К профессору Мирчо Евгениеву, дяде Валентина, я проник, пожалуй, легче всего. Позвонил по телефону, объяснил ему в нескольких словах, кто я и почему хочу с ним встретиться. На другом конце провода замолчали, но я как будто слышал его тяжелое глубокое дыхание. Или мне по крайней мере так показалось. Я уже довольно много знал про него, и пытался представить себе профессора в этот момент — колеблющегося и нахмуренного.
— Откуда вы знаете про Валентина? — спросил наконец он.
Его тон был действительно неприветливым и мрачным.
— Я последний видел его в живых… Там, на озере… Может быть, за несколько минут до смерти…
Я очень хорошо рассчитал свои слова. И словно увидел, как он вздрогнул на стуле.
— Хорошо, приходите!.. Сразу же, если хотите. Вы откуда звоните?
— Из дома… Я живу недалеко…
— Все равно!.. Жду вас!
Я ясно почувствовал напряжение в его голосе. И очень хорошо знал, о чем он думает в этот момент. Я не садист, и поэтому как можно быстрее направился на знакомую улицу, зная, что он меня ждет, напрягшийся от нетерпения. Позвонил в дверь. И пока вслушивался в тишину, стараясь расслышать его шаги, до меня донеслись спокойные, но сильные медные звуки боя настенных часов. Это показалось мне каким-то предзнаменованием. Когда звуки в глубине квартиры затихли, дверь открылась и профессор сказал немного охрипшим голосом:
— Пожалуйста, проходите!..
Мы прошли в его кабинет, он молча указал мне на кресло. Я осторожно опустился в него, не отрывая взгляда от профессора. Я не обманулся — на его раскрасневшемся лице было ясно написано внутреннее напряжение.
— Слушаю вас! — произнес он.
Я довольно подробно рассказал ему о нашей встрече с Валентином — до последней минуты, и только тогда отвел от него взгляд. Он слушал меня с таким же огромным напряжением. И все-таки я заметил, как его лицо оживилось и во взгляде промелькнуло нескрываемое облегчение.
— Значит, ребенок показался вам довольно бодрым и жизнерадостным, не так ли?
— Да, почти так! — ответил я. — Тогда он не знал и не предчувствовал своей смерти. Или по крайней мере не понимал сущности этого слова…
Профессор резко откинулся назад, и мне показалось, что стул чуть не застонал под его тяжестью.
— Значит, все произошло совсем случайно?
Теперь его голос выражал явное облегчение — то внутреннее облегчение, к которому я напрасно стремился уже несколько месяцев.
— Нет, не случайно!..
Он снова впился в меня своими светлыми глазами.
— Что вы хотите этим сказать?
— И я не знаю!.. Но не случайно. Мы все в какой-то мере виновны в его смерти… В том числе и я… Главным образом в том, что мы не знали, не понимали ребенка.
Профессор внезапно осунулся, его лицо стало совсем серым.
— Да, вы правы! — с усилием произнес он. — Мы на самом деле его убили. Все, дружными усилиями, включая его отца и мать. А самый виноватый, пожалуй, я… Потому что, в сущности, только я понял его, знал, что он из себя представляет.
После этого он медленно, глухим голосом рассказал мне об их последнем лете. Когда он наконец закончил, мы оба сидели молча, каждый со своими мыслями и кроющимися в глубине души вопросами. Потом он снова нарушил тишину.
— Конечно, вы можете меня спросить… Почему мы все-таки не перевели Валентина в другую школу? Почему мы этого не сделали, если я был глубоко убежден в необходимости этого? Конечно, здесь известную отрицательную роль сыграл и его отец. Но не это самое важное — не это! Потому что в конечном счете и он не понимал смысла своего поступка. А я понимал. Тогда почему я этого не сделал? Не знаю почему, не могу найти ответа. Или наоборот — могу. В том-то все и дело, что мы живем в этом мире вяло и лениво. Живем, даже не стараясь вникнуть хотя бы немного поглубже в самих себя. Или в других, все равно. Но хотя бы в себя, потому что пришлось бы отвечать за свои дела…
— В том то и дело, что мы не можем понять и свои дела! — сказал я с горечью.
— Конечно! — живо откликнулся он. — В лучшем случае понимаем их практическое значение. Но не их глубокий смысл. Мы полностью погружены в будни, они лишают нас возможности отличать важное от незначительного, сохранить свои критерии, свое чувство ответственности… И думаем, что все как-нибудь уладится и исправится и без нашего личного вмешательства..
Он замолчал. Молчал и я, у меня не было никакого желания говорить. Я сознавал, что он прав, я уже давно понял это. И теперь вся эстетика Гегеля стала казаться мне заплесневевшей и безвкусной копной сена.
— Значит, вы считаете… — неуверенно начал я.
— Да, считаю! — он резко прервал меня. — Сейчас считаю, конечно… Потому что мы виделись с Валентином еще несколько раз. У меня была возможность поговорить с ним. Мне показалось, что он очень изменился. Я хочу сказать, в положительном смысле… И все-таки, как видно, я не понимал некоторых особенностей… Некоторых мелочей, как мне тогда казалось… А выходит, что они-то и были самыми важными, просто не знаю, какое слово подобрать.
Хотя и полный глубокой горечи, сейчас его голос звучал яснее и чище. Я слушал его, не трогаясь с места, слушал и снова погружался в странный и невероятный мир ребенка. Сейчас все, что он мне сказал, начинало звучать как притча.