«Солнце слепит. Ближние оглушают.
Утешители губят.
Сладкопевцы умыкают на чужбину.
Миротворцы застилают взор.
Отцы неволят. Матери усыпляют.
Невестки разжигают. Враги изнуряют.
Как спасешься, отроче?»
Следующим утром, во время завтрака, я подумал: а что, если сделать так? Я вроде бы получил письмо от старого знакомого моих родителей, пусть он будет Петер Касперс. Узнав, что я сейчас в Москве, он просит меня найти адрес дочери своего русского друга, Степана Линникова, с которым он вместе сидел в сибирских лагерях. Положим, Касперс был активным членом Третьего Интернационала, жил в 30-х годах в Москве и перед войной вместе с другими коммунистами-эмигрантами стал жертвой сталинского террора. Линников погиб в лагере, а Касперс выжил. Теперь он ищет дочь Степана, чтобы передать ей какую-то памятную вещь, полученную им в лагере от друга. Старый, больной человек, он хочет, чтобы реликвия перешла семье погибшего. Касперс знает, что дочь Линникова зовут Ольгой и что она училась в конце 40-х годов на филфаке Московского университета. Вот и причина, чтобы спросить об этой студентке на факультете. Конечно же, я подумал в первую очередь о Глебове и поехал, не откладывая, в университет.
— А я собирался вам опять звонить! — сообщил мне Лева, ответив на мое приветствие. После разговора об энергее мы еще ни разу не общались. — У меня набралась новая порция соображений, касающихся «Откровения огня». Ваши кенергийцы меня совершенно захватили. У меня даже диссертация застопорилась. Можете себе такое представить?
Я, конечно, ожидал разговора об «Откровении огня» — он был неминуем. Я приготовился свести его до минимума и перейти к Петеру Касперсу. Как же трудно оказалось осуществить этот простенький план под солнечным взглядом Левы. Я почувствовал себя актером, забывшим текст.
— У меня есть друг, медиевист, — поведал Глебов, которому очень хотелось рассказать мне свое. — Когда я ему сообщил об Евларии и кенергийцах, он обратил мое внимание на ряд легенд, прежде всего на цикл о священном Граале. Там упоминается Братство Грааля. В одном из источников оно называется «общиной просветленных» и обитает где-то на Востоке. Это Братство вроде бы хранило ту самую чашу Грааля, которую европейские мистики, рыцари и трубадуры искали все Средневековье. К легендам о Граале примыкает еще один цикл — о пресвиторе Иоанне, христианском царе-священнике, правившем в некоей горной стране Истины где-то в Индии. Опять Восток и опять община «просветленных» христианского происхождения! «Просветленный», то есть человек, видящий скрытые закономерности жизни, — типичный персонаж восточных легенд, однако с некоторой натяжкой можно сказать, что у нас в христианстве имеется его аналог: это старец. Слухи о тайной христианской стране в Азии существуют с тех пор, как был осужден епископ Несторий на Соборе в Эфесе в начале пятого века. Он был объявлен еретиком, и его последователи стали подвергаться гонениям. Говорят, они бежали на Восток. Есть схожесть между «высоким пением» кенергийцев и религиозными распеваниями тибетцев. А что, если Евларий пришел с Востока? Почему бы не допустить, что он — выходец из какой-то духовной общины в Гималаях, восходящей к беженцам-несторианам, где христианство соединилось с элементами восточной мистики? Надо сказать, легенд о странах, поселках, общинах просветленных — как христианских, так и нехристианских — хватает. Возьмите ту же самую Шамбалу, которую искал в двадцатых годах в Юго-Восточной Азии Николай Рерих. Неизвестно, восходят ли подобные легенды к одному первоисточнику или просто похожи друг на друга, потому что отражают общую для всех нас мечту о совершенстве. А может, они и правда связаны с неизвестными историческими реалиями? Физических следов существования поселений «просветленных» нет, но это ничего не доказывает. Как подумаешь, что в России существовала община того же сорта, что Братство Грааля, и остался автограф одного из ее членов…
Глебов недоговорил, вздохнул, опустил голову, покачал ею и вскинул на меня сияющие глаза.
— Я ведь искал «Откровение огня» в каталогах фонда рукописей Ленинской библиотеки и Исторического музея. Так, на всякий случай. — И он смущенно улыбнулся.
— И в АКИПовском каталоге смотрели?
Лева засмеялся.
— Ну уж так далеко мое сумасшествие не зашло! Это было бы слишком! Я сам понимаю, что нет никакой надежды найти сейчас «Откровение огня», но все же… Да, я забыл вам сказать об Аполлонии Тианском! — воскликнул Лева. — Вы о нем знаете?
Я знал не Аполлония, а Аполлонию. Лева уловил на моем лице реакцию на забавное совпадение и понял ее по-своему.
— Глупый вопрос, ну конечно, знаете. Его путешествие в Индию в первом веке с посещением ашрама браминов — еще один вариант той же истории. И здесь фигурирует община «просветленных», которую по собственной инициативе не найдешь. Грек Аполлоний задал браминам дежурный вопрос софистов: знают ли они себя? Те ответили: «Мы с этого и начали, потому знаем все». — «Кем вы себя считаете?» — спрашивает тогда Аполлоний. «Богами». — «Почему?» — «Потому что мы добрые люди». Хорошо, правда? Это эпизод из жизнеописания Аполлония, принадлежащего Флавию Филострату. Он пишет еще, что брамины большей частью молчат — зачем ворочать языком, если улавливаешь мысли и передаешь их прямо в сознание? Брамины поклонялись Солнцу, то есть Свету. Они были и целителями, и хранителями тайного знания. Опять похоже на кенергийцев, не находите?
