ГЛАВА XXXI

О, говори же, говори! Избавь меня от дыбы

Юнг

Читатель помнит, вероятно, что кастелян и бейлиф прибыли в монастырь тремя днями позднее группы путешественников. Именно в этот трехдневный промежуток времени было принято решение удовлетворить брачные притязания Сигизмунда, о чем столь откровенно объявила Адельгейда в предыдущей главе. Вдали от общества, среди великолепной дикой природы, где страсти и мелкие заботы повседневности меркнут перед величием Господа, которое с каждым часом раскрывается все полнее, барон постепенно сдался на уговоры. Не только любовь к дочери подтолкнула его к этому решению: нравственное совершенство и личные достоинства Сигизмунда предстали здесь в особенно ярком свете, уподобившись суровым альпийским пикам, вечным и недосягаемо высоким, при виде которых забывались заросшие виноградом холмы и населенные долины. Нельзя сказать, что барону легко далась победа над своими предрассудками, а вернее — над самим собой, ибо его мораль в основном представляла набор принятых тогда в высшем обществе предвзятых мнений и узколобых доктрин. Борьба была тяжелой, и едва ли не определяющую роль в ней сыграла случайность, оторвавшая барона от обстановки, обыкновенной для человека его звания и привычек; в иных обстоятельствах он мог бы оказаться глух к уговорам Адельгейды, слеп к очевидным для всякого разумного человека достоинствам Сигизмунда и нечувствителен к аргументам своего старинного приятеля синьора Гримальди, который, настроившись философски (в делах, касающихся друзей, нам легче быть философами, чем в своих собственных), пространно рассуждал о том, насколько счастье единственного ребенка важнее никчемных, устаревших условностей. К числу друзей Сигизмунда присоединился и почтенный ключник, завоевавший доверие гостей монастыря благодаря своим услугам и пережитым вместе опасностям. Будучи сам скромного происхождения, ключник привязался к юноше не только за его добрые качества, но и за мужественное поведение на озере; поэтому, узнав о надеждах молодого человека, он пользовался любым удобным случаем, чтобы повлиять на умонастроение Мельхиора. Когда они прогуливались вдвоем по голым коричневым скалам вблизи монастыря, августинец рассуждал о бренности людских надежд и ненадежности мнений. С набожным пылом он убеждал собеседника, что надобно отвлекаться от повседневной суеты и обращать свои мысли к высшим истинам бытия. Указывая на окружающий дикий пейзаж, ключник сравнивал нагромождения гор, бесплодную, терзаемую бурями местность с мирской жизнью, бедной полезными плодами, беспорядочной и полной насилия. Затем, обратив внимание барона на лазурный свод небес, который в чистой атмосфере гор напоминал благодатный покров нежнейших тонов и оттенков, он пламенно воззвал к вечному и священному спокойствию, каким исполнено то состояние бытия, к которому они оба быстро приближаются и которое есть подобие таинственной и торжественной неподвижности этой бесконечной пустоты. Выводом из всего сказанного был призыв не переоценивать своих временных преимуществ, а также воздавать любовью и справедливостью всякому, кто заслуживает нашего уважения, и отказаться от упорных предрассудков, которые навязаны нам людьми жестокими и самовлюбленными и сковывают путами наши лучшие чувства.

