегда останется загадкой, ибо связано с именем таинственного затворника, преподобного Евлария, появившегося в монастыре „неизвестно откуда“».
Сообщение сопровождала сноска на статью краеведа И. Г. Сизова «Старинные монастыри в Рязанской губернии», напечатанную в февральском выпуске «Любителя древности» за тот же, 1913 год — то есть за три года до сообщения о кенергийской рукописи в «Историческом вестнике». Конечно же, я немедленно заказал этот журнал. Он оказался популярным изданием, полным исторических курьезов, анекдотов и занимательных рассказов о событиях в прошлом.
Статья Сизова содержала исторические свидетельства и легенды о четырех, в его время уже не существовавших монастырях. Захарьина пустынь выделялась среди других смутной историей и драматическим концом. В конце XVIII века эта обитель была захвачена грабителями и вслед за этим осаждена военным отрядом, присланным на поимку банды. Во время осады произошло убийство и был совершен поджог, что никого не удивило бы, если бы перед этим там не имело место впечатляющее «чудо». Только находившиеся в Захарьиной пустыни бандиты и попавшие к ним в руки монахи знали, как увязалось одно с другим, но они исчезли — все, кроме одного: убитого.
Следствие, проведенное после гибели монастыря, зашло в тупик. Ознакомившись с его материалами в губернском архиве, Сизов особенно заинтересовался последним захарьинским «чудом», о котором имелось подробное свидетельство очевидца, и вознамерился разобраться, почему оно не получило подобающей известности. Краевед отправился в Красное село, рядом с которым располагалась Захарьина пустынь, а затем в Спасский Шоринский монастырь в соседней с Рязанской, Тамбовской губернии, где нашли приют после пожара спасшиеся от бандитов захарьинские иноки. «Разысканья» охладили его пыл: оказалось, что «чудотворец» имел сомнительную репутацию. В Спасском монастыре его называли «кенергийцем», что для богобоязненного Сизова было то же самое, что еретик. Он не стал дальше углубляться в драму Захарьиной пустыни, ограничившись составлением двух текстов, вкратце передававших услышанное им от красносельских старожилов и от спасско-шоринских монахов. Первый он назвал «народным преданием», второй — «монастырской легендой».
История Захарьиной пустыни представала и там и там с огромным перевесом эпизодов, относившихся к XVI веку — времени ее возникновения и становления. Как оказалось, в памяти крестьян она отпечаталась совершенно иначе, чем в сознании монахов. Народное предание и монастырская легенда расходились во многих подробностях не только друг с другом, но и с третьим источником — «Житием преподобных Захария и Евлария», обнаруженном Сизовым в материалах следственного дела. Это житие было составлено незадолго до гибели монастыря, когда готовилась канонизация отцов, прославивших обитель. Особенно сильные расхождения имелись в характеристиках «неизвестно откуда пришедшего» Евлария, его взаимоотношениях с основателем пустыни Захарием и значении происходивших там «чудес». В далеком прошлом небольшого монастыря у Красного села обнаружилось не меньше противоречий, чем при выяснении обстоятельств его гибели. К такому заключению пришел и Сизов. Не надеясь в них разобраться, краевед вышел из положения наиболее простым способом: он поместил в своей статье в один ряд все три варианта истории Захарьиной пустыни, чтобы читатель сделал собственные заключения. Не знаю, как другие — я был ему за это признателен.
Надо было признать, житие Евлария и Захария напоминало многие другие, то же можно было сказать об обоих устных источниках — народном предании и монастырской легенде. Опубликованные Сизовым тексты содержали типичный для религиозных сказаний набор элементов: таинственный странник, затворники, явление ангелов, озаренные иконы, чудодейственные могилы, карающий огонь. Однако, не выделявшиеся особым своеобразием в отдельности, они производили интригующее впечатление как одно целое. Интриговали, наводили на мысли разночтения. Три источника были в сущности три кривых зеркала, которые к тому же стояли на разном расстоянии от объекта и отражали его в отличных друг от друга ракурсах.
Самым притягательным зеркалом была для меня монастырская легенда. Только здесь захарьинские затворники назывались «кенергийцами». Любопытно, что спасско-шоринские монахи ни словом не обмолвились о другой тамбовской обители — Благовещенском монастыре у села Посад, где, по сообщению «Исторического вестника», должно было храниться «Откровение огня». Почему кенергийская рукопись попала туда? И с кем? Был это кто-то из тех, кто находился в осажденной Захарьиной пустыни и бежал оттуда во время пожара? Или «Откровение огня» оказалось в Благовещенском монастыре спустя время каким-то другим, окольным путем?
Обнаруживалось и еще одно несоответствие между сведениями о кенергийцах, полученных Сизовым в Спасско-Шоринском монастыре, и заметкой в «Историческом вестнике»: об ордене в «монастырской легенде» не было и речи. Этот факт, конечно, ничего не доказывал и не опровергал — он только обращал на себя внимание. Я прикинул, сколько последователей могло оказаться у Евлария без малого за триста лет при условии, что в пустыни находилось одновременно два затворника, а менялись они в среднем раз в десятилетие: получалось, что не больше тридцати. Если это был орден, то самый малый в истории монашества.
«Кенергийцы», «кенергийство» — это пошло от провозглашения «кенерги» — «силы Господней». Откуда взялось это слово? Я заглянул в этимологический словарь, потом в словарь диалектов — ничего похожего. Легенда — не документ, и «кенерга» могла иметь в действительности другое значение. Последний кенергиец, между прочим, заявлял, что братья говорили это слово неверно. Еще неизвестно, называли ли сами захарьинские затворники себя кенергийцами, да и существовало ли вообще какое-то особенное кенергийское учение. Ни в монастырской легенде, ни в житии не было и намека на то, что у Евлария и его последователей имелись особенные религиозные представления, и из их поведения это не следовало. В Захарьиной пустыни думали, что затворники хранили какие-то тайны. Уж не потому ли только, что они молчали?
А что, если «кенергийство» и сводилось к паре своеобразных религиозных обрядов? В этом случае «Откровение огня» и правда могло оказаться сборником известных текстов, зачитываемых при их исполнении. Ведь что собой представляла кенергийская книга, никто, кроме игуменов Благовещенского монастыря под Тамбовом, не знал.
Я пожалел, что не посмотрел как следует сборник, выданный мне в АКИПе. Конечно, его несоответствие карточке каталога было подозрительным, но в архивах случаются и не такие накладки. И я отправился в тот же день из Ленинской библиотеки в АКИП, чтобы теперь уже как следует ознакомиться со сборником О517. Мне представлялось само собой разумеющимся, что Андрей Алексеевич Парамахин, оставивший рукопись у себя, не откажет мне дать ее посмотреть еще раз.
