ЧАСТЬ ВТОРАЯ В ДЕРЕВНЕ

Ключ от подъезда оказался под плоским камнем. Ключи от гаража и дома — под керамической голубой вазой. Это был комплект для друзей Омера. Затерянная в полях вилла стояла на распутье чего-то такого, о чем Кароль не осмеливалась напрямую спросить себя. Пока Уилфрид открывал гараж, она пробормотала:

— У меня такое впечатление, что многим известно это уединенное место.

Уилфрид загнал машину в гараж, а потом ответил:

— Все они, кроме меня, сейчас в Италии, я уже говорил вам об этом.

Какая-то статуя начала века, возвышающаяся в парке, при лунном свете выглядела и трагично, и смешно одновременно. Они вдохнули душную летнюю ночь. Наконец-то, тишина и покой. Мотор замолк, но гул от него еще продолжал раздаваться в ушах. Мгновение они, совершенно оглушенные, наслаждались тем, что осталось еще на земле от неуловимой размеренности бытия. Фонтан там, внизу. Над их головами пролетел ангел. Нет, оказалось, всего лишь летучая мышь.

— Войдем внутрь.

Они вошли в огромный холл, и их шаги гулко раздались в тишине. Уилфрид зажег свечу.

— Я не буду больше ничего зажигать. Вы хотите поесть?

— Нет.

— Хорошо. Наедимся завтра.

Он рухнул в кресло. Кароль, стоя, оглядывала комнату. Проигрыватель. Бар. Камин. Красные обои. Белый потолок.

— Выпейте скотч, Кароль.

— Нет.

— Выпейте стаканчик. Подкрепитесь. Вы все найдете в баре. Минеральная вода — в холодильнике.

— А вы?

— Охотно. Я дошел до ручки. Но спать не хочу.

Омер был непревзойденным мастером по организации всякого рода увеселений. Это безвестное пристанище служило перевалочной базой. И только пыль на двойных портьерах свидетельствовала о тех вечеринках, которые здесь устраивались. Легкий привкус вина. Неуловимое ощущение. Удовольствие — это домашнее животное, которое привязывается к вам только в том случае, если вы его подкармливаете. Если же вы забываете наполнять его миску, оно ищет другого хозяина и вскорости находит его. Дом этот — всего лишь просторная клетка для тех, кто попал в отчаянное положение. Кароль никогда не узнает, что Норберт один раз был здесь. Уилфрид вновь увидел, как он, затягиваясь сигаретой, меняет пластинки в проигрывателе. Лучше бы он танцевал. Он не натанцевался вдоволь. Он, глупец, предпочитал заниматься рыболовными снастями и стрельбой по тарелкам. Он мало, слишком мало, очень мало танцевал.

Кароль вернулась со стаканами в руках.

— Спасибо.

Они выпили молча. Свеча стояла далеко от них, пламя ее колебалось, отчего тени их дрожали.

— Уилфрид, мы здесь долго пробудем?

— А куда вы хотите ехать? Поскольку за границу нельзя, то это место — единственно подходящее из тех, что я знаю.

— Нельзя же проводить здесь целые дни, ничего не делая. Как мы узнаем новости?

— Завтра напишем и объясним наше положение. В газеты, прокурору, как уже решили. Мы не будем молчать. Молчать было бы гораздо тяжелее, чем решиться на побег.

— Я напишу своему адвокату.

— Прекрасная мысль. Если кто-нибудь захочет связаться с нами, он сделает это по радио.

Кароль у этой ночи просила только одного: дать ей силы поверить Уилфриду. Слишком долгое время Норберт был поводырем для нее. И, потеряв его руку, она не могла больше идти. Инстинктивно она оттягивала жуткую минуту, когда ей придется остаться в комнате одной:

— Не хотите покурить?

— Пожалуй.

Он посмотрел на ее белое платье, все в пятнах крови Норберта и вымазанное речными водорослями:

— Вы можете переодеться. Любая одежда — в распоряжении гостей Омера.

— А кто эти гости?

— Я не знаю.

Он действительно этого не знал.

— Это очень любопытный дом, — повторила она.

— Да, весьма. Пойдемте отдыхать.

Он вошел в кабинет поискать электрическую лампу. Кароль пошла за ним по лестнице. Уилфрид показал ей дверь:

— Это здесь. Я оставляю вам лампу. Постарайтесь заснуть.

Она смотрела на него, и в глазах стоял ужас:

— Уилфрид, я боюсь.

— Я знаю. Я буду в соседней комнате. Если станет слишком страшно, разбудите меня.

Он сжал ее руку. Она в растерянности застыла на пороге, не решаясь войти в комнату. Несколько смешавшись, он прошептал:

— Смелее, Кароль, смелее. Мне тоже, мне тоже очень плохо.

Она открыла дверь, потом с силой захлопнула ее за собой и зарыдала. Он слышал, как она бросилась на кровать. Он вздохнул, вошел в соседнюю комнату и разделся. Улегся в постель, чутко прислушиваясь к ночным звукам. Снаружи — уханье совы. Рядом, через стенку — приглушенные рыдания Кароль, находящейся во власти новоиспеченного привидения. Наконец в водопроводных трубах зашумела вода.

Уилфрид закрыл глаза. Под закрытыми веками трепетало пламя. От усталости он не чувствовал ни рук, ни ног. Норберт приближался к нему из вечности. Вечность. Что это такое, вечность? Уилфрид зарылся головой в подушку. Сова звала: «Уилфрид! Уилфрид!»

Проваливаясь в короткую ночь, Уилфрид все размышлял о том, кто такой Бог. Чтобы узнать это, времени потребуется гораздо больше чем вечность.


Когда она проснулась, было уже светло. Солнце пробивалось в комнату. Просочившись через планки жалюзи, его лучи собрались в лужицу в углу комнаты. Едва заметная улыбка тронула губы Кароль, и тут память вернулась к ней. Сердце сжалось в кулак. Она спала спокойно, без сновидений. Кошмары не терзали ее, предпочтя явиться утром.

Она встала, прошла в ванную комнату и взглянула на себя в зеркало. Лицо было отвратительным, опухшим, помятым. И однако это поблескивающее лицо — все, что у нее осталось для того, чтобы продолжать жить, хотя пока неясно как. Она умыла его, причесала волосы так, словно это все было чужое. Наконец тревога о своем будущем дала о себе знать. Если они избежали тюрьмы, что с ней станет дальше? Она работала секретаршей, когда познакомилась с Норбертом. Но в сорок лет не возвращаются на работу секретарем. На такую работу берут молодых и хорошо разбирающихся во всем. А она сейчас ни в чем уже не разбирается.

— Кароль?

Этот голос из-за двери заставил ее вздрогнуть от испуга. Ей потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это такое, и прийти в себя.

— Да?

— Я услышал ваши шаги. Что вы будете — чай или кофе?

— Чай.

— Жду вас внизу.

Если они избежали тюрьмы. Ничего они не избежали. Уилфрид не кто иной, как безумец, мальчишка. Самое худшее — их могли бы допрашивать час, ну два. И очень быстро бы узнали, что они совершенно чужие друг другу. Отдохнув и отдалившись от ночных кошмаров, она сожалела о своей слабости. Лучше было бы спокойно отвечать полицейским на их вопросы.

— В таком случае, мадам, почему вы уехали с мсье Вараном?

— Мы испугались.

— Чего?

— Несправедливости правосудия.

— Да?.. Но теперь вы вернулись.

— Да. Я хочу дать знать своему адвокату, в чем меня подозревают. В Англии мне было бы гарантировано право неприкосновенности личности.

— Право?..

— …неприкосновенности. Но, несмотря ни на что, условное освобождение существует.

— Честное слово, мадам, я не вправе решать вашу судьбу. Не покидайте больше вашего отеля. Мы продолжим поиски мсье Варана. Он высадил вас на дороге, по вашей просьбе, так?