Именно после одного из таких занимательных диалогов Мельхиор де Вилладинг, растроганный и преисполненный надежд на вечное блаженство, с большей, чем обычно, благосклонностью выслушал твердое заявление Адельгейды: если ей не суждено стать женой Сигизмунда, то, уважая себя и свои чувства, она будет принуждена до конца своих дней не вступать в брак. Не буду утверждать, что она обращалась в своей речи к тем же возвышенным философским материям, что и добрейший монах, — в основе ее решимости лежал сердечный порыв; но и она сумела подкрепить свои настояния основательными резонами. Барон был подвержен инстинкту продолжения рода, который, вероятно, составляет часть человеческого естества. Угроза дочери значила, что его род прекратится, к тому же барон больше, чем когда-либо, находился под влиянием лучших чувств — и он объявил, что, если с Бальтазара будет снято обвинение в убийстве, он не станет долее противиться союзу дочери и Сигизмунда. Мы были бы незаслуженно снисходительны к господину фон Вилладингу, если бы стали утверждать, что, дав это обещание, он тут же не раскаялся. Барон напоминал теперь флюгер на башне собственного замка, повинующийся каждому дуновению ветерка, но о том, чтобы отказаться от своего обета, он всерьез не думал, будучи для этого слишком честен. Временами его посещали неприятные мысI. ли о том, что он совершил глупость, но и раскаиваясь барон сознавал необратимость своего поступка. Освободиться от клятвы можно было лишь в одном случае: если бы Бальтазара нашли виновным, хотя вера барона в это была сильно поколеблена постоянным и искренним заступничеством Сигизмунда за своего отца. Адельгейда надеялась сильнее, чем они оба: молодой человек испытывал страхи, не позволявшие ему полностью разделить ее убежденность, а отец верил в оправдание Бальтазара, главным образом исходя из принципа, заставляющего нас всегда ждать худшего. Поэтому, когда драгоценности Жака Коли были найдены среди вещей Мазо и Бальтазар был единодушно оправдан, причем не только потому, что нашли другого виновного, но и ввиду полного отсутствия улик (то, что Бальтазар нашел приют в склепе, а не в прибежище, объяснялось простой ошибкой, какая могла случиться с любым путником), барон приготовился исполнить свой обет. Едва ли необходимо добавлять, насколько укрепилась эта благородная решимость, когда палач неожиданно рассказал о загадке, связанной с рождением Сигизмунда. Пусть Мазо уверял, что эта история выдумана Бальтазаром в интересах его сына, но она опиралась на серьезные доказательства, не говоря уже о естественном, убедительном тоне рассказчика, поэтому слушатели сочли ее вполне вероятной. Кто были настоящие родители Сигизмунда, оставалось тайной, однако лишь немногие продолжали считать его сыном палача.

Краткий пересказ событий, наверное, поможет читателю лучше понять обстоятельства, определившие развязку.

В ходе повествования выяснилось, что синьор Гримальди сделал своей супругой девушку много его моложе, уже отдавшую свою привязанность тому, кто своими моральными качествами не заслуживал ее любви, но в других отношениях подходил ей, вероятно, лучше, чем могущественный вельможа, который получил, по выбору родителей, ее руку. Вскоре после рождения сына мать умерла, а затем ребенок был похищен. По прошествии многих лет до синьора Гримальди впервые дошло известие о нем. Как раз в это время генуэзские власти особенно рьяно взялись за преследование закоренелых и злостных нарушителей закона; благодаря этому князь и получил сведения о сыне, который, без вмешательства отца, легко мог бы стать жертвою правосудия. Обнаружить сына при таких обстоятельствах было ударом более суровым, чем узнать о том, что он потерян окончательно, и поэтому, естественно, притязания Мазо, который тогда звался Бартоломео Контини, были признаны основательными только после самой строгой проверки.

Друзья контрабандиста сослались на умирающего монаха, чья честность была выше подозрений; испуская последний вздох, монах подтвердил слова Мазо и поклялся Богом и всеми святыми, что уверен в его происхождении настолько, насколько вообще можно быть уверенным в подобных вещах. Торжественное свидетельство, принесенное к тому же при особых обстоятельствах и подкрепленное важными бумагами, которые были похищены вместе с ребенком, победило подозрительность дожа. Последний вмешался в ход правосудия и спас преступника, а затем, с помощью доверенных лиц, попытался исправить его нравы, но не имел успеха и не пожелал поэтому с ним встретиться ни тогда, ни впредь.

Итак, теперь вам ясна суть противоречащих друг другу утверждений Бальтазара и Мазо. Соблазн назвать своим сыном такого юношу, как Сигизмунд, заставлял престарелого князя упрямо поддерживать претензии молодого солдата, но холодный рассудок склонялся в сторону второго, ранее проверенного претендента. Во время долгих допросов при закрытых дверях, последовавших за сценой в часовне, Мазо все больше уходил в себя, говорил загадками и заставил всех, его наблюдавших, теряться в предположениях и изнывать от любопытства. Воспользовавшись полученным преимуществом, он внезапно изменил тактику. Он обещал сообщить нечто важное при условии, что его доставят прежде на территорию Пьемонта, где он будет в безопасности. Благоразумный кастелян вскоре пришел к выводу, что имеет дело с тем случаем, когда слепота Фемиды понимается в ином, не общепринятом смысле. И он, соответственно, склонил своего многоречивого помощника бейлифа к тому, чтобы уладить дело согласно с чувствами и желаниями дожа. Последний, совместно с Мельхиором и Сигизмундом, вскоре устроил благоприятное для моряка соглашение. Когда собравшиеся расходились на ночь, Маледетто, над которым тяготело обвинение в убийстве Жака Коли, вновь был помещен в свою временную темницу, а Бальтазару, Пиппо и Конраду было позволено отправиться куда им угодно, поскольку расследование прошло для них удачно.