В читальном зале АКИП дежурила Мальчик, плоская, угловатая девица. Она была мне симпатичнее Совы — эта библиотекарша, в отличие от свой коллеги, не злилась на читателей, а была к ним просто равнодушна.
— Если рукопись у Андрея Алексеевича, она не может быть выдана читателям, — заявила мне Мальчик.
— Возможно, что ваш заведующий захочет сделать для меня исключение. Сборник О517 попал к нему от меня, потому что я заявил о подмене, — объяснил я.
— Какой подмене? — растерялась библиотекарша и беспомощно посмотрела по сторонам.
Удивился и я: неужели она еще не слышала о «недоразумении» с «Откровением огня»?
— Если вы соедините меня с Андреем Алексеевичем, я сам с ним объяснюсь, — предложил я.
Мальчик подняла трубку: ее представления о тишине в зале оказались иными, чем у Совы. Парамахин был у себя. Наш телефонный разговор не занял и минуты: услышав о моем желании еще раз получить сборник О517, заведующий сказал, что спустится ко мне в зал. Я это понял как намерение принести рукопись собственноручно и был приятно удивлен неформальностью его поведения. Однако, когда Парамахин вырос у моего стола, книги у него в руках не было. Он дал мне знак следовать за ним, и мы оказались на той же лестничной площадке, где я говорил с Совой.
Заведующему отделом рукописей было лет за сорок, и выглядел он типичным книжным червем: очки, буроватое лицо, сутулость. Стоит ли говорить, что одет он был с полным пренебрежением к моде — можно было подумать, что он донашивал костюмы своего отца. Въевшаяся в черты его лица ироничность обещала живое общение.
— Рад с вами познакомиться, — сказал мне Андрей Алексеевич, — и одновременно смущен: не знаю, как вас теперь разуверить, что у нас здесь творится кавардак. Такая мысль у вас наверняка возникла. И в самом деле, что это за хранилище, где пропадают рукописи, а персонал об этом и не знает.
Смысл его слов дошел до меня не сразу. Только что, по телефону, разговор был о сборнике О517, и я рассчитывал что-то услышать о нем. Парамахин заметил мое недоумение.
— Сборник с шифром О517 я, к сожалению, предоставить в ваше распоряжение сейчас не могу: он в работе. Я передал его одному из наших сотрудников для составления подробной описи. Одновременно будет проведена специальная проверка фонда для поиска настоящего «Откровения огня». Шанс, что оно находится где-то у нас, должен сказать, не велик, но исключать его не стоит.
— Значит, теперь вы в подмене уверены? — уточнил я во избежание новых недоразумений.
— Увы, при таком несоответствии характеристик трудно думать о случайных ошибках, — ответил он непринужденно, словно речь шла о житейской мелочи. Манера сообщения поразила меня больше, чем его содержание.
— Если и правда кто-то подменил «Откровение огня», как это могло произойти? — спросил я.
— Еще непонятно. Рукопись хранится у нас с 1938 года. Ее ни разу никому не выдавали. Подмена могла произойти очень давно. Судя по всему, здесь постарался кто-то из наших бывших сотрудников. У нас всегда была текучка начинающих архивистов. Как правило, это молодые девицы с дипломами вузов, не нашедшие ничего лучшего. Сколько их уже сменилось за эти сорок лет! Кстати, я сейчас занимаюсь одной деликатной кадровой проверкой. Как знать, может, она кое-что прояснит. В связи с этим я бы хотел вас попросить об одолжении: не говорите пока ни с кем из наших работников или читателей об инциденте. Пока о нем знают только вы, я и одна из библиотекарш.
— Теперь уже — обе библиотекарши, — поправил я.
— Вы имеете в виду Таню, сегодняшнюю дежурную? Я скажу ей, что вы неверно выразились — никакой подмены нет, а обнаружилась всего только путаница с шифрами. Можете себе представить, какой поднимется переполох в отделе, если открыть правду. У нас ведь рукописи еще никогда не пропадали.
— Печально, что это должно было случиться с таким необычным манускриптом, как «Откровение огня».
Парамахин посмотрел на меня как на ребенка.
— Я бы не стал так сразу называть эту рукопись необычной. Ее никто не видел. Что вы ожидаете от этой книги?
— Ну, ожидать можно разное, — уклончиво ответил я.
— Разное, — повторил он за мной. — Неужели вы верите, что кто-то из монахов захолустного монастыря под Рязанью, человек с минимальным образованием, обязанный во всем следовать правилам, мог написать что-то из ряда вон выходящее? Такого еще не было.
Профессор Глоун, который преподавал древнерусскую литературу в Амстердамском университете, в таких случаях говорил: «Мы можем судить не о тех книгах, что были, а о тех, что уцелели. Что пропало — мы знать не можем». Я не стал возражать Парамахину. Я перевел разговор на более интересное.
— Вы сказали, что «Откровение» в АКИПе никому не выдавали. Меня это поражает не меньше, чем его пропажа.
— Ну уж в этом нет ничего поразительного. Посетителей у нас мало, и рукописей, с которыми еще никто не работал, хватает.
— Была ли составлена хотя бы краткая опись пропавшей книги при ее поступлении в АКИП?
— К сожалению, нет.
— По недоразумению? — не без коварства поинтересовался я.
— По объективной причине, — ответил Парамахин. — У нас маленький штат и потому часть наших рукописей только зарегистрирована.
— Так можно не заметить раритеты.
Правый угол рта у Парамахина пополз вверх, глаза блеснули — так он улыбался.
— Извините, я не верю в чудеса, — сказал он.
— Кстати, о чудесах. Когда-то их было больше чем достаточно, — заметил я и пересказал вкратце прочитанное у Сизова. Эффект был сильнее, чем я ожидал: ирония у Парамахина пропала. Он не сразу заметил, что выдал себя. Когда же он спохватился, было поздно: я уже знал цену его невозмутимости.
— Черт возьми, — сказал он и состроил гримасу, чтобы скрыть растерянность. — В каком номере «Любителя древности», вы говорите, опубликована статья Сизова? — Я назвал выходные данные. — Вы не могли бы мне сказать, кому вы уже сообщили о следе «Откровения огня» в АКИПе? — спросил затем он. Гальчиков был все еще единственным человеком, с кем я говорил о кенергийской истории. Когда я назвал своего знакомца из Московской патриархии, лицо Парамахина заметно напряглось. — Вот оно что, — сорвалось у него с языка.
— Это имеет для вас неприятные последствия?
