Он обогнул завод со стороны адмцентра и очутился подле американского поселка. За шеренгой белых его домиков простиралось болото, оно вело к реке. Угадывая за собою шаги настигающего человека, Мозгун не оборачивался и решительно думал:
«Да, это он. Иначе и быть не могло. Я прав, значит, и прав был всегда. Он негодяй, каких мало, и ищет теперь объяснения».
Прогрохал ночной поезд, исподволь замерли звуки его за стеною дальней рощи, и стало еще тише. Небо в этот раз было серо, как солдатское сукно, сумрачно повисало над заводом. Ни единой звезды. На горной стороне реки, за Вдовьим Бродом, пылали широкие окна телефонного завода имени Ленина. Там расстилалась Мыза, пригородный поселок, выросший недавно.
Мозгун шел теперь в направлении Мызы, замедлив шаг. Его тревожила медлительность Неустроева, который шел за ним, не приближаясь. От нахлынувших подозрений Мозгун наконец обернулся и вздрогнул.
— Чего ж бояться? Свои, — сказал Неустроев, стоя сзади.
— Свои ли?
— Как будто бы…
— Проблематично.
Они пошли рядом, насторожившись друг к другу. Но вдруг Неустроев заявил тихим, спокойным голосом:
— Несомненно, Гриша, что ты думаешь обо мне сейчас, и нелестно. Ты уже несколько месяцев, хитрец, обо мне думаешь, да не хочешь с маху вопрос решить. Я тебя знаю. История все же, кажется, благополучно окончилась. Финал блестящий, сугубо театральный: массовая сцена, крики, истерика, инсценированная подлость, благородный оклеветанный (это я)… А в общем — ерунда. Ужасная ерунда.
— Я давно заметил, что для тебя все ерунда.
— Я угадывал, что ты это замечаешь.
— Пройдоха! — процедил сквозь зубы Мозгун.
— Ты нелогичен, несправедлив и придирчив. С марксистской точки зрения важен результат, а не скрупулезные переживания, запрятанные под рубашкой. А я для всех был «ортодокс». Я пропагандировал то, что приказывали наши газеты, что приказывал ты. Я был ударник, коммунар, комсомолец, бригадир. Положим, я, по-твоему, чужак, но даже если бы это было так, разве мало жертв с моей стороны? Ты только представь себе: отрекся от себя и стал всю жизнь играть — ходил в грязных рубахах и с грязными зубами, неприлично сквернословил, играл в карты, пил водку, то есть был «своим», — и в меня верили. Неужели этого для тебя мало, даже если я «враг»? Со стороны «врага», и такое усердие! Какое в конце концов дело окружающим меня, что я люблю Александра Дюма и не люблю заводов и что у меня, положим, отец «чуждый элемент»? Ведь это же никому не вредит. Есть больные гриппом у нас в доме, но они других не заражают, так что больных как будто и нет. Да и не все ли равно тебе и твоему делу, что натуральное твое, что мое ненатуральное, когда и то и другое только материал для соцстроительства. Души? Какие там души на стройке! Там ценятся: мускул, нерв и повиновение…
Не глядя друг на друга и не оборачиваясь, они все шли, замедляя шаги.
— Вот ты угрожаешь мне райкомом, — опять продолжал Неустроев дружеским тоном. — Подозреваешь меня в неискренности. Ладно. Если даже и так, ведь излишне тогда жесток ты ко мне. Подумай только. Многие избирают путь более подлый; они изображают «переходящих на рельсы», как, к примеру, был Шелков, как твой Переходников этот. В них видна повадка зверя, и не верю я в то, чтобы нутряным порядком они на «рельсы» переходили. Нет, они избрали путь вернее: ежели ошибется, то скажет: «Я колебался, еще только овладеваю марксистско-ленинской цитатой». Но они кончат все же плохо, никогда не заслужив доверия.
— Проще обмануть, думаешь?