Он смотрел на меня выжидательно, рассчитывая на реакцию. Я слушал Леву и ничего не говорил. Приведенные им параллели были действительно интересны, но события последних дней, перегрузившие мою голову, мешали оценить по достоинству его рассуждения. Глебов это заметил.
— Я вижу, вы думаете о чем-то другом. — Он не обиделся, только смутился.
— Да-да, — пробормотал я. — То есть нет. В общем, и да и нет, — признался я и заговорил о Петере Касперсе.
— С сорок девятого года прошло больше тридцати лет, если быть точным — тридцать три года, — подсчитал Глебов. — На нашей кафедре преподавателей с таким стажем нет. Постойте-ка, вот вам кого надо спросить об Ольге Линниковой — Дмитрия Алексеевича Завьялова с кафедры советской литературы! Он сам учился у нас на филфаке — и, по-моему, в то же время, что и Линникова! Дмитрия Алексеевича, правда, сегодня нет. Но мы можем ему позвонить домой, если хотите. Это вполне удобно: Завьялов — профорг факультета, и в неприсутственные дни ему звонят по разным вопросам домой. Хотите?
Конечно же, я хотел. Глебов соединил меня с Завьяловым, и я спросил мужчину с раскатистым голосом, говорит ли ему что-нибудь имя «Оля Линникова». Он не задумался ни на секунду:
— Говорит!
Удачу я, надо сказать, так быстро не ожидал. Да еще какую!
— Оля Линникова, Алик Линников. Мы были однокашники, — услышал я дальше.
— Алик тоже учился на филфаке?
— Конечно. А откуда вы их знаете? — спросил Завьялов. Я рассказал.
— Вот ведь что, вот ведь что, — пропыхтел он, и я представил себе на другом конце провода человека, страдающего избытком веса, эдакого толстого, уютного дядюшку. — Увы, многого я рассказать вам о них не могу. Они проучились-то у нас всего год, даже меньше. Алика я знаю больше, он жил у меня месяц — скромный, неприметный парень. А вот Оля была факультетская красавица. У нас на курсе тогда имелись две неотразимые красавицы — она и Тома Назарова. Кстати, Тома была влюблена в Алика, я сам носил ему от нее записки. Носил и недоумевал: что она в нем нашла? Алик квартировал у меня, потому что заболел. Линниковы — детдомовцы, приехали в Москву из провинции и жили в общежитии, где комнаты на четверых, на шестерых — там не поболеешь. Вот я и взял Алика к себе в конце первого курса, когда мои родители в санатории отдыхали. Ну а потом он с сестрой ушел из университета. Почему — не знаю. Вам надо поговорить с профессором Резуновым Борисом Васильевичем. Он, знаете, был Олиной любовью. О них весь факультет сплетничал. Спросите его о ней — старик наверняка расчувствуется и разговорится. Он сейчас все время дома, прикован к постели. Операцию перенес тяжелейшую, никак после нее не оправится…
Глебов позвонил от меня и Резунову. «Пусть заедет после обеда», — передал тот через моего посредника.
Лекции профессора Поршанского не было. Она стояла в расписании перед обеденным перерывом. Получалось два с половиной часа свободного времени.
— Пойдем, Зяба, прогуляемся? — предложила Оля брату.
Алик согласно кивнул.
На Олю всегда смотрели. Она шла победоносно — прямая, насмешливая, босоножки на голую ногу, хотя еще только апрель. На Алика никто внимания не обращал: обычный.
Прошли по улице Герцена к Никитским воротам, перешли бульвар, повернули к Арбату — любимый маршрут Оли. Все было всегда так, как любила Оля.
— Ты когда вчера в общежитие вернулась? — спросил брат.
— А я не вернулась! — гордо отвечала Оля и ничего не добавила — ожидала дальнейшего расспроса.
Однако Алик замкнулся и шел дальше, глядя под ноги.
— А я думала, тебе интересно, где я была, — не выдержала его молчания сестра.
— Я догадываюсь, — тихо сказал Алик.
— Догадываешься? Скажи тогда где?
— У Резунова.
— Откуда ты знаешь? — удивилась Оля.
— Говорят.
— Кто?
— Все.
— Уже во всю сплетничают, значит, — довольно засмеялась Оля. Отсмеялась и оглушила: — Зяба, я стала женщиной!
Алик покраснел. Она это заметила и сказала:
— И тебе надо становиться мужчиной. Нам уже девятнадцать.
— Ты реферат по диамату подготовила? — спросил, не глядя на нее, Алик.
— Нет! — с раздражением выкрикнула сестра. Подошли к перекрестку, и Оля, толкнув брата локтем, бросила с лихостью: — Сказать, как это делается?
— Не надо.
— Не ревнуй, — сказала с сочувствием Оля. — Ты брат, а Резунов всего лишь любовник. Я об этом, между прочим, только тебе. Тебе одному.
Сказала и положила руку Алику на плечо. Они были одного роста.
Ели в столовой у Никитских ворот.
— Жаль, что сегодня не было Поршанского. Самые стоящие лекции — его, — сказал Алик.