Рассвет давно уже занялся над Седловиной, а в долине Роны все еще лежали ночные тени. Но в монастыре суета началась раньше, перед восходом, ибо было ясно, что события, лишившие его мирных обитателей покоя, близятся к развязке, после которой жизнь вернется на круги своя. Молитвы восходят к небу с перевала Сен-Бернар ежедневно, но в тот раз утренняя служба показалась особым событием в ряду прочих богослужений; об этом говорила суета внутри часовни и вблизи ее, быстрота, с которой братия сновала по длинным коридорам, а также общая атмосфера возбуждения.

В ранний утренний час все, кто находился на перевале, собрались в церкви. Тело Жака Коли было перенесено в боковую капеллу, где оставалось, под покрывалом, в ожидании заупокойной мессы. На ступенях главного алтаря горели две большие свечи, а напротив него в несколько рядов стоял народ, в том числе Пьер, погонщики мулов, монастырские слуги и прочие представители различных рангов и сословий. Среди молчаливых зрителей появились Бальтазар и его жена, Мазо (он пребывал под арестом, но держался как свободный человек), пилигрим и Пиппо. Тут же был добрейший приор, облаченный в ризы, и прочие братья. В минуты, предшествовавшие ритуалу, приор завел светскую беседу с кастеляном и бейлифом, которые во время этого обмена любезностями сохраняли важный вид, какой пристал высшим чинам в присутствии подчиненных. Большинство, однако, не скрывало своего лихорадочного возбуждения, как бывает, когда праздничное веселье омрачают некие странные, сомнительные обстоятельства.

В дверном проеме показалась небольшая процессия, возглавлявшаяся ключником. Мельхиор де Вилладинг вел свою дочь, за ними шагал Сигизмунд, сопровождаемый Маргерит и Кристиной; почтенный дож замыкал шествие. Свадебная процессия не отличалась пышностью, но выглядела внушительно благодаря достоинству, с каким держались жених и невеста, и глубокому волнению участников. Сигизмунд казался твердым и невозмутимым и в то же время несколько высокомерным — свидетельство того, что он не забывает о тумане, который окутывает важнейшие, в глазах света, события его жизненного пути, и поэтому спокойствие стоит ему усилий. Адельгейда, уставшая в последнее время от переживаний, предстала перед священником без того трепета, какой испытывают обычно невесты. Правда, неподвижный взгляд, с почтением устремленный на священнослужителя, и бледность щек выдавали глубокие чувства, владевшие ею, когда она готовилась принести торжественные обеты.

Венчальный обряд был исполнен добрейшим ключником, который, убедив барона пожертвовать своими предрассудками, не удовольствовался этим, но попросил, чтобы ему разрешили завершить столь успешно начатое дело благословением жениху и невесте. Мельхиор де Вилладинг наблюдал за краткой церемонией с чувством исполненного долга. В эти минуты он готов был верить, что мудро жертвует земными интересами ради высшей справедливости. Данное сознание подогревалось тем, что происхождение его новоиспеченного зятя все еще было окутано тайной и могло со временем оправдать самые лучшие надежды; кроме того, барону было приятно продемонстрировать свою независимость, отдавая руку дочери человеку, о заслугах которого было известно больше, чем о семействе и звании. Подобным образом обманывают себя даже достойнейшие из нас, приписывая себе самые праведные побуждения, которые на поверку таковыми вовсе не оказываются. От добродушного ключника не укрылись колебания барона и шаткость принятого им решения; потому он и взялся самолично совершать ритуал, что опасался втайне, как бы родитель, когда окажется снова в многолюдном обществе, не пожалел о данном благословении (такое не редкость в нашей земной юдоли) и не предпочел истинному счастью своей дочери преимущества условные и преходящие.