— Брось свои иносказания. Полезнее — вот в чем дело. Издержек производства меньше и накладных расходов на нервы. Считают тебя за своего, ну и крышка. Но ежели ты только «переходящий» (все уже давно «там», а ты только собрался в путь-дорогу), то тебя каждый на мушку целит, и житья тебе нет от всяких идеологических опекунов, которые тычут в кос: ты такой, ты сякой. А тут, извини, я сам другим тычу. Нет, решительно скажу, я сам занял бы вторую позицию.
— Не веришь ты в революцию, Неустроев. Только сейчас вот я окончательно уразумел. Кабы верил, на все бы пошел и оценщиков бы не боялся. А не имея веры» и свое «я» стер и китайской стеной его огородил — наигранной ортодоксальностью. Революция выше «ортодоксальности». Кто о второй думает, тот враг первой. Нет, ты опаснее тысячи Шелковых… Да, что я еще хотел сказать? Вот. Коли человек до ногтя поверил, он и опеку приемлет как материнскую заботу… опеки-то не пугается.
Нотки злобы в голосе Мозгуна исчезли, появились удивление и задушевность. А Неустроев заговорил в тон ему:
— Конечно, веры не было у меня твоей. Отсюда и этакая старательность — «чего изволите». От заинтересованности в построении социализма, от чистого сердца заинтересованности?.. Нет такого подхалимажа, на который я не решился бы, потому что тут путь-то мой один был: не верил в массы-то я… и сейчас не верю.
Он вздохнул и взял Мозгуна под руку.
— И не думаю, Гриша, чтоб могли они такого, как я, положим, переродить. Умнее я многих здесь; это хотя бы видно по одному тому, что целые годы меня принимали не за то, что я есть. И вот вижу, что среди молодежи только ты мне под стать. И легко побеждал я окружающих давно затасканным оружием: мимикрией и мистифицированным красноречием. Велико это оружие — мистификация, историей проверенное. Лицо пролетария, рубаха пролетария, язык пролетария — и баста. Как просто! И ведь не мало нас таких. Армия, я думаю. И вот идет она среди ударников, вдохновляя массы. Заметь: вдохновляя. Портреты наши помещают, премии нам дают, биографии наши пишут, героями нас величают. Какая в этом сладость? А Шелковы — это дураки. Это я кривил душой, называя их зверями. Уж какие тут звери — бабы удержать в руках не могут. А я на виду, оттого и приглядываться ко мне нечего: ищут того, кто прячется. Мы хлопот вам меньше задаем. Ведь если бы ясна фигура моя была действительно, то ведь хлопот-то вам сколько! И теорию молодого кулака разрешай, и мелкобуржуазного интеллигента, и союзника, и тому подобное. А тут все ясно. Руководитель ударной бригады и всегдашний застрельщик всех компаний и герой Константин Неустроев. Нет, напрасно ты против меня восставать хочешь.
«Циник он или серьезно? — думал Мозгун. — Если цинизм это, откуда у него такая победная развязность и нахальство?»
— Социальная-то паранджа когда-нибудь слетит у каждого, — сказал Мозгун. — С чумой — и то деремся, не только с бациллой мимикрии.
— Мимикрия-то, она хуже чумы, Гриша. С чумой хоть бороться можно, а с мимикрией попробуй поборись, когда и бороться-то не с кем. Потому что врага-то не видно. Да в случае ежели и доберутся, что «играешь», какое тут наказание? С одного места на другое переходишь. Но оружие-то это оставляешь при себе, оно верное. Это не только я к примеру говорю, но и более умные того же держатся мнения. Отрекайся от себя — вот самый жизненный сейчас лозунг. И человек цепко за него ухватился. Человек быстро выучился говорить: «Я с коллективом», «Я присоединяюсь», «Я того же мнения, как и все» и тому подобное. Милый Гриша, эти искатели «своего» только путаницу в дело вносят. Спрячь «свое» — и дело с концом. Нет, я за мимикрию. Я вот сейчас разойдусь с тобой и опять прежним стану, так что пойду в райком первым да свои слова и передам, как сказанные тобою. Авторитет мой там не ниже твоего стоит, пожалуй, тебя и упекут. Вот она, мимикрия-то!
