Многие, ослепленные блеском, окружающим актрису, думают, что она ведет беспрерывно веселую жизнь.
Многие бедные создания, возвратившись из театра домой, в свои чердаки и подвалы, мечтают о жемчуге, бриллиантах, вышитых золотом пышных нарядах; в фантазии видят, как их осыпают аплодисментами, деньгами, поклоняются им, похищают их; но на самом деле никто не знает, что актриса живет настоящей собачьей жизнью.
Каждое представление Флорина 2 или 3 раза переодевается и возвращается домой совершенно изнуренной и почти полумертвой.
Она должна белиться, румяниться и пудриться, когда она играет роли 18-го столетия.
У ней едва хватает времени перекусить что-нибудь, пообедать редко удается.
Актриса может есть или говорить, как ей угодно, во время своей игры (на сцене). Флорина по возвращении с представления должна привести в порядок свой туалет или отдать наставления для этого.
Она ложится в постель около 2-х часов утра и должна встать как можно раньше, чтобы успеть повторить свою роль, привести в надлежащий порядок и примерить свои платья; потом она завтракает, читает любовные письма, отвечает на них, условливается с предводителем клакеров (хлопальщиков).
Если Флорина захочет, подобно другим горожанкам, подышать чистым воздухом за городом — она должна просить о позволении.
Эти простые механические занятия ничто в сравнении со сплетнями, с горестью оскорбленного самолюбия, с пренебрежением театрального поэта, с хлопотами и неприятностями по выбору, назначению роли, с злостью, причиняемою ей соперницей, с придирками директора и критика — со всеми теми затруднениями, для разрешения которых не хватает дня.
Как ни значительно жалованье актрисы, его бывает недостаточно для покрытия издержек театрального туалета, который, кроме костюмов, требует громадное количество перчаток и башмаков.
Одна треть жизни актрисы проходит в нищенстве, вторая для приобретения куска или корки хлеба, последняя треть в самосохранении жалких остатков бесполезно для себя прожитой жизни — все работа, одна только механическая работа.
Вот письмо маленькой актрисы Бернардины к своей подруге madmoiselle Валерии, драматической артистке театра Целестин в Лионе:
«Тра-ла-ла! Да здравствует дирекция.
Пишущая эти строки, подруга твоего детства и консерватории, которую ты называла своей маленькой синей сливой, короче, твоя Бернардина (делай книксен) дебютировала вечером в прошлую пятницу на настоящем театре в Париже.
Я ангажирована! Я сама едва верю тому, что пишу теперь к тебе этими прекрасными розовыми чернилами. Я даже ущипнула себя, чтобы убедиться, что все это происходит наяву. Мое имя напечатано в прибитых повсюду афишах и я останавливаюсь на углу каждой улицы, чтобы прочесть: мадемуазель Бернардина выступит на сцене в “Рокамболе” и в “Пожарной трубе”. Как это бросается в глаза! Уверяю тебя это производит эффект поражающий! Не смейся надо мной, или я не расскажу тебе больше ничего.
На меня это так сильно подействовало, что я задыхаюсь и готова была отворить окно и закричать: “Последняя новость! Блестящий дебют в театре m-lle Бернардины!!”
Но довольно. Тебе, конечно, хочется знать, на каком театре я дебютировала; даю тебе 10 минут сроку для отгадывания и ты все таки не отгадаешь.
Начинаю по порядку. С тех пор, как мы виделись с тобой в последний раз полгода тому назад, я находилась в безотрадном положении.
Совершенно без занятий, без средств.
С провинцией я не хотела больше иметь никакого дела — там я наполовину отупела — я отправилась в Париж. Поверишь ли, милая Валерия, что надо мной смеялись в лицо, когда я объявила свое имя и мое намерение здесь фигурировать. Кушниль спросил меня, нет ли у меня министра в кармане; Формель серьезно потребовал газетной рекомендации.
Я указала ему на фельетон “Сенского Аргуса”, где я была вознесена до небес, и также стихотворение, в котором я была воспета г. Эммануэлем.
Он пожал плечами и, так как он принял во мне участие, то и предложил мне место Коломбины в Рио-Жанейро.
Как странно все устроено на свете: мне было 20 лет; я была недурна, умела одеваться и вообще вовсе не была вороньим пугалом, имела необходимые познания в музыке и словесности и, несмотря на все это я должна была сделаться праздношатающейся на целые шесть месяцев.
Хочешь ли ты, чтобы я описала тебе все эти путешествия по святым местам на богомолье для приобретения ангажемента, которые я совершала наподобие Вечного Жида?
Представь себе, что твоя маленькая подруга аккуратно каждый день должна была на своих нежных ножках влезть на четыре лестницы, в новой шляпе и тесных башмаках, и обегать все театральные учреждения.
Меня теперь пробирает дрожь, когда я вспомню, что я вынесла.
Ужасные часы проводила я, элегантно одетая, сидя на стуле в темной комнате театрального швейцара, вдыхая в себя испарения кухонной печи.
За деньги я получала позволение ожидать прибытия директора или возможность передать ему мою карточку.