Поскольку невеста была протестанткой, мессы не служили, что, разумеется, никоим образом не лишало обряд законной силы. Адельгейда, принося клятву вечной любви и верности, держалась скромно, как подобает девице, но в то же время и твердо; находя опору в своих чувствах и убеждениях, она была уверена в себе, в отличие от многих других невест, которым вышеуказанные добродетели, составляющие важнейшую характеристическую особенность женского пола, присущи лишь в малой мере. Обещание лелеять и защищать супругу прозвучало в устах Сигизмунда с глубокой мужественной искренностью; в те минуты он ощущал, что, даже целиком посвятив себя заботам о ее счастье, едва ли сумеет отплатить ей за ее верность и преданность.

— Благослови тебя Господь, дорогая, — пробормотал старый Мельхиор, нагнувшись над коленопреклоненной дочерью и чувствуя, что сердце готово выпрыгнуть у него из груди, — будь благословенна, милая, ныне и вовеки. Провидение жестоко обошлось с твоими братьями и сестрами, но оно оставило мне тебя, и, значит, я не обижен потомством. Вот стоит наш добрый друг Гаэтано… с ним судьба поступила еще суровей… но будем надеяться на лучшее… будем надеяться. А ты, Сигизмунд, раз не принадлежишь больше Бальтазару, прими того отца, которого пошлет тебе Провидение. Все прошлые беды забыты — и поместье Вилладинг, а также мое стариковское сердце, ожидают нового собственника и повелителя!

Юноша ответил на объятие барона, которого знал как человека в общем доброго и к которому питал понятное в подобных обстоятельствах уважение. Затем он нерешительно обернулся к синьору Гримальди. Дож, вслед за своим другом, тепло поздравил Адельгейду и запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй.

— Да благословят тебя Дева Мария и Христос! — с величавым достоинством произнес князь. — Ныне, дитя, тебя ожидают новые и важные обязанности, но с превратностями судьбы можно справиться, если обладаешь ангельски чистым нравом, незлобивостью и характером, сила которого не вступает в противоречие с женской кротостью. А посему ты вправе надеяться, что счастье, какое рисуется золотыми красками юному воображению, будет отпущено тебе полной мерой. А ты, — добавил князь, поворачиваясь к Сигизмунду и раскрывая ему объятия, — кто бы, волею Провидения, ни были твои родители, отныне ты мне дорог по праву. Супруг дочери Мельхиора де Вилладинга всегда может рассчитывать на мое расположение, но, кроме того, нас объединяет какая-то странная, внушающая трепет тайна. Разум подсказывает мне, что я наказан за былую гордыню и своеволие, получив сына, какого не пожелал бы иметь ни один человек, даже низкорожденный, в то время как я мог бы обрести отпрыска, достойного самого императора! Ты мне и сын — и не сын. Когда бы не доказательства, представленные Мазо, и не свидетельство умирающего монаха, я без колебаний объявил бы о нашем родстве; но, кто бы тебя ни породил, тебе безраздельно отданы мои отцовские чувства. Нежно заботься о хрупком цветке, доверенном тебе Провидением, лелей его, как собственную душу. Великодушная любовь и доверие добродетельной женщины всегда служат опорой, а нередко и пьедесталом шатким жизненным принципам мужчины. Когда бы, по милости Божьей, моя Анджолина была дарована мне раньше, наши жизни сложились бы совсем иначе! Я знал бы, куда обратить драгоценнейшие для человека чувства, и счастливым встретил бы закат своих дней. Да хранят вас, дети мои, небо и все святые, да продлится как можно долее ваша любовь и душевная чистота!

Почтенный дож умолк. Говоря, он боролся с волнением, а теперь отвернулся, чтобы спрятать несовместимые с его возрастом и достоинством слезы.

Маргерит до сих пор молчала, вглядываясь в лица и ловя слова тех, кто приветствовал новобрачных. Теперь наступил ее черед. Сигизмунд опустился на колени и прижал к губам руки Маргерит, показывая, как глубоко отпечаталось в его памяти ее не лишенное некоторой суровости благородство. В эти минуты юноша ощутил, как больно ему порывать священные узы, которым в данном случае придала особый романтический характер связанная с ними тайна; Маргерит же расцепила его судорожно сжавшиеся пальцы, откинула с широкого чела кудри и долго, во всех — до мельчайшей тени — подробностях изучала его черты.

