Луна взошла; не вечер — загляденье!
Сиянье разлилося по волнам.
Звучат слова любви: по возвращенье
Судьба такая предстоит и нам!
В Веве за «Винкельридом» следили от полудня и вплоть до самого вечера. Прибытия барона ожидали многие жители города, ибо высокое положение и влиятельность де Вилладинга в пределах огромного кантона вызывали к нему интерес не только тех, кто ценил его как благородного человека и почитал как друга. Роже де Блоне не был единственным другом его юности: это место было занято другим; но их дружбу скрепляла крепче всякого цемента общность убеждений.
Чиновник, в чьем ведении находился надзор за землями или округами, на которые, по настоянию Берна, был разделен подчиненный ему кантон Во, назывался бальиnote 77, должность, не вполне совпадающая с той, что обозначается привычным словом бейлиф; однако, за неимением другого наименования, мы будем пользоваться им, поскольку, по сути, оно также обозначает человека, наделенного властью. Бальи, или бейлифом, Веве был Петер Хофмейстер, представитель одного из тех бюргерских семейств, или городской аристократии кантона, которые полагали свои установления достойными уважения, справедливыми и, как можно судить из их собственных суждений, едва ли не священными только потому, что бюргерство благодаря такому порядку вещей наделялось известными привилегиями и, неся отнюдь не обременительные обязанности, могло пользоваться весьма существенными благами. Петер Хофмейстер был, однако, человек, наделенный добрым сердцем и здравым рассудком, благожелательный по натуре; но, живя с тайным сознанием, что все теперь не так, как должно быть, он с несколько преувеличенной горячностью рассуждал о должностных и бытовых интересах, уподобляясь инженеру, который озабочен наиболее слабыми местами своей постройки и потому старается, чтобы на самых опасных подступах к сооружаемой им крепости всегда можно было вести стрельбу как на дальнее, так и на близкое расстояние. Одним из особых постановлений муниципалитета, освобождающих граждан от насилия и жадности барона и приспешников принца, постановлений, которые, если выражаться языком тех времен, именовались свободами, семейство Хофмейстеров наделялось исключительным правом на некую должность, которая, по правде говоря, стала для них источником богатства и почестей; тем не менее Хофмейстеры отзывались о ней не иначе, как о тяжком общественном бремени, и притязали на благодарность общества за то, что несут это бремя столь долго и исправно, из поколения в поколение. Возможно, сограждане, глядя на то, как упорно отказывается семейство снять с себя эту обременительную ношу, ошибочно считали ее выгодной, ибо, сетуя на неимоверную трудность своих обязанностей и на невозможность найти иное семейство, которое могло бы нести их в течение ста семидесяти с половиной лет с такой же самоотверженностью, Хофмейстеры вполне сходили за современных Курциевnote 78, готовых обречь себя на бесконечный, непосильный труд, дабы спасти Республику от корыстолюбия невежественных рабов, желающих добиться ее доверия ради собственного преуспеяния. Но если не принимать этого во внимание, вкупе с серьезной оговоркой относительно превосходства Берна, на котором зиждилось его благополучие, нельзя было сыскать человека более филантропического, нежели Петер Хофмейстер. Он любил посмеяться от души, крепко выпить, что было не диво для тех времен, но законы почитал свято, как и подобает человеку его положения — шестидесятивосьмилетнему холостяку, получившему образование примерно за полвека до той поры, когда происходили описываемые нами события, и потому не расположенному сочувствовать романтическим воззрениям на род человеческий. Короче говоря, герр Хофмейстер был бейлифом, а Бальтазар палачом, благодаря неким достойным — либо недостойным — заслугам (теперь уже трудно угадать, каким именно) своих предков, на основании законов кантона, подкрепляемых общественным мнением. Разница заключалась лишь в том, что первый наслаждался своим положением, а второй к доверенной ему должности восторга не питал.