В это время проходившие мимо меня актеры и актрисы с беззаботными лицами останавливались на пороге, с любопытством и насмешливо осматривали меня с головы до ног и от нечего делать, зевая, спрашивали: «Нет ли чего-нибудь для меня, швейцар?» (Mutter Dingskirchen)[5].
Ужасные часы! жестокое испытание! В гимназии не было доступа к богу с густыми бакенбардами; в театре Варьете только деревянные лица — сам директор на водах. Г. Дормёль в Пале-Рояль сначала принял меня за другую, а на другой день принял другую за меня — поэтому я ни за что но хотела с ним условливаться.
Везде переговоры велось со мной с чрезвычайной вежливостью, так что, когда мне отказывали, немногого недоставало для того, чтобы я считала себя за великую и известную актрису.
В заключение я толкнулась в Мело-театр, но, увы! — kein Organ für zwei Solo[6].
Тогда мне повстречалась Берта, ты знаешь, Берта, которая была в труппе Денидора.
— Ты здесь? — спросила она меня.
— Как видишь!
— Какое счастье! А где ты живешь?
При этом вопросе я так неестественно дико засмеялась, что Берта, схвативши меня за руку, закричала:
— Пойдем сейчас же к моему директору.
Через час я выходила уже из кабинета директора, ангажированная на два года.
Сколько радости, увлечения!
Ты, милая Валерия, знаешь, что я не притворяюсь и ничего не скрываю от тебя. Мы с тобой вместе испытали всякую всячину, и по этому ты поймешь, если я скажу, что я как будто обновилась, воскресла. У меня уже ничего не оставалось ни продать, ни заложить: лучшее платье я продала, а остальное было заложено у разных кумушек улицы Конде. У меня буквально ничего не оставалось, кроме пары хорошеньких полусапожек, в которых я завещала похоронить меня в случае смерти.
Вот мысль! Как будто бы не все равно, в чем и где ни похоронят?
Да, силы мои были истощены. У меня осталась только частица моего нравственного чувства и — гордость. Хотя и странно это — но моя гордость возрастала вместе с несчастием: впрочем, это была единственная защита обломков моего нравственного существования против всевозможных обид и заушений.
Теперь, сердце мое, Валерия, я должна сообщить тебе, какой из театров был настолько счастлив, что мог завладеть моей личностью.
На одном из бульваров, на каком, не знаю, есть совершенно заново отделанный дом, вверху его надпись: “Сценические представления”. Это хорошенький, свеженький, смеющийся театрик (бело-серебряно-золотой). Во вторник он отрылся представлением волшебной пьесы под названием “Глупые затеи принца Сотина”; ее можно также назвать или “Фортунатус”, или “Босфорские вечера”. Эта пьеса как две капли воды похожа на другие пьесы в этом роде, и обратно, множество других пьес имеют неотъемлемое сходство с “Глупыми затеями”.
Мне ужасно хочется знать, как отзовутся журналисты об этой пьесе. А покамест я пишу тебе мой личный разбор пьесы.
Первое действие происходит в фотографии. Мы в числе шести или семи отправляемся туда, чтобы снять с себя карточки. Наши костюмы достаточно воздушны, так что в партере все остаются довольны. Мы составляем живописную группу, с одной рукой, сложенной за голову, с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом. Фотограф болтает, что ему придет в голову; его помощник называется Объективом. Когда мы устаем стоять, то начинаем танцевать и петь.
Во втором действии мы после и танцуем в кустарнике (где недостает только рестораторского стола). Фотограф превращается в Анакреона, Объектив называется Комусом (бал веселья и пиров). По теперешней моде, перемешаны все роли и полуроли, как Аполлон, Эпикур и султан Бель-була, и все одинаково кривляются пред публикой и все одинаково осыпаются аплодисментами.
В третьем акте мы опять-таки поем и танцуем. На заднем плане виден дворец в помпейском вкусе. Из-под земли выходят какие-то существа, из которых, однако, нужно несколько человек принять за идею, другого за Атлантический канат, третьего как лето Альказара.
Я одета в газовую юбку и переминаю ногами, задевая пятку о пятку.
В продолжение последних двух картин, также как и прежде, поют и пляшут.
Словом, и “Глупые затеи принца Сотина” — хорошенькая пьеска. Здесь ты ни к чему не придерешься. А как она была сыграна! Еще бы, ведь здесь участвовала одна молодая особа, по имени Бернардина, которая в самое короткое время сделается значительностью. Она была дьявольски увлекательна и многие куплеты ее заставили повторить по 2 раза. Не правда ли, я хороший туалетчик?
Только одно обстоятельство, милая Валерия, смущает спокойствие твоего маленького друга. Все мои подруги играют на сцене для кого-нибудь. Видно, как они тайком пересмеиваются с ложами, бросают взгляды одобрения в галерею. Одна только я ни для кого не играю и каждый раз сердце мое болезненно сжимается. Это слабость, которую теперь знаешь ты одна.
Но пустяки! За этим у меня дело не станет.
Не забывай своей подруги. Пиши мне скорее о ваших новостях.
Что вышло из Жоржа?
Твоя Бернардина.
Р. S. Сейчас получила письмо, ты не угадаешь от кого».