— Нет! — горестно покачивая головой, промолвила она. — Ты в самом деле не из наших, и Бог явил милосердие, когда забрал к себе невинное маленькое создание, место которого ты, не ведая того, занял! Ты был дорог мне, Сигизмунд, очень дорог… ибо я считала, что на тебе лежит такое же проклятие, как и на нас; не возненавидь меня сейчас, если я скажу, что ныне мое сердце там, где покоится…

— Мама! — с упреком воскликнул юноша.

— Да, я по-прежнему твоя мать, — со скорбной улыбкой отвечала Маргерит. — Ты замечательный мальчик, и перемена судьбы не изменила твою душу. Расставание жестоко, Бальтазар, и, после всего, не знаю, правильно ли ты поступил, обманув меня: пока мальчик рос, моя радость мешалась пополам с горем… тяжким горем от того, что он обречен жить, как все в нашем роду, с клеймом проклятия… но теперь этому конец… он не из наших… нет, он больше не с нами!

Слова Маргерит прозвучали так жалобно, что Сигизмунд уткнулся лицом в ее руки и громко зарыдал.

— Теперь, когда счастливые и гордые рыдают, придется несчастным утирать их слезы, — добавила жена Бальтазара, озираясь. Ее печальное лицо отражало борьбу мучительных переживаний с горделивым достоинством; и, что бы Маргерит ни говорила, она не могла скрыть того, как жестоко терзает ей душу потеря сына. — По крайней мере, Кристина, нам осталось, чем утешиться: среди тех, кто не испытывает к нам презрения, есть теперь и не принадлежащие к нашему роду! Правда ведь, Сигизмунд? Ты не отвернешься от нас и не возненавидишь тех, кого некогда любил?

— Мама, мама, во имя Пресвятой Девы, не мучь меня!

— Я не говорю, что не верю тебе, дорогой; хоть ты и не мною вскормлен, однако получил от меня достаточно уроков справедливости и не станешь нас презирать… Но ты не из наших, ты можешь оказаться даже княжеским сыном, а мирская жизнь ожесточает… те же, кто перенес много обид, становятся подозрительны…

— Бога ради, не нужно, мама, ты разрываешь мне сердце!

— Подойди сюда, Кристина. Сигизмунд, эта девушка будет сопровождать твою жену; мы полностью доверяем моральным правилам той, кого ты избрал в супруги, поскольку они испытаны на деле. Заботься о девочке: она прежде была твоей сестрой и ты ее любил.

— Мама, я прокляну час, когда появился на свет! Маргерит не могла побороть в себе холодного недоверия, постоянно сопровождавшего все ее мысли, но тут она поняла, что была слишком жестока, и замолкла. Склонившись, она коснулась губами холодного лба юноши, прижала к груди дочь и с жаром произнесла молитву, а затем передала бесчувственную девушку Адельгейде, которая раскрыла ей объятья. Сверхчеловеческим усилием воли Маргерит заглушила взрыв материнской любви, а затем медленно обернулась к безмолвно и почтительно застывшей толпе, которая, затаив дыхание, наблюдала за проявлениями чувств этой незаурядной натуры.

— Найдутся ли здесь такие, — сурово вопросила она, — кто сомневается в невиновности Бальтазара?

— Нет, добрая женщина, таких нет, — отозвался бейлиф, вытирая слезы, — ступай спокойно домой, и да хранит тебя Бог!

— Он оправдан перед Богом и людьми! — добавил кастелян более важным официальным тоном.

Жестом показав Бальтазару, что они покидают часовню, Маргерит приготовилась последовать за ним. На пороге она обернулась, чтобы бросить еще один долгий взгляд на Сигизмунда и Кристину. Они рыдали, обнявшись, и Маргерит захотелось смешать свои слезы со слезами тех, кого она так сильно любила. Но, твердая в своем решении, она подавила поток чувств, грозивший перейти в бурю, и отправилась вслед за мужем. Глаза ее были сухи, лицо пылало. Спускаясь с гор, эти несчастные, многое испытавшие на своем веку супруги ощущали в сердцах такую пустоту, что все другие горести в жизни показались им надуманными.