— А как тебе Резунов? — игриво спросила Оля.
— Никак, — сухо ответил брат. — Ты можешь о чем-нибудь другом, кроме Резунова?
— Неграмотный вопрос. Резунов — не «что», а «кто», — поправила сестра.
Оля доела свой обед, отодвинула тарелку, водрузила локти на стол, охватила ладонями подбородок и уставилась на Алика. Тот еще ковырял котлету.
— Вот уж не думала, что именно ты испортишь мне этот день.
Алик посмотрел на Олю виновато, и она смягчилась.
— Никогда меня ни к кому не ревнуй, слышишь? Клянусь тебе, никто не станет мне ближе тебя. У нас одна кровь. Если у тебя в жилах гудит, у меня отдается. С другими у нас такого быть не может. Только у меня такая же кровь, как у тебя, и только у тебя такая же кровь, как у меня.
— Ты говоришь, как заговариваешь, — произнес брат.
— Я не хочу, чтобы в такой день, как сегодня, между нами зашаталось.
— Ну что ты, — пробормотал Алик. — Никогда не зашатается.
— Ты думаешь, я счастливая только из-за Резунова? Я вообще счастливая. Я встала сегодня с солнцем. Борис спал, и я его оставила: пусть спит. Он живет у площади Ногина. Я шла оттуда переулками к остановке автобуса, и мне хотелось петь. Эх, как же хороша Москва ранним утром! И какие у нас замечательные люди! Бодрые, уверенные! Я смотрела на лица рабочих, спешивших на автобус. Они шли трудиться с радостью. Многие мне улыбались и подмигивали. На Солянке я встретила дворничиху, она мела улицу. Отругала меня: чего ты, задрыга, с голыми ногами ходишь, или лето тебе? «Лето! — кричу ей. — Лето!» Она меня хвать метлой по икрам — и смеется вместе со мной. Зяба, это чистая правда, что мы родились в лучшей стране мира. Где еще люди живут вот так, одной семьей! Тетя Паша, голубка, нам в блокаду свой хлеб отдавала. Где еще найти такую тетю Пашу? А как дружно и весело мы жили у себя в детдоме в Будаевске! Все другие страны — серые, свинцовые, там каждый за себя. А у нас жизнь залита солнцем и люди сияют. Да, я сегодня ночью чувствовала горячую любовь к Резунову. Я его очень люблю, но я думаю, родину я люблю еще больше. Я не могу найти, что бы мне у нас в стране не нравилось. Мне нравится все! Наши праздники, наши песни, товарищеский дух, наши светлые, высокие идеалы, грандиозные планы, университет.
Алик перестал есть и смотрел обожающе на сестру. Она же внезапно помрачнела и доверила ему наболевшее:
— Мне только больно от мысли, что я получаю больше, чем даю сама. Эта мысль отравляет мне счастье. И хочется сделать что-то большое, всем нужное. Ты не знаешь что?
Брат растерянно пожал плечами.
— Надо сначала получить профессию. Мы ведь ничего не умеем, — сказал он и неожиданно спросил: — Как ты относишься к евреям?
— Да никак. Плохо, конечно, что они не могут так же любить нашу родину, как мы.
— Поршанский, говорят, тоже еврей.
— Ну и что? При чем тут Поршанский?
— Его ведь сегодня не было. Ты сама знаешь, что у нас последнее время говорят о евреях…
— Ах, я тебе об одном, а ты — о другом! — сердито перебила Оля.
— Прости, я думал, ты кончила. Поршанский у меня из головы не выходит. Я его больше всех у нас на факультете ценю — неужели он тоже двуличный?
— Я двуличных людей ненавижу. Ты будешь доедать? Тогда пошли.
По дороге обратно в университет Алик сказал:
— Сегодня вечером Шурик опять собирается крутить пластинки. Пойдем к нему?
— Я сегодня не могу. У меня дело. Ну что ты сразу надулся? Резунов ведет меня к своему другу, журналисту Михину. Они были вместе фронтовыми корреспондентами. Сейчас Михин редактор в «Вечерке». Он может дать мне задание, понимаешь? Сначала писать заметки по мелочам, а потом — что-то настоящее. Может, журналистика и станет моим большим жизненным делом? У Михина сегодня день рождения. По правде говоря, я сама к нему напросилась.
Прежде, в Будаевске, они были неразлучны. В Москве их жизни стали расходиться.
Я представился пожилой элегантной даме, открывшей мне дверь.
— Вера Игоревна Резунова, — назвалась она в ответ. — Муж ждет вас.
Мы прошли через просторный холл к одной из дверей, и хозяйка распахнула ее.
В небольшой, светлой, полупустой комнате, похожей на больничную палату-люкс, стояла у окна высокая кровать. На ней покоился член-корреспондент АН СССР, бывший профессор МГУ, а ныне пенсионер, Борис Васильевич Резунов. Больной лежал на спине, руки поверх одеяла. Из широких рукавов дорогой серебристой пижамы высовывались сухие кисти. Резунов лежал и смотрел через окно в небо. Девятый этаж не только возвышал его над землей, но и отъединял от нее — небо было ему ближе.
Борис Васильевич осторожно повернул голову в мою сторону и приветствовал меня глухим голосом. Я почувствовал себя неловко: напросился к человеку, находившемуся на исходе сил.