Он захохотал жутко, неестественно, и Мозгун отдернул руку с гадливым отвращением.
— А коли ошибки у меня найдут, так я понесу такую ахинею насчет незрелости в марксизме, насчет нуждаемости в «переваривании» моей персоны в «рабочем котле», что меня даже к «здоровому коллективу прикрепят» и, пожалуй, тебя же, как выдержанного партийца, заставят надо мною идеологическое шефство взять.
— Тараканья психология, трусость. Опасно — так в щель, не опасно — так выползай, темно — так кусай. А ведь человеческое дело не в темноте делается. Ох, брал; все выходит наружу. Помнишь, ты сказку говорил, когда Переходникова прощал, про Иванушку-дурачка. Я только теперь ее разгадал. Обоюдоострая сказка. Ведь для меня да для Ивана ты ее говорил. И обоим ведь потрафил. Да, да, помню — все время Иванушка, крестьянский невпопад делает: то иголку в сено воткнет; идя с базару, то деготь на плече несет. Отец был руководителем ему. А кто у мужика руководитель — понятно. Дает советы все правильные, да не попадающие в лад с самой жизнью, и получается все наоборот.
Они остановились за кустарником, на распутье к эстакаде. Остановились нерешительно и стали друг против друга..
— Ты пригоден для государственных преступлений, — вымолвил Мозгун. — Выдержка твоя изумительна.
— Конечно, — ответил Неустроев.
— Теперь и я понял, почему со мной так откровенен сегодня. Всю дорогу мучился: для чего это ты говоришь? А вон что: ты последний раз мне говоришь. У тебя, конечно, ревальверишко, а ночь темная, кругом ни души, я безоружный и единственный живой доносчик, притом же твой враг.
— Конечно. Вот мое и оружие со мной тут.
Неустроев чиркнул спичкой и показал Мозгуну маленький браунинг, уместившийся на ладони.
— Так. Идем сюда, — сказал Мозгун, влезая в сугроб и направляясь к леску, — здесь темнее, лучше и «удобнее»…
— Шалишь, мальчик, рано заботишься. Я не все с тобой переговорил, да и не такой дурак, как ты думаешь…
— Так ведь решено? Не великодушен же ты настолько, чтоб сам костьми лечь, отпустив меня на свободу?..
— Вот видишь, как нехорошо рассуждаешь ты: я служил организации, принес до черта пользы, и за это единственная награда — пуля.
Мозгун, усмехнувшись, сказал:
— Есть анекдот, как босяк хотел снять с гражданина пальто, но это не удалось: гражданин-то оказался сильнее, взял да вздул босяка. «Ну, драться нехорошо», — сказал босяк.
— Я не нападал. И не схож с босяком. Я скрывался.
— Эта форма эмиграции и есть негласный удар по нас… Хитришь.
Неустроев взглянул вызывающе Мозгуну в лицо и притопнул, чтобы согреться.
— Вот и выходит, что твоя теория о тараканьей психологии мимикрирующихся ложна, дружок. Мимикрируются сильные, а слабые да глупые или прут напролом, или глупо перестраиваются. Переходникову никогда бы не пойти моей дорогой: она требует ума и изворотливости.
— Переходникову прочих дорог не надо было. Не могло их быть. Он не имел данных, чтобы находиться в стане Неустроева.
— Я стана не создавал. Какой уж тут стан! Дай бог кое-как сохранить видимость человека.
— Какое тяжкое признание! Я чувствую, как от тебя смердит. Расправляйся скорее, лакей!
— А кем еще я мог быть иначе? Я человек с прислужнической жизнью и с продажными мыслями. И горжусь. Это стало моей второй натурой, а «свое» — неестественный это анахронизм. Даже писал я в газете и говорил здесь речи все время в стиле испорченного гимназиста.
— Ты не можешь быть иным. Мелкобуржуазная мысль вышла в тираж вместе с мелкобуржуазными партиями. Остатки — это обыватели, могущие жить только клеветой, мелким прислужничеством и мелким плутовством. Ты нам не страшен. Потому что ты трус и социальный выродок. Ты имеешь какие-то цели, выжидая чего-то, но цели твои — химера, поэтому они и не дают тебе твердых правил жизни, и ты обращаешься в обыкновенного мерзавца, думая, что играешь в политику, притом самого низкопробного свойства: с цинизмом вместо убеждений, с хамской манерой порочить других.