— Совершенно верно.

Она отвечала бы им сдержанно, без капли волнения, как женщина, уверенная в себе и не потерявшая чувство собственного достоинства, несмотря на свое страшное горе. Довольная сама собой, она вытянула босые ноги, подставив их солнцу. Оно было горячим, как губы. В могилах нет солнца. Когда процесс тления уничтожит тело, почему бы костям не показаться солнцу? Мертвецы были бы счастливы. Сеньор, те самые мертвецы, которые принадлежат вам.

Она снова посмотрелась в зеркало. Эта прическа не подходит ей. Больше не подходит. Кароль хотела выглядеть построже, чтобы внешний вид соответствовал ее положению. Она зажала зубами шпильки для волос.


«Господин прокурор, тот факт, что я уклонился от исполнения распоряжения правоохранительных органов, прошу не рассматривать как побег. В этом моем поведении, также, как и в действиях мадам Эйдер, повинен страх. Мы страшимся внешней стороны этого происшествия, которая, увы, слишком часто вводит в заблуждение лиц, ведущих расследование. Нам известно о сотнях ошибок, допущенных правосудием…»

Уилфрид перечитал. Это было не то, что он хотел сказать на самом деле. Этого не достаточно. Ему хотелось выкричать свой страх, потребовать, чтобы их услышали, чтобы их поняли, обвинить, да, обвинить весь мир в несправедливости и примитивности. Он разорвал листок. Наверху хлопнула дверь.

Кароль спустилась вниз. Волосы на затылке туго затянуты в узел. В одном из платяных шкафов она нашла темно-зеленое велюровое платье, чулки, туфли.

— Доброе утро, Кароль. Ваш чай на столе. Я осмелился выпить свою чашку, не дожидаясь вас.

— Не стоит извинений.

Все предметы в этой сумрачной комнате были пропитаны тревогой, а снаружи ярко светило солнце. Уилфрид склонился над очередным листком бумаги. Кароль заметила, как глубокая складка у него на лбу обозначилась еще резче. Удивительно. Что она здесь делает, какая необходимость пить чай в обществе этого незнакомца? Да, мсье комиссар, незнакомца. Если они и разговаривали друг с другом, то о самых банальных вещах. Он дружил с Норбертом. Норберт исчез, так что же они делают вместе, без связующего звена? Она выпила чай.

— Уилфрид?

— Да, Кароль.

— Мне надо вам кое-что сказать.

Он отодвинул лист бумаги.

— Говорите.

— Уехав, я поступила необдуманно. Теперь я подумала. Я возвращаюсь в отель. Еще не поздно.

Он холодно посмотрел на нее.

— Возвращайтесь, Кароль. Ведь вы сами захотели поехать со мной. И если я исполнил вашу просьбу, так это только потому, чтобы оказать вам услугу.

— Вы были очень любезны, и я благодарю вас, но я возвращаюсь.

Он тоже выглядел теперь иначе. Сейчас на нем были полотняные брюки и футболка, вместо старых потертых джинсов и куртки, составлявших рыбацкий костюм. Со своего места Кароль почувствовала запах лаванды. Он улыбнулся ей.

— Поступайте, как сочтете нужным, Кароль. Но, если вы обнаружили какой-нибудь веский довод или факт, способный осветить проблему под другим углом, не будете ли вы так любезны, сообщить мне об этом?

Она прошептала:

— Ничего я не обнаружила. Мне достаточно одной правды. Правда — это сила. Они прекрасно поймут, что я не лгу. Правду невозможно не увидеть!

Уилфрид все улыбался:

— Я желаю вам этого, Кароль. От всего сердца. Скажите им, что я не кто иной, как трус.

— Может быть, и скажу.

— И, поскольку правосудие вершится людьми, а многие из них также трусливы, в их среде, без сомнения, найдутся один-два, которые скажут себе: «Он прав! Он похож на меня! Это мой брат!»

— Это как раз то, что я скажу в суде в вашу защиту, Уилфрид.

— Ничего другого я от вас и не ожидал.

Теперь из листка бумаги он смастерил самолетик.

— Если они вас спросят, где я…

— Не беспокойтесь, я не знаю, где вы. Я с вами рассталась на дороге.

Самолетик взлетел и упал на каминную полку.

— Я очень расстроен, Кароль, что не смогу проводить вас до вокзала.

— Просто скажите, как до него добраться.

— Идите в деревню, там найдете машину.

Такое равнодушие немного задело ее. Чужие — да. Но почему бы не перенести на нее хоть крупицу их мужской дружбы? Дружба — это неизбывное желание женщин. Божий дар, в котором им отказано. Они могут добиться всего, всего, кроме этого, ни на чем не основанного единомыслия, этого полного согласия. Она никогда не ревновала к дружбе, но вдруг ей показалось, что они оба что-то скрывали от нее, что они вместе замечательно проводили время, но она от этого была отстранена, как недостойная. Она почувствовала, как от негодования у нее застучало в висках. Кароль медленно встала и взяла сумочку.

Он проводил ее до двери, ведущей в парк.

— Прощайте, Кароль.

— Не бойтесь, никто не увидит, что я выхожу отсюда.

— Хорошо бы, — отрезал Уилфрид.

Он быстро закрыл дверь и через щель в ставнях смотрел на Кароль, исчезающую в зарослях аллеи. «Хорошо бы», — повторил он сам себе, поднимая самолетик. Он еще два или три раза запустил его, а потом забросил в угол комнаты. Посмотрел на отпечаток губной помады, который остался на крае чашки, потом растянулся на диване и принялся листать газету полугодичной давности. Он пробежал глазами результаты баскетбольного матча с неожиданным для себя интересом, поскольку всегда был равнодушен к этой игре. Понемногу тишина стала настолько гнетущей, что ему захотелось кричать. Он-то рассчитывал, что хоть Кароль наполнит этот дом живыми звуками. Ее шаги, скрип дверей — единственное, чем она могла принести пользу. Он встал, подошел к проигрывателю и, убавив громкость, завел пластинку Чарли Паркера. Паркер. Он тоже умер. Его музыка обвивалась вокруг тела, как плющ. Уилфрид, немного успокоившись, снова взял в руки газету и углубился в кроссворд. Вскоре он застрял на неразрешимом вопросе: «По вертикали. Водится в степи. Из восьми букв». С тоской он подумал, что, если бы все прошло благополучно, то завтрашним утром он уже ехал бы к морю. Что подумает Сильвия, когда в назначенное время он не появится, Сильвия, которой он дал прозвище по названию голландской сигаретной марки, крошечная пантера? Эта мысль была неприятна. Постоянно какие-нибудь фокусы, чтобы испортить отпуск? Он нисколько не любил деревню. А обстоятельства пригвоздили его к ней, как Христа. Да еще под глухой крышей, за закрытыми ставнями и задернутыми шторами. «Это происходит именно со мной». А его сын? Что он скажет с высоты своего беспощадного двенадцатилетнего возраста? «Мой отец? Он скрывался с одной женщиной и убил своего лучшего друга. Вот чем он занимался во время своего отпуска. А твой отец, он что делал?» Уилфрид вскочил на ноги. «О, нет, это невозможно, это неправда!» Он снова сел за стол и придвинул лист бумаги.

«Мсье. Ваша газета должна выступить в мою защиту. Я — невиновен, что выглядит, впрочем, не слишком убедительно. Я — всего лишь человек, оказавшийся один на один с машиной, которая сотрет его в порошок, если Вы не поможете остановить этот смертоносный механизм. Выслушайте меня. Я боюсь. Я боюсь. Вот факты…»

Капля пота шлепнулась на слово «боюсь». Пять букв. По горизонтали.

