Иван как будто впервые увидел эти места. Все изменилось. Болото, разрезанное осушительными канавами, обсыхало на виду, вода отжималась в широкий сток, он уходил к реке. Кустарник уже выкорчеван, на огромной плешине рабочие жгли его, приготовляя пищу. Картофельные поля застроены были бараками из фанеры. Бараки образовали улички, земля в них была рябая от картофельных ямок, по твердо притоптана, в нее вдавлены, кроме ботвы, кучки опилок, стружка, яблочные окуски, обкуренные мундштуки папирос. От бараков шли тропы к центру барачного поселка.
Иван побрел туда. Кругом кипело дело. Мужики рыли котлованы под стройку. Подводы, груженные силикатом, запружали дороги. В стороне от дорог силикат складывался. Уймища кирпичу высилась там. Уже проложена была ветка железной дороги к этому месту от Кунавина, пыхтел паровоз, тянущий за собой вереницу площадок с песком и тесом.
Иван подошел к крохотному дощатому строеньицу без окон, дверь была настежь открыта, и на ней мелом нацарапано: «Контора». Тут на тесинах сидели люди. Иван догадался — в этом месте берут на работу.
Иван сел рядом. Все были в фартуках, бородатые, курили и калякали. Говорил седоволосый крепыш. Колючее острословие его приковало Ивана, да и не только его.
— Милые мои, брильянтовые, — говорил крепыш, вертя задорно голового, — всякое ускорение нашего труда через разную эту машину, екскаватор али как, — одно несчастье нам несет, ежели крепко подумать. Кабы человек не гонялся за всеми этими новшествами железного рода, ей-ей, счастливее бы он был и гораздо менее жаден. Не строил бы этих махин — заводищ, которые поедом едят крестьянский и рабочий люд тысячами, уродуют и вгоняют в чахотку. Вот и хвались любовью к этому железному труду при таком деле. То-то, милые. Это уразуметь надо, что и к чему — разные краны да подъемные машины, словно рук человеческих не стало на Руси. А ежели, к примеру, прикинуть, что эти фабрики да заводы, как этот вот задуманный, работают на войну, чтобы людей истреблять, — выгода от труда вашего явно безбожна и людям непотребна. Мне — стреляному водку, не один десяток летних строительных сезонов работающему на постройках, — мне инженеры сознавались и достоверно говаривали: «Достаточно, мол, переменить пластинку под кузнечным молотом, чтобы, пожалте, выделывать части броневиков вместо дорожного автомобиля».
Брильянтовые, безмашинный-то народ не опасен, а значит, и человеколюбив, тих, мирен и к общему братству способнее. В бывалые времена на проезжих дорогах и тропах страннику кусок хлеба подавали, а ноне помрешь с голоду подле амбара с хлебом, — у всякого ответ готов: мы сравнялися во всем, и каждый получает свою норму по карточке.
— Укроти, господи, большевистское сердце, — вздохнул сосед и перекрестился.
Иван с жадным удивленьем поглядел, как жилиста шея и руки говоруна, как хитро глаза прилажены, сверкают из-под густых хмурых ресниц.
— Вот теперь, — продолжал речистый человек (и никто ему не возражал, а каждый на его слова дакал), — дела развернули на ширь на всю, а дельных людей недохватка. Посмотри, сколько их всяких барж — и с песком, и с тесом, и с бутом — стоит, всю реку запрудили они. Скоро заморозки, выгружать надо, а люди где? Говорят — молодежь появится, комсомолия. Ну а сноровка где у нее? А сколько лодырей? Ой, не всласть это им будет: придут, понюхают, да и запросятся к матери. А тут наступает осень, дожди начнут лить, непогода. В такое время он, комсомолец, за тысячу рублей в день не возьмется за это дело. Видишь, какая линия. Я так в конторе начальнику и сказал: «Расценки наши ежели рваческие, найди дешевых людей — дело любовное». Он покрутился, покрутился, да в ответ мне: «Людей я, кроме вас, не вижу, но это не значит, что обирать следует свое правительство в таком случае». Конечно, я замолк, только и сказал на это: «Смотрите, ежели расценки наши отвергаете, — я с артелью ухожу в землекопы, выгружайте, как хотите, мои молодцы на все маштаки», — а сам подумал: «Отчего ж нам не покоштоваться малость? Мы тоже — люди, способность к хорошей еде имеем».