— А ты думаешь, легкое дело — порочить-то? Ой, трудное дело, и неизвестно еще, кому труднее — тебе или мне. Да, наверное, мне. Ведь твоя воля, и твой разум, и твое хотенье, и твои поступки воедино слиты, а нам это доводится связывать канатом. Видишь, какая тут нужна выдержка, какое терпенье! Ведь было все проще при царском порядке, как почитаешь про старую Русь: говори в глаза приятную дичь начальнику, ниже спину гни и молчи до тех пор, пока тебя не спросят. Молча — и звезду вымолчишь, и все эти Молчалины были простые люди. У них везде ясно — в сердце и в уме, а руководствовались они единой формулой, которая рентабельна на всю жизнь. А ведь нашему приживальщику рабочего класса приходится квалифицироваться и вроде графом Монте-Кристо быть, все умеющим и во всем пожинающим удачи, несмотря на социальную обездоленность. Словом, идеологическая должна быть у нас безукоризненность на желудочной основе. Да, терпенье нужно, выдержка, ум и, я бы сказал, даже своего рода подвиг, на который идут только избранные.
— Я думаю, что приживальство у вас становится условным рефлексом, и волю с чувством не надо связывать никакими канатами. А бороться с вами, — верно, труднее, чем Переходниковых в друзей обращать.
— Ой, неверно! «Свое»-то все-таки у нас зреет. А коли не зреет; то лежит зерном, все же способным к всходу. Друг мой, Переходников-то мозгами юн и свеж, и какие же у него могут быть традиции? В детстве-то он, кроме конторы волостного правления да грозного урядника, ничего не видел, а при советской власти всеми правами наделен, и куда теперь ему идти, как не с вами? Можно так сказать: ты идешь от слова к делу, интеллигенты наши — от дела к слову, а Переходников — от дела к делу. Проторенная дорога. Что, я не понимаю разве?
— А сам ты куда сопричисляешься?
— Я иду от слова к слову, вот мой окаянный удел. И пойду, видно, дальше так.
— Всякая сила вызывает непременно множество подражателей, однако часто по этим бездарностям общество судит об оригиналах.
— Эти подражатели ведь атмосферу создают; а в атмосфере рождаются ее герои. Великий проходимец рождается среди них; так система мстит сама себе, так змея ест сама себя с хвоста. О, святая ваша терпимость, безнравственная терпимость — выслушивать всякую пошлость хвалящего оратора и даже при этом восторгаться!
Мозгун не ответил на это, стоя по холено в сугробе. Ползла по покатым равнинам прибрежья густая поземка, лизала ноги собеседников и гудела, гудела.
— Ты со мной, видимо, согласен, — спугивая молчание, сказал Неустроев. — Там, где кружится смесь бессмысленной надменности, тупого фатовства, возвеличенной ограниченности, низменности суждений, жестокого эгоизма и самого отпетого тупоумия — там тошнотворно.
Мозгун отвернулся от него и, стоя так, дал понять, что говорить больше не о чем. Слова надсадно пролетали мимо него. Стала поземка лютее, зашуршала голыми стволами ольшаника, донесла собачий лай из Кунавина.
— Ну? — сказал Мозгун, не обертываясь.
— Мне тебя стрелять невыгодно, — ответил Неустроев, кутаясь. — Если я тебя прикокошу, то нападут на мой след, хотя и живу я под другим паспортом и паспорт смогу переменить вновь. И получится так на так. Но нас мало, вас много. Этот обмен очень и очень невыгоден.
— Если останусь жив, все равно не лучше тебе будет.
— Да, я это знаю. Вы последовательны в драке. Но, во-первых, аргумент твоей личной заявки невеский, во-вторых — неправдоподобно это, чтобы мог человек так откровенно разговаривать с тобой, а в-третьих, тот факт, что ты жив и тебя пальцем не тронули, — тоже в мою пользу. Тут ставка на психологизм. И энергичных мер к моему розыску принимать не станут.