Кароль медленно шла под сияющем солнцем. Сорок лет, когда вы вдвоем, — это не старость. Он был таким надежным. Внимательным. Он очень ею дорожил. Гордился своей женой. «В ней столько изящества», — говорили знакомые. Так говорили потому, что это было действительно так. Теперь же, даже если все уладится, тень недоверия будет окутывать вдову. Вдова Кароль Эйдер. «Никто ничего не узнал наверняка, но…» Сорок лет — тяжелая ноша для одного. Но это и не чемодан, никто не может понести его за вас. Ей наверное следует начать жизнь заново. А так ли это нужно, начинать заново этот спектакль? Она порылась в сумочке и достала солнечные очки.

Мужчины — самые рьяные эгоисты, даже когда они мертвы, особенно — когда они мертвы. Норберт был мертв. В конечном счете это проще простого. И удобно. А у Кароль не осталось ничего. Кроме шестикомнатной квартиры и двух глаз, чтобы плакать. Или тюремной камеры. Камеры, в которой каждый месяц будет стоить ей десяти лет жизни. Камера, без туалетных принадлежностей, без массажистки, без диеты. Когда ее выпустят оттуда, ей будет сто лет. «Вот, мадам, Вашу искренность оценили по заслугам». Но она, она, кто ее оценит и вознаградит по заслугам? На улице никто не будет больше останавливать на ней восхищенный взгляд, тот взгляд, в котором читается любовь. Он раздражает, если задевает вас. Но если скользит мимо, — это смерть.

Вы не знаете, какое я провела сражение для того, чтобы в тридцать пять лет выглядеть на тридцать, а в сорок — на тридцать пять. Вас это смешит, эта ежесекундная борьба за то, чтобы молодость отвоевала несколько метров территории, которую она покинула с юношеской беспечностью. Вас это смешит. Все смешит. Если я и причинила вам какое-то зло, зеркало берется отомстить за вас. Бог находится в зеркале.

Глупые птицы распевали в ветвях деревьев. Кароль возненавидела и этих птиц, и эти цветы. Единственное существо в мире страдало. Почему же этим существом была она?

Мне было восемнадцать лет. Тогда я и выглядела ровно на свои восемнадцать. И когда я приезжала на бал, дерзкая, даже в забрызганном дорогой платье, я высоко держала голову, я смотрела им прямо в лицо так, что они опускали свои грязные кроличьи глазки, налитые кровью от похоти. Я была сама музыка. Вот именно, музыка. И разноцветные огни. Да, огни. И я думала, что все это будет длиться столько же, сколько я…

Она присела на горячие перила маленького мостика.

…Но я и живу гораздо дольше, чем все это. А сейчас я одна. Я опустошена. Мужчина оставил меня, так бывает всегда после любви. Я потеряна. Они бросят меня в свои холодные застенки. Они скажут, что я убила его. Они скажут это и будут хмелеть от своих слов, как ораторы-политики. Они заточат меня, потому что я ничего из себя не представляю и потому, что в глубине души я знаю это, и поэтому-то меня больше не будет.

Это бескрайнее голубое небо вызывало у нее дрожь и слезы.

Уилфрид сделал несколько копий со своего письма и запечатал их, чтобы разослать в редакции пяти газет. Найдется ли среди них хотя бы одна, способная заявить во всеуслышание: «Он прав. Поставьте себя на его место. На секунду поставьте себя на его место. Осмелитесь ли вы сами положить руку под топор, который вот-вот упадет?»

Чтобы заполнить время, он встал и налил большую порцию виски. За выпивкой время, конечно, прошло бы совершенно незаметно. Кароль была права, спрашивая, чего же они здесь дождутся. Он мог бы ответить: «Потопа». При побеге главное — это спрятаться. Это основное, что же касается прочего, он надеялся на радиоприемник в машине. Кто угодно мог связаться с ним по радио, чтобы сообщить о болезни матери или о кончине его собаки. Любой мог подбодрить его и посоветовать не поддаваться безумному страху загнанного зверя. С таким же успехом этот вызов мог оказаться хитрой уловкой, чтобы выманить его из укрытия. Он даже нисколько не ужаснулся этому чудовищному предположению. Такое коварство присуще пороку. А закон и правопорядок по определению не имеют ничего общего с пороком.

Он поколебался, глядя на бутылку. Пойти до конца? Так ли уж ему необходимо отключиться, убежать от реальности? Просто представился удобный случай. Ударом кулака он загнал пробку в горлышко бутылки и прошел в кабинет, чтобы поставить виски на место.

Ему вспомнилась война, пожары, дым от взрывов снарядов, с резким свистом вылетающих из артиллерийских установок, и «клак», попадающих прямо в фасады жилых домов.

«Господи, как хороша война

С ее песнями и долгими привалами», — пел Аполлинарий, которого эта война убила.


Когда они, Уилфрид, Норберт и другие солдаты, входили в какой-нибудь город или деревню, перед их глазами, с надвинутыми на них касками, стоял только один образ — женщины. Только что им удалось избежать ледяных объятий смерти, и теперь они мечтали прижать к себе что-нибудь теплое. Лица этих женщин растворились в памяти Уилфрида, как сахар в чашке чая. Единственное, что он помнил о них — это излучение, но не душевной щедрости, а температурное. Там, в кошмаре войны, ему, пожалуй, нравилось иметь под боком женщину и растворяться в ее безразличии. Он усмехнулся оттого, что от июльской жары футболка прилипла к телу. А те прошлые безумства были тут ни при чем.

И так случилось, что в этот момент прогремел дверной колокольчик. Уилфрид подскочил от неожиданности. Тишина. Звонок. На цыпочках он подкрался к двери. Снаружи услышали его шаги.

— Откройте, Уилфрид, откройте.

Он отомкнул замки. Кароль, с расстроенным видом, прошла мимо него. Он осторожно закрыл дверь. Кароль уже в изнеможении сидела в кресле.

— И что? Вы передумали по дороге?

— Да.

— Вы видели кого-нибудь?

— Нет.

— Хотите пить?

— Нет, спасибо.

Уилфрид забавлялся этим бесславным возвращением. Только что ты думал о женщинах и вот видишь, насколько милосердны всеведущие небеса: пожалуйста, тебе послана одна из них. И все при ней, даже пятна от пота под мышками.

— Вы, должно быть, считаете меня идиоткой, — прошептала она.

Это соображение застигло его врасплох. Он вовсе ничего не считал.

— Да нет, Кароль, нет… — буркнул он.

— Я боюсь состариться, — всхлипнула она.

— Что?

Неужели она рассчитывала обрести молодость здесь, задыхаясь в четырех стенах?

— Мне необходимо было снова вас увидеть.

— Увидеть хоть кого-нибудь, — поправила она его.

Да, все равно кого. Это замечание его разозлило. Но он вежливо согласился:

— Это вполне естественно. Не оправдывайтесь. Здесь вы — у себя дома.

Кажется, она успокоилась. Уилфрид не удержался от глупого вопроса:

— Как погода?

— Погода?.. Там солнце.

— Да, конечно.

Нет, в самом деле теперь ему нравились только молоденькие девушки. Глядя на них, вспоминались свеженькие помидорчики, резвые кролики, душистая малина, жимолость, этакие восхитительные дурочки. А впрочем, нет, то, что ему нравится… Это зависело от настроения. Он услышал шум воды на втором этаже в ванной комнате и обнаружил, что кресло, где сидела Кароль, уже пустое.