— Я оставлю вас на полчасика, — сказала Вера Игоревна.
— Не командуй, Вера, — неожиданно громко произнес Резунов.
— Мы же договорились. Боря.
— Ты иди, Вера, иди.
Когда мы остались одни, Резунов философски заметил:
— Опека, с одной стороны, дает покой, с другой — оборачивается неволей. Ох уж эта вечная неволя… Но вас интересует не это, я знаю… Оля Линникова, — произнес он и закрыл глаза, словно вглядывался в отпечатки в своей памяти. — Она очень выделялась среди других, очень…
Резунов поднял веки и посмотрел на меня изучающе, словно решал, насколько стоит допускать меня к своим воспоминаниям.
— Если прикован к постели, устаешь от чтения на пятой минуте, радио и телевизор ненавидишь, видишь одно небо, а с людьми теряешь живой контакт, остается только ворошить прошлое. Что же, ворошить мне есть что. Слава богу, что боль, по мере удаления от событий, смягчается и можешь не избегать в воспоминаниях одного, другого, третьего… — многого бы тогда пришлось избегать. Светлых эпизодов в моей памяти не так уж много. Мало, слава Богу, и черных. Большинство моих воспоминаний — полосатые. Такие — самые беспокойные. На стыках полос, как гвозди, торчат вопросительные знаки. Много их оставила и Оля…
Гостей у Вячеслава Михина собралось десять человек. Он ожидал больше народу. Несколько стульев пустовало, но хозяин их не убирал: держал для тех, кто нагрянет позже. Но никто так и не нагрянул, и всего оказалось слишком много, особенно водки. Общество с самого начала разделилось на мужской круг, состоящий из друзей хозяина, и женский, образовавшийся из их жен. С женами Оле было скучно. Она держалась при Резунове и прислушивалась к мужскому разговору.
Мужчины много говорили о майоре Ковальчике, служившем в штабе ПВО Москвы. Только что его оттуда уволили.
— Ведь ничего при проверке не нашли. Чист как стеклышко. Вы его знаете. Только за то отстранили от должности, что фамилия Ковальчик.
— А я думал, что он украинец.
— Тогда он был бы Ковальчук, — заметил Михин.
— Вы хотите сказать, что ваш друг — еврей? — обратилась Оля к хозяину.
Мужчины уставились на нее — она первый раз подала голос.
— Мы раньше не задумывались о том, что евреи — иностранцы, — продолжала Оля. — Только сейчас выясняется, сколько среди нас чужих. Я слышала, Борис Васильевич, что и Поршанский — еврей…
На людях Оля называла Резунова по имени-отчеству и говорила ему «вы».
— Да вроде бы, — пробормотал Резунов и повернул разговор в другую сторону. — Уже четыре года прошло, как кончилась война. Куда уж лучше — быть дома, а вот скажите мне честно, кто хочет обратно на фронт?
Оля слушала норовивших перекричать друг друга товарищей Резунова и ругала себя: не надо было сюда навязываться. Десять возбужденных мужчин и три шушукавшиеся в своем углу женщины относились к ней как к неуместному здесь ребенку. Конечно же, если тебе нет и двадцати, трудно поставить себя на равных с тридцатилетними, особенно в компании, где старшие пренебрегают младшими, а разговоры разделяются на мужские и женские.
Мужчины пили безудержно, и Резунова скоро развезло. Михин проводил его в свой кабинет, уложил на диван. Вернувшись к столу, он сказал Оле:
— Посиди при нем, мало ли что.
И Оля тоже перебралась в кабинет. Она уселась за рабочий стол Михина, спиной к Резунову. Видеть пьяницу ей не хотелось. Хотелось встать и уйти, а еще лучше — раствориться в воздухе. «А что, возьму и уйду. Что здесь делать? К черту Резунова! К черту Михина! И журналистику — к черту! Все равно ничего не получится». Оля толкала себя на решительный шаг и оставалась сидеть.
На стенах кабинета висели фотографии, репродукции и собственное художество хозяина. Олю привлек один рисунок. Чем дольше она на него смотрела, тем сильнее он притягивал.
Михин зашел поинтересоваться состоянием друга.
— Ну как он?
Оля посмотрела на него, не понимая.
— Ты что такая? Ты что, дрожишь?
— Дрожу? — переспросила она. — И правда… Что это за рисунок? Тот, темный, где изображены двое у камня?
Михин вгляделся в Олю острее.
— Чем он вас заинтересовал? — спросил он, переходя вдруг на «вы».
— Сама не знаю. Что-то в нем задевает. Это ваш рисунок?
— Мой. Я сделал его с картины художника Николая Рериха.
— Рерих. Странная фамилия.
— Он русский, — предвосхитил неизбежный вопрос Михин.
— Жил в прошлом веке?
— Нет, наш современник. Умер два года назад.
— Рерих, — задумчиво проговорила Оля. — Никогда не слышала. Он, наверное, никому не известный?
— Я бы не сказал «никому».
— Он член Союза художников?
— Да нет, — усмехнулся Михин. — Он жил в Индии, в Гималаях. Эти горы — Гималаи.
— Эмигрант? — изменилась в лице Оля.
— Рерих — друг нашей страны, — еще шире усмехнулся Михин. — Он уехал из России еще до революции. Собирался возвращаться на родину, но не успел, смерть застала его врасплох.
Михин достал из шкафа книгу и протянул ее Оле.