Когда Роже де Блоне, пользуясь хорошим биноклем, уверился, что барк, который был задержан штилем вблизи Сен-Сафорина, с реями на весу и картинно свисающими парусами, на борту своем имеет благородных путешественников, расположившихся на корме, и по плюмажу и пышным юбкам распознал даму, он немедленно приказал разложить сигнальный костер и спустился в порт, дабы ежеминутно быть готовым к встрече со своим другом. Здесь он обнаружил бейлифа, который прохаживался по набережной, омываемой слабыми набегами озерной воды, погруженного в самые, казалось бы, отвлеченные размышления. Хотя барон де Блоне происходил из кантона Во и не без приобретенного им по наследству неудовольствия взирал на чиновников, представлявших завоевателей его края, сам он обладал отменными душевными качествами, и потому разговор между ними завязался внешне самый благожелательный. Оба считали необходимым обращаться друг к другу на «ты»: барон стремился продемонстрировать свое равенство с бернцем, а бейлиф из кожи вон лез, чтобы доказать соразмерность своей должности с титулом древнейшего в округе аристократического дома.
— Встречаешь друзей из Женевы, что плывут вон на том барке? — бесцеремонно спросил герр Хофмейстер.
— А ты здесь зачем?
— Ожидаю прибытия друга — и даже более чем друга, — туманно ответил бейлиф. — Мне сообщили, что наши празднества в аббатстве посетит Мельхиор де Вилладинг; и помимо того, пришло секретное известие, что некая особа желает видеть наши увеселения, не претендуя на почести, подобающие ей по сану.
— Да, нередки случаи, когда наши празднества посещает высшая знать и даже принцы, под вымышленными именами и без йclatnote 79, приличествующего их рангу; ибо великие, нисходя до дурачеств, не желают тем не менее подвергать возможным неприятным испытаниям свой сан.
— Они поступают мудро. У меня свои собственные опасения на счет этих дурачеств, будь они неладны; возможно, это слабость, но это слабость должностного лица: я не могу представить бейлифа посреди всех этих богов и богинь иначе, как только в самом жалком виде. Сказать по правде, я рад, что тот, кто приезжает, делает это потихоньку, без огласки. Ты не получал писем из Берна?
— Нет, хотя доходят слухи, что предстоят перемены среди тех, кто облечен доверием граждан.
— Тем хуже! — проворчал бейлиф. — Можно ли ожидать от человека, который ни единого часа не служил, что он справится со служебными обязанностями как тот, кто с молоком матери познал вкус государственной должности!
— Хорошо тебе рассуждать так; но иные говорят, что даже Эрлахи3 имели свое начало.
— Himmel!note 80 Да разве я с этим спорю? Верно ты сказал; но какой отсюда вывод? Разумеется, Эрлахиnote 81 — такие же смертные, как и все мы; но человек — это человек, а должность — это должность. Смертное обратится в прах; однако если тебе потребны верные, преданные слуги, изволь позаботиться о достойном преемнике. А сегодня таковых не найти. У тебя в Блоне много гостей?
— Никого. Я ожидаю Мельхиора де Вилладинга с дочерью, но что-то погода мне не нравится. Вон там, над самыми высокими пиками, и возле Зубцов, едва только село солнце, появились недобрые предзнаменованья.
— В шторм ты укроешься у себя наверху, в замке! Озеро спокойно, как никогда; но было бы очень неприятно, если бы непокорный водоем вдруг рассвирепел и обрушил свой нежданный гнев на столь драгоценное бремя, покоящееся у него на груди!
— Не думаю, чтобы Женевское озеро посчиталось бы с неудовольствием бейлифа! — рассмеялся барон. — Повторю вновь: предзнаменованья нехороши. Поговорим-ка с водниками, не послать ли нам легкое судно, чтобы доставить путешественников на берег.