«Господа судьи, это так. Я люблю женщин. Доказательство: моя жена ушла от меня. Я люблю женщин, потому что люблю отсутствие чего бы то ни было. Поосторожнее, это не игра слов. Я не равняю их с ничтожеством. Я имею в виду то, что они приносят с собой в мой дом. Вы не понимаете. Вы всего лишь судьи крошечных осколков общества, не в обиду вам будет сказано. Я люблю женщин, но не всех. Я люблю их, похожих на помидорчики, на кроликов, на малину, но подробности — только для взрослых. Я не охотник до жен своих друзей. То, что мне нравится в моих друзьях, — это не их жены, нет. Это их дружба. Я не слышу больше шума воды в ванной комнате и из этого я заключаю, господа судьи, что мадам Кароль Эйдер лежит неподвижно в ванне. Голая. Меньше всего на свете я думаю о ее наготе. Какое мне до этого дело? Вы мне не верите? На моем месте вы припали бы глазом к замочной скважине. А я — нет. Я не высокоморальный человек, в чем вы имеете смелость меня обвинять, и т. д.»

Он опять завел пластинку Паркера. Сегодня в полночь он, возможно, выведет машину из гаража и отправит свои письма где-нибудь, километров за пятьдесят отсюда, из соображений личной безопасности.

Кароль вернулась. Она боялась стареть. Ему это казалось нелепостью. За столь долгий срок он так свыкся с мыслью о старости, что она уже больше не расстраивала его. Он перешел черту. Конечно, он не женщина, не кокетка, он не может, как эти самые судьи, поставить себя на место каждого. Но этот страх, какой же это пустяк! Народная мудрость права: слезами горю не поможешь. Знает ли хотя бы он, Уилфрид, сколько у него седых волос? Он стал старым со дня своего двадцатипятилетия. Старым. Сгорбленным. Дряхлым. Развалиной.

Она лежит в ванне голая, а я хожу кругами по темной гостиной. Интересно, кожа у нее теплая, как у тех девушек, из войны? Итак, Сильвия, моя крошечная пантера, вбегать в морские волны ты будешь одна. Другой будет целовать твои губы, прохладные и солоноватые. И не будет у нас с тобой ни общего полотенца, ни общей кровати, в которой колются песчинки, принесенные с пляжа. Я, моя малышка, переживаю трагедию. Вот именно, трагедию. Это соответствует моему возрасту.

Он зевнул. И тем не менее Уилфрид чувствовал, что этой ночью он вряд ли заснет и будет коротать время один на один с беднягой Норбертом. Этой ночью усталость уже не придет ему на помощь. С удивлением он обнаружил, что поет. Ну же, Уилфрид, как не совестно. Твой друг умер, а ты уже поешь. Но не забывайте о том, что и Кароль, вместо того чтобы окутывать себя мыльной пеной, следовало бы надеть траурную вуаль. Черный цвет — утешение для блондинок. Он оттеняет цвет их волос, он стройнит. И черные чулки. Честное слово, эротику придумали монахи, а в каком году, ученик Варан Уилфрид?

Переживая свое горе, Кароль, имела, по крайней мере, одно удовольствие: иметь возможность переодеться. Одно платье ей очень понравилось, но оно было красного цвета. И в нем она будет чересчур нарядной. Она побоялась молчаливого упрека Уилфрида и выбрала черное, правда декольтированное чуть больше, чем требовалось, но — черное. Конечно, это декольте… У нее вырвался раздраженный жест. Этот мужчина был никем для нее. Он был обычным, незаметным человечком, трусоватым, не способным выступить против более или менее общественного мнения. Она чуть было не надела красное платье, чтобы таким образом высказать свое презрение. А зачем? Черное в конечном счете очень миленькое платье. Если его смущает моя открытая грудь, он может смотреть в другую сторону.

Уилфрид был в кабинете и рылся в шкафу, заставленном консервами. Он обернулся, держа в руке банку с корнишонами. «Надо же, — промелькнуло у него в голове, — на ней платье, которое надевала Нелли в последний раз». — Он отвернулся, чтобы спрятать улыбку.

— Кароль, хотите есть?

Должна ли она хотеть есть? Она была в нерешительности.

Нужно поесть, Кароль. Хлеба у нас нет, зато есть только бисквиты.

— Я съем только бисквит.

— А, да, правильно. Есть банка с цыпленком. Вам это подойдет?

— Спасибо.

— Кароль, доставьте мне такое удовольствие, разрешите заняться кухней.

Она смягчилась:

— Договорились. Который час?

— Полдень, как по заказу.

Упершись ладонями в колени, он созерцал содержимое шкафа.

— Нам надо прожить больше месяца.

— Где мы будем через месяц?

— Не знаю.

— Надеюсь, не здесь.

— Я тоже надеюсь.

Обед они накрыли в столовой.

— Пейте, — распорядился он, — да пейте же!

— Чтобы забыть? — вздохнула она.

— Почему бы и нет?

И резко добавил:

— Чуть раньше, чуть позже… Забывать — это наш удел.

— Я не могу, — прошептала она со слезами на глазах.

— К счастью, можете. Из всего того, что нам дано, это — единственное, из чего можно извлечь пользу.

— Ужасно, что вы говорите это.

— Нет. Это замечательно. Как раз поэтому я выкуриваю по две пачки сигарет в день. Благодаря табаку, Кароль, я потерял память. Какая удача!

— Я не хочу. Я не хочу забывать.

— О, увидите!

Норберт забыл все. Полностью. По крайней мере, в этом ему можно было позавидовать. Кароль не хотела забывать, но положила себе еще порцию клубничного джема. К концу обеда бутылка шампанского была пуста. Кароль убрала со стола, а потом ушла в свою комнату, естественно, не сказав ни слова. Он недовольно смотрел ей вслед. Ему совершенно не нравилось такое двухэтажное одиночество. Никто не может быть физически совершенно один, если наверху или в соседней комнате кто-то ходит. Он отдавал предпочтение абсолютному одиночеству, чтобы ему не мешали размышлять. Ложь. Совсем недавно он жалел о том, что Кароль ушла. А впрочем, от такой духоты, как в парнике, мысли растекались. Он снял с себя футболку и лег на паркетный пол, прижавшись к нему голым животом. Грызла тоска. Не возникало больше охоты пережевывать свою жизнь. Паук прицепил паутину к плинтусу пола. Уилфрид подполз поближе, не отрывая взгляда от паука. Заключенные в тюрьмах приручали пауков. Сколько же нужно месяцев, лет, чтобы приручить пауков? У этого вид был удивленный. Уилфрид перевернулся на спину, уперев глаза в потолок. Посудите сами, как можно приручить паука, когда этажом выше дышит и изнывает от жары женщина? Пот стекал прямо на пол. Пойти принять душ? Если он поднимется наверх, не вообразит ли она, что он во что бы то ни стало желает ее общества? Гордость удержала его на полу.


Кароль была на чердаке. Она взобралась на табурет и открыла слуховое окно. Там, вдалеке, возвышалась колокольня, а еще она разглядела домишки с голубоватыми шиферными крышами. Дома, где живут, не ведая страха, где играют дети, где потягиваются кошки. У нее было такое чувство, будто она выпрашивает у них милостыню, по крупицам крадет их драгоценный мир. Она долго стояла так, зачарованная этим спокойствием. Деревенский воздух дрожал от роящихся насекомых и от зноя. Один домик, который стоял ближе, особенно взволновал ее. Утопая в буйстве виноградной лозы и солнечного света, он казался воплощением счастья. Такие домики всегда примечаешь издали. Богачи их покупают, бедняки ими восхищаются. От них ждешь искренности и несравненной доброты. В них, должно быть, хорошо живется. В одном стихотворении есть точное их описание: «Ах, почему наша любовь не свила себе здесь гнездышка…» Мечтайте, мечтайте, но не входите. Ваша любовь погибнет и здесь, впрочем, как в любом другом месте. Собака переносит с собой своих блох. А вы — своих, и свою чуму, и свое бешенство. Смотрите на него издалека. Мираж — это тайна пустыни. Этот дом — мираж; Кароль, а ты — пустыня. Смотри, не упади с табуретки.