Только что описанная сцена не оставила равнодушными зрителей. Мазо прикрыл рукой глаза и, по-видимому, испытывал большее участие, нежели считал необходимым показывать в своем настоящем положении. Конрад и Пиппо, демонстрируя свое человеколюбие, пролили обильные слезы. Последний даже проявил чувствительность, которая, при всем его легкомыслии и неустойчивой морали, не была ему совершенно чужда. Он даже просил о позволении приложиться к руке невесты и с жаром пожелал Адельгейде счастья, как человек, переживший совместно с ней большую опасность. Засим все разошлись, обменявшись знаками пылкого взаимного расположения и доказав тем самым, что людской род, склонный теснить и отталкивать ближних на большой дороге жизни, все же наделен и добрыми качествами, заставляющими нас раскаиваться в дурных поступках, которые извращают нашу натуру.

Покинув часовню, путешественники стали собираться в дорогу. Бейлиф и кастелян спустились к Роне; вполне довольные собой, словно бы до конца исполнили свой долг, заключив Мазо в темницу, они по пути рассуждали о том, какой удивительный случай свел их с сыном генуэзского дожа, да еще и при столь двусмысленных обстоятельствах. Добрые августинцы помогли путешественникам, которым пришлось снова забираться в седла, и — завершающий акт гостеприимства — недолгое время шли за ними следом, желая благополучно добраться до Аосты.

Мы уже описывали тропу, ведущую через Седловину. Она огибает небольшое озеро и, в нескольких сотнях ярдов от монастыря, минует место, где в старину располагался храм Юпитера. Достигнув северной оконечности озерца, где находится граница с Пьемонтом, тропа врезается в неровную стену скалы и, проследовав немного по извилистому карнизу, начинает спуск к равнинам Италии.

Чтобы Мазо мог сделать обещанное признание без лишних свидетелей, Конрада и Пиппо попросили отправиться вниз раньше остальной группы, а погонщикам было предложено держаться чуть сзади. В той точке, где тропа отдаляется от озера, путешественники покинули седла, чтобы первый крутой участок при спуске с Седловины пройти пешком, и Пьер увел мулов вперед. Группу возглавил теперь Мазо. Добравшись до места, за которым монастырь исчезает из виду, моряк остановился и устремил взгляд на внушительное, испытанное непогодой здание.

— Ты колеблешься, — заметил барон де Вилладинг, заподозрив, что Мазо намерен скрыться.

— Синьор, грустно смотреть даже на камень, если знаешь, что больше никогда его не увидишь. Частенько случалось мне карабкаться на Седловину, но впредь не посмею сюда явиться: почтенный кастелян и достойнейший бейлиф рады, конечно, оказать услугу генуэзскому дожу, когда он поблизости, но вряд ли станут так же усердно печься о его чести, когда он будет отсутствовать. Addio, саro, San-Bernardo!note 175 Подобно мне, ты одинок и бит непогодой, подобно мне, неотесан с виду, но не бесполезен. Оба мы маяки: ты указываешь путникам, где им можно укрыться, а я предупреждаю об опасности.

Мужская скорбь исполнена достоинства, и мы часто не можем ей не сочувствовать. Все, кто слышал этот прощальный привет, обращенный к убежищу августинцев, поразились тому, как он был лаконичен и поучителен. Тем не менее путники следовали за Мазо в молчании, пока не подошли к краю первого крутого спуска. Это место как нельзя лучше устраивало Маледетто. Оно находилось на том же уровне, что и озеро, однако монастырь, Седловину и все, что на ней было, за исключением короткого отрезка каменистой тропы, скрывали скалы. Внизу лежала пропасть: неровный ржаво-коричневый склон, исчерченный множеством замысловатых фигур — следами действия природных сил. Вверху, внизу и вокруг царили нагота и хаос: такова, наверное, была земля до творящего прикосновения Создателя.