— Вот посмотрите, здесь много его репродукций. Есть и предисловие, где рассказано о жизни и творчестве этого художника. Вы читаете по-английски?
— Немного.
Когда Оля взяла книгу в руки, проснулся Резунов. Он застонал, стал жаловаться на самочувствие. Михин послал Олю ловить такси.
— Можно мне взять книгу о Рерихе с собой? — спросила она перед уходом. — Я верну ее вам завтра.
Михин заколебался.
— Ну, пожалуйста, — настаивала Оля. — Хочу разобраться, что же меня все-таки у него так задевает.
Михин вздохнул и согласился.
Студенток на филфаке училось больше, чем студентов, так же было и на вечеринке у Шурика. Если танцевали все, то четыре пары были смешанные и четыре — девичьи. Девушки, игравшие роль кавалеров, задевали ребят. Все смеялись их хохмам, Алика же они раздражали.
Задавала тон Тома Назарова, черноглазая красавица с грубым голосом. Высокую, цыганистую Тому ребята танцевать приглашали редко — предпочитали партнерш поменьше ростом. Самой популярной была ее подруга, Света Макарова — смешливая, со светлыми кудряшками, полненькая. На занятиях она тушевалась, на вечеринках же чувствовала себя в своей стихии. «Кошка», презирал ее Алик, но и ему хотелось до нее «случайно» дотронуться.
Танцевал Алик только по принуждению. Просто сидеть и смотреть на танцующих девушки ему подолгу не давали — вытягивали силой со стула на маленький пятачок в центре комнаты, где топтались парочки. Если его оставляли в покое, Линников тайком поглядывал на Тому. Она привлекала его, только когда молчала. Стоило Томе открыть рот, как он переводил взгляд — от ее голоса он содрогался.
После одиннадцати Шурик крутить пластинки больше не стал, чтобы не ссориться с соседями. Перед тем как разойтись, гости решили сыграть в «бутылочку». Все засмеялись, когда Свете выпало целовать сморщившуюся от деланного отвращения Тому. Прежде чем крутануть бутылку, Тома задержала взгляд на Линникове. Бутылка еще не завертелась, а он уже знал, что горлышко уставится на него. Так и получилось.
Тома попросила Алика встать, и он встал. Вровень Линникову, как и Оля. Назарова обняла его. Грудь Алика ожгло прикосновение ее груди. У него загорелись щеки. Под смех, гиканье и шутки Тома впилась губами в губы Линникова. Незаметно для других она переступила на левую ногу, а правую вдвинула между ног Алика. Почувствовав, что с ним стало, она отпрянула от него и объявила:
— Мне, между прочим, уже пора. Линников, ты меня проводишь?
И, не обращая внимание на протесты компании, Тома потянула Алика за собой в прихожую. Там она победоносно взглянула на него и рассмеялась. Он охватил ее, прижал к себе и теперь уже сам впился в нее губами. Они вместе попятились и уперлись в стенку.
Алик оторвался от Томиных губ и отдышался.
— Ты уже женщина? — спросил он, взглянув исподлобья на сокурсницу.
Она прыснула и зажала рот ладонью. Его взгляд стал жестким.
— Ты умеешь?
— Я все умею, — отвечала Назарова, блестя глазами. — Есть только одна помеха.
— Какая?
— Ты крови не боишься?
— Пошли! — сказал, как приказал, Алик.
Первым проснулся Резунов. Свежий, словно вчерашнего перепоя и не было, он разбудил Олю с горячим кофе и бутербродом. Она должна была приподняться на кровати и, не умываясь и не одеваясь, позавтракать.
— Как в американских фильмах. Ты когда-нибудь видела американские фильмы?
— Нет…
— А я вот в конце войны насмотрелся.
Оля взяла с большой столовой тарелки, служившей подносом, чашку с кофе, отхлебнула, сморщилась и проглотила. Резунов засмеялся.
— Ты и настоящего кофе, наверное, не пила?
Оля отдала тарелку с завтраком и подтянула одеяло к подбородку.
— Я так не могу. Есть неумытой, непричесанной — у нас в детдоме знаешь что за это было! Отвернись, я встану и оденусь.
— Ты все еще меня стесняешься? — засмеялся Резунов.
— Просто непривычно, — еще больше смутилась она. — У нас в детдоме везде были тетеньки — учительницы, воспитательницы, врачихи.
— «Тетеньки»! — передразнил Резунов. — С этим надо кончать — с тетеньками, детдомом. Что ты все: детдом да детдом. Забудь его.
— Почему забудь? Я люблю свой детдом. Там…
Но Резунов не стал ее слушать.
— В университете ты прямо орлица, а здесь, у меня — как кролик. Чего ты себя показать боишься? Молодая, красивая. Видела скульптуры греческих богов? На Олимпе нагота была нормой. Нагота — это независимость, свобода. Хватит у тебя смелости все с себя сбросить и встать с постели?
— Подумаешь, какая смелость! Разве это смелость?
— Конечно. А ты думала, что смелость — это только когда жизнью рискуют? Какая разница, страх смерти или страх наготы? Страх есть страх, а смелость есть смелость.
— Борис, я тебя очень прошу, — взмолилась Оля, — выйди на минуту, дай мне спокойно одеться. Уже первый час…
— Первый час! — спохватился Резунов. — Сейчас Галька придет обедать!