Кароль вдыхала влажный душистый воздух — воздух свободы. Она ждала на своем посту, пока зазвонит колокол. Растворившись в небесной безмятежности, она вдруг подумала о том, что, возможно, ничего и не кончилось, что бескорыстное пение черно-зеленых синичек немножко предназначалось и ей; что, если не целая жизнь, то какое-то время у нее осталось, и что растительная жизнь не лишена приятности, поскольку период цветения у растений повторяется. Звонили колокола, и она внимала им так, словно вкушала плоды из райского сада, и это настроение усиливалось грустью и возникающими литературными ассоциациями. Кароль застыла, блаженно улыбаясь. Лаяла собака. Из этого безвестного чердака облачком выпорхнуло легкомысленное детство, чье это детство? Дата рождения этого провинциального особнячка — конец XVIII века. Целое облако воспоминаний хранилось здесь, ожидая волшебного момента воскрешения… Вот так Кароль провела три восхитительных часа.

Уилфриду пришлось, невзирая ни на что, подняться на второй этаж, где находились туалетные комнаты. Он заметил, что дверца, ведущая на чердак, была открыта. «Что она задумала там, наверху?» — подумал он. Воспользовавшись ее отсутствием, он юркнул в ванну и растянулся в прохладной воде.

Если бы нас кто-нибудь увидел, вот бы посмеялся. Наше знакомство длится уже пятнадцать лет. А в результате, знаем друг друга только в лицо. Я говорю на русском языке, а она — на китайском. Она прячется, а я убегаю. Тем не менее Кароль спустилась с книгой в руке. Уилфрид рассматривал атлас автомобильных дорог. Как малознакомые люди, они обменялись быстрыми улыбками. Они не знали, что бы еще сказать друг другу.

Когда стемнело, он открыл еще несколько банок. Ужин, в основном, прошел в молчании, правда, иногда они делали над собой усилие и перекидывались парой слов. После трапезы Уилфрид в отвратительном настроении пошел в гараж. Кароль вела себя с ним так холодно, будто это он столкнул Норберта со скалы. Однако, если бы этой женщины не было, то его жизни и свободе ничто не угрожало. Он взял себя в руки, потому что в конце концов, скорее всего, она то же самое думала про него.

Уилфрид обратил внимание на отвратительный запах. Он открыл багажник и увидел корзинку Норберта с его уловом. Гнила форель, великолепная форель в красную точечку. Чуть попозже и с Норбертом произойдет то же самое. С тяжелым сердцем бросил он корзину в мусорный бак.

Уилфрид сел в машину, включил радио и поймал волну, на которой передавали выпуск новостей. Говорили обо всем: о забастовках, о визитах официальных лиц, о футболе, о войнах настоящих и будущих, обо всем, кроме Норберта и них. Окончательно убедившись в этом, он, в растерянности, откинулся на спинку кресла. Что же означает это молчание? Полиция боится их вспугнуть? Смешно, ведь они совершили побег. Смерть Норберта не представляет для журналистов никакого интереса? Он оскорбился за друга. Но пришлось признать эту бесславную очевидность. Интерпол не гнался за ними по пятам. Это сельское убежище и станет для них тюрьмой.

Машинально, он настроился на музыкальную волну, где передавали джаз. На лице его явственно читалось недоверие. Уилфрид запрокинул голову и, затянувшись сигаретой, выпустил великолепные круглые колечки дыма.


На следующий день, во вторник, все началось точно так же, как и вчера. То же бесполезное солнце било в по-прежнему закрытые ставни. Несмотря на свои ожидания, Уилфрид спал неплохо. Лежа в кровати, он даже почитал детектив, позабыв на время о своем положении.

Утром он сбежал вниз, приготовил в кабинете кофе и выпил одну чашку. Вот бы сходить порыбачить. На рыбалку, Уилфрид? Он вздохнул. Это тоже умерло. Обрекая себя на смерть, он многое уничтожил. А мог бы ходить вот так, каждый день, в течение…

Сегодня я выпью скотч. Да, мое положение гораздо лучше, чем у той, что наверху и имеет привычку выражаться многоточиями, и чем у друга, который все никак не распрощается с жизнью. И все это происходит в доме, который, как мне помнится, знавал времена повеселее. Уилфрид, брат, запиши это в программу: заливаем горе.

Он выпил вторую чашку кофе. Ему пришла в голову мысль: подняться к Кароль. Если она окажет ему нелюбезный прием, он швырнет ей чашку в лицо и разыграет ради смеха жуткий приступ безумства. Мысль была абсурдной, но он поспешил привести ее в исполнение до того, как здравый смысл подскажет ему отказаться от этой затеи. Безрассудность, вплоть до настоящего момента, была свойственна большинству его поступков. Эти-то незабываемые проделки и составляли светлые пятна в его жизни. Вот он, с чашкой кофе в руке, уже на лестнице.

— Кароль!

Она зашевелилась в кровати:

— Что случилось, Уилфрид?

— Хотите кофе?

— Подождите, я спущусь.

— Не трудитесь, я вам его уже принес.

Должно быть, она вскинула брови и не знала как поступить.

— Я могу войти?

— Можете.

На ней была голубая пижама, а одеяло она натянула до подбородка. Кароль выдавила из себя улыбку:

— Чем обязана такой нежной заботе, Уилфрид?

Она взяла чашку, он уселся на коврик.

— Чем обязаны? Ничем, Кароль. Просто мне тоскливо. С меня хватит.

— Уже?

— Да, уже. Я вам не враг. Незнакомец не обязательно враг, и наоборот.

Она помрачнела.

— Зачем вы мне это говорите, Уилфрид?

— Не делайте такое лицо. Я не насиловать вас пришел.

— Прошу вас, Уилфрид!

— Не расплескайте кофе. Пока мы будем вместе в этой ловушке, вы будете моим товарищем. Мы сидим в одной лодке. Это предполагает некоторую солидарность, друг Кароль. Я разговариваю с вами, как с мужчиной.

— Разговаривайте со мной, как с женщиной.

— Ладно.

— Несмотря на ваше горе, моя крошка, не забывайте почему вы оказались здесь. Не забывайте, что нас двое.

Он понизил голос:

— В глубине души, в самой-самой глубине, я не люблю быть один. И, все-таки, я тренируюсь…

В ее глазах промелькнуло понимание, и это принесло облегчение. Другого он не допускал: ни равнодушия, ни враждебности. К ним Уилфрид был беспощаден. Этому его, как и множество других сердцеедов, научили многие и многие месяцы одиночества.

— Ну и как кофе?

— Очень вкусный. Спасибо.

Он посмотрел на нее. И вдруг эта комната наполнилась запахом женщины. Ладони его вспотели. Уилфрид встал и вышел. Он предлагал ей дружбу в тот самый момент, когда в комнате витал запах женщины. Неважно какой женщины, но — женщины. В ванной он долго лил холодную воду себе на голову и на руки.

Он все также стоял, наклонившись над умывальником, когда почувствовал резкую боль в правой почке. Уже в течение целых суток Уилфрид испытывал известные трудности при мочеиспускании. Но он не обращал на это внимания, поскольку происходящие события занимали его гораздо больше, чем эти болезненные ощущения. И вот сейчас этот предательский недуг внезапно сковал его тело опоясывающей болью. Он закрыл кран и, крайне взволнованный, выпрямился. «Что бы это значило? — пробормотал он. — Не было бы это…» Но как раз это и было. Он хотел надеяться, что это не то. Уилфрид опустился на стул, выкрашенный белой краской. Он ощущал спокойную, тупую боль, как будто кто-то, не переставая, давил рукой на это место. Не двигаясь, он ждал, чтобы она ушла прочь, чтобы она шла дальше своей дорогой презренных страданий, чтобы она нашла для себя другое тело. Но боль осталась. Она обосновалась в нем. Здесь ей было хорошо, как у себя дома. И где-то внутри Уилфрида, как экзотический цветок, распускался ужас.