Роже де Блоне и бейлиф отправились вместе по частично отгораживавшему рейд Веве насыпному молу, о который в зимние шторма разбивались, вспениваясь, волны; целью обоих было посоветоваться с теми, кто хорошо знает приметы, предшествующие переменам погоды. Мнения оказались разными. Многие считали, что будет шторм; но так как все знали, что «Винкельрид» — новое, надежное судно и никто даже не подозревал о том, как перегрузил его жадный Батист, ветер, по общему заключению, должен был только способствовать скорейшему прибытию барка в гавань. Посылать лодку казалось ненужным также и потому, что ее, во время шторма, могло легко перевернуть волной, и потому барк представлялся значительно безопасней. По причине сей нерешительности, зачастую обнаруживаемой, когда обстоятельства неопределенны, Адельгейда и ее отец подверглись всем ужасам вскоре разыгравшейся бури.
Только с наступлением вечера в городе поняли, что шторм явится серьезным испытанием даже для тех, кому предстоит его встретить на борту надежнейшего барка. Темнота значительно увеличила опасность, потому что суда часто разбивались о камни из-за неправильных расчетов; и вдоль берега по приказанию бейлифа, который проявлял к пассажирам на борту «Винкельрида» заинтересованность гораздо большую, нежели простое сочувствие к оказавшимся в беде путешественникам, зажгли огни. К спасению их были приняты все доступные меры, и, как только ветер несколько утих, лодки отправились от берега в разные концы — искать бедствующий барк. Но «Винкельрид» уже плыл в это время вдоль берега Савойи, и потому поиски оказались бесполезными. Однако, едва лишь разнесся слух, что некий парусник вышел из-под прикрытия гор и направляется к Ла-Тур-де-Пейль, деревушке с гаванью более безопасной, чем Веве, горожане ринулись туда толпами. И как только все уверились, что пропавшая компания находится на борту этого судна, ее встретили восторженными криками и радостными приветствиями.
Бейлиф и Роже де Блоне заторопились навстречу барону де Вилладингу и его спутникам и отвели их, радостных и возбужденных, в старый замок, который украшал порт и от которого последний заимствовал свое наименование. Знатный бернец был слишком потрясен только что пережитыми злоключениями, а также необыкновенной, безграничной нежностью Адельгейды, которая плакала над ним, подобно матери, обретшей свое потерянное дитя, и потому приветствовал своего друга, жителя Во, не столь пылко и искренне, как это бывало всегда. Однако несмотря на его сдержанность, встреча друзей все же была сердечной.
— Я едва не стал завтраком для рыб, дорогой де Блоне, — сказал барон, тепло пожимая руку и опираясь на плечо своего друга. — Если бы не этот смелый юноша и если бы не доблестный моряк, искуснейший из всех, кто когда-либо плавал по пресным и соленым волнам, все, что осталось бы теперь от Мельхиора де Вилладинга, было бы дешевле, чем самая малорослая форель в Женевском озере.
— Хвала Господу, что ты уцелел! Мы беспокоились за тебя, и на поиски барка уже отправлены лодки: но, к счастью, все завершилось благополучно. Этот юноша, как я вижу, швейцарец и воин — что ж, он будет вдвойне дорог нам и бесценен — как единственный, кто спас тебя, оказав всем нам этим величайшую услугу.
Сигизмунд принял комплименты, не утратив присущей ему скромности. Бейлиф, однако, не удовлетворился одними только поздравлениями и шепнул юноше на ухо, что подобная услуга, оказанная знатной персоне, будет в надлежащее время учтена консулами.
— Ты, герр Мельхиор, поистине счастливец! — заявил он вслух. — Как удалось тебе добраться сюда — морем или по воздуху? Возблагодарим же Господа, как призывает Роже де Блоне, за то, что тебе удалось выбраться сухим из воды! В нашем Аббатстве, наверное, предстоит весьма изысканная церемония, судя по тому, что туда стекается множество именитых людей из горных замков и даже из-за Рейна. Не было ли с тобой на барке иного попутчика, помимо тех, кого я вижу сейчас?