— Ну что вы! — усмехнулся он. — Какие могут быть тут последствия! Что теперь, в наше время, Московская патриархия? — Он посмотрел на меня проникновенно и попросил еще раз: — Не говорите пока, пожалуйста, больше никому — вообще никому, — что обнаружили у нас в АКИПе «Откровение огня». В интересах следствия, так сказать, — добавил он со своей кривой улыбкой. — Вы ведь тоже заинтересованы в его успехе, не правда ли? Дайте мне месяц спокойно проверить кое-какие предположения. Я вам сообщу в конце апреля, оправдались они или нет.
Что бы ни происходило, диссертация должна была быть написана. Последующие дни я посвятил ей. Захарьина пустынь, однако, не выходила у меня из головы. Особенно меня занимала личность Евлария. Кто же все-таки был этот человек? В житии он выглядел отрешенным аскетом, жившим в тени Захария. Народное предание представляло его воплощенным ангелом, монастырская легенда — богоугодником с особой миссией. Так же, противореча друг другу, источники, эти три кривых зеркала, характеризовали Захария и Константина. А отношения отцов друг с другом? Неужели внутри треугольника Евларий — Захарий — Константин совершенно отсутствовало поле напряжения? И почему была такая тишь да гладь вокруг него? И так это продолжалось 300 лет, вплоть до гибели монастыря в конце XVIII века. Тайны, избрание их хранителей, ожидания, умалчивания, догадки, предчувствия — все это обещало непрекращающиеся драматические коллизии, в действительности же их было мало, поразительно мало. В какой-то момент я наконец понял, что представляю себе драматизм не там, где он больше всего разыгрывался: если где по-настоящему и бурлило, то это было в душах. Тогда я снова приложил друг к другу три кривых зеркала и увидел события в новом свете.
Колокол звал к вечерне. Отец Захарий шел в храм и думал о брате Иакове. Совсем плох стал бедняга, не сегодня-завтра первая могила появится в Захарьиной пустыни. Тут игумен услышал за спиной чих. Обернулся: Колян. «Окаянный!» — ругнулся про себя отец Захарий и остановился.
Колян как ни в чем не бывало поравнялся с игуменом и опять чихнул. Неотесанный, он не поклонился, не попросил благословения, а с бухты-барахты брякнул:
— Застудился я, видать, без солнца.
Такого бесстыдства отец Захарий уже не выдержал.
— Прикуси язык, охальник. Да как ты осме…
— Прошли мои сорок дней, — оборвал игумена на полуслове Колян, глядя на него как ровня. Хоть бы из хитрости потупился.
«Не будет в нем толку, уж точно не будет», — сокрушился в душе отец Захарий. Не было раскаяния у Коляна и тогда, когда игумен корил его за вылазку к затворникам. Не заметно оно было и теперь. Не исправили непутевого сорок дней молитв в келье Макария, наложенные игуменом, На самого Макария, повинившегося в содеянном, отец Захарий наложил другую эпитимию — ходить за братом Иаковом.
— Сороковой день еще не кончился! — выговорил послушнику отец Захарий и тотчас был ошарашен новой дерзостью Коляна:
— Ты меня, отец, затворил перед вечерней, а считаешь со следующего утра. Вечер должен быть тоже зачтен.
«Все. Вон его. Пусть отец его сам отесывает», — решил Захарий, но только открыл рот, как увидел иеромонаха Константина: тот вышел на дорогу с боковой тропинки.
— Опять! — выдохнул игумен. Колян обернулся и стал смотреть вместе с отцом Захарием на приближавшегося келейника отца Евлария. Иеромонах шел, опустив глаза, и не поднял их, когда поравнялся с игуменом. Дорога была узкой, и отец Захарий посторонился, давая ему пройти, Колян же и не двинулся. Отец Константин смиренно обошел послушника и продолжил свой путь — он тоже направлялся в храм.
Игумен, забыв о Коляне, последовал за иеромонахом. Послушник остался один. Он зажал рот рукой и присел на корточках, чтобы сдержать крик, рвавшийся из горла. Что-то происходило между ним и отцом Константином, и от этого хотелось буйствовать. Он знал этот горячий, щекочущий вихрь в груди, но в этот раз сумятицу перерезал голос, гулко, но отчетливо прозвучавший у него в углах: «Буйствовать нельзя!» Колян зажал уши и замер. Когда благовест умолк, он поднялся и побежал в церковь.
Под конец вечерни иноки помолились сообща за брата Иакова, и отец Захарий сказал:
— Иду причащать страдальца. В помощь беру… — и, оглядев монахов, игумен упер взгляд в того, кто стоял у дверей, после чего произнес: — отца Константина.
Все обернулись на недавнего затворника. Тот же стоял, потупив взор, словно ничего не слышал.
Братья потянулись к выходу. Отец Захарий, оставаясь у алтаря, следил за иеромонахом. Послушается он или уйдет отрешенно, как вчера? Отец Константин оставался стоять, как стоял. Еще одна фигура застыла на своем месте: Колян. И его отец Захарий держал в поле зрения, досадуя, что забыл отослать обратно в келью вредного мальца. Что теперь надумал этот непутевый?
Когда вышел последний из братьев, двинул к выходу и Колян. Приблизившись к отцу Константину, он остановился и вперился в инока, требуя его внимания. Тот же на дерзость никак не отвечал. Юнец упорствовал, пока не услышал подходившего отца Захария. Когда игумен был в двух шагах от него, послушник выскочил из церкви.
Отец Захарий открыл дверь и попридержал ее для отца Константина. Тот не заставил себя ждать. Молча пошли они к келье Иакова — Захарий впереди, Константин за ним, глядя в землю.
Брат Иаков ждал отца Захария. Увидев игумена в дверях, страдалец заморгал чаще. На отца Константина, вошедшего вслед за Захарием, он вытаращил глаза.
Отец Захарий уселся у груди Иакова, отец Константин опустился в ногах больного.
— Ну вот, я опять у тебя, брат… — начал игумен и остановился: Иаков судорожно пытался что-то сказать, но не находил голоса. Упорствуя, он сипел и сипел, пока не вышло членораздельное: «Помоги мне, отец Константин!»
Захарий отпрянул от Иакова, Константин же взял в руки ступни умирающего и сжал их. Лицо Иакова порозовело, и, почувствовав силу, он заспешил сказать наболевшее:
— Отодвинь мой час, отец Константин. Хоть немного. Проклят я бабой моей, отягощен…
Больно было отцу Захарию слушать Иакова. Не ему, своему духовнику, а стороннему Константину исповедовал умирающий муку. За что такое бесчестие?