Он поднялся со стула и пошел к двери.
— Какая Галька?
— Дочка моя. Я тебе разве не говорил? Она живет у жены, ко мне приходит по воскресеньям.
— Так ты женат?! — поразилась Оля.
— Был женат, — отвечал Резунов от дверей.
— Вы разведены?
— Давай быстро! — бросил он ей, выходя из комнаты.
Резунов курил на кухне, выжидая, когда Оля пойдет в ванную умываться, но она все не показывалась. Он вернулся в комнату и застал ее на диване с раскрытой книгой на коленях. Оля подняла на Бориса глаза и сказала:
— Посмотри, какая красота!
Он подсел к ней и глянул на горный пейзаж, который она рассматривала.
— У Михина висит рисунок с этой картины, ты его, конечно, знаешь.
— Что-то не помню, — пробормотал Резунов и посмотрел на часы.
— Да ты гляди не на часы, а сюда.
— А что тут такого особенного? — недовольно спросил он. — Горы как горы. Памир, наверное?
— Это не просто горы. Если смотреть на них долго и не отрываясь, то они… Подожди, не могу найти верное слово…
— Ждать некогда, детка. Потом расскажешь. Сейчас придет Галька.
— Ну и что?
— Не доходит? Дочь она мне. Не надо ей тебя у меня видеть. Ей уже двенадцать, она все понимает.
Оля захлопнула книгу и насмешливо взглянула на Резунова.
— Боишься, значит!
— Да не в этом дело!
— Тогда скажи в чем!
— Ну боюсь, боюсь, — признал, смеясь, Резунов и потянул Олю с дивана. Он дал ей сумку и стал ее выпроваживать.
— Страх есть страх, — крикнула она, когда он открыл входную дверь.
— Да тише ты! — взмолился он.
— Смелость есть смелость! — крикнула она еще громче, идя к лестнице.
С драгоценной книжкой в сумке Оля отправилась не к Михину, а в общежитие, к Алику. Он был в комнате один и выглядел мрачным. «Из-за Резунова», — решила Оля. Она села на его койку, приглашающе махнула ему рукой и открыла свою книгу.
— Гляди, что у меня.
Алик вяло подошел к сестре и сел рядом. Оля принялась медленно переворачивать страницы, пропуская перед глазами брата один горный пейзаж за другим — с долинами, сидящими и стоящими фигурами, всадниками, выбитыми в скалах изображениями, храмами. Она переводила взгляд с книги на Алика, радуясь, что его лицо светлеет.
Дойдя до картины, которую она впервые увидела у Михина, Оля остановилась.
— Что скажешь?
Алик замялся.
— Дыхание сдавливает?
— Что-то в этом роде.
— Я знала, что и ты это почувствуешь! Одна кровь!
Алик внезапно встал с кровати и прошелся по комнате.
— Ты что такой? — спросила недоуменно Оля.
Брат вымученно улыбнулся.
— Какой — такой? Тебе кажется.
— Это Рерих, — вернулась Оля к книге. — Слышал о таком художнике?
— Нет.
— Вот это меня и мучит. Друг Советского Союза, а его никто не знает. Он ведь не у нас жил, а в Индии, понимаешь? Как же это может быть? Здесь что-то не то. И фамилия не русская.
Алик только пожал плечами в ответ.
— Мне кажется, Михин мутит воду, — продолжала сестра. — Поедем прямо сейчас к нему вместе и доберемся до правды, а?
— Я не могу, — быстро отказался Алик.
— Ты что такой? — опять удивилась Оля.
— Да никакой я не такой. Что ты заладила одно и то же?
Оля посмотрела на брата внимательно.
— Ты должен мне все рассказать! — потребовала она и отложила Рериха.
— Мне нечего рассказывать! — отрезал Алик.
Оля оторопела: он прежде никогда так резко с ней не говорил. Взглянув на сестру, Алик оправдался:
— Тошнит меня. Съел что-то не то в столовой. Ты сама поезжай к Михину. Поезжай, не волнуйся. Я полежу часок и пройдет. Это несильно. Просто муторно. Не обижайся.
— Я понимаю ваше недоумение. Олечка, — сказал Михин, — но отбросьте подозрения. Рерих — безупречная личность, без пятнышка. Уехал еще из царской России, потому что задыхался в дореволюционной атмосфере. Будучи за границей, с радостью воспринял новость об Октябрьской революции. В Отечественную войну собирал средства для помощи Красной Армии. Видел в России единственную спасительницу мира от фашистской чумы. Писал статьи, исполненные самого высокого патриотизма. Он был бы сейчас здесь, если бы не смерть. Смерть настигла его при подготовке к возвращению на родину.
— Почему же он не вернулся раньше? Сразу после революции?
— Олечка, он же художник. Это надо понять. Он начал одну работу…
— Никакая работа не может оправдать добровольный отрыв от родины, — возмущенно перебила Михина Оля. — Вы можете оправдать человека, бросившего свою мать?
— Вы не горячитесь, Олечка. Ну зачем же так горячиться? Картины Рериха вас задели, верно? А почему они такие? Потому что судьба у художника была особенная.
— Горы можно писать и у нас в Средней Азии.
— Я думаю, что Рерих любил Россию не меньше нас с вами. Он жил в отрыве от родины по необходимости.
— У него было задание? — встрепенулась Оля.
Михин улыбнулся и сказал:
— Можно сказать, что да.