— Да, был еще один; но куда же он девался? Это доблестный генуэзец, о коем я рассказывал тебе, сир де Блоне, как о своем любимом друге. Гаэтано Гримальди — это имя ты прекрасно помнишь, или я расточал свои признания попусту!
— О, я так часто слышал от тебя об этом итальянце, что, кажется, сам давно уже с ним знаком! Когда ты вернулся с итальянских войн, ты только и повторял: «Гаэтано говорит так», «Гаэтано думает вот этак», «Гаэтано делает то-то и то-то»… Так это он сейчас с тобой приехал?
— Он, кто же еще!.. Счастливая случайность свела нас вместе на пристани Женевы после тридцатилетней разлуки, и во время последнего выпавшего нам тяжелейшего испытания мы были неразлучны. Я провел в дружеских объятьях тот ужасный миг, Роже, когда все исчезло из виду — небо, земля, горы и даже мое дорогое дитя; и только он был со мной — тот, с кем я пережил множество опасностей, мой верный товарищ, который не однажды из-за меня получал раны, недосыпал, пускался в долгий путь и делал все то, на что способна любовь, — он, волею судеб, был со мной в эту ужасную ночь!
Едва барон кончил говорить, как вошел его друг, на лице которого было написано выражение спокойного достоинства, отсутствовавшего только тогда, когда Гримальди было угодно забыть об условностях, приличествующих его сану, либо когда он поддавался своему горячему южному темпераменту, противоречащему правилам аристократической сдержанности. Барон представил его Роже де Блоне и бейлифу как особу, о которой только что велась здесь речь, и как своего давнего верного друга. Первый встретил его с искренней теплотой, тогда как герр Хофмейстер настолько замысловато изъявлял свою радость и уважение, что немало удивил этим присутствующих.
— Благодарю, благодарю, добрый Петерхен, — сказал ему барон де Вилладинг, ибо именно этим уменьшительным именем называли Хофмейстера те, кто мог позволить себе такую вольность. — Благодарю, верный Петерхен; твоя доброта к Гаэтано немало свидетельствует о любви ко мне.
— Я чту твоих друзей, как и тебя самого, герр фон Вилладинг, — ответил бейлиф, — ибо ты вправе требовать почтения от бюргерства и его верных слуг; но уважение, оказываемое синьору Гримальди, относится к нему лично. Мы всего только бедные швейцарцы, живущие в диких горах; солнце не балует нас теплом и мир — своим вниманием! И все же нам не откажешь в учтивости. Человек, который, подобно мне, многие годы провел на государственной службе, был бы недостоин своей должности, если бы, руководствуясь инстинктом, не умел выказать почтения особам, коих полагается чтить. Синьор, в случае утраты Мельхиора де Вилладинга это озеро сделалось бы нам немило на многие месяцы, а возможно — и на годы; но если бы мы потеряли вас, я молился бы о том, чтобы горы рухнули в воду и похоронили бы дерзкое озеро под своими обломками!
Мельхиор де Вилладинг и Роже де Блоне искренне посмеялись над неуклюжими комплиментами Петерхена, хотя самому бейлифу казалось, будто он изрек нечто необыкновенно умное.
— Синьор, я благодарен вам не менее, чем мой друг де Вилладинг, — сказал генуэзец, в глазах которого искрился смех. — Подобная учтивость не может не покорить нас, итальянцев, ибо я сомневаюсь, что по ту сторону Альп сыщется хоть один человек, который захотел бы подвергнуть хотя бы одно из наших морей столь ошеломляющему наказанию за простительную, и даже естественную, провинность. Но умоляю вас простить это озеро, поскольку, догадываюсь, оно сыграло всего лишь второстепенную роль и навряд ли обращалось бы с нами иначе, чем с прочими путешественниками, держись мы от него подальше. Разумнее было бы предъявить обвинение ветру, а поскольку ветра зарождаются на высотах, то, боюсь, в конечном итоге пришлось бы обвинить те самые горы, к которым ты обращаешься за справедливым возмездием, в организации заговора против нас.