— Не сдавай, Михеич, — сказал сосед. — Наша артель у них — единое взглядише. Где людей взять?
— Скажу по правде, по истине, — прибавил третий, глядя на дверь конторы, — хитрущий этот начальник нас застращать хотел, когда упоминал, что молодежные артели придут и дело двинут. Дураков ноне из молодых тоже мало сыщется задарма руки мозолить.
— Есть, конечно, и такие, — возразил Михеич, — называются энтузиясты. В Омутнинске мне довелось столкнуться с ними: я прошу для своей компании цену, а они — ниже моей вдвое. Я соглашаюсь тоже на низкую расценку, а они еще ниже берутся. Так и привелось оставить те места.
— Что за люди пошли: комсомолы, ударники, бригадники, не понять, не размыслить, — вздохнул сосед Михеича.
— Карьера заела всех, — ответил Михеич, — карьера гонит людей на невыгодные работы и цену снижает у трудового народа. Молодняк, ему в начальники выходить надо, в ученые, а путь ударнику да бригаднику расчищен, вот и стараются.
В это время вышел из конторы человек в кожаной тужурке, с бумагами в руках. Как только он показался в дверях, артель моментально поднялась и окружила его.
— Вот что, товарищи дорогие, — сказал человек в кожаной тужурке. — Те цены, которые вы назначаете за выгрузку бута, — неслыханны в нашей практике. Я звонил самому Царевскому: «Никак нельзя, говорит, это прямо расточительство».
— Воля ваша, — ответил Михеич покорно, но твердо. — Айда, ребята, домой.
— Дело полюбовное, — произнесли вслед за Михеичем остальные, — вольному воля, спасенному рай, находите народ дешевле.
Они тронулись разом, но человек остановил их:
— В барже триста тысяч пудов. Ежели вам так платить за каждую, то сколько же вы денег загребете при этом? Мы видим всё — не дураки.
— На торгу два дурака, милый: один дешевле дает, другой дорого просит.
Михеич отвернулся к своим, ворча:
— Мы вашего жалованья не считали, карман ваш боже упаси контролировать. Может, вы больше нашего в день выгоняете. Рестораны и всякие потехи для кого-нибудь приспособлены.
Наш брат туда носу не кажет. Эк, чем корить вздумал! Трогайся, ребята, по домам, чем лясы точить! — приказал он.
— Я позвоню Царевскому, — сказал человек невесело, — как хочет он.
— Позвони, — согласился Михеич спокойно. — Ребята, обожди малость.
Артельщики сели на старые места, а человек в кожаной тужурке ушел в конторку, вернулся вскоре и сухо отрезал:
— Царевский согласен. Принимайтесь за дело. Выгружайте скорее. До зарезу нужно… Во!..
— Давно бы этак, — заговорили люди разом, — для чего рабочего брать измором? Бумажечку дадите на баржу, товарищ Глухов, али иначе как?
Товарищ Глухов сердито вырвал лист из записной книжки и подал его Михеичу:
— Предъявите там!
Михеич отошел к своей артели и, хитро щурясь, сказал ласково:
— Ребятушки, за дело! Расщедрился, сукин кот.
Вслед за ним артельщики заулыбались. Потом двинулись тропами к берегу реки. Иван последовал за ними. Он поравнялся с Михеичем, дернул его за рукав, промолвив:
— Пристать к вашей компании мне не можно?
— Отчего не можно, — ответил тот. — Видно, что образина у тебя здоровая и сила есть, и ежели лениться не будешь, — коренной нам соучастник. Но наперед уговор держать: на первые разы получать будешь половину суточных, как ты новый человек и неопытный по разгрузочной части. У меня таких в артели не ты один.
— Ладно уж, согласен на половину. Такое дело. Я вот, Михеич, — вдруг захотелось говорить Ивану по-родному, — вроде невесты без места. Отец у меня жизни решился по добровольности, а на моих полосах этакое вынудили!.. (Он показал на ряды бараков.) Теперича я тоже — пролетария всех стран, соединяйтесь. Долго ли это будет, Михеич?
— Что, дородный?
— Постройки разные, машинный грохот.
— Э, милый, это только зачало. Вся земля покроется рельсами, а в воздухе, где галки летали, аэропланы будут гулять и шуметь телеграфные проволоки — к тому все идет…
— Страшно.