— Синьор, — невозмутимо произнес Мазо, приподнимая в знак почтения шляпу, — это природное нагромождение напоминает мою собственную натуру. Горы суровы, бесплодны и несут отпечаток стихий, но благодаря терпеливости, милосердию и самоотверженной любви даже эти скалистые высоты превращены в обиталище тех, кто живет ради служения ближним. Всякая вещь чем-нибудь да полезна. Мы похожи на землю, нашу мать: иногда не приносим плодов, а можем и вознаградить за потраченные усилия, если видеть в нас людей, а не дикое зверье. Как часто ложится печать уродства на лик прекраснейшего из Божьих созданий, и все оттого, что обладатели могущества и славы не желают поддержать слабых и невежественных, а, напротив, уподобляются сторожевым псам, которые облаивают и кусают всех, кого заподозрят в посягательстве на свое достояние, — волкам, которые оживляются всякий раз, когда заслышат жалобное блеяние обиженного ягненка. Я жил — и, скорее всего, умру — нарушителем законов, но мучительнее всего мне бывает слышать, как меня винят в поступках, вызванных вашей собственной несправедливостью. Этот камень, — произнес он, скидывая ногой в пропасть обломок скалы, — так же свободен сейчас решать, куда ему двигаться, как волен выбирать свою судьбу бедный неученый человек, подозреваемый во всех грехах и осужденный раньше, чем провинится. Моя мать была прекрасна и добра. Ей не хватило сил противостоять коварству того, кто пользовался почетом в глазах окружающих и кто погубил ее добродетель. Он был знатен и могуществен, она же не имела ничего, кроме красоты и слабости. Их возможности были слишком неравны, синьоры. Воздаянием за ее грех стал я, явившийся на свет, где все начали презирать меня прежде, чем я успел заслужить это презрение.

— Нет, ты безбожно преувеличиваешь! — прервал моряка синьор Гримальди, который с напряженным вниманием ловил каждое его слово.

— Такие, как я, синьор, начинают с того, чем им суждено кончить: они никому не верят и думают о том, как бы причинить другим побольше зла. Святой монах, знакомый с моей историей, мог бы обратить к небесам душу, уже стоявшую, по вине общества, на пороге ада. Но этого не произошло. — Мазо горько улыбнулся. — Проповеди и наставления — не то, чем можно побороть несправедливости, которые творятся ежечасно; я сделался не кардиналом и советником главы церкви, а тем, кого вы видите перед собой. Да будет тебе известно, синьор Гримальди: монаха, который обо мне позаботился, звали отец Джироламо и он сказал твоему секретарю правду: я сын несчастной Аннунциаты Альтьери, которую ты некогда счел достойной своего мимолетного внимания. Почему я выдавал себя за другого твоего сына? Ради своей безопасности. Необходимые для этого средства я получил, когда случайно сошелся с одним из пособников твоего кузена и непримиримого врага; он снабдил меня бумагами, которые тот похитил вместе с маленьким Гаэтано. В Генуе ты найдешь подтверждение того, что все сказанное мною правда. А с синьором Сигизмундом нам не нужно больше соперничать. Мы братья, с тем только различием, что он рожден в браке, а я — плод неискупленного преступления, виновник которого и не думает раскаиваться!

Слова Мазо прервал шум голосов, в котором беспорядочно смешались жалость, восторг и удивление. Адельгейда бросилась в объятия своего супруга; бледный, терзаемый угрызениями совести дож стоял с простертыми руками, и на лице его отражались радость и стыд.

— Воздуха, — вскричал князь, — воздуха, или я задохнусь! Где дитя Аннунциаты? Я хочу позаботиться о нем, чтобы хоть так искупить зло, причиненное его матери!

Но было слишком поздно. Человек, несший на себе последствия его греха, с отчаянной смелостью бросился к краю пропасти и стремительно помчался по кратчайшей, но опасной тропе в сторону Аосты; голосов он уже не слышал. За ним по пятам следовал Неттуно. Судя по всему, Мазо старался обогнать

Пиппо и Конрада, которые тащились впереди по более удобной дороге. Через несколько минут Мазо завернул за выступ утеса и исчез из виду.

С тех пор о Маледетто не было ни слуху ни духу. В Генуе дож тайно навел справки, и все, им сказанное, подтвердилось. Сигизмунд был восстановлен в своих законных правах. Он предпринял немало великодушных, но безуспешных попыток отыскать и вернуть в семью своего брата. С деликатностью, какой трудно ожидать от нарушителя закона, Мазо держался вдалеке от общества, несовместимого, как он считал, с его привычками. Никто так и не узнал, где он прячется.

Единственным утешением для родственников Мазо послужило известие, касавшееся Пиппо, который попался на преступлении и был приговорен к смерти. Перед казнью актер признался, что Жак Коли пал от его руки и руки Конрада. Не подозревая о приспособлении, которым воспользовался Мазо, они приладили на Неттуно такой же пояс, чтобы тайно переправить награбленные драгоценности через границу Пьемонта.

Загрузка...