На лбу выступил горячий, противный, липкий пот, вызванный тошнотой. Все правильно. Такое уже случалось с ним, около десяти лет назад. Воспоминание об этом вызвало повторный приступ тошноты. Он знал, что мучительная боль, которая пришла к нему, не знает пощады. Это — пытка, жестокое имя которой он не осмеливался произнести даже шепотом. Доктора говорили, что по силе она равняется, если даже не превосходит, родовым схваткам. Почечные колики понемногу все разрастались, еще немного, и они разорвут его своими щипцами, сожгут на медленном огне, разрежут на куски острыми ножами. Он махнул левой рукой, пытаясь отогнать их от себя, выкрикивал смешные слова, молил о пощаде: «Нет! Нет!» Он рухнул перед умывальником на колени и принялся изрыгать все содержимое желудка. Сначала кофе. Потом вчерашний ужин. Потом кишки. Потом всю свою жизнь. Он плевался, и кашлял, и плакал, и всякое представление о времени и пространстве тут же улетучилось.

Его правая почка пыталась исторгнуть из себя камень, выталкивая его в мочеточник, в канал, диаметр которого был не больше диаметра птичьего пера. Конечной целью этого камня был мочевой пузырь. Ему надо преодолеть расстояние всего в несколько сантиметров.

— О, Господи, Господи!

Он уже не мог бы сказать, сколько времени прошло с начала приступа: то ли десять минут, то ли час. Он умирал от жары. На четвереньках он дотащился до окна, откинул крючок с решетчатых ставней и с силой толкнул их. Дневной свет брызнул ему в глаза.

Какое-то насекомое, сев ему на спину, больно укусило. Задыхаясь, он стащил с себя футболку.

Пытаясь встать на ноги, он опрокинул стул. Наконец прямо перед собой он заметил испуганную Кароль.

— Уилфрид, что с вами? Вы заболели?

Стиснув зубы, он жалобно улыбнулся:

— Пустяки, Кароль, ничего.

Она уже опустилась на колени рядом с ним:

— Вы так бледны, как… Как…

Она не решалась произнести: «как смерть». Заикаясь, он пробормотал:

— Не бойтесь. От этого не умирают. Это почечные колики. Идите, оставьте меня.

Он не мог долго сдерживать стоны.

— Оставьте меня, Кароль. Если вы не уйдете, мне будет неловко за свои страдания.

— О, Уилфрид, это ужасно.

Он нашел в себе силы усмехнуться:

— Да уж, нам только этого не доставало. В самом деле, зрелище не из приятных. Идите.

Она остановилась в нерешительности.

— Вы не хотите, чтобы я сходила за… врачом?

— Нет!

Он уже выл:

— Да уходите же!

Кароль поднялась и двинулась к двери. Его опять вырвало, но на этот раз, он почувствовал облегчение. Когда его выворачивало наизнанку, он, цепляясь за край умывальника, меньше думал о своей боли. Он предпочел бы, чтобы его рвало без передышки. Это была ерунда. Это было ничто по сравнению с адским огнем, который пылал внутри него.

Кароль больше не было рядом. Ему удалось встать и посмотреть на себя в зеркало. Лицо было мертвенно-бледным, мокрым от слез и пота. Он поразился своему отражению. По его мнению, на нем не было заметно печати серьезной болезни.

— Довольно, Уилфрид, — проворчал он, — а ну-ка, парень! Спой! Ты же мужчина!

Он промямлил какую-то песню. Прервал ее на полуслове с исказившимся от боли лицом. Потом вернул себе обычное выражение. В области поясницы все отчетливей возникало ощущение жуткой тяжести. А особенно внизу живота. Ему казалось, что в этом месте к нему подвешен неимоверно тяжелый груз, который к тому же возрастает с каждой секундой. Песенка его прервалась. Привалившись спиной к стене, он растерянно смотрел на небо.

— Это неправда, это неправда. Это невозможно. Это неправда.

И в самом деле, у этих страданий было мало общего с реальным миром. Иногда наиболее острые приступы вызывали забытье, похожее на сновидение. Аптечка, глупец, аптечка! Он кинулся к шкафу, понимая, что это — еще одно испытание. Необходимо было сконцентрировать остатки сознания, чтобы прочитать этикетки на коробочках и флаконах, установить, что это за лекарство, и понять, каким образом его принимают. Он героически справился с этим, держась одной рукой за живот, раздавленный Тяжестью, этой несуществующей Тяжестью, которая, по всей вероятности, превосходила тонну. В шкафу оказались только детские игрушки, лосьоны от комаров, таблетки от боли в желудке или облегчающие похмелье, женские лекарства, противозачаточные средства, нюхательная соль, настойка йода. Омер предусмотрел все, кроме обычной боли. И в самом деле, в увеселительных заведениях чаще используют возбуждающие препараты, нежели успокаивающие. Уилфрид нашел один-единственный тюбик с аспирином. А внутри него две таблетки. С их помощью борются с мигренью. В отчаянии он проглотил их, запив стаканом воды, который поставил на кафельный пол.

Уилфрид вышел из ванной и, доплетясь до своей комнаты, рухнул на кровать. Ему показалось, что боль удесятерилась. Когда он двигался, она была меньше. Уилфрид скорчился, изо всех сил кусая одеяло, потом поднялся и вышел в коридор. Он спустился по лестнице, перескакивая через несколько ступенек, потом бегом поднялся, ну точно — сумасшедший. Он взялся скакать по всему дому, налетая на мебель. Он надеялся, что, измотав себя таким образом, упадет, сраженный сном. Сон. Никогда с такой силой не желал он этой передышки. Но сон ничем не мог ему помочь, ничем. Он оказался бесполезен и тогда, когда такой приступ случился у него в первый раз, и ему сделали укол морфия. На лестничной площадке он чуть не сшиб Кароль. Он метнулся в угол и так затравленно посмотрел на нее, словно он — дикий зверь, а она — охотник, который вот-вот сразит его метким выстрелом. Он присел на корточки, чтобы хоть немного облегчить отвратительный груз, который оттягивал его живот. Вырвался глухой крик отчаяния. Прохладная рука легла на его лоб. Заливаясь слезами, он обнял ноги Кароль, стоящие прямо перед ним. Речь ее текла плавно, «как разговор рыб». Она говорила с ребенком:

— Мой малыш, мой маленький мальчик. Не терзайся больше. Я здесь. Обнимите меня, да, обнимите меня, и больше не будет больно, мой бедненький мальчик.

Она нежно гладила его по мокрым слипшимся волосам. Он изо всех сил старался впасть в забытье. Но боль все понимала и не давала одурачить себя ничему и никому. Она была проницательной и всегда начеку. Уилфрид больше не открывал глаза и внимательно прислушивался к усилиям крошечного кусочка булыжника. А может, булыжник этот был большим, как муравей, или краб, или как глотка спрута. Он пролепетал сквозь зубы:

— Это роды, Кароль. И камень — это мой ребенок. Не стоило заниматься любовью, чтобы дождаться камня.

— Успокойтесь, Уилфрид, я здесь.

— Они ласковые, ваши руки.

Если бы пришла смерть, с каким равнодушием он принял бы ее. Он отдался бы ей, нисколько не раздумывая. И недаром еще существует обычай: прятать от больного оружие и кухонные ножи в момент обострения почечных колик. Его неспособность защититься от какого-то камня рождала в сознании полную покорность судьбе. Измотанный, обмякший, он тяжело дышал. Руки Кароль все так же гладили его по голове, легко касаясь волос. Он сердито потряс головой, чтобы сбросить их.

— Вы не хотите больше, чтобы я к вам прикасалась?

— Нет! Убирайтесь! Я болен. Я очень болен.

Он растянулся на лестничной площадке, нос весь вымазан в пыли. Свинцовый пояс все прибавлял в весе. Чтобы ослабить его хватку, Уилфрид изворачивался, как червяк, на которого попала капля скипидара. Не обращая внимания на Кароль, которую эта сцена чрезвычайно удивила, он поднялся и уперся руками в колени.