— Страшнее впереди, милок. А пока — у тебя дом и двор есть, и по нужде выйти куца можно. Но близко время, что и жилья своего мужик лишится, и переведут всех до единого на казенные квартиры, и на тех казенных квартирах ты будешь весь с потрохами казне принадлежать, как во время крепостной неволи, и тогда — мат полный. А теперь, милый, ты в своем домишке живешь.
— Так точно.
— А мало ли теперь бездомными ходят? Уйма! Ты счастливец, брат, счастливец. А отколь родом?
— Монастырский. И вот глянь, весь я тут. А на этих местах, что теперь идем, картошку я сажал, лен сеял, ячмень, чечевицу. Чечевица моя была богатырь, первеющая, убей меня бог.
— Верю, милый, верю. Сам стражду душой, но прямо тебе скажу: разница между нами есть. Я зрячий, а ты нет, я линию свою нашел, а ты нет. Про меня в Евангелии сказано: «Имеющий уши да слышит», и я слышу. Из слышащих я, а ты недоумок. Больше тебе ничего не скажу.
Компания Михеича состояла из людей одинакового, неуловимого для Ивана обличья, говорящих затейливо и умно, работающих прилежно, организованных в бригаду. Михеич звался представителем артели, и от Ивана не укрылось, что с новичками рассчитывались «как доведется», а с остальными делил деньги Михеич ровными долями. По обмолвкам примечал Иван также — деньга плыла к ним густо. Река замерзнуть готовилась, а начальники имели приказ вывезти стройматериалы по воде. Михеич диктовал начальству цены, и часто слышал Иван насчет Глухова:
— Заноешь ты у меня еще не такую песню! Коим голосом рявкнул, таким тебе и отрявкнулось.
Михеич выдавал Ивану сколько хотел, но и та выдача казалась Переходникову кушем. Всеми помыслами пытался срастись Иван с артелью. Это не всегда удавалось. Михеич ласков с ним был, но в серьезные беседы его не вводил. Вечерами Михеич с приближенными высчитывал, сколько выручено, потом разговоры были про слухи, явившиеся невесть откуда, — будто б на разгрузку бута брошены начальством ударники. Про ударников (это слово Иван впервые услышал) все они говорили ругаясь.
Однажды утром, придя на эстакаду, Иван застал людей — молодых, как он, девушек и парней. Они сидели и хохотали шумно, а в стороне стояла смиренно артель Михеича. Товарищ Глухов подошел к ней и бросил слова:
— Попробуем опереться на ударников. Должны понять вы: здесь социалистическое строительство, а не частный подряд купца Бугрова.
— Дородный, не перечим, — ответил Михеич и развел руками. — Как говорится нами, стариками: по парню — говядина, по мясу — вилка. Хорошему мастеру да работнику и платить надо способнее, а холостежи — как угодно платите, ваше дело. Но на другой подряд мои ребята не согласны. Они себе цену знают. И уйдем мы если — увязнете вы с этой челядью во льдах, искать нас будете с фонарями. Но близок, как говорится, локоток, да не укусишь. А мы работу себе сыщем: мои молодцы — и плотники, и штукатуры, и каменщики. С нами, со стариками, тягаться больно нелегко. Кишка молодая порвется, а мы двужильные.
Глухов поглядел на реку, на караван барж, стоящих одна подле другой, и сказал сокрушенно:
— Работали бы, жадюги. Знаю: ведь и эти расценки дают заработок солидный.
— Нет, милый начальничек, оставайся с зеленой молодежью. Мы люди пломбированные.
Артель тронулась скопом, а Иван последовал за Михеичем. Тронул его за рукав. Тот обернулся и, увидав растерянное лицо парня, сказал с досадой:
— Ты нам, милок, теперь нужен, как пятая нога собаке. Попробуй с ними вон. Только наперед тебе совет даю: не натужься, бахвалиться тебе не перед кем, не для чего.
— Я не обык, Михеич, с лодырями, — ответил Иван чуть не плача, — я сыздетства пахарь.
— Что поделаешь ты, милок, времена ноне какие: каждая свинья тебе товарищ.
Иван отошел от него, вздохнув, и стал одаль, поглядывая на молодежь. Парни сидели как попало на береговых камнях, кое-кто стоя ел консервные баклажаны.