Бейлиф захихикал с глупой улыбкой, весьма довольный как собственным остроумием, так и ответными шутками собеседников, и разговор принял другое направление; однако на протяжении вечера, и далее при каждом своем визите, он продолжал оказывать синьору Гримальди столь особое и подчеркнутое внимание, что не мог не пробудить симпатии к итальянцу среди тех, кто привык видеть Петерхена сухим, деловитым, высокомерным чиновником.
Вспомнили о том, что путешественникам необходимо подкрепиться и отдохнуть после перенесенных ими тягот и злоключений. Роже де Блоне настоял, чтобы они поднялись в его замок, подле которого еще пылал сигнальный костер. На особой местной повозке, называемой шарабаном, небольшое расстояние было преодолено; бейлиф, к немалому удивлению собственника замка, пожелал сопроводить гостей, чтобы оставить их уже в полной безопасности. У ворот Блоне, однако, Петерхен распрощался со всеми, принеся при этом тысячу извинений и сославшись на многочисленные заботы, которые ложатся на его плечи в связи с подготовкой к празднеству.
— Зима, наверное, будет в этом году теплой, судя по тому, как любезен герр Хофмейстер, — заметил Роже де Блоне у входа в замок. — Ваши бернские чиновники, Мельхиор, не слишком-то учтивы с нами, бедными аристократами из Во.
— Синьор, вы упустили из виду корыстолюбие нашего приятеля, — смеясь, заметил генуэзец. — Существуют бейлифские округа и получше, а к голосу синьора де Вилладинга прислушиваются консулы. Надеюсь, я разрешил ваши сомненья?
— Нет, — ответил барон де Вилладинг, — ибо предназначение Петерхена — до конца дней своих быть управителем маленького округа. Этот достойный человек имеет доброе сердце, и он не мог не растрогаться при виде путешественников, чудом избежавших могилы. Я благодарен ему за его доброту, и если бы вправду предоставилась возможность подать за него свой голос, я не преминул бы сделать это; когда на государственные должности назначаются люди с мягким сердцем, это служит ко благу республики.
Мнение барона, показавшееся убедительным, поддержали все, кроме синьора Гримальди. Последний — либо потому, что был более искушен в тайных движениях человеческого сердца, либо имел какие-то одному ему известные доводы — попросту улыбнулся в ответ на слова де Вилладинга, как если бы до конца постиг различие между уважением, отдаваемым сану, и искренним почтением, на которое не скупятся добрые, благородные сердца.
Часом позже, после легкого ужина, Роже де Блоне предложил гостям совершить небольшую прогулку, чтобы полюбоваться красотой ночи. И в самом деле, перемена произошла столь значительная, что трудно было даже вообразить, как менее часа назад вместо чарующего, привлекательного пейзажа вокруг Блоне можно было видеть лишь черный небосвод и разъяренное озеро, от гнева которого они только что спаслись.
Облака уплыли прочь, к равнинам Германии, и луна поднялась над Дан-де-Жаман и залила своим светом озеро. Тысячи задумчивых звезд блистали на небосклоне как образ той благой власти, которая непрестанно проницает и управляет мирозданием, каковы бы ни были разногласия и неустройства подчиненных ей сил. Пенящиеся, быстро бегущие валы улеглись так же быстро, как и поднялись; и сейчас озеро было подернуто рябью, где плясали лунные отсветы, безнаказанно бунтующие на водной глади. Лодки вновь вышли из гавани; иные из них плыли в Савойю, иные — в близлежащие деревни; картина была настолько мирной, что возрождала в сердцах человеческих доверие к коварным, бурным стихиям.