В то же лето, когда пришел в пустынь отец Евларий, нашел себе здесь душеспасение Игнат Мякина, мужик-бедолага из Красного села. Здоровый как медведь, с виду грубый, он оказался чуток к проповеди и усерден в молитве. Мало кто из Красного села приходил, как он, каждый вечер к монахам на молебны. После молебна Игнат часто плакал. «Оставайся», — сказал ему наконец отец Захарий и постриг несчастного сразу, без послушания — чтобы душа его больше не оглядывалась на дом, полный ребятишек. «Не Таисии ты их оставляешь, — разъяснял тогда Игнату Захарий, — а Господу. Не бежишь ты от семьи в Захарьину пустынь, а следуешь воле Божьей. И правил ты не нарушаешь: ведь вы с Таисией не венчаны». И тот поверил. Стал Игнат братом Иаковом.
Таисия, баба вздорная, приходила в пустынь за своим мужиком, чтоб вернуть его домой. Долго туда ходила, не понимала, что канул Игнат, что не он, а инок Иаков живет в пустыни. Ярая, ни разу не ушла она с Лисьей горы, не прокляв новоначального. Отец Захарий прятал брата Иакова, когда приходила Таисия. Убеждал его: «Проклятия ее к тебе не прилипнут, не бойся. Спиной она повернута к Господу, не внемлет Он ей. Выжди: походит она сюда и бросит». И Иаков верил игумену.
Правота отца Захария подтвердилась: Таисия перестала таскаться на Лисью гору. Воспрял освобожденный Иаков, переродился жалкий увалень в ревностного инока. Отец Захарий ставил новоначального в пример другим, ни в ком не был так уверен, как в нем. Когда Иаков захворал прошлым годом, никто и не вспомнил Таисины проклятия — десять лет без малого как прошло. И сам брат Иаков хоть бы что о них сказал — ни в исповедях ни слова, ни в беседах. И тут вдруг Константину открылся. Как же понять душу человеческую? Отец Захарий сидел на топчане Иакова с потемневшим лицом, слушал разговорившегося больного и сдерживался.
— Боюсь помирать, — сипел и сипел брат Иаков. — Душа от жениных проклятий свинцовая. Боюсь, коль преставлюсь, не взлетит душа, а в ад упадет. Боюсь испускать дух без прощения.
Константин встал и заговорил — первый раз, как вышел из затвора:
— Твори Иисусову молитву всю ночь, брат Иаков. Утром приду к тебе и отведу к Таисии.
«Меня и не спрашивают!» — поразился отец Захарий. Иаков дернулся на своем ложе.
— Да разве я дойду? Мне и не встать!
— Встанешь. И дойдешь, — отвечал отец Константин, идя к двери. Открыл ее и исчез. Отец Захарий вскочил с места и тоже двинулся к выходу — больному ни слова. Рванув дверь на себя, он дал ей за собой резко хлопнуть — зол был на Иакова.
Захарий нагнал Константина и загородил ему дорогу.
— Или я больше не игумен в этой пустыни? Или ты теперь здесь глава?
— Глава — ты, — отвечал отец Константин.
— Я — глава, а распоряжаешься — ты? Нет такого порядка в православных монастырях. Зачем взбаламутил брата Иакова? Он помутился умом, оттого и заныл о Таисии. Еще бы подождать — и усмирился бы Иаков. А теперь что? К чему его тащить к Таисии? Да и как потащишь? Только пустынь перед крестьянством срамить.
— Не будет срама, отче.
С этими словами келейник чудотворца глянул прямо в глаза игумена и пошел. Не острый был его взгляд, а как пригвоздил.
«Что ж я его самое главное не спросил?!» — пронеслось в голове у отца Захария. Он для того и взял Константина к Иакову, чтобы потом, в урочный момент, добиться от него объяснений, но все скомкалось, спуталось, смешалось. Куда делись вопросы, стучавшие в висках? Пусто было теперь у Захария в голове. «Да он все равно бы ничего откровенно не сказал, — оправдывался игумен перед собой за беспамятство. — Отдельный стал, чужой».
Вопросы вернулись к отцу Захарию ночью. Он встал на полуночное правило и не мог сосредоточиться на молитве. Кусая и дергая, вопросы увели его куда не следовало — к отцу Евларию.
«Десять лет прошло, и что же? Какая благодать пустыни от чудотворца? Не видно его, не слышно. Устранился от нас и Константина забрал. Хоть бы раз проявил какую заботу о братии! Галактион разуверился, Демьяна одолела гордость, Иаков захворал — отца же Евлария словно и нет. Кому он помог? Мне — помог?! Где же благотворность Евлария? Кто он вообще? Что надо ему от пустыни? Или тишины у нас только ищет? Нет ему тишины в лесу? Кто страждет безмолвия, не приходит в общину, а уходит из нее!»
Темна была бузина за приоткрытыми ставнями, темна келья, темна душа Захария — ничего в ней не было, кроме обиды. «А радовались-то мы как чудотворцу, простаки, думали, с ним свет возгорится в обители и от нас по всему Божьему миру заструится…»
К рассвету почти все язвы в душе у игумена зарубцевались, только одна оставалась открытой и свербила.
Сон сморил отца Захария только под утро. Когда игумен проснулся и отворил ставни настежь, то увидел братьев, толпившихся у трапезной. С чего бы это? Вмиг он сам был там.
— Чудо свершилось, — взялся объяснять иконописец брат Демьян.
Брат Макарий, не утерпев, перебил:
— Все Красное село говорит о брате Иакове!
— Что с ним? — насторожился отец Захарий.
— Исцелен! Ходит как ни в чем не бывало.
— Где он сейчас?
— В Красном селе! — отвечали игумену сразу несколько голосов, один возбужденнее другого.
— Кто видел брата Иакова? — разбирался отец Захарий в происходящем.
Оказалось, его видел только брат Кондратий, известный баламут, стоявший тут же. Он столкнулся у ворот с отцом Константином и шедшим за ним Иаковом. Те направлялись в Красное село. Кондратий потихоньку увязался за ними.
— Скажи как было, брат Кондратий, — затеребили иноки смутившегося перед насупленным Захарием очевидца.
— Пошли они к Таисии, зашли к ней в избу. Отец Константин пробыл у Таисии чуток и оставил брата Иакова с ней одного. Я встал у забора смотреть, что дальше будет. К дому Таисии стекались люди, бабы большей частью. Многие видели брата Иакова, когда тот шел с отцом Константином по селу, и теперь пришли выведать, почто он явился. Когда брат Иаков вышел на крыльцо, люди не дали ему ходу. Он им все открыл. Голос его гремел, словно и не умирал. Рассказывал, что еще утром лежал у себя в келье, задыхался. Вошел отец Константин, возвел к брату Иакову руки, и засветилось…
— Покажи, как, — перебил брат Демьян. И другие поддержали, хотя сам отец Захарий интереса не проявил — стоял как каменный.