— Прости меня, Господи! Прости нам грехи наши, как мы прощаем должникам нашим. А как дальше, Кароль, вы знаете, как дальше?

Она покачала головой, но потом прошептала:

— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого, аминь.

— Именно так. Господи, именно так, избави нас от лукавого, избави нас от лукавого, избави нас от лукавого.

Он снова повалился навзничь, царапая пол ногтями:

— Убирайтесь вон! Кароль, вам не пристало смеяться надо мной! Я ненавижу вас! Убирайтесь!


Уилфрид перевернулся на спину, но рассмотреть потолка так и не мог. Он задержал дыхание. Молчание, как туман, окутало всю комнату. Кароль ушла. Он поднес часы к самым глазам. Приступ длится уже четыре часа. Кароль, наверное, невозмутимо открыла консервную банку. Он поплелся в туалет и со злостью, зная, что это безнадежно, попытался помочиться. Как бы он хотел вскрыть свой живот, как консервную банку и вырвать оттуда этот кремень и тяжеленный маятник. Он с силой захлопнул жалюзи. Наверняка в этот момент кто-нибудь проходил мимо, а сейчас уже бежал по деревне с криком, что в этом доме он видел убийц Норберта Эйдера. Уилфрид натянул куртку прямо на голе тело, цепляясь за перила, спустился вниз по лестнице. Кароль читала, сидя в кресле. Уилфрид медленно направился к двери.

— Куда вы идете? — спросила Кароль.

Он глупо улыбнулся.

— Я иду в деревню. Какой-то тип видел нас, как раз сейчас он может рассказывать об этом.

Она осталась невозмутимой.

— Вы уверены в этом?

— Почти. Итак, я признаю все, что они хотят, все: что я спал с вами и что это было чудесно, что я убил Норберта, и потом, после, я пойду к доктору. Он сделает мне уколы. Возможно, это поможет. Прошлый раз они ошиблись и дали мне простой воды вместо морфия. Мне необходима их помощь. Они должны это сделать. Без этого я загнусь.

— Останьтесь, Уилфрид.

Он со злостью посмотрел на нее.

— Вы что, ничего не понимаете? И тем не менее нужно понять. Я сдохну так же, как и Норберт сдох, сдох, сдох.

Она пожала плечами и вновь взяла книгу:

— Не будьте дураком. Я прошу вас остаться.

Вдруг он захныкал:

— Позвольте мне выйти. Они сделают мне укол морфия. Морфий — это замечательно. Ты плывешь в лодке. В небе.

Кароль подошла к двери, закрыла ее на два оборота и зажала ключ в кулаке. Уилфрид недобро ухмыльнулся:

— Я могу вылезти в окно!

Она сражалась с мальчишкой.

— Вы уже меньше страдаете, Уилфрид. Вы много говорите.

— О нет, я страдаю. Но я — герой. Норберт никогда не говорил вам, что я герой? У меня есть медаль.

Кусая губы, обессилев от этой борьбы, он прислонился к стене.

— Медаль, великолепно! С пальмовыми ветками. Похоже на уток. И я мог бы получить медаль Почечных Колик! Дайте мне виски, я хочу выпить всю бутылку, только бы заснуть, заснуть!

— Это виски достанется вашим почкам, а не вам.

— А?

Он, должно быть, уже не понимал, где находится и скатился прямо на ковер.

— Ах, вы смешите меня, я просто визжу от смеха. Внутри живут гром и молния. Там — булыжник, который живет, который дышит, который ворочается. Как мы его назовем, эту дорогую крошку?

Повернувшись на бок, он торжественно поднял палец:

— Каменный плод моих внутренностей освящен Богом!

Закрывая книгу, Кароль проговорила:

— С того момента, как вы заболели, вы очень много говорите о Боге.

Между двумя стонами он испустил тяжелый вздох:

— Это ради смеха, Кароль. Он не верит в меня, а я не верю в него.

— Ну а я в него верю.

— В таком случае, будьте любезны, поскольку вы с ним на короткой ноге, попросите его прекратить это свинство.

У него не осталось больше храбрости. Он уже не хотел идти на улицу. Люди могли бы подумать, что он одержим бесами. «В средние века, — подумал он, — таких, как я, сжигали». Боль поднялась еще на один градус. Уилфрид напрягся, чтобы выдержать эту новую атаку. Он поднялся на второй этаж, решив не устраивать больше спектакля. Он сказал себе, что боли не существует. Он тоже раскрыл книгу. Первую попавшуюся.

Просыпайся, а не то я запру тебя в холодильнике.

Человек, у которого не было ни рук, ни ног, проворчал сквозь зубы:

Шиш!

Рост его составлял пятьдесят сантиметров. Он жил со своей матерью. Летом продавцы мороженного переругивались с ним. Они сажали его перед своими лавками, чтобы привлекать клиентов.

— Сначала попробуем шляпу.

На голову ему водрузили остроконечную, блестящую, зеленого цвета шляпу.

— Ты неотразим! Все девчонки квартала будут твоими.

— Твоя сестра тоже.

Продавец колебался. Он знал, что у человека-обрубка тяжелый характер. Он ничего не ответил и занял свое место за прилавком, заваленным рожками для мороженного.

Оторвавшись от книги, он почувствовал, что балласт, находящийся внизу живота снова потяжелел. От его веса Уилфрид согнулся пополам. И так, не разгибаясь, с книгой в руке, он пробежал рысцой по коридору около ста шагов. И даже не вспотел. У него не осталось больше ни пота, ни слез. Когда он дотрагивался до стен, они на ощупь были влажными. Подкрался вечер, а он даже не заметил как. Куда же ушли все эти часы? Уилфрид не имел об этом ни малейшего представления.

В маленькой комнатке, в беспорядке, стояло около дюжины столов с аппаратами для охлаждения напитков. Человек-обрубок помотал головой:

— Твоя шляпа слишком тесная. Мне больно.

Торговец нашел способ отомстить:

— Если тебе не нравится, я могу вышвырнуть тебя.

Человек-обрубок побледнел от ярости. Он прошипел:

— Так твоя сестра сегодня свободна?

Уилфрид, жадно глотая душный воздух, ходил не останавливаясь. Сколько же километров с самого утра он прошел? Неужели нет конца этой дороге на распятие без креста?

Торговец подскочил. Сорвал с него шляпу, схватил сетку, в которой сидел человек-обрубок и, открыв холодильник, запихнул его внутрь, как арбуз.

Новый приступ боли прервал его чтение, и роман упал на пол. «Не оборачивайся», Кипиан, издательство Vache Katcha — успел прочитать он на обложке, прежде чем, в миллионный раз за этот день, упасть на колени. Не оборачивайся, Уилфрид.

Кто-то смотрел на него. Он узнал этот взгляд. Это было на улице какого-то портового города на Средиземноморском побережье. Юная проститутка, свеженькая, как ягодка. Ее взгляд снизу вверх, как у причастия. Все очарование мира за денежную купюру. Откуда вдруг этот взгляд? Юная проститутка убралась восвояси. Держась руками за пах, он стоял около приоткрытой чердачной двери. Издалека он слышал звон церковных колоколов, ангельская музыка которых просачивалась через слуховое окно. Вечерня, или призыв на молитву Богородице. Он не осмеливался больше даже пошевелиться. Кажется, после этого последнего удара кинжалом боль, успокоившись и насытившись, отступилась от него. Кажется.

Вид потолка. Пустыня, по которой, как одинокий верблюд, ползет муха. И никакого изображения на нем: ни пейзажа, ни морского простора. Это скучный четырехугольник, выкрашенный белой краской. Взгляд здесь теряется и никогда не возвращается обратно.