— Существует сильное сходство между человеческими страстями и этими гневными вспышками природных сил, — заметил Гаэтано Гримальди после того, как все несколько минут помолчали, любуясь пейзажем. — И те и другие внезапно поднимаются и столь же быстро сникают; бушующими страстями, как и стихиями, невозможно управлять, но, отбушевав, они являют еще больший образ кротости, чем до своего бунта. Вы, северяне, слишком флегматичны, чтобы подтвердить это сходство, но более холодный темперамент тевтонцев и наша, южная, кровь наглядно обнаруживают его. Разве не кажется сейчас, будто эти горные склоны, озеро внизу, небо, усеянное звездами, словно сожалеют о своей недавней ярости и стараются, чтобы мы, созерцая их красоту, позабыли о недавней попытке погубить нас; как если бы буйная, но великодушная природа раскаивалась в своем гневе, будто человек в необдуманных речах, вырвавшихся в минуту уныния? Что ты нам скажешь, юный Сигизмунд? Уж тебе ли не знать, как свирепа была только что пронесшаяся буря?
— Синьор, — скромно отвечал юный воин, — вы позабыли о смелом моряке, хладнокровие и прозорливость которого спасли всех нас. Человек этот пришел в Блоне по нашей просьбе, но до сих пор о нем никто не вспомнил.
Мазо при этих словах Сигизмунда приблизился; с обычной невозмутимостью стоял он рядом с людьми, которым только что оказал величайшую услугу.
— Я пришел в замок по вашему повелению, синьор, — подчеркнул он, обращаясь к генуэзцу. — Однако ввиду неотложных дел, умоляю вас поскорее сообщить, чем еще могу быть вам полезен?
— Мы, признаться, позабыли о тебе. Едва мы ступили на берег, первая моя мысль была о тебе; но потом меня отвлекли разнообразные обстоятельства. Ты, как и я, итальянец?
— Да, синьор.
— Из какого государства?
— Из Генуи, синьор; я уже говорил вам прежде.
Синьор Гримальди без особого удовольствия припомнил их первую беседу и оглянулся на своих спутников, дабы узнать, что они думают по этому поводу.
— Из Генуи! — медленно повторил он. — Тогда нам, наверное, приходилось слышать друг о друге. Ты часто бываешь в порту; слышал ли ты когда-либо обо мне?
Мазо улыбнулся; казалось, он расположен был пошутить; но вдруг его смуглое лицо помрачнело и сделалось задумчиво, к удивлению собеседника.
— Синьор, — после краткого раздумья ответил Мазо. — Многие из тех, кто ведет сходный со мной образ жизни, наслышаны о вашей светлости; но если вы будете расспрашивать меня, кто я такой, лучше позвольте мне уйти.
— Нет, клянусь святым Франциском! Не покидай нас так внезапно. Я заговорил с тобою свысока, а ведь ты спас мне жизнь; что ж, я заслужил резкий ответ. Теперь мы почти квиты, но я хочу, чтобы перевес был на моей стороне, а когда мы оба окажемся в Генуе, он еще более усилится.
С этими словами синьор Гримальди протянул руку к Марчелли, своему соотечественнику и компаньону, и взял у него туго набитый кошелек. Вытряхнув оттуда сияющие цехины, он без колебаний предложил их моряку. Мазо с холодностью взглянул на блистающую груду; заминку его все приняли за недовольство предложенной суммой денег.
— Уверяю тебя, это только залог будущей награды. В Генуе я отблагодарю тебя сполна; а это всего лишь дар скромного путешественника. Приходи ко мне, когда мы вернемся в Геную, — и я постараюсь, чтобы ты остался доволен.
— Синьор, вы предлагаете мне то, ради чего люди готовы совершать любые — и добрые и злые — поступки. Ради этого металла люди рискуют жизнью, нарушают Господни заповеди, попирают справедливость, пренебрегают законами и позволяют вселиться в себя дьяволу; и все же я, хоть и без единого гроша в кармане, не возьму у вас этих денег.