Брат Кондратий поднял обе руки перед собой, и они у него заходили, сближаясь друг с другом и опять расходясь. Окружающие всколыхнулись.
— Чего так сильно? Ты перед этим качал потихоньку.
— Покажи, как брат Иаков показывал!
Кондратий задвигал руками сдержаннее и поведал:
— Так оно было. Брат Иаков сказал, что сам отец Константин остался темным, засветилось лишь меж его рук. Брат Иаков, как увидел то свечение, — в дрожь. «Что это?» — спрашивает, а у самого зубы стучат. И слышит тогда от отца Константина слово. От того слова светлость между рук отца вспыхнула и разлетелась. Полетела на самого брата Иакова, и он…
— Какое слово? — оборвал брата Кондратия отец Захарий.
— Позабыл, — признался несчастный Кондратий и оглядел братьев, ища помощь. — Помнит кто, а?
— Кенерга! — произнес в мертвой тишине брат Макарий.
— Точно, кенерга, — подтвердил жалкий Кондратий. — От слова этого у брата Иакова хворь как рукой сняло…
Под конец рассказа брата Кондратия появились новые слушатели и, не зная начала, переспрашивали о событии. Суета у трапезной разморила отца Захария, как жара. Он стоял среди нее и ловил слова слева и справа, ожидая новых подробностей. Их не было — раздавались лишь повторы одного и того же. Никто не обращал внимания на игумена — имя отца Константина было у всех на устах. Иноки без конца поднимали руки и качали ими, как показывал брат Кондратий. То вместе, то поодиночке повторяли они Константиново слово — оно занимало их больше всего.
«Грецкая премудрость, — было общее убеждение. — От грецких отцов — царьградских или афонских». А иконописец брат Демьян — тот больше других развольничался: «Русским они это святое слово не открывали, из-за простоты нашей. И чудотворец его придерживал, только отцу Константину доверил, а он — не забыл, что наш, и нам его дал». И откуда только взял такое?
От речей Демьяна отцу Захарию стало совсем жарко: тлевшая обида разгорелась пожаром. «Все — Константину!» И пошел со своим огнем прочь от трапезной. Вроде бы направлялся к себе обратно, а оказался у дома затворников. Не думая, толкнул их дверь, как свою, вошел в келью и только тут осознал, что пришел к отцу Евларию.
Чудотворец был один. Он лежал на топчане Константина, глаза открытые. Затворник дал знак отцу Захарию сесть напротив. Игумен сел и стал пустой: ни чувств, ни мыслей, ни желаний. Лишь подивился: десять лет как не бывало. Все тот же был Евларий, ни молод, ни стар. Странно только: взгляд бодрый, а лежит.
— Узнает славу и Захарьина пустынь, — молвил отец Евларий. Отец Захарий вздрогнул от неожиданного голоса чудотворца. — Только не в твое время.
— Почему не в мое? — спросил игумен быстрее, чем успел подумать.
— У твоего времени — другое значение.
— А чудо келейника твоего? Слава о нем уже расходится.
— Хочешь ее?
Вопрос отца Евлария полоснул Захария по живому.
— Почему ты возвысил Константина? Он гордец! — вырвалось у него наболевшее.
Евларий безмятежно смотрел на игумена и молчал.
— Что за слово такое «кенерга»?
И на это молчание.
— Скажи хоть это! — взмолился отец Захарий.
— Кенерга? — переспросил Евларий. — Я такого слова не знаю.
— От кого же оно тогда у Константина? Он с ним свечение сотворил и брата Иакова со смертного одра поднял.
— Словом «кенерга» свечение сотворил? — удивился затворник. Отец Захарий заметил веселость в его глазах и определил: играет с ним, как с дитем.
— Да, словом «кенерга», — упрямо повторил игумен и поднял над лежащим старцем руки, как показывал брат Кондратий. — Вот так сотворил, — объявил Захарий и задвигал руками, чувствуя, как разгорается в нем ярость.
И вдруг заметил между своими руками свечение. Он перевел взгляд с них на отца Евлария и прошептал:
— Что это?! — И тут же почувствовал слабость. Руки у него опустились, спина осела.
— Кто гордец, кто избранник Господень — всегда ли видно, отче? Дерзновение угодно Господу.
— А самовольство?! — вырвалось у Захария.
— В самовольстве — и Его воля. Или Его воля не во всем? — говорил затворник, словно не видя, что творилось с Захарием. — Что смирение без самовольства? Выдох без вдоха.
— Так что ж тогда, гордость — не грех?! — не верил ушам игумен. «Это же чистая ересь!» — застучало у отца Захария в голове, и глаза его забегали.
— Что Господу до ересей, отче? — снова раздался голос чудотворца.
«Да я ж смолчал! Я ж только подумал… — похолодел игумен. — Кто он?!» Отец Захарий дернулся от Евлария и тут же вновь обмяк, словно его одурманило. Сидел дальше безвольный, слушал.
— Может ли Всемогущему быть вред от еретиков? — говорил дальше затворник. — На послушных держится мир, ослушниками — движется. Не Господу противны еретики, а праведникам. Господу угодны все, отче.
«Пресвятой Иисусе, — взмолился игумен, — дай силы подняться. Не могу подняться — уловлен. Кто он — не ведаю. Господи, спаси от него!»
Отец Евларий закрыл глаза и отдалился от гостя. У отца Захария пропала истома. Он вскочил и бросился к двери. Спасся.
На обедне отца Захария не было, и на вечерне он не появился. Братья ходили к нему, стучали в дверь. Никакого ответа. Уж не случилось ли что с игуменом, недоумевали иноки. Брат Демьян хотел открыть дверь силой. Его остановили: еще выждать надо. Как знать, может углубился игумен в молитву — ведь столько знаменательного происходит в обители, одно за другим. Вот теперь Колян вдруг свалился, горит в лихорадке. Брат Иаков оправился — новый послушник при смерти: что это значит?
Слышал отец Захарий, как кричали ему через дверь о Коляне, и серчал в душе: «Ну что за народ!» Суета вокруг мешала игумену услышать Господа. Весь день, как вернулся от Евлария, он взывал к Всевышнему. Но как нарочно: только он начинал улавливать волю Господню, как возникала помеха. И так весь день. Лишь с наступлением сумерек кончили монахи домогаться своего игумена.
Вожделенная тишина установилась, но Господь перестал внимать Захарию. «Не оставляй меня одного в потемках!» — молил он в отчаянии Отца Небесного. Не выдержав безмолвия, игумен устремился душой к своему духовнику в Юрьевской обители, где прежде жил — иеромонаху Феоктисту. «Пойду к нему. Сейчас же, — определился наконец отец Захарий. — За ночь дойду. К вечерне обратно».