Сжавшись в углу в комочек, он даже не дышал, в надежде, что боль наконец позабудет о нем. Этот дикий зверь, вне всякого сомнения, был еще жив и готовился наброситься на него и загрызть до смерти, если только Уилфрид допустит такую неосторожность и пошевелится. Боль растворилась во мраке, как ночной поезд. Он еще слышал ее отголоски, разносящиеся по всему телу каждые четверть часа, но они уже были не такие резкие и не такие ослепляющие. Тяжесть нехотя отступала. Уилфрид оставался неподвижным. Из оцепенения его вывел голос Кароль:

— Вам все еще плохо?

Он приложил палец к губам:

— Уже меньше. Прошу вас, тише.

Да, боль могла их услышать. Кароль на цыпочках ушла. Уилфрид еще ждал, застыв в темноте на корточках. Он хлопал глазами, сомневаясь в этом счастье: угадывалось приближение рая, и этим раем был сон. Он осторожно, как привидение, пробрался в свою комнату и вытянулся во весь рост на кровати. Мышцы его одеревенели, кости искривились, нервы обнажились и растрепались, как электрические провода, спутанные в клубок. Безучастный ко всему, с пустой головой, никак не связанный со своим жестоко избитым телом, он ждал прихода вечного покоя. Портьеры, скрывающие его, трепетали, он угадывал их движение. Когда они разлетятся в стороны, придет благодатный отдых.

Он не видел, как они раскрылись. К этому времени он уже спал.


На следующий день, в среду, Кароль постучалась в дверь к Уилфриду. Он открыл один глаз, и тотчас же жуткие воспоминания о вчерашнем приступе мертвой хваткой сдавили горло и желудок. Кароль постучала еще раз. Уилфрид тихо ответил:

— Входите.

Она внесла на подносе две чашки кофе.

— Сегодня моя очередь, — сказала она с улыбкой. — Как вы себя чувствуете?

— Нормально. Разбитый, обессиленный, испуганный, но — все кончено. Скажите, мои волосы еще не все седые?

— Нет еще.

— Значит, они никогда не поседеют. Я не слишком безобразно вел себя вчера с вами, Кароль? — спросил он робко.

— Да нет.

— Я припоминаю, что хотел уйти.

— Я помешала вам сделать это.

— Вы правильно поступили.

Он вдохнул в полную силу. И все его существо заполнила огромная радость от того, что страданий больше нет, даже мурашки поползли по коже. Уилфрид пристально посмотрел на Кароль. Он вспомнил, как его голова лежала у нее на коленях. Он помнил прикосновение ее рук к своим волосам. Но она не должна знать, что он помнит все это. Одним глотком он выпил кофе, опьяненный тем, что ему вновь доступны те маленькие удовольствия, которые он считал потерянными.

— Благодарю вас.

— За что?

— За кофе. За все. Я не забыл того, что вы мне говорили.

Она покраснела:

— Вы были всего лишь ребенком, которому больно. Я и обращалась с вами, как с ребенком.

— Я не знаю. Но мне это помогло.

— Это естественно.

Она избегала встречаться с ним глазами.

— Кароль, я был ужасен?

— Это было ужасно. Но не вы.

— Да, это было ужасно.

Он не мог подобрать нужного слова, но все было понятно и без слов.

— А это может… может повториться?

— Неизвестно. В первый раз это случилось лет десять назад. Больше я не думал про это. Об этом избегают думать.

Он с наслаждением затянулся сигаретой. Солнце, кофе, сигарета — все в его жизни вновь обретало свои привычные краски. И заботы тоже. Вполголоса он спросил:

— Вы слушали вчера вечером радио?

— Да. Ничего.

— Ничего?

Он задумался, зажав зубами потухающую сигарету. Он уже совершенно не знал, какой вывод можно сделать из этого молчания. Под этим безмолвием может скрываться такое болото, из которого невозможно будет выбраться.

— Это странно, Уилфрид.

— Да.

Он остановился на той неприятной мысли, которая уже приходила ему в голову: редакции радиопередач не считали смерть Норберта информацией, достойной внимания. И поскольку Кароль этим утром мало была похожа на женщину, проплакавшую всю ночь напролет, он поспешил поделиться с ней этим нерадостным заключением. Губы Кароль задрожали, по щекам медленно поползли слезы.

— Не плачьте, Кароль.

Она всхлипнула и промокнула глаза носовым платком. Она послушалась моментально, и Уилфриду стало ясно, что у этой женщины никогда, явно никогда не было собственных желаний. Она была рождена повиноваться и идти следом, как тень. Ему не нравилось, когда за ним шли следом, и он решил, как только представится возможность, избавиться от нее. Он снова обретал свою мужскую оболочку, ту оболочку, которая едва не разбилась на мелкие кусочки.

— Лежите, Уилфрид, не вставайте. Не надо рисковать.

— В кровати я умру со скуки.

— А я умру со скуки на ногах.

— Давайте сыграем в карты. Вы умеете играть в карты?

— Немного.

— Вы найдете колоду карт в ящике этого комода.

Она была рождена не только, чтобы повиноваться и быть тенью, но еще для того, чтобы дарить заботу и нежность. Кароль была не из породы бойцовых рыбок. Золотистым цветом и миролюбием она походила больше на линя. Они играли и наслаждались спокойствием. Невозможно постоянно отбывать наказание или перебирать четки тысячи скорбей. Остается только компромисс с небом или с землей. И кроме самоубийства нет другого выхода. Уилфриду необходимо было стереть из памяти прошедший день. А Кароль — прошедшую жизнь. Они в первый день оба перешагнули границу. А на третий здравый смысл подсказал им сразиться в карты, растянувшись на ковре. Это было похоже на то, как заключенные в камерах общаются между собой, перестукиваясь по трубопроводу. На свободе они станут чужими друг другу. И тем не менее будут хранить в своем бумажнике засушенный, не знающий смерти цветок — шифр скорбного товарищества.

В полдень Кароль приготовила завтрак, который они съели вместе в комнате.

Уилфрид про себя усмехнулся такой бойскаутской близости. Кароль взбивала ему подушки и подливала воду для питья. А Уилфрид все повторял про себя: «Если бы Норберт нас видел…» С восходом Сириуса ситуация утрачивала свой трагизм. Уилфрида это забавляло. Потом Кароль ушла, предоставив ему возможность поспать.

Она устроилась внизу, в кресле. Второму этажу теперь оказывалось особое внимание: там находилась комната Уилфрида. Она спешила вновь составить ему компанию для игры в карты. Когда-то она знавала одного человека, который выращивал чечевицу, только чтобы не быть одному. А здесь Уилфрид выполнял роль чечевицы. Она была благодарна ему за болезнь и за беспомощность. Вплоть до настоящего момента он казался ей уж очень несгибаемым. Перенесенные им страдания сблизили его с женщинами, которые ничего не принимают так близко к сердцу, как отчаяние. И на спасение от него они летят, исполненные любви, готовые быть сестрами милосердия, сиделками, готовые жертвовать собой, как члены SPA. Но, самое главное и в первую очередь — это чечевица! Эти зернышки, которые пускают ростки уже через два дня, приносят удовлетворение и самым нетерпеливым.

Едва заслышав, что Уилфрид ворочается в кровати, Кароль моментально взбегала по лестнице.

— Вам что-нибудь нужно, Уилфрид?

— Нет, спасибо. Во всяком случае, только не одиночество. Садитесь.

Птицы громко щебетали, прыгая по водосточному желобу. Уилфрид собрал разбросанные по одеялу карты и перемешал их.

— Снимите, Кароль.

Она улыбнулась, не желая встречаться с его насмешливым взглядом, и сдвинула карты. Высунув кончик языка, она следила за его ходом. Птицы умолкли.

— Ваша очередь, — сказал Уилфрид.

— Извините, — пробормотала Кароль.

Они играли до самого обеда, который съели все также, вместе, в комнате.

Загрузка...