— Погоди, Мазо, я сию же минуту могу увеличить свой дар. Добрый Марчелли, отдадим ему все до последнего цехина; а тебя, Мельхиор де Вилладинг, я буду просить предоставить в наше распоряжение свой кошель, пока мы не сможем наконец пользоваться собственными средствами.
— А разве Мельхиора де Вилладинга это дело не касается? — воскликнул барон. — Побереги свое золото, Гаэтано, и предоставь сейчас мне отблагодарить нашего славного моряка. В
Италии он придет к тебе, а здесь, у себя на родине, я имею право быть его банкиром.
— Синьоры, — с горячностью обратился к ним Мазо, причем голос его звучал мягче, чем обычно, — вы слишком щедры к бедному моряку. Я послушался вашего повеления прийти в замок не ради денег, но чтобы угодить вам. Да, я беден, бесполезно было бы отрицать очевидное! — Здесь он, как показалось его собеседникам, принужденно рассмеялся. — Бедность и ничтожество не всегда неразлучны. Вы сегодня строили догадки насчет вольного характера моей жизни; да, я человек вольный, но неверно считать, что если человек сворачивает с проторенной тропы, которую принято называть честной, то у него нет сердца. Мне посчастливилось спасти вам жизнь, синьоры; воспоминания об этом приятней, чем двойная сумма предложенных мне золотых монет. Вот синьор воин, — добавил он, беря Сигизмунда под локоть и подталкивая вперед, — пролейте на него свою щедрость; вся моя сноровка ни к чему бы не привела, если бы не его храбрость. Если вы отдадите ему все свои сокровища, вплоть до драгоценнейшей жемчужины, вы всего только исполните долг справедливости.
Сказав так, Мазо бросил взгляд в сторону Адельгейды, которая слушала, затаив дыхание; смысл слов моряка был ей понятен без пояснений: даже при лунном свете было видно, как румянец смущения вспыхнул на ее лице; Сигизмунд же отпрянул прочь, словно его застигли на месте преступления.
— Твои рассуждения похвальны, Мазо; от них крепнет наша дружеская к тебе симпатия. Сейчас я не стану ни в чем убеждать тебя, ибо вижу твое настроение. Но могу ли я надеяться на встречу в Генуе?
По выражению лица Мазо трудно было понять, что он думает; ответил он в своей обычной невозмутимой манере.
— Синьор Гаэтано, — сказал он, прибегая к свойственной для моряков свободе обращения, — во дворец в Генуе пусть придут к вам те, кто более знатен, чем я; кроме того, всегда найдутся злые языки, которые будут сплетничать, что вы принимаете сомнительных гостей.
— Ты упорно напоминаешь нам, что связан с опасным ремеслом. Подозреваю, что ты занимаешься контрабандой; это дело опасное, не слишком уважаемое и, судя по тебе, не такое уж и выгодное, чтобы посвятить ему всю свою жизнь. Я изыщу средства, чтобы освободить тебя от этого ремесла; тогда ты сможешь жить согласно обычаям, которые сейчас презираешь.
Мазо открыто рассмеялся.
— Так уж мир устроен, синьор: кто слишком честен, тому несдобровать. В сыщики идут неудачливые воры; почтовые чиновники греют руки на доходах от таможни; и мне не однажды приходилось бывать в странах, где патриотами считают тех, кто умеет ловко обирать своих ближних. Закон достаточно прочен и без моего скромного вклада в его укрепление; и потому, с вашего позволения, я останусь тем, кто я есть: человеком, который в опасной жизни находит удовольствие и мстит властям, сражаясь и смеясь над ними.
— Ты еще молод, и в тебе есть задатки для более достойной жизни!