Иван подсел к парням несмело, помня гневные угрозы жены: «Чтобы непременно на зиму с артелью определиться и не болтаться в нетях», и стал прислушиваться.
Молоденький паренек, белобрысый, голубоглазый, вертлявый, одетый во все парусиновое, ел и рассказывал товарищам про системы барж, и было видно, что он вырос на Волге и дело это прочно любит.
Иван спросил робко его:
— Ты кто будешь, парень, и отколь?
Тот моментально выпрямился, приложил по-армейски руку к голове и протараторил:
— Комиссар Хвостов, боец четвертого разряда из села Огрызова, под пряслом родился, на тычинке вырос, а теперь на тачке верхом изволю советскую землю объезжать.
Кругом захохотали, а Иван подумал грустно:
«Они все говоруны да книжники. Любому, как я, в рот въедут и там заворотятся, а я не смекалист, хотя на практике задельнее их».
Вдоль берега, видел он, вытянулась линия красавиц барж с гравием, песком и бутом. Это и надо было выгрузить в первую очередь. Большие баржи, огромной грузоподъемности, с навесными рулями, глубоко сидели в воде, и знал хорошо Иван — их делали балахнинские мастера с подручными из Монастырки. Монастырковцы почти все умели лодки ладить и в речных судах знали толк. Иван видал всякие: старые «системные», «американки» для перевозки нефти, наливные железные, четырехмачтовые и трехрулевые, которые утопали в воде так, что борта их касались поверхности реки, он знавал «Марфу Посадницу» купца Сироткина, вс дичайшую баржу на старой Руси, и мало ли прочих.
«Ты таких не видывал еще», — мысленно урезонил он белобрысого.
Державший себя так, точно был он дома, белобрысый сразу не понравился Ивану.
«Таких работать не заставишь», — подумал он и без радости подошел к нему и спросил:
— Где у вас старшой?
— Все мы одна шайка-лейка, ударный коллектив. Сто голов — сто умов, едим руками, а работаем брюхом.
— Мне бы с вами присоседиться.
— Падок на даровщину, — захохотал белобрысый. — Что ж, валяй. Нашего полку прибыло. Сиротка, запиши этого богатыря!
Эта простота, с какой его приняли, осведомившись только, не лишенец ли он, пришлась ему не по нраву. Он не видел в этом серьезности. Настоящие артельщики покочевряжатся вволю, да угощенья попросят, да на дом литр приношенья, а эти — с маху. Решил Иван поэтому: «Серьезности на работе у них не жди, и заработка тоже».
— Гвардия! — воскликнул зычно косоглазый, угрястый и бросил пустую банку из-под консервов в реку, — бодритесь чертом. Мы сменили мастаков-стариков, мы взялись их переплюнуть в работе, и не иначе как помня, что нет никакой славы орлу в том, что он победил голубя.
Он махнул рукой намеренно артистически и рассмеялся. И тут Иван догадался: для веселости сделано это.
«Шутник! — подумал он. — Шуткой брюхо не надоволишь. Служить стану по кафтану».
Шутник подошел к тачке, и вся ватага за ним двинулась. Пошли на баржу.
Поднялся оглушительный гам. Солнышко еще заслонено было нагорным берегом с березовыми рощами на нем, и оттого вся гладь реки выглядела холодно-стеклянной, трава на берегу белела, убранная блестками инея, люди беспрестанно ежились, изо ртов вылетал клубами пар.
Но жизнь давно проснулась. Вскрики рабочего люда с мелких баркасов взлетали над струями могучей реки. Слышался плеск весел, пыхтенье пароходов и уханье паровика.
— Чего стрекочете? — сказал девушкам косоглазый, стыдя их нерешительность. — Хватай бут руками и — в тачку. Ходи ногами, ребята! Не в театре.
Когда потянулись один за другим к буту с тачками и потом по мосткам, которые трещали и гнулись, обратно уходили с баржи цепью, водоворот движений подчинил себе каждого. А всех определял первяк. Им оказался косоглазый, его звали Гришей. Он держал тачку крепко, слегка пригнувшись, сваливал бут бесшумно, при этом вскрикивая:
— Легче! Не бросай бут наотмашь.
Вскоре как-то потеплело. И хотя солнышко из-за лесу вышло, а вода под лучами стала зеленой, прозрачной, но шуму не убавилось, а Иван не замечал перемен, самозабвенно увлеченный работой. Тело стало податливо, мысли ушли. Мимо него пробегали люди в рубахах, расстегнутых на груди, от людей шел парок, и дышали они сильно и вольготно, крича, иногда толкаясь. Но и крики и суетня возбуждали сильнее Ивана. Он тоже кричал: «Посторонись!», хотя никакой в этом надобности не было.
Вскоре ему стали накладывать на тачку вдвое больше, видно — для испытания, и уж двигался он по мосткам полубогом, как то делал Гришка. В один из таких пробегов косоглазый Гришка догнал его, крикнув сзади.
— Ой, гляжу — надорвешься ты, парень…
С безотчетным волненьем Иван обернулся, поднял тачку соседа с бутом и высыпал в свою, увеличив груз вдвое, и повез камень так же легко и быстро.
— Ну медведь, — промолвил сосед, — ну силища! И откуда эти берутся лаптястые Ильи Муромцы ныне?
— Карпа Переходникова дитятко, — кто-то ответил на это. — Тот, бывало, вязы молодые выворачивал под пьяную руку…
И после того завертелось около Ивана все кругом, и он помнит только одну эту беспрестанную карусель — туда, сюда и обратно. Люди, как пьяные, ухая, и вскрикивая, и подгоняя друг друга, закружились на берегу вольной реки, гася свои голоса в грохоте сваливаемого бута.
Ветер, идущий с низу Оки, рвал ситцевые платья девушек, вырисовывал их тела, и молодые грузчики шли по сходням со встрепанными волосами, подолы их рубах заворачивались выше пояса. Царило безмолвие.
Когда вырывался из рук камень и бухался в воду и брызги ударяли в лица, только тогда раздавался окрик:
— Кто там это? Косорукие!
Иван на минуту приостанавливался и стряхивал пот с лица. Но вдруг спохватывался, не желая быть замененным в простое, срывался с места и бежал на баржу.
Пришло время, и Гришка сказал:
— Стоп, порточная и беспорточная команда! Кто хочет, раскуривай.
Стало враз тихо. Свесив ноги с баржи, люди стали дышать глубоко, шумно. Только тут Иван увидел, как пот сползал с груди к коленам струйками и попадал в лапти. Все закурили. А ему нечего было делать, и он сказал белобрысому:
— Ай, как шло дело! Точно на сенокосе.
— Хлеще, — ответил тот. — Сенокос ваш жадностью подперт, а тут не из шкурных, брат, затей.
После того ели хлеб с воблой и опять грузили, и только к вечеру, усталый и довольный, пришел Иван, улыбаясь навстречу жене:
— Сколько тыщей пудов мы на берег повыкидали! — сказал он. — Коли считать, так цифер не хватит.
Гремя чашками на столе, жена спросила хмуро:
— А сколько выработал?
Ивана застала врасплох она этим дознанием. Он забыл про то вовсе.
— Работали не из шкурных затей, — ответил он робко.
Жена усмехнулась, шумно всплеснула руками:
— Ну муженька бог даровал! Так ты, видно, за так рубахи-то рвал. Уж не к ударникам ли ты приписался?
Он молчал, не подхода к столу. Желая показать, как он устал, прилег на кутник, хотя есть хотел нестерпимо.
— Я гляжу — сияет мой богоданный, как солнышко. Ну, думаю, денег воз везет. А это он от дурости, — сокрушалась жена. — Давай смекай, сколь выработал, иначе и чаю не дам.
— У кого узнать-то мне? — ответил он. — Все разошлись уж.
— Это твое дело, — сказала жена.
Счастливое чувство, с которым пришел Иван с баржи, разом сменилось тоскливой и нудной горечью. Он пошел на место выгрузки; там никого, кроме водолива, не оказалось. Домой возвратиться с этим он опасался. А ноги ныли. По телу прошла дрожь, и сразу стало холодно, к тому же сосало под ложечкой.
Солнце закатывалось. Река стояла смирно, не шелохнувшись, как зеркало. Стихла дневная суета. Он побрел тропкой, ведущей в березняк, за Монастырку. Лес был сильно тронут увяданьем. Местами оплешивел, местами вовсе омертвел. На окраинах его лежали сотни лесных трупов. Но любимую рощицу Ивана еще не сняли с земли. А дело клонилось к этому, — всякий заметил бы это по размежевке.
Поврежденной машинами дорожкой он вышел к долу. Кусты нетронутого ветельника ширились пока безбоязненно. Они были голые. Только рябина в стороне рдела, наперекор всем, вызывающе-дерзко. Кровяные ее гроздья клонились долу. Солнышко проходило сквозь них, обливало золотом заката и терялось в кустах. Полушалком оранжевым листья устлали землю. Они шуршали под ногами. Стояло безветрие. Иван подгреб листья под себя, сел и стал глядеть на дол — туда, где распростерлась нетронутая целина полян и подле них жнивье. Лес утешал его. Шли чередом воспоминанья.
В этот дол хаживали девки за столбунцами. Иван помнит, как накрывал он девок полушубком и бесстыдно их тормошил или поднимал широкие их подолы на голову и завязывал. Девки не убегали в лес, а развязывались на виду у парней. Все было преисполнено густых радостей, установленных отцами. Ивана даже приподняло от наплыва чувств, и промелькнуло в мыслях: «Господи Иисусе, а может быть?..»
Он слышал, были времена, когда поощряли выход на отшибиху, и как раз все эти места давались: и вода, и луга тут, и лес, и земля неплохая; но никто тогда не выехал из Монастырки, — охота ли жить сурком? И вот пришла мысль — не похлопотать ли? Он раздерет целину руками и с одним топором обстроится.
Так думал он, перемогаясь в решениях. Вдруг тишину вспугнул хруст, идущий из глуби леса. Иван обернулся и увидал: ползет дьяволом машина понизу, лапы большие кроют тропу, давят хворост на пути. Волочит она за собой пять дерев, двум парам коней не управиться. Иван вскочил и сразу приметил, что везут дерева из тех мест, какие он облюбовал. И тут только бросилось в глаза: узкие просеки уходят через трону в разные места, — земля поделена. Он бросился к дому.
В Монастырке гудели люди, девки вскрикивали за гумнами на гулянках с рабочей молодежью, гармошка звала к плясу и уж засветились огни.
Навстречу шла компания с тальянкой, две девки, обнявши пария с боков, рьяно махали платочками и целовали воздух под припевы. Раскрасневшийся чужак сиплым голосом тянул городскую песню: «Маруся отравилась…»
Иван не своротил, попер напрямки, сталкивая с дороги грудью всех. Сзади в затылок ему ухнули. Откуда что взялось в Иване!
Разбрасывая около себя гульливый народ, как чушки в игре, путаясь в девичьих подолах, Иван молотил руками в воздухе, крича:
— Лес сгубили, поля застроили, девок наших губите. Везде ваше угодье стало. Братцы, ребятки, в раззор нас пустили люди заезжие.
Вдруг чужак закричал:
— Товарищи, слушайте, он контру разводит! Цапай его, веди в милицию.
Он подбежал к Ивану, схватил его за рукав. Иван вырвался. Не помня, каким его духом примчало, Иван сидел, зарывшись в омет соломы, и боялся выходить. Только отсидевшись и придя в себя, он решил пойти домой.
У соседского крыльца сидел на скамеечке Михеич, подвыпивший, рядом со вдовами и любезничал. Иван обрадовался случаю и сказал, поздоровавшись:
— А я, Михеич, в ударниках был сегодня. Помнишь ли ты меня?
— Как не помнить, добрый молодец, советской власти опорыш.
— Весь день утруждались, а вот не пойму, какая цена этому труду?
— Эх, милый, — ответил Михеич, — что дадут, то и твое.
— А что дадут?
— Фигу с маслом.
— Как же это?
— Милый, в такой сорт людей идут те, кому карьеру сделать надо. Вот они и стараются по бесплатности, кусок у рабочих людей отнимают. Нет, денег тут не жди.
Иван явился домой, успокоенный разъяснениями, и молча и тихо лёг подле жены на хвощовую чаканку, опасаясь, что она спросит его.
И верно, спросила:
— Ну что, сокол, сколь добыл? — не поворачиваясь к нему, промолвила она.
— В ударники записываются те, кому кальеру сделать надо, — ответил Иван, — а денег тут не жди.
— Дурак! — ответила жена тем же тоном.