Игумен тихо отворил дверь и выбрался из дому. В следующий момент он увидел кравшуюся к келье затворников фигуру. Захарий замер. Фигура добралась до окна, прильнула к ставням и тотчас резко отскочила. Подсматривавший инок побежал в сторону Захарьина сруба. Игумен заспешил ему наперерез и схватил за руку. Макарий!
Молодой инок дрожал. Зубы у него стучали.
— Отец Евларий преставился! — опередил он возмущенного отца Захария.
— Да ты что! — прошипел игумен. — Не померещилось?
— Да нет. Я видел. Лежит белый, прямой, руки сложены. Отец Константин рядом.
— А что келейник?
— Говорю же: сидит рядом, — потеряв учтивость, как в бреду, вскричал инок.
Чтобы перекреститься, отец Захарий выпустил его руку. Инок кинулся прочь.
— Погоди! — крикнул игумен. Инок не услышал.
«Господи, Ты внял мне! Освободил, Спаситель!» — благодарно прошептал отец Захарий.
После похорон отца Евлария была поминальная трапеза, которую, по указанию отца Захария, провели в молчании. В тот же день, на всенощной, в последний раз видели отца Константина. Он встал не в притворе, по своему обыкновению, а прошел к солее. Молился, как все, и ничем не выделялся. Как закончилась служба, первым пошел к выходу. Идя, оглядывал братию, чего прежде никогда не делал.
У стоявшего сзади Коляна отец Константин приостановился и дат послушнику знак следовать за собой. С тех пор и Колян перестал появляться среди братии.
В своей дальнейшей жизни Константин повторил отца Евлария, а Колян был при нем, как прежде он сам был при чудотворце. Скоро по Рязанской земле пошел мор и добрался до Красного села. Не было избы, откуда не раздавались бы стоны. Похозяйничала чума и в Захарьиной пустыни. Умерли тогда сам отец Захарий и многие старшие иноки. Игуменом в опустевшей обители стал молодой и крепкий здоровьем брат Макарий. В один из тех черных дней принял постриг послушник Николай.
Новоначальный испросил у игумена Макария дозволения обойти монастырь с благодарственным распеванием и был благословлен. Брат Николай забрался на монастырскую ограду и обошел ее поверху, распевая псалмы на высокий лад, по образцу преподобного Евлария. Изумив и взволновав братию несказанной красотой и проникновенностью звучания, он скрылся в келье отца Константина и больше среди других не показывался.
В Красном селе пение брата Николая не слышали, но деревня от него в тот же день возродилась: в других местах мор еще держатся, там же он пропал. Захарьинские иноки молили игумена возвестить чудо, но отец Макарий, ради покоя затворников, этого делать не стал. В утешение братии он ввел в службы высокое пение, однако новшество продержалось лишь до Стоглава. После Стоглавого Собора, пресекшего всякие своевольства, отец Макарий перевел службы опять на старые образцы и запретил называть затворников кенергийцами, как это повелось в пустыни после исцеления Иакова. Однако прилипшее к таинственникам имя за ними так и осталось — его перестали лишь произносить в открытую.
В начале апреля мне позвонил Гальчиков и поинтересовался, нашлась ли пропавшая рукопись. Это было неожиданностью — я думал, что наш контакт себя исчерпал.
— И никаких новых фактов в научной литературе?
— Новые факты есть, — сказал я. — Только не о самой рукописи, а о ее предыстории.
Узнав о статье Сизова, Гальчиков спросил, где она опубликована. Получалось, что не он меня, а я его информировал о кенергийцах и Евларии. Моего собеседника это не смущало. Сама невинность, он мне сказал:
— Уже завтра я буду знать столько же, сколько и вы, и мы сможем обменяться мнениями о публикации в «Любителе древности», если вы не против.
Я принял приглашение прийти к нему на воскресный семейный чай с пирогами.
Гальчиков оказался крепким, жизнерадостным мужчиной средних лет. Круглое лицо, круглые глаза, приятный, внимательный. На нем был спортивный костюм, служивший ему, по всей вероятности, домашней одеждой. Гальчиков ловко принял у меня пальто и открыл одну из двух дверей, выходивших в тесную прихожую. В комнате, используемой в качестве гостиной, я увидел, конечно, и иконы, и соответствующую домашнюю библиотеку, но в целом в ней была обычная обстановка, которую мне приходилось видеть и в других московских домах. Стол был накрыт на шестерых. Из нехитрого подсчета следовало, что у Гальчиковых трое детей.
Квартира была маленькая, стены тонкие.
— Валя, ребята, начнем? — крикнул Гальчиков из гостиной, и возня, раздававшаяся в соседнем помещении, усилилась. Скоро я оказался в компании двух живчиков-дошкольников и светлокудрого ангела двенадцати лет с пристальным взглядом, за все чаепитие произнесшего только свое имя: Анюта. Девочка не была застенчивой, она просто знала себе цену и держалась в стороне от дежурного разговора за столом. На кого она была похожа? Меньше всего на свою мать. Валя, жена Гальчикова, была под стать мужу — такая же энергичная, крепкая, и тоже в спортивном костюме.
Пироги оказались вкусными, чай — хорошо заваренным. Я настроился на долгие семейные посиделки, но ошибся: стоило мне было отказаться от второй чашки чая, как Валя поднялась и стала убирать со стола. Скоро мы с хозяином оказались в гостиной одни. На столе осталось только блюдо с пирогами.
— Должен вам признаться, что до «Любителя древностей» я так и не добрался. Помешали непредвиденные обстоятельства, — сказал Гальчиков, сделав виноватое лицо.
Я удивленно посмотрел на него — к чему тогда было городить огород?
— Думается, наша встреча все равно окажется полезной, — уверил меня он. — Детали мне неведомы, но по существу мне есть что сказать. После нашего последнего телефонного разговора я связался с Духовной академией. Вы меня здорово озадачили: «кенергийцы», «кенергийство». Я даже растерялся: а вдруг и правда в православии существовал какой-то монашеский орден и я еще до него не докопался? Мало ли курьезов в истории церкви!
Здесь он сверкнул улыбкой и пододвинул ко мне пироги. Я отказался от угощения. Тогда он взял пирожок сам, откусил его и, жуя, охотно поведал:
— Прежде я был журналистом. У меня такая привычка выработалась: не сидеть с вопросами, а поднимать трубку и звонить все выше и выше, пока вопрос не разъяснится. Так я поступил и сейчас. Конечно же, оказалось так, как я вам сказал еще при нашем первом разговоре: никакого кенергийекого ордена не было.