— Все рассчитано тобой.
— Как и у тебя в карточной игре. Помнишь? Ведь не сразу я разгадал-то тебя. Но по рукам узнал. Руки у тебя талантливые. Талантливее головы, хотя голова редкостная тоже. Никто ведь этого не знает о твоих руках, а я узнал. Угадал профессионала-шулера. А помнишь еще, ты мне биографию рассказал о своей беспризорности, как раз в ту памятную ночь, когда Переходникова я прощал и благородного разыгрывал? Нет, не разыгрывал, я натурально иной раз говорил, и ведь не укрылось от меня, что ты за мною следишь. В ту ночь я тебя во многом понял. Да и речь моя к тому клонилась, чтобы доверие твое испытать. А потом, после твоего выступления с разоблачением своих шулерских приемов, я сразу понял, что даже со мной ты не смог бы быть целиком откровенным. Слишком ты большевик. И твоя победа над Переходниковым символична. Даровитый этот, черт возьми, Переходников! Сын земли. Черноземная русская душа, Илья Муромец! У кого-то мною читано, у Гамсуна, кажется, вот такой же библейский тип выведен. Связать двух слов не умеет, а плодит здоровое потомство и на болоте поселок основывает. Там он растет в одну сторону, патриарх земли. Был в России человек, он понимал Переходниковых лучше всех болтунов-социалистов, — Столыпин. Он знал, как их поворотить и куда.
Они пошли дальше по тропе, уводящей от завода за кусты ольшаника. Впереди шел Мозгун, не оборачиваясь. Направо оставалась эстакада, дышал позади завод, дым смыкался с облаками. Стало еще темнее и гуще. Мозгун не верил в искренность Неустроева. Ему вдруг представилось, что Неустроев мистифицирует, чтобы потом посмеяться над малодушием Мозгуна. Но голос Неустроева — строгий, страстный, но вся сумма поведения его? Всего больше боялся Мозгун, чтобы не подумал Неустроев, что он струсил. И потом неприятна была неизвестность.
— Я дальше не пойду, — сказал он, — у меня собрание. Хочешь — так рассчитывайся здесь.
Неустроев сел на бревно, брошенное на дороге.
— Присядем. На меня стих напал лирический. Я хочу тебе, как порядочный человек, отплатить тем, чем ты мне платил. Помнишь, в бараке шестьдесят девятом, когда я Псреходникова прощал за удар по скуле, ты мне жизнеописание свое изложил и просил меня о том же? Я тебе обещал. Я тебе тогда твердо сказал: «Каждому овощу свое время». Так вот, этот овощ созрел. Я тебе хочу тоже что-нибудь рассказать.
— Мне некогда, — твердо сказал Мозгун, встряхивая плечами, — некогда разводить финты-фанты.
— Я не задержу, — многозначительно подтвердил Неустроев. Примолк, повозился на бревне, ожидая, когда Мозгун сядет.
Мозгун все стоял.
— Вот Маркс хорошее придумал ученье, — продолжал Неустроев, — диалектика. В ней многое непонятное становится понятным. Вот хотя бы факт такой — классовая месть. Какое жгучее слово! Ведь оно разъединяет братьев, сестер, друзей, как в Библии сказано: «Воссташа отец на сына, сын на отца, брат на брата». Вон когда, еще во времена царя Гороха. Теперь посмотри вот: следы камня твоего на затылке у меня, маленькая тут плешинка, волос не растет, — дай палец, убедись, как ты метку мне сделал на всю жизнь, камнем грохнул за выдачу секрета твоего отца. Помнишь — у плетня? Да, да, ты хорошо это помнишь, сам мне рассказывал, я даже удивился твоей памяти. Как ты у плетня меня тогда бухнул, после того как твоего отца забрали, глухаря, большевика. Метка эта у меня на сердце. Вот и выходит, как судьба противоречива и капризна. Были друзья детства, потом принимали участие в невольном предательстве отцов, потом опять сошлись в эпоху индустриальных побед, опять подружились, опять стали врагами, а сейчас ты вот в моих руках»
— Теперь я тебя признал, — ответил Мозгун и присел на бревно, точно его кто придавил сверху. — Теперь с потрохами узнал. Но и раньше чуял твой дух. Кабы не эта случайность, было бы все наоборот.