— Секретное?
— Да.
— Почему же тогда ВЫ об этом знаете? — спросила Оля коварно.
Михин усмехнулся:
— Это не такое задание, о котором вы думаете. Мне известно об этом от одного рижского искусствоведа. Он был близким знакомым художника. Люди из круга Рериха знали о его деятельности в Индии. Я имею в виду те ее стороны, о которых не говорится в его жизнеописании. — Михин кивнул на шкаф, куда уже успел спрятать возвращенную Олей книгу.
— Я тоже хочу знать об этих сторонах, — заявила Оля с решительностью. — Расскажите мне, Вячеслав Иванович, о Рерихе все, чтобы я не думала дурное.
Михин посмотрел на нее пристально и спросил:
— Как вы относитесь к легендам?
— Как к фольклорному жанру. При чем тут легенды?
— А при том, что Рерих относился к легендам как к замаскированной правде. Он считал, что в образах и символах спрятана неизвестная для большинства из нас действительность. В Индии, Монголии, на Тибете ходят рассказы о Шамбале, таинственной горной стране, где живут высокоразвитые люди. Они умеют, например, общаться с другими на расстоянии. Вот мы с вами сидим здесь, разговариваем о Шамбале, а там, может быть, кто-то нас слушает. Если надо, он может отправить вам или мне прямо в сознание свою мысль — так, как мы посылаем телеграммы.
— Что за чушь! — воскликнула Оля и вдруг почувствовала озноб.
— Вы что, опять дрожите, Олечка? — спросил озабоченно Михин.
— С чего вы взяли? — отказалась она признать очевидное. — И Рерих в эту глупость верил?
— Говорят, он сам получал такие «телеграммы».
— Он это просто вообразил! — воскликнула Оля.
— Горные пейзажы Рериха, что вы видели, связаны с его экспедициями. Он предпринял несколько экспедиций в поисках Шамбалы. Никто не знает, где она находится. В легендах говорится, что Шамбалу могут найти только те, кто туда вызван. Рерих искал ее в Гималаях, на Тибете. Он даже был у нас на Алтае. Легально, разумеется — вы не подумайте. Интересно, что в Сибири, вокруг Байкала, тоже ходит легенда о загадочной высокогорной стране без адреса. В одних местах ее называют Беловодье, в других — Нагорье…
— И нашел Рерих Шамбалу? — оборвала Михина Оля.
— По-моему, нет.
— Значит, он туда не был вызван! — злорадно заявила она. — Высокоразвитые люди, телеграммы в сознание — как можно в это верить?!
— А почему вы так нервничаете, Олечка? Разве мы, в нашей стране, не провозгласили, что возможности человека неисчерпаемы?
Оля вскочила, поискала слова, не нашла их и сбивчиво проговорила:
— Я пошла. Мне надо идти. Мне надо подумать…
И бросилась к двери.
Душистый апрельский воздух, овеявший Олю на улице, снял ее дрожь, но тогда началось другое. Солнечная Москва потускнела и отодвинулась, а перед Олиными глазами возникли розовые и голубые горы Рериха. Картины наплывали друг на друга, изображенные на них фигурки двигались и, оставляя свой антураж, перебирались в другой. Скоро Оля увидела на одной из горных вершин у самого горизонта вытянутую к небу башню с крышей-конусом. Этой башни у Рериха она не помнила.
На острие конуса вспыхнул яркий свет, и Оля инстинктивно зажмурилась. Когда она открыла глаза, перед ней была Москва. «У меня галлюцинации!» — подумала Оля, и от этой мысли ей почему-то стало радостно. Она успела только отметить, что идет уже по Пятницкой улице, как снова оказалась в горах. Теперь с башни, через все огромное пространство, падал ей на дорогу луч. Оля делала шаг, и луч ровно на столько же отодвигался от ее ног.
Без какой-либо закономерности ее зрение перемещалось с одного фокуса на другой — с московской улицы на горную тропу. Улицы менялись, тропа оставалась та же. Наконец она обнаружила, что успела пройти пешком Замоскворечье, Китай-город и оказалась теперь у площади Ногина. Через пару переулков жил Резунов. Недалеко была и остановка автобуса, на котором можно было доехать до общежития. «К Алику!» — решила Оля.
Алика в общежитии не было, и его соседи не знали, где он. В своей комнате она застала вечеринку. Оля выпила с компанией чаю, но сидеть за столом не осталась. Она еще раз сходила к Алику. Брата у себя по-прежнему не было. Тогда она поехала к Резунову — ей нужно было кому-то это рассказать. Что «это» — требовалось еще разобраться. Почему вдруг появились галлюцинации? Перевозбуждение? А оно из-за чего? Из-за картинки? А башня откуда взялась? Видела она ее все-таки у Рериха или нет? А дрожь? И чего это она так веселится из-за всего этого? Отмечает признаки явного сумасшествия — и веселится!
Резунов оказался дома. Оля выложила ему взахлеб свою историю. Он слушал рассеянно, думал о чем-то.
— Тебе, наверное, неинтересно? — обиделась Оля.
— Да нет, почему же.
Зазвонил телефон. Борис взял трубку нехотя, но, узнав голос, изменился в лице.
— Здравствуйте, Аркадий Викторович! — приветствовал он звонившего.
«Да это декан!» — поразилась Оля.