— Возможно, синьор, вы и правы, — ответил Мазо, лицо которого внезапно потемнело. — Мы гордо называем себя венцами творенья, но судьбами своими управляем не более умело, чем Батист своим барком во время бури. Синьор Гримальди, я наделен задатками, которые делают человека мужчиной; однако законы, обычаи и проклятая вражда меж людьми сделали меня таким, каков я есть. Первые пятнадцать лет жизни меня готовили к церковной карьере, с тем чтобы в дальнейшем я надел шапку кардинала или получил доходную приориюnote 82; но помазываться мне пришлось соленой морской водой.
— Ты более знатного рода, чем это может показаться; есть ли у тебя друзья, которые пекутся о тебе?
В глазах Мазо сверкнул гнев — и он тут же отвернулся, стараясь, по-видимому, усилием воли подавить в себе вспышку ярости.
— Я рожден женщиной! — вымолвил он с особым ударением.
— Неужели твоя мать не страдает сейчас из-за тебя? Или она не знает, чем ты занимаешься?
Дерзкая улыбка на лице итальянца заставила синьора Гримальди пожалеть о том, что он задал такой вопрос. Некое чувство терзало душу Мазо, и он делал над собой нечеловеческие усилия, чтобы справиться с болью.
— Она умерла, — сказал итальянец резко. — Сейчас она посреди ангелов на небесах. Будь она жива, я никогда не стал бы моряком. — Мазо прижал руку к горлу, словно борясь с приступом удушья, и тут же добавил, усмехнувшись: — И тогда наш славный «Винкельрид» разбился бы о скалы.
— Мазо, ты должен прийти ко мне, когда я буду в Генуе. Я хочу еще раз увидеться с тобой и более подробно расспросить тебя обо всем. Одна светлая душа на небесах сокрушается о твоем падении, но некий влиятельный человек способен помочь тебе и порадовать ее.
Синьор Гримальди говорил с искренней теплотой и сожалением; Мазо, хотя и грубый по натуре, был тронут его неподдельным интересом и окончательно усмирил свой гнев. Он подошел ближе к знатному генуэзцу и почтительно взял его за руку.
— Простите мне такую вольность, синьор, — мягко сказал он, внимательно рассматривая морщинистую старческую руку с исхудавшими пальцами и сетью жилок, которую держал на своей темной, твердой ладони. — Мы не впервые осязаем друг друга плотью, но руки наши соединились впервые. Так будем жить в мире. Дурное настроение покинуло меня, и я умоляю вас, престарелый, доблестный синьор, простить мне мою дерзость. Вы обременены летами, почтенны и на вас почиет любовь Божия и человеческая; дайте же мне свое благословение, прежде чем я покину вас.
Высказав эту необычайную просьбу, Мазо опустился на колени со столь искренней почтительностью, что старику Гримальди не оставалось ничего другого, как исполнить ее. Генуэзец хотя и был удивлен, но не смутился. С подлинным достоинством и самообладанием, но сильно растроганный, что весьма приличествовало случаю, он произнес слова благословения. Моряк поднялся, поцеловал руку, которую он все еще держал, и, торопливо махнув всем в знак прощанья, сбежал вниз по склону и растворился во тьме ближайшей рощи.
Сигизмунд, внимательно наблюдавший всю сцену, заметил, как моряк быстро провел ладонью по щеке, и изумился необыкновенной взволнованности итальянца. Так же и генуэзец не находил смешным поведение их таинственного спасителя, поскольку почувствовал, как горячая слеза обожгла ему руку. Потрясенный, он вернулся в Блоне, опираясь на руку своего друга.
— Диковинная просьба Мазо напомнила мне о моем бедном пропавшем сыне, дорогой Мельхиор, — сказал он. — Ах, если бы Господу было угодно, чтобы мальчик получил благословение и оно пошло бы ему на пользу! Возможно, оно еще дойдет до него; я думаю, что Мазо — один из его гонимых законом товарищей, этим и объясняется его внезапная, странная просьба.
Беседа их, приняв еще более доверительный характер, продолжилась наедине. Все прочие отправились спать, и только в спальнях у обоих престарелых аристократов до позднего часа горели лампы.