— Ишь ты! Может быть, прослушаешь историю-то моей жизни? Обещанное выполнишь?
— Очень любопытно, — ответил Мозгун, — откуда растете вы и какой подпочвой взращены.
— Вот перед тобой продукт буржуазной, как вы зовете, интеллигенции. Твой друг детства, соратник по опустошению огородов и рыбной ловле на Оке, — Костя, сын подрядчика Выручкина.
— Все объясняется этим.
— Вот как вы прямолинейны! Классовое лицо ясное, значит — все понятно. Но у классового лица есть душа. Ой, не понять тебе, не понять!
— Ты, чай, не одинок здесь?
— Это не подлежит обсуждению. Точка. Мы измеряем не количеством, а качеством своих людей. Мозг народа.
— А этим мозгом обслуживается орда, презренная орда людей! — вдруг возвысил голос Мозгун и закричал жутко в темень: — Первая их шеренга — титулованные прыщи, сиятельные золотопогонные жулики, чиновные лоботрясы и чиновные сопляки с филологических факультетов. Вторая шеренга — дубленые сутенеры из «Возрождения», маниакальные республиканцы из «Дней», с улыбчивыми людьми из прославленных шалопаев, из прославленных комических вождей, из прославленных лизоблюдных теоретиков, из прославленных гениальных холуев и словолюбцев. Третьей шеренги нет. Есть стадо геморроидальной дворянской шпаны из гнусных политических импотентов, из мальчишек зарубежной гимназии, из народолюбивых богомолок и психопаток. Пенкосниматели, бесструнные балалайки, длинноволосые лицемеры, политические авантюристы, политические холуи, политические ветрогоны, прохвосты, жулики и негодяи всех мастей.
Вдруг Мозгун остановился и прислушался. Неустроев, облокотясь о бревно руками, навзрыд плакал, вторя:
— Так, так! Подспудные крамольники гостиных, беспочвенные служители патетических обеден. О, как я ненавижу тебя и люблю, вторая Русь!
— И это — спасители народа, науки! Побоявшиеся поплатиться своей личностью ради родины и скорехонько перебравшиеся к своим национальным врагам, — тише добавил Мозгун.
— Вот ты, Мозгун, — жертвенник. И как таковой, вправе сказать ты этим отцам русской интеллигенции: где вы, радетели за народ? Из каких нор вы нам грозите — фальшивомонетчики и шпики, густовельможные фефелы, узколобые ферты, пьяные армейские поручики, беглые попы и церковнослуживые шельмы? Да, ты и твои все так сказать вправе…
И прах наш с строгостью судьи и гражданина
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Так вправе сказать уж я.
Мозгун вдруг пошел от него неторопким шагом. Неустроев встал и тронулся вслед за ним. Перед глазами Мозгуна маячил завод трубами, ТЭЦем, корпусом механосборочного. Ветер зашумел сильнее. Мозгун чувствовал спиною мрак и боялся всего больше нетвердой походки. Вдруг он услышал: какой-то предмет упал на тропу к его ногам. Он обернулся и различил в десяти шагах от себя Неустроева. Потом он наклонился и поднял револьвер — малюсенький браунинг, тот самый, который умещался у Неустроева на ладони.
— Возьми! — крикнул Неустроев. — Может быть, мне так и так пропадать.
— Не морочь, шутки здесь неуместны. Без пуль, что ли?
— Ах, догадался!
— Значит, играть думал?
Он остановился и стал слушать, как Неустроев уходил, увязая в сугробах. Вот он остановился и что-то крикнул несвязное, эхо отдалось у реки. А когда шаги Неустроева стихли, Мозгун сел прямо на тропу, чтобы передохнуть. И закрыл глаза. В висках стучало.