— Ефим Сергеич мне звонил буквально несколько минут назад, — сообщил Резунов в трубку.
«Он только что говорил с парторгом! Что-то стряслось», — соображала Оля и слушала дальше.
— Нет, я сейчас не один… Хорошо-хорошо, Аркадий Викторович. Через полчасика.
— Что случилось? — спросила Оля, когда Борис положил трубку.
— Да ничего, — ответил он ей как чужой. — Партийные дела.
— В воскресенье?
— А что особенного? И в воскресенье могут быть партийные дела.
Оля опять начала о башне, но Резунов ее остановил:
— Детка, давай в другой раз. Мне еще надо доделать одну работу.
У Оли потекли слезы. «Я же не плачу, а слезы текут, — спокойно подумала она и поправила себя: — Раз слезы текут, значит, плачу. Только с чего?»
— Ну что ты, детка, что ты… Я не хотел тебя обидеть, — забеспокоился Резунов. — На факультете и правда заваривается сейчас каша, но я не могу об этом говорить, ты же понимаешь… Ты скоро сама все узнаешь…
— А, каша! — воскликнула Оля и засмеялась сквозь слезы. Они продолжали течь. Оля попросила у Резунова платок, вытерлась, чмокнула его в щеку и ушла.
В общежитие она вернулась поздно. Заглянула к брату — его соседи были еще на ногах, сам Алик так и не появился. Она пошла к себе спать. На следующее утро соседки не смогли ее добудиться. Она проснулась только в полдень. В университет было ехать уже ни к чему — она поехала к Михину.
— Можно еще разочек посмотреть вашу книжку о Рерихе? — ошарашила Оля его прямо на пороге.
Он впустил ее, дал книгу. Когда Оля стала переворачивать страницы, у нее опять потекли слезы.
— У меня какое-то нервное воспаление, — объяснила она Михину трезво, вытирая лицо. — Слезы, смех — все не к месту. Не обращайте внимания! А башни-то той и правда здесь нет!
— Какой башни?
Оставив вопрос Михина без ответа, Оля стала расспрашивать его об экспедиции Рериха.
Следующим утром повторилась та же история: проснуться вовремя Оля не смогла, на занятия не поехала. И снова к Михину — он разрешил ей заехать еще раз, если опять появятся вопросы. Вопросам не было конца.
В среду Оля наконец попала в университет. У входа в аудиторию, где была первая лекция, она столкнулась с Томой Назаровой.
— Алику лучше? — спросила Тома.
С воскресенья Оля больше не заходила к Алику и ничего о нем не знала.
— Он все еще болен? — растерянно спросила она Тому. Та усмехнулась и прошла мимо Линниковой в аудиторию. Оля бросилась к выходу.
Алик в общежитии так и не объявился. Он нашелся у Димы Завьялова, родители которого были в санатории. Тошнота, головокружение, упадок сил у него не прошли.
— Почему ты мне не передал записку через Диму? — ругала брата Оля, добравшись до него.
Алик лежал на диване, укрытый шерстяным пледом, смотрел тусклыми глазами. Осунувшийся, пожелтевший, он повторял одно и то же: «Да ерунда все это». Поверить в это было невозможно.
— Нет, ты должен мне сказать, что случилось, — настаивала Оля. — Такое состояние не может быть из-за пищевого отравления. Когда ты почувствовал упадок сил?
— Не наседай. Ничего серьезного. Отлежусь и пройдет.
— Что тебе сейчас больше всего хочется?
— Спать.
Оля была у Алика в среду, а в пятницу, в перерыве между лекциями, к ней опять подошла Назарова.
— Ты к Алику скоро собираешься?
— Скоро, — машинально ответила Оля.
— Попроси его мне позвонить, ладно?
Тому Оля не любила. Ни она сама, ни брат с нею прежде не общались, и вдруг — «позвонить».
— Алик пока не хочет ни с кем общаться, — сказала Оля.
— Правда? — делано удивилась Тома. — Знаешь что, передай ему, пожалуйста, записку.
Назарова достала из портфеля карандаш и тетрадку, вырвала листок, написала несколько слов, сложила листок вчетверо и вручила его Линниковой. Оля отправилась на лекцию по диамату, но и любимый предмет не смог ее отвлечь от мыслей о записке для брата. Она достала ее из кармана и прочитала: «Зяба, это мое второе письмецо. Первое я передала через Завьялова — или этот „сверхсознательный“ тебе его не отдал? Вот досада, что у Димки нет телефона. Позвони мне с улицы. Сердце изнылось. И все остальное тоже. Жду звонка. Твоя Тома». Дальше следовал номер телефона — на тот случай, если Алик его потерял.
Оля содрогнулась от «изнылось». У Алика роман с Томой?! И она зовет его Зябой! Оля почувствовала себя преданной. Ей, сестре — ни слова! Она сунула записку обратно в карман и стала ждать звонка. О занятиях и думать было нечего. Все мысли устремились к брату.
Когда кончилась лекция, она поехала к нему. Квартира Завьяловых была недалеко от университета. Усевшись в трамвае у окна, Оля без всякого повода вспомнила о Шамбале. Она увидела горы, дома-шкатулки, но в этот раз они словно полиняли. В ее сознании, как бумажки на ветру, закружились обрывки разговоров с Михиным и пропали. Брат был важнее всего на свете. Так это было раньше, так это и сейчас. Только Зябой его больше называть не хотелось.