Он отложил свой пирожок и добавил:
— Кто уж там в «Историческом вестнике» обмолвился об ордене, не знаю — автор статейки путает понятия. В наших монастырях появлялись причудливые всплески веры, но об орденах не может быть и речи. Идеал нашей церкви — единство, и ордена в православии исключены. Их не было и не будет.
— Что же тогда представляли собой кенергийцы?
— Да ничего особенного. Просто иноки, как-то по-своему совершавшие молитву.
— Последний игумен Викентий хотел канонизировать отца Евлария, — заметил я. — Было написано житие.
— И какие заслуги там упомянуты?
— Долгое затворничество, исцеление инока Иакова.
— Маловато для канонизации, — усмехнулся Гальчиков. — Потому и нет отца Евлария среди канонизированных православных святых. Наша церковь допускает спонтанное почитание местных праведников, но канонизирует их крайне разборчиво. Этот ваш кенергиец Евларий, на мой взгляд, вообще подозрительная личность. Кстати говоря, а что такое «кенерга»? Откуда взялось это слово? Ни в славянских языках такого нет, ни в греческом, ни в арамейском. Сакральные слова в нашей вере не бывают абракадабрами. Ваш Сизов, между прочим, это обстоятельство совершенно проигнорировал.
«А откуда он это знает?» — стрельнуло у меня в голове. Или Гальчиков соврал, что не прочитал Сизова? Соврал, чтобы я поменьше задавал вопросов? Что он вообще от меня хочет?
— А вы уже, наверное, думали, что вернетесь домой с сенсацией, — добродушно подзадорил меня мой собеседник, по-своему поняв заминку. — Не ждите их от нашей религиозной жизни, она их исключает. Она по-другому организована, чем ваша, и дух у нее другой.
— Значит, кенергийцы просто как-то по-своему совершали молитву, — повторил я слова Гальчикова. — И такое своеволие позволялось?
— Православие толерантно, — сказал он мягко.
И вдруг спросил:
— Вы разговаривали об «Откровении огня» только с библиотекаршей?
— И с ней, и с заведующим.
— И услышали, конечно, что «рукопись кто-то зачитал».
— Совсем другое. Рукопись, оказывается, вообще еще никто не читал.
— Вот как, — сказал Гальчиков, и его глаза остановились.
— Она вас тоже интересует? — спросил я прямо.
— «Интересует» — сильно сказано. Она мне любопытна.
— Чем?
— Своей репутацией. Впрочем, эта репутация, по всей вероятности, раздута. Ведь «Откровение огня» неизвестно богословам. Имей оно в действительности какую-то религиозную ценность, они бы эту книгу знали. Но они ее не знают.
— Благовещенский монастырь, где хранилась кенергийская рукопись, никому ее не показывал.
— И чем это, по-вашему, объясняется?
— Видимо, ее там считали опасной.
Гальчиков покачал головой:
— Ну уж это вряд ли. Раз церковь два века терпела этих так называемых кенергийцев, значит, она не считала их опасными. «Откровение огня» игумены Благовещенского монастыря никому не показывали, потому что показывать было нечего. Это была, я думаю, бесполезная книга, и хранили ее в Благовещенском монастыре не как религиозную, а как историческую реликвию. Я понимаю, думать, что «Откровение огня» является записью какого-то тайного учения, — приятнее. Мистика интересует вас лично, верно?
— Нисколько.
— О? — удивился он. — Почему же вы тогда уделяете столько времени этой книге?
— В сущности, по той же причине, что и вы: она мне любопытна своей репутацией. К тому же я не думаю, что «Откровение огня» ничего собой не представляло. Неизвестность этого манускрипта в церковных кругах — еще не доказательство его заурядности. Могло быть и наоборот: «Откровение огня» представляло собой весьма многое, и Благовещенский монастырь скрывал книгу из опасения, что богословы ее у него отберут. Разве такое исключено?
Гальчиков рассмеялся:
— Так может сказать только тот, кто не знает нашей церковной жизни.
— В церковной жизни присутствует все то, что и в жизни вообще.
Гальчиков откинулся на спинку стула и спросил:
— А по какой теме вы пишите диссертацию, если не секрет? — Я назвал. — Далеко от духовных книг, — заметил он. — И что же, вы бы отложили свою диссертацию и переключились на «Откровение огня», если бы его получили?
Я и сам не знал, как бы тогда поступил.
— Зависит от текста, — сказал я. — Насколько он специфичен, насколько своеобразен, насколько интересен для истории культуры. А как бы поступили вы, окажись «Откровение» в вашем распоряжении?
— Ну, ко мне оно никогда не попадет, — ответил он уклончиво.
— Представим чисто теоретически: вы проходили мимо кучи выброшенного старья, а там, среди тряпок и старых газет, валяется книга в кожаном переплете. В ней никаких штампов и пометок. Мы с вами никогда не встречались, про пропажу в АКИПе вы ничего не слышали, а вот Сизова — читали, и «Откровение огня» узнали сразу. Что бы вы сделали с этой, как вы говорите, «бесполезной» книгой? Бросили бы ее обратно в кучу?
Гальчиков усмехнулся и поднял на меня глаза.
— Это было бы глупостью. Зачем же выбрасывать антиквариат? У нас есть букинистические магазины.
— Значит, вы бы отнесли «Откровение огня» в букинистический магазин?
Гальчикову этот поворот разговора явно не нравился, и не в моих привычках было прижимать людей к стенке, но в этот раз меня словно кто ужалил — вопреки всякому приличию я загонял своего собеседника в угол.
— Я этого не сказал. Так бы поступил всякий грамотный человек, найдя старую книгу, которая ему лично не нужна. Что же касается меня, я бы передал ее в соответствующий отдел Патриархии.
— Несмотря на то, что она бесполезная?
Гальчиков вымученно улыбнулся и взял еще один пирожок, в этот раз меня не угощая. Он откусил его, прожевал и выдал:
— Мне кажется, вы меня неверно поняли. Я высказал вам свое собственное мнение об «Откровении огня». Я эту книгу не видел, но какой бы она ни была, для меня лично — она излишняя. Мне самому не требуются никакие дополнения к Священному писанию, я нашел там для себя все. Что мне до умствований какого-то монаха? Что мне вообще до чьих-то умствований? Когда Господь открывался уму? Он открывается душе. Скажите пожалуйста, «мистическое учение»! Наше пение, убранство наших церквей, величие обрядов — вот истинная православная мистика. Сколько потерянных людей задевала служба в православном храме! У западной церкви свое лицо, у нашей — свое. Богословские споры, монашеские ордена, чьи-то мистические авантюры — все это вносит в религиозную жизнь больше сумятицы и раздора, чем пользы. Единая, сильная церковь — и поддержка верующим сильная. Давайте по-честному, без красивых слов — что нам всем нужно, если жизнь прижмет? Поддержка! Вы согласны?
Он сидел передо мной прямой, убежденный, основательный. Его уверенность располагала меня к нему, хотя мы были уверены в разных вещах. Одно лишь мешало идиллии: я видел в нем непохожего на меня человека, и уже этим он был мне любопытен, — он же видел во мне заблудшую душу, и я чувствовал, что был ему в сущности совершенно безразличен.
— Люди разные, и потребность в поддержке разная, — сказал я в ответ.
Гальчиков улыбнулся и покачал головой.
— Да не такие уж люди разные. Оперение — вот что на самом деле пестро. А точнее — хохолок. Вы называете это индивидуальностью, и для вас это превыше всего. Вот вы даже диссертацию на эту тему пишите. Буду с вами откровенен: и для меня это так было. Пока раз на ветру не оказался. Этот хохолок держится на соплях. Налетит ветер посильнее — и нет его.
Сказав это, Гальчиков доел свой пирожок и добавил:
— Хочу повторить, о полезном или бесполезном я говорил от себя, а мое мнение даже для меня самого имеет относительное значение. Если бы я и правда нашел «Откровение огня» и оно было ничейным, я бы передал его нашим богословам, потому что их мнение, а не мое определяет полезность и бесполезность книг для верующих. А их мнение на этот счет меняется. Из чего следует: оценки современных богословов могут не совпасть с оценками их коллег в XVIII или XIX веке. Вот так. Хотите чаю?
От чая я отказался. Пора было уходить. Тогда Гальчиков вдруг спросил:
— А кто вам сказал, что АКИП не называет бывших владельцев рукописей, если они не коллекционеры?
— Дежурная по залу.
— Я бы на вашем месте поинтересовался у заведующего, откуда к ним поступило «Откровение огня».
— Вы думаете, он скажет?
— Шанс, конечно, невелик, ну а вдруг? Это необычный случай. Вы ведь установили непорядок в их рукописном фонде. Теперь вы для них не просто читатель. — Его взгляд оживился. — Прежний владелец, может быть, еще жив, и этот человек не забыл, что за книгу он принес в АКИП.
— Именно поэтому мне его в АКИПе не назовут. Такой возможностью архив воспользуется сам.
— А вы все-таки попробуйте, — мягко сказал Гальчиков.
Дверь открылась, и в гостиной появилась Анюта. Она подошла к отцу со спины и, обняв его, стала меня рассматривать. Гальчиков ласково погладил ее сцепленные замком пальцы и спросил:
— Ты что, детка?
— Скучно, — сказала Анюта. Уголки ее губ и глаз чуть приподнялись.
— Гулливер скучен? Не может быть. — Гальчиков перевел взгляд на меня и пояснил: — Валя читает ребятам мою любимую детскую книжку — «Путешествия Гулливера».
Монотонный голос матери семейства уже давно раздавался через стену. В этот момент он как раз стих. Валя окликнула дочь из другой комнаты. Анюта закусила губу и не отозвалась.
— Ну не дразни ее, иди, — ласково попросил Гальчиков. — Если не хочешь Гулливера, возьми какую-нибудь другую книжку и почитай на кухне. Выбери, что тебе интересно.
— Интересных книг нет, — заявила Анюта, не спуская с меня глаз, где все время играли смешинки. Гальчиков взглянул через плечо на дочь, и те же смешинки появились в его глазах.
— С каких это пор, детка? Такого я еще от тебя не слышал.
— А я тебе не все говорю, — в том же духе отвечала Анюта. Тут появилась Валя и увела дочь с собой.
— Извините, — сказал Гальчиков, — Анюта — девочка с сюрпризами. Раньше меня беспокоило то, что она слишком серьезная, теперь же она становится чересчур игривой. Что говорить — подросток!
— У нее нет неприятностей в школе из-за того, что отец служит в Патриархии?
— Проблемы, конечно, есть, но в меру. Сейчас у нас в стране больше терпимости к церкви. Что еще хорошо, это то, что Анюта умеет за себя постоять. Ее нисколько не смущает, что я работаю в Патриархии, даже наоборот. — Гальчиков гордился своей дочерью. — Не думайте, что это я ее так настраиваю. Она сама такая. Анюта очень религиозная, — добавил он с нежностью. — Причем по-своему. Я уж ее не поправляю, вырастет — выровняется. А вы, наверное, никогда не были верующим?
Я сообщил Гальчикову, что перестал ходить в церковь с шестнадцати лет. Ему непременно хотелось знать почему.
— Потому что вырос, — сказал я.
— Ну и шутник вы! — рассмеялся он. — А я вот приобщился к церкви в свои тридцать пять. Пришлось оставить журналистику и сдать партбилет. Некоторое время претерпевал лишения — но нисколько не жалел. Я был только рад, что ушел из журналистики, что не надо больше врать. В нашем обществе вранье — норма жизни, и ее налагают на тебя, не спрашивая. Вот уж я познал это на собственной шкуре, когда работал журналистом! Видишь одно — пишешь другое, то, что требуется. Моя шкура стала лосниться от вранья. Наша жизнь страшно портит людей. Как крутятся-вертятся наши люди, вы и представить себе не можете.
Что ж, неплохое представление об этом давал как раз он сам. Я бы не сказал, что Гальчиков оказался мастером двойной игры — с его опытом можно было бы вести ее потоньше. Только идиот мог бы поверить, что он пригласил меня к себе из простого любопытства к какой-то «бесполезной книге», примечательной лишь своей репутацией. Чего он добивался, оставалось пока неясным.
— Если появятся какие-то новости об «Откровении огня», вы мне сообщите? — попросил Гальчиков в конце встречи. — Есть у меня один грех: люблю детективы. Обстоятельства пропажи кенергийской рукописи — чистый детектив, вы согласны?
— Совершенно согласен. Только не проще вам держать связь непосредственно с самим АКИПом?
— Нет, не проще, — сказал он со вздохом. — У нас с государственными учреждениями очень и очень непростые отношения.
— Рукописный отдел АКИПа возглавляет человек либеральных взглядов, — сказал я.
— Вы думаете? — спросил он с ухмылкой. Такого выражения лица я у него до сих пор не видел. Уж не завело ли его «любопытство» в АКИП?
— Вы к нему уже обращались?
— Нет, с какой стати. Но мне хорошо известен «либерализм» начальников.
Я вспомнил лицо Парамахина в тот момент, когда я сообщил ему о своем звонке в Патриархию, и снова не поверил Гальчикову.
— Давайте поддерживать контакт друг с другом, хорошо? — сказал мне он еще